Двор и царствование Павла I. Портреты, воспоминания

Головкин Фёдор Гавриилович

Часть II

Двор и царствование Павла I

 

 

Великий Князь Павел

Этот государь родился в недобрый час. Народы уже давно с нетерпением ждали его появления на свет, но отец отрекся от него, а мать его не возлюбила. В его жизни долгое время было нечто неопределенное, непрочное, а от этого постоянное беспокойство легло в основание его характера. Нравственное воспитание, данное ему политикой, прибавило к тому нечто подавленное и подобострастное, что каждую минуту могло разразиться и делало его царствование столь страшным для трусливых людей. Первую часть своей жизни он провел в сожалении о том, что он так долго не мог царствовать, а вторую часть отравило опасение, что ему не удастся царствовать достаточно долго, чтобы наверстать потерянное время. Это царствование имело большие последствия для всей Европы и было богато весьма странными и оригинальными событиями, которые поучительны для тех, кто, в постигшем родину несчастье, оценивает свободу и жизнь только по их нарицательной цене.

В продолжение всей этой неблагополучной эпохи, казавшейся очень длинной, хотя она продолжалась всего пять лет, самым несчастным из всех русских людей был сам император.

Мой дневник, в котором я каждый вечер отмечал все события при Дворе, должен послужить мне основанием к своего рода летописи. Руководствуясь фактами, я хотел бы доказать, что одно и то же лицо может быть, разом, очень плохим государем и очень честным человеком и что это неминуемо имеет место в тех случаях, когда ум не уравновешивается чувствами, а порывы власти не управляются сознанием долга; кроме того, я желал бы еще указать на то, что в наших суждениях о государях мы упускаем из виду преимущественное и непреодолимое воздействие физических влияний на нравственный облик их действий.

Павел, который был так безобразен, родился красавцем, так что лица, видевшие в галерее графа Строганова его портрет, где он, в возрасте семи лет, изображен в парадном орденском костюме, рядом с портретом императора Александра I в том же возрасте и в том же костюме, спрашивал, отчего у графа Строганова один и тот же портрет встречается два раза. Все дети Павла были на него похожи и тем не менее они были красивы и хорошо сложены; но это становится понятным, если принять во внимание, что он в 1764 и 1765 гг. пережил болезнь, сопровождавшуюся судорогами и что от этого произошло сокращение нервов на его лице; жизнь его удалось тогда спасти только посредством операции горла. Его глаза сохранили много выражения, а его очень большие зубы были так белы и ровны, что рот от этого казался почти приятным. Он был чрезвычайно худ и состоял весь из костей и мускулов, но в талии хорошо сложен и, если бы он, желая вырасти и приобрести величественный вид, не приучил себя к театральной походке, его можно было бы назвать стройным.

Его воспитание было поручено графу Панину, впоследствии министру иностранных дел, приобретшему во время своего посольства в Швеции репутацию даровитого дипломата. Этот выбор делал честь как императрице, так и графу Панину, ибо последний принял участие в заговоре, посадившем ее на престол, с условием, что она, до совершеннолетия великого князя, примет на себя только регентство. Было ли поведение гувернера последствием его добродетели или же его честолюбия — во всяком случае надо было твердо верить в его честность, рассчитывая на то, что принесенная им, в конце концов, присяга заставить его отречься от замысла, который должен был возвести так высоко его счастье и славу. К нему назначили, в качестве помощников, нескольких немцев, считавшихся способными к исполнению обязанностей инструкторов, но слишком незначительных, чтобы заводить интриги. Самый замечательный из них был Эпинус, хороший писатель и физик. Не было упущено ничего, что могло придать воспитанию больше блеска. Молодой великий князь прошел с успехом гимназический курс и весьма прилежно занимался литературой; история, география и математика преподавались ему хорошими учителями, но из длинных разговоров, которые я с ним имел, я вывел заключение, что такие крупные отделы воспитания, как политика, военное искусство и государственное право были им только слегка затронуты. Павел умел вести скорее блестящий, чем основательный разговор, отличался большою вежливостью к женщинам, правильно оценивал величие своей судьбы и питал высший страх перед императрицей, как матерью и государыней. При его раздражительном и желчном характере было не легко добиться этого последнего результата, для чего ловкий гувернер воспользовался следующим случаем:

Великий князь достиг девятнадцатилетнего возраста, не говоря и не делая ничего такого, что могло вызвать беспокойство относительно его намерений или возбудить сомнение на счет беспрекословности его повиновения; но вдруг, в такой момент, когда этого меньше всего ожидали, была открыта очень обширная переписка с неким бароном Кампенгаузеном, молодым лифляндцем большого ума и довольно бурного поведения. Эта переписка хотя и не заключала в себе ничего явно преступного и не содержала никакого проекта, но в ней говорилось о будущности, о правах и надеждах; это были плохо переваренные мысли головы, в которой начинается брожение. Императрица и гувернер, обсудив этот случай, решили им воспользоваться. Панин, вместо того, чтобы явиться к великому князю, как всегда, велел ему сказать через камердинера, чтобы он немедленно зашел к нему. Великий князь, удивленный, прибегает впопыхах и вместо того, чтобы встретить со стороны своего наставника обычное почтение, застает его лежащим в кресле. Не двигаясь с места, Панин обратился к нему со следующей речью:

— Кто вы, по вашему мнению, — наследник престола?

— Конечно, как же нет?

— Вот вы и не знаете, и я хочу вам это выяснить. Вы, правда, наследник, но только по милости Ее Величества благополучно царствующей императрицы. Если вас до сих пор оставляли в уверенности, что вы законный сын Ее Величества и покойного императора Петра III, то я вас выведу из этого заблуждения: вы не более как побочный сын, и свидетели этого факта все на лицо. Взойдя на престол, императрице угодно было поставить вас рядом с собою, но в тот день, когда вы перестанете быть достойным ее милости и престола, вы лишитесь как последнего, так и вашей матери. В тот день, когда ваша неосторожность могла бы компрометировать спокойствие государства, императрица не будет колебаться в выборе между неблагодарным сыном и верными подданными. Она чувствует себя достаточно могущественной, чтобы удивить свет признанием, которое, в одно и то же время, известит его о ее слабости, как матери, и о ее верности, как государыни. Вот ваши письма барону Кампенгаузену, прочитайте их еще раз и подумайте о том, какое решение вам остается принять.

Эта страшная речь произвела то действие, на которое можно было рассчитывать: великий князь просил прощения. Оно ему было обещано, но с тех пор всякое чувство нежности между матерью и сыном исчезло. Она стала для него только всемилостивейшею государыней, а он для нее верноподданным. Иногда его желчь, растроганная нескромными царедворцами, проявлялась наружу, но Екатерина, уверенная в действительности нанесенного ему удара, никогда его не боялась. В течение двадцати трех лет она позволяла ему производить военное учение нескольким тысячам человек, на расстоянии всего одной мили от Царского Села, где при ней находились только шестьдесят гвардейских гренадер. У него было одно изречение, обрывающее всякие коварные наущения: «Прежде чем быть сыном, великий князь есть подданный, и религия мне внушила, что все, что я мог бы предпринять против моей матери, послужило бы впоследствии только к оправданию моих сыновей, если бы они когда-нибудь задумали предпринять что-либо против меня».

Столь умеренное поведение обеспечило ему при жизни императрицы существование, значительно превышающее меру того, что обыкновенно предоставлялось наследнику престола. Он жил на всем готовом, получая содержание в 175,000 рублей серебром, а великая княгиня, его супруга — 70,000 руб. Когда он приступал к какой-нибудь более значительной постройке, императрица предоставляла в его распоряжение или материал, по его выбору, или же вспоможение наличными деньгами. Два раза в неделю он, по утрам, являлся к императрице, где один из статс-секретарей докладывал ему все текущие дела и она сама давала объяснения на вызываемые этим докладом вопросы. Кроме обер-гофмейстера, состоявшего лично при нем, он был окружен таким же штатом, как сама императрица. Он устраивал празднества у себя в городе и на даче, и Ее величество в таких случаях была настолько внимательна к нему, что посылала на бал к его Высочеству часть окружавшего ее общества и даже своего фаворита. С тех пор, как императрица подарила ему Гатчину, купив это владение у наследников князя Орлова, великий князь имел возможность отправляться туда на дачу, когда ему было угодно; он проводил там иногда всю осень, прежде чем возвратиться на зиму в столицу.

Казалось бы, что в такой стране, как Россия, подобное обхождение исключало всякое неудовольствие. Но, несмотря на то, постоянно раздавались жалобы и претензии; фавориты молодого двора громко вопили и никто им в этом не препятствовал.

Екатерина выписала в С.-Петербург ландграфа Дармштадтского с его тремя дочерьми, чтобы великий князь выбрал себе между ними супругу. Он избрал самую некрасивую, но самую умную, нареченную впоследствии великой княгиней Наталией. Ее две сестры вернулись домой, награжденные лентой св. Екатерины и одаренные бриллиантами; одна из них, принцесса Луиза, вышла потом замуж за герцога Веймарского и приобрела известность величием своего характера, выказанным Наполеону; а другая, принцесса Амалия, была выдана за наследного принца Баденского.

Молодая великая княгиня в весьма короткое врем вполне овладела умом великого князя, что одинаково не понравилось как императрице, так и народу; первой, потому что она ей показалась интриганкой, а второму, потому что она им видимо пренебрегала. Никто тогда не предвидел, что ее карьера скоро кончится, так как никто не знал, что ее мать скрыла то обстоятельство, которое препятствовало ей дать престолу наследника. Мне впоследствии, в Германии, сообщили об этом следующее: принцесса родилась с неестественным наростом хвостца, который увеличивался с ростом и становился весьма тревожным. По этому поводу были спрошены первые хирурги Европы, но безуспешно. Наконец, явился какой-то шарлатан из Брауншвейга, осмотрел ребенка и обещал удалить этот нарост. Он велел изготовить род сиденья из железа и посадил туда бедную крошку с такою силою, что хвостец переломился и провалился во внутрь тела. Девочка чуть не умерла от этой ужасной операции, но хотя ее тогда вылечили, она должна была умереть с выходом замуж; действительно при первых же родах ребенок был остановлен внутренним препятствием, о котором никто не знал и которое нельзя было устранить. Великая княгиня выказала в последние минуты необычайный героизм, требуя, чтобы ею пожертвовали ради ребенка. Это был сын, но жертва матери не могла его спасти. Это происшествие описывалось различно, но то, что я рассказываю — истина. Г. де Николаи, секретарь этой принцессы, и ля-Фермьер, ее чтец, были моими друзьями и присутствовали при всем этом. Я все эти подробности и то, что будет сказано дальше, знаю от них.

Горе великого князя не знало границ. Он отказывался от всякого содействия и совета, и императрица была очень озабочена; тогда принц Генрих Прусский, находившийся как раз в С.-Петербурге, просил ее предоставить ему избрание средства, чтобы вернуть великому князю спокойствие, от которого, казалось, зависела его жизнь. Императрица колебалась и хотела сначала знать, какими средствами принц воспользуется, но он не хотел ей этого сказать, зная, что она воспротивится его плану. Опасность, между тем, все увеличивалась и Екатерина, наконец, уступила принцу, полагаясь на его мудрость. Тогда, в течение суток, была разыграна самая гнусная интрига, которую когда-либо затевали против памяти усопшей, интрига, которую никто не осмелился бы защитить разумными доводами. Принц Генрих насильно ворвался к упорно уединявшемуся великому князю и сказал ему, что, рискуя прослыть за невежу, он должен открыть ему тайну, а именно, что он убивается ради женщины, совершенно не достойной нежной памяти и сожалений. После этого первого удара, принц выждал, пока оскорбленный в своей чести великий князь не потребовал от него объяснений; тогда он стал ему напоминать разные случайные обстоятельства, подкрепляя их письмами, которые были заранее заготовлены на основании мнимых признаний, сделанных будто бы покойной на исповеди ее духовнику Платону; последнего заставили подтвердить эту ложь, ввиду блага, ожидаемого от нее, и указать виновника в лице ближайшего фаворита несчастного супруга — графа Андрея Разумовского, внешность и смелость коего придавали некоторую правдоподобность приписанной ему роли. Когда все было готово, чтобы нанести великому князю последний удар, принесли ларчик, наполненный мнимыми письмами, и призвали Платона, впоследствии знаменитого московского митрополита, привыкшего еще раньше к разным интригам, который должен был открыть тайну принятой им от умирающей исповеди. Эта чудовищная интрига имела полный успех. Великий князь добровольно вернулся к жизни и согласился через несколько месяцев поехать в Берлин, чтобы встретиться там с виртембергской принцессой, избранной для того, чтобы его окончательно утешить. Но граф Разумовский за всю свою остальную жизнь не мог добиться разрешения предстать перед великим князем. Дерзость этой интриги делала ее всегда в моих глаза мало вероятной, но подробности переданные мне гг. де Николаи и ля-Фермьером о внутренней жизни великокняжеского двора, в течение трех лет, пока продолжался этот брак (1773–1776), убедили меня в том, что эта мысль сама собою должна была прийти в голову принцу Генриху и что, желая предохранить великого князя от гибели, он не мог отыскать ничего лучшего.

Павел, будучи в то время еще очень молод, в семейной жизни, у себя дома, проявлял высшую степень фамильярности и товарищеских отношений. Граф Разумовский входил к нему утром, когда он еще был в спальне с великой княгиней, которая очень смеялась над его возней с фаворитом, при чем оба иногда, во время свалки, валялись на кровати. Так как уединенная жизнь Его Императорского Высочества давала повод ко многим вольностям, которыми фатоватый Разумовский потом хвастался перед Двором, то принцу Генриху стоило только приписать преступные намерения тому, что в публике уже давно служило предметом критики.

Великий князь, для которого семейная жизнь представляла так много прелести, в скором времени забыл, в объятиях свежей и рослой принцессы, ту, которую он сначала считал возможным пережить, и потомство, вышедшее из этого нового брака, в достаточной степени доказало, что он был устроен весьма мудро. Его вторая жена далеко не обладала умом первой, но у нее были все те качества, которых не доставало первой: беспредельное восхищение перед императрицей, большое пристрастие к представительству и к придворной жизни и чрезвычайное благоволение к нации, языку которой она поспешила выучиться и религию которой она приняла с искренним умилением и верою в нее. Как известно, русские великие князья могут жениться только на принцессах, принявших православие. Герцогиня Виртембергская, женщина очень тщеславная, предназначив своих дочерей к занятию первых европейских тронов, придумала, чтобы избавить их впоследствии от упрека в отступничестве, ограничить их религиозное воспитание первоначальными элементами христианской веры и решать вопрос об их вероисповедании лишь в момент их замужества. Таким образом, виртембергская принцесса, сделавшаяся супругой великого князя Павла Петровича, перед тем была предназначена дармштадскому принцу и должна была принять лютеранство, но тотчас же перешла в православие, как только принц Генрих Прусский, ее родственник, предложил ее русскому Двору; а ее сестра, принцесса Елисавета, была помещена в католический монастырь в Вене, когда император Иосиф II назначил ее для своего племянника, впоследствии императора Франца.

Не следует, однако, приписывать великой княгине всю заслугу ее прекрасного поведения, так хорошо приспособленного к новым обстоятельствам, в которых она очутилась. Переход от маленького двора в Монбельяре к большому Петербургскому Двору требовал много наблюдательности, а так как ее мать знала ее слабость, по этой части, она назначила ей в подруги и советчицы некую г-жу Шиллинг, вышедшую впоследствии за лифляндца, генерала Бенкендорфа. Эта особа, под весьма скромною внешностью, сумела в короткое время так завладеть умом великого князя, что при его дворе ничего не делалось без ее совета. В виду этого сочли нужным установить за ней секретное наблюдение; но из донесений, которые императрица получала о ней, она скоро прониклась искренним уважением к г-же Бенкендорф. Не решаясь высказать это слишком открыто, чтобы не рассердить великого князя и не обеспокоить его фаворитов, Екатерина, однако, не упускала ни одного случая, чтобы доказать ей свое благоволение; так, например, однажды, когда г-жа Бенкендорф находилась в последнем периоде беременности, она заставила ее сесть, несмотря на то, что вся царская семья стояла. До тех пор, пока продолжалась ее милость, двор престолонаследника отличался спокойствием и хорошими манерами. Постоянная вспыльчивость великого князя уравновешивалась мирными занятиями у домашнего очага, ибо великая княгиня любила товарное искусство и гравирование, которые чередовались интересным чтением вслух г-жи Ля-Фермьер. Не обошлось, конечно, без того, чтобы эта хорошо организованная семейная жизнь не имела также смешных сторон, о которых мне стало известно от г-жи Нелидовой, фрейлины великокняжеского двора, а также из разговоров с императрицей.

Я никогда не мог выяснить, что именно заставило Екатерину отправить великого князя в путешествие. Последствия в достаточной степени доказали неосновательность мотивов, которые ей тогда приписывали, между прочим — будто она хотела от него отделаться. Сам великий князь позволил себе распространить эти некрасивые слухи и придать им правдоподобность своими нескромными разговорами и странными сценами. Так например, во Флоренции, обедая в тесном семейном кругу и без соблюдения этикета у великого герцога Леопольда. Он вдруг вскочил из-за стола и, сунув все свои пальцы в рот, чтобы вызвать рвоту, стал кричать, что его отравили. Великогерцогская семья, крайне обиженная в своей мещанской простоте, все же старалась всеми средствами его успокоить; но потому ли, что Павел действительно воображал, что он находится в опасности, или же потому, что он притворялся, — его удалось успокоить лишь с большим трудом. В Неаполе, когда однажды зашла речь о правительстве, королева сочла нужным сказать, что не следует говорить о законах в присутствии принца, привыкшего к самому совершенному законодательству, которое существует на свете. На это великий князь воскликнул: «Законы в России! Законы в такой стране, где та, кто царствует, может удержаться на троне только в силу того, что она законы топчет ногами!» Все ужаснулись — как мне впоследствии передавала сама королева — и постарались скорее переменить разговор.

Когда он хотел, великий князь умел впрочем быть очень любезным, и во Франции это с ним часто случалось. Передают много остроумных изречений, принадлежащих ему. Я приведу одно из них, характеризующее сразу двух лиц: в Трианоне герцог, впоследствии маршал, де Коаньи, весьма модная в то время личность, стоя облокотившись на камин, спросил великого князя, не меняя своего положения, как он находит французов: «Они очень милы, — ответил Павел, — хотя немного фамильярны». Несмотря на то, что он лицом был очень некрасив, над чем он сам посмеивался, он так хорошо умел себя держать, что отнюдь не казался простым и был настолько сдержан, что как будто ничему не удивлялся. Однажды в его честь устроили бал в большой галерее в Версале, где уже много лет не давались празднества, и король рассчитывал, что произведет этим большое впечатление на великого князя. Когда граф дю Нор вошел, он раскланялся и стал, как всегда, разговаривать с придворными: «Посмотрите-ка на моего дикаря, — сказал Людовик XVI, потеряв терпение, графу де Бретёль, — ничему он не удивляется». — «Это потому, — ответил министр, — что он каждое воскресенье видит то же самое у своей матери». Бретёль, который потом был послом в России, мне сам рассказал этот эпизод и он говорил правду. Если же, как я думаю, цель преследуемая Екатериной, когда она своего наследника отправила путешествовать, была просветительная, то она в ней ошиблась, ибо он вернулся таким же, каким уехал; в ее присутствии, он по-прежнему был неловкий царедворец, а за ее спиной неудачно выражал свое недовольство. И действительно, никто из тех, кто наблюдал за ним в Европе, не удивился его поведению, после того, как он взошел на престол.

В числе фаворитов великого князя самый неважный, но самый смелый был Вадковский, который, как все дураки, хотел ловить рыбу в мутной воде. Г-жа Нелидова, обладавшая умом, недостававшим у Вадковского, не довольствуясь своим положением на втором месте после немки, подстрекала его к осуществлению задуманного им проекта — смешать карты. Не было ничего легче — для этого надо было только сказать великому князю, что в глазах всего света им управляет великая княгиня, т. е. другими словами, г-жа Бенкендорф. Как только это слово было произнесено, все здание рушилось; великая княгиня вообразила себе, что можно остановить разруху высокомерием; безумие дошло до того, что ее уговорили дать почувствовать мужу, что она, как виртембергская принцесса, сделала ему слишком большую честь, прибыв с конца света, чтобы выйти за него замуж, тогда как его происхождение не дало бы ему даже права на прием в любой дворянский институт. Эти подробности я слышал от самого великого князя. Ему посоветовали подзадорить великую княгиню, притворяясь, что он ухаживает за Нелидовой, которая была уже не молода и настолько некрасива, что не могла представлять опасности для законных прав.

Это был удобный момент отступить с почетом и выказать снисхождение, но, вместо того, стали кричать о прелюбодействе, о необходимости прогнать эту фрейлину и, наконец, довели жалобы до императрицы, что только усугубило беду. Граф Валентин Платонович Мусин-Пушкин, Николаи, адмирал Сергей Иванович Плещеев, которого старые отношения, со времени путешествия великого князя под псевдонимом графа дю Нора, привязывали к нему, и еще несколько благоразумных людей, приходивших в силу своей службы поочередно в соприкосновение с великим князем, старались успокоить умы, но было уже поздно. Великий князь подпал под власть Нелидовой, которая, несмотря на невинность их отношений, стала держать себя публично, как фаворитка. Наконец, в один осенний вечер, когда мы все находились в Гатчине, бомба лопнула: г-же Бенкендорф было велено удалиться, а меня с графом Мусиным-Пушкиным послали к великой княгине, которая, погруженная в печаль, приняла нас лишь после особого приказания сыграть с нами, как всегда, партию. Мы не успели сесть за карточный стол в кабинете, расположенном в башне, думая, конечно, все трое меньше всего о картах, — как увидели в стеклянную дверь великого князя и г-жу Нелидову, устроившихся рядом и весело хохотавших. Это мучение продолжалось до самого ужина, от которого бедная принцесса наотрез отказалась. Несколько дней спустя Ля Фермьер был уволен и великая княгиня осталась одинокой в своих апартаментах; вместе с тем положение при Дворе было поколеблено.

Великий князь сам удивился своей храбрости, а так как его фавориты ему рукоплескали, а императрица не нашла нужным высказать ему свое неодобрение по поводу его внезапного и преждевременного проявления власти и необдуманности наложенных им наказаний — в чем она впоследствии горько раскаялась — то он придумал окружить себя специальной полицией, от которой долгое время пришлось страдать всем придворным. Впоследствии будет сказано, каким образом мне пришлось быть камнем преткновения в этих зачатках тирании. Нельзя себе представить, каким крайностям великий князь предавался в отношении придворных чинов, являвшихся через каждые четыре дня на дежурство при его особе. Привычные к деликатному обращению со стороны Ее Величества, они от великого князя должны были выносить или тягостные милости, или же слышать оскорбления, которые они не могли перенести. Я приведу лишь несколько примеров, не потому, что они заслуживают особого упоминания, а потому что они придают жизненность моему рассказу.

Однажды осенью, мы вчетвером прибыли в Гатчину: Загряжский, граф Тизенгаузен, один из князей Голицыных и я. Как всегда, мы направились в наши комнаты, но были остановлены одним гоф-фурьером, ставшим с некоторого времени носителем повелений великого князя, который нахальным тоном приглашал нас следовать за ним. Пришлось, не рассуждая, повиноваться. Он открыл нам дверь под лестницею и ввел нас в комнату, где находились четыре кровати, четыре стола и четыре стула. Мои спутники разгневались, я же смеялся до слез. Он объявил нам, чтобы мы не смели оттуда выходить, и занялись пока своими туалетами. Что же касается нашей прислуги, то ее оставили с нашими вещами в вестибюле и даже не указали ей, где она могла бы устроиться. Нас позвали к обеду и великий князь, как всегда, допустил нас к своей руке, а после обеда пришли нам сказать, — не в чем была наша вина (этого мы никогда не узнали), — но что все в порядке и что мы можем отправиться в наши апартаменты.

Другой раз, меня привели в одну из отдаленных комнат, где на столе был сервирован великолепный завтрак. Я был очень заинтригован, как вдруг вошел великий князь, смеясь над моим удивлением, и пожелал сам прислуживать мне за завтраком. Весь день он меня осыпал милостями. Вечером, войдя в свою комнату, я заметил, что кровать как-то не прочна и велел ее боковые доски прикрепить веревками к столбам. Я уже лежал около получаса, как вдруг почувствовал сильное сотрясение, затем второе, еще более сильное. В то же время я услышал шаги в алькове. Я вскочил, позвонил, приказал осмотреть комнату, но безуспешно, и кончил тем, что лег спать на диван. На следующее утро я еще находился в нерешимости, следует ли мне говорить о том, что я принял за землетрясение или за попытку вторжения воров, как явился один из преданных мне слуг и рассказал мне, что эта комната раньше была ванной покойной княгини Орловой и что ванна еще теперь находится под кроватью. Г-жа Нелидова, чтобы развлечь великого князя, велела под постелью устроить качалку, с таким расчетом, чтобы я — если бы мне не пришло в голову принять меры предосторожности — сразу опрокинулся в ванну, наполненную водой. Великий князь был крайне недоволен, что эта шутка не удалась и что он понапрасну оказал мне столько милостей, которые были предназначены для того, чтобы убаюкать меня насчет конца приключения (1794 г.). Я же счел более достойным и осторожным притворится ничего не знающим.

Вот в чем состояли развлечения великого князя, когда ему уже было сорок лет от роду, и его манеры обращаться с людьми, занимающими известное положение; но мало-помалу все это приняло трагический характер, и чтобы ограничиться одной истиной, я приведу только те происшествия, которые случились со мною лично.

Я был допущен к малым собраниям у императрицы — беспримерный случай, в виду моей молодости. Она привыкла видеть меня около себя; я рисовал, читал ей вслух и поэтому располагал собственным апартаментом в Царском Селе, что составляло весьма редкое отличие. Таким образом, когда я отправлялся на службу к великому князю, я не доставал императрице. После этого поверять, что зависть меня окружала со всех сторон и клевета меня постоянно преследовала; все это, однако, не имело воздействия на императрицу. Но великий князь, которому всякое изъявление почтения его державной матери причиняло муки и который был счастлив, когда ему удавалось опечалить человека, бывшего, в глазах его фаворитов, не более как самозванцем, придумал, в первый же раз как я явился в Павловск на дежурство, арестовать меня в моей комнате и держать меня под домашним арестом в течение целых двенадцати дней. Императрица, видя, что я не возвращаюсь, рассердилась. Она велела отправить обер-камергеру приказ, коим я освобождался от всякой службы, как при ней, так и в другом месте, а великий князь, узнал об этом, велел меня выпустит. По этому поводу не последовало никаких объяснений и помимо того, что мне впоследствии пришлось дорого расплатиться за это освобождение, которое меня оградило от причуд великого князя, я некоторое время оставался в стороне от придворных интриг.

История, произведшая в то время много шума, неожиданно погрузила меня опять в этот омут. Ростопчин, ставший недавно камер-юнкером и начинавший утверждаться в симпатиях великого князя, должен был однажды повторить дежурство в Царском Селе и написал по этому поводу весьма нелюбезное для своих товарищей письмо обер-камергеру Шереметеву, который имел глупость его показать. От этого последовали комичные вызовы и дуэли, кончавшиеся тем, что жены и сестры дуэлянтов бросались разнимать их скрещенные шпаги. Императрица, осведомленная об этом полицией и не допускавшая шуток, когда дело шло о подобающем Двору уважении, приказала дежурному генерал-адъютанту разобрать этот инцидент, что кончилось приказанием Ростопчину удалиться в Москву. Великий князь, вне себя от гнева, спрятал его в Гатчине, и не зная, кому за это отомстить, выдумал следующее:

Императрицу часто беспокоили в Царском Селе, и когда она бывала нездорова, за ней плохо ухаживали. Однажды, она отослала окружавшую ее компании и легла отдыхать на диван, в большом лаковом кабинете. Я читал ей вслух, в течение часа, как вдруг камердинер вошел в комнату без доклада. — «Зачем вы пришли?» — спросила императрица. — «Не знаю, смею ли это сказать?» — «А что же?» — «Господин Нарышкин прибыли из Павловска и ждут уже давно на лестнице, внизу». — «Это мне безразлично». — «Да, но он желает что-то сказать графу, по поручению Его Императорского Высочества». — «Можно подумать, что вы здесь служите с сегодняшнего утра; вы должны бы знать, что сюда не входят, пока я не позвоню. Уходите! А вы, будьте так добры, продолжать чтение». — Через некоторое время она задремала. Около половины десятого она позвонила и спросила камердинера: — «А что, господин Нарышкин все еще ждет?» — «Точно так, Ваше Величество». — «Так пойдите, граф, и узнайте, что это за важные дела привели его сюда». — Меня разбирало любопытство, но и опасение того, что мне придется слышать. Я поэтому спустился по маленькой лестнице к бедному Нарышкину, занявшему впоследствии важную должность обер-гофмаршала и сидевшему тогда на нижних ступеньках. Когда он меня увидал, он встал и большие слезы выступили в его глазах. — «Надеюсь, вы меня простите, что я должен вам передать ужасное поручение, ноя не могу ослушаться». Это слово «ужасное» звучало смешно для человека, пользующегося высочайшей милостью. «В чем же состоит это столь ужасное поручение?» — «Великий князь приказал мне вам передать, что первая расправа, которую он учинит, когда взойдет на престол, будет состоять в том, что он велит вам отрубить голову». — «Вот кто очень спешит приступить к делу», — ответил я, смеясь, но потом присовокупил серьезно: — «Мне очень жаль, милостивый государь, что вам дали такое поручение. Скажите великому князю, что я буду иметь честь ему написать». — «Берегитесь это делать, он терпеть не может, когда ему пишут». — «Что же делать, раз я приговорен к смерти, мне нечего беспокоиться о том, что может понравиться или не понравиться Его Императорскому Высочеству». Затем, тоном человека, привыкшего давать аудиенции, я пожелал услужливому камергеру спокойной ночи.

На следующий день я написал великому князю весьма почтительное, но короткое письмо, в котором я выражал свое сожаление, что навлек на себя такую неслыханную немилость, даже не подозревая ее причины, но что, рискуя заслужить немилость, я умоляю Его Величество остерегаться таких опрометчивых осуждений и предварительных приговоров. После этого я ожидал одного из двух: или что Его Императорское Величество меня вызовет для объяснений, или что он запретит мне показываться ему на глаза, что было бы чрезвычайно неудобно для человека, встречавшего его только у императрицы, но вышло совсем иначе.

Я получил от Николаи письмо, на которое мне только пришлось пожать плечами. Он мне сообщал, что великий князь получил мое письмо, но не может на него ответить по двум причинам: во-первых, потому что он слишком умен для того, а во-вторых, потому что великая княгиня собирается разрешиться от бремени. На следующий день императрица меня спросила, какое важное поручение Нарышкин имел мне передать. Я просил Ее Величество смотреть на эту вещь, как на недостойную ее внимания, но это мне ничего не помогло. Тогда, желая дать понять, насколько мое положение щекотливо, я просил ее приказать мне говорить, что она тотчас сделала. Императрица, узнав в чем дело, страшно рассердилась, вся покраснела от гнева и повторила несколько раз: «Он еще не дошел до того, чтобы рубить головы; он даже не может быть уверенным, что когда-нибудь дойдет до того. Я скажу ему по этому поводу несколько слов. Он сходит с ума».

Великому князю было повелено явиться на следующий день в Царское Село, последовал такой выговор, что Павел Петрович, как всегда в таких случаях сильно перепуганный, обошелся со мной в высшей степени любезно. С тех пор я его встречал только у императрицы, а у него лишь в высокоторжественные дни. Он поглядывал на меня милостиво, но не говорил со мною ни слова, до тех пор, пока меня не назначили послом в Неаполь. Тогда он мне сказал: «Если вам это доставляет удовольствие, я вас с этим поздравляю». Было замечено, что после той сцены, которою он был обязан мне, он стал намного осторожнее в обращении с своими придворными. Его друг Ростопчин, впрочем, научил его, что не надо так скоро снимать маску, и давал ему, из своею убежища в Гатчине, советы, которые могли бы быть прекрасными, если бы их исходною точкою не были обман и интрига. Я помню, что когда однажды в личных апартаментах императрице рассказывали про какую-то новую выходку великого князя, граф Зубов сказал, со свойственной ему откровенностью: «Он сумасшедший». Императрица ему на это ответила: «Я это знаю не хуже вас, но, к несчастью, он недостаточно безумен, чтобы защитить государство от бед, которые он ему готовит».

Мое посольство в Неаполе и заточение в крепость, которому я был подвергнут по возвращении оттуда, лишили меня возможности дать подробный отчет о поведении великого князя в продолжении двух последних лет царствования Екатерины II (1794–1796). Я только знаю, что он постоянно был окружен группой лиц, называемых «гатчинцами», почти не выезжал из Гатчины и появлялся в городе лишь в торжественных случаях. Но тем скорее он появился в столице, как только до него дошло известие о болезни Ее Величества. Эта великая государыня еще не перестала дышать, Ростопчин и граф Шувалов без уважения к почившей, уже заняли ее опочивальню и впустили туда своих друзей и любимцев. Я никогда не мог понять, каким образом граф Зубов и остальные могли до такой степени потерять голову, чтобы допустить подобную профанацию.

Прежде чем войти в подробности этого необыкновенного царствования и, оставляя в стороне политику, о которой я не имел возможности судить, я должен рассказать то, что я видел по поводу стараний, прилагаемых лицами, окружавшими Павла I, чтобы довести его окончательно до помешательства. Следовало посоветовать ему продолжать лечение у лейб-медика Фрейганга, который каждый месяц в новолуние давал ему слабительное, что очищало его от желчи и имело благотворное действие на его характер. После его восшествия на престол эта последняя диета имела бы еще большее значение и его мнимым друзьям следовало еще больше настаивать на ее продолжении но император, освободившись от своих опасений (что ему не придется царствовать), думал только о том, как бы проявлять побольше свою власть, а фавориты заботились меньше о здоровье государя и о счастье подданных, чем о благополучии их собственных карманов. Фрейганг, имевший неосторожность хвастаться, был удален от Двора, а низость и злоба второстепенных царедворцев окончательно погубили, нравственно и физически, этого несчастного государя.

Французская революция произвела на него сильнейшее впечатление; он был от нее в ужасе. Однажды он мне сказал: «Я думаю о ней лихорадочно и говорю о ней с возмущением». С тех пор все, что раньше ему только не нравилось, стало его раздражать. Неурядицы, неизбежные при всяком большом управлении, показались ему величайшими преступлениями и малейшая забывчивость — умышленным проступком. Это был удобный момент, чтобы успокоить его мысли, смягчить его нрав и убедить его в том, что мягкость, в связи с твердостью, составляет самое могущественное оружие для государя.

Но какие тогда были друзья у того, кто царствовал над таким обширным государством? Кто мог тогда иметь такое сильное влияние на судьбы Европы? Князь Куракин? — он был так глуп, как только можно и, начав с полного ничтожества, достиг, путем лести, высших почестей. Камергер Вадковский? — человек злостный до ослепления. Князь Николай Алексеевич Голицын, впоследствии обер-шталмейстер? — новообращенный вольнодумец, воображающий себя государственным мужем и утешавший великого князя по поводу сцен ревности, которые ему устраивала его супруга тем, что, сделавшись императором, он сможет ее заключить в монастыре. Граф Эстергази, состоявший раньше при наследнике французского короля и принимавший участие во всех ошибках, закончившихся французской революцией? Он имел обыкновение говорить, мрачно покачивая головою: «Только посредством своевременного кровопускания можно предупредить возмущение в большом государстве». Вот те советчики, окружавшие государя, умственные способности которого все больше суживались в кругу домашних споров между его женой, г-жей Нелидовой и их приверженцами.

Наконец, он взошел на престол и был в восторге от перешедшей к нему полноты власти. Это также был удобный момент выставить на первом плане долг, но, по-видимому, и тут не нашли более действенного средства, чтобы снискать его расположение, как уверить его в том, что все существует только для него и ради него и что он может всем пользоваться, без всякого зазрения совести, для своего собственного удовольствия. Со всех концов империи стали появляться старики, уже тридцать пять лет умершие гражданскою смертью, чуждые обычаев Двора, учтивых нравов царствования Екатерины II, грозных событий Европы и исходящего оттуда просвещения. Они, вместе со своими старомодными костюмами, привезли с собою устаревшие манеры и умели только бить челом и поклоняться. И что из этого вышло? Все поколение, занимавшее место, не имея возможности сразу подражать этим образчикам старины и не подозревая даже, чтобы это могло быть средством понравиться верхам, казалось поколением мятежников, вознесшихся в своей гордости, тогда как патриархи преклонялись перед помазанником Божьим. Государь жаловался старикам на молодых и первые отвечали, что они осуждают своих сыновей и племянников, находили, что они развращены философией, внушавшей им ужас, и убедили деспота, который пробовал свои силы, в том, что для России полезна лишь система управления Петра I и Анны Иоанновны. Но времена изменились. Екатерина сумела, мягкостью власти и славою успеха, создать верность, основанную на любви, и послушание, происходящее от восхищения. Павел, окруженный стариками и неизвестными молодыми людьми, вообразил себе, что можно сразу требовать того, что нужно сначала заслужить. Но нельзя достичь того, что невозможно. Тогда он начал ссылать, но не виновных, ибо никому не приходило в голову провиниться, а наиболее сдержанных, наименее услужливых и наименее покорных. Ссылки охлаждающе подействовали на других; от этого произошли новые ссылки, новые охлаждения и настал скоро всеобщий ужас с одной стороны и подозрительность, остервенение — с другой. Дошло до того, что через три года в Петербурге не было ни одного должностного лица и ни одного уцелевшего семейства из всех тех, которых там оставила умирающая Екатерина.

Это — неизбежное последствие всякого несправедливого насилия. Сердце императора, чувствующего себя одиноким посреди Двора, состоявшего из выскочек и лишенного хорошего общества, окруженного одними лакеями, шпионами и палачами, или лицами готовыми во всякое время стать тем или другим, — развратилось и сжалось, а его ум сузился и утратил способность правильно оценивать людей и события. Соблазнительное счастье, выпадавшее в его царствование на долю нескольких лиц, было, впрочем, для России лишь преходящей бедой; но в то же время раскрылась одна рана, которая, как я боюсь, заживет не так скоро, а именно: высшее дворянство, уже давно недовольное тем, что правительство мало заботится о нем, живет теперь только тою жизнью, которую правительство ему дозволяет. Я должен указать на эту печальную истину, прежде чем рассмотреть причины и последствия деспотизма. Недуги, вызывающие боязнь, праздность и скуку, выродились в царствование Павла I в эпидемию, и если бы оно продлилось еще немного дольше, покрыли бы Россию общим трауром. Вельможи этой страны не обладают тою силою ума и личным достоинством, которые так сильно ограничивают область деспотизма. Несведующие, неспособные заниматься и учиться, слишком апатичные, чтобы умело развлекаться, они каплями пьют тот одуряющий напиток, который им преподносит Двор, и деспотизм в их лице не находит ничего такого, что могло бы возбудить сожаление или вынудить уважение.

Тут я перестаю писать историю и буду только простым составителем летописи. Я ограничусь приведением, год за годом, событий, записанных в моих дневниках, и, если я к ним иногда прибавлю некоторые рассуждения, то лишь такие, которые мне приходили в голову на месте и в эпоху, где и когда происходили эти события. Иной раз покажется удивительным, что я не даю никаких разъяснений по поводу того, что я рассказываю, но это происходит от того, что я в этих случаях, не мог бы ничего разъяснить.

Впрочем, ввиду отсутствия последовательности, характеризовавшего это царствование, было бы невозможно всегда выяснять причины и последствия. Так как я знаю Россию только со времени Екатерины, и лишь настолько, насколько этой великой государыне угодно было развить во мне эти знания, то они, с ее смертью, не могли получить дальнейшего развития. Я сразу очутился среди незнакомых мне обстоятельств, среди хаоса. Чувствуя себя чужим для тех, кто управлял государством, я пережил это царствование в каком-то вихре, или чересчур блестящем, или же чересчур мрачном, чтобы я мог в нем что-нибудь рассмотреть своими глазами.

 

1796-й год

[176]

Первая мысль, озаботившая Павла I по восшествии на престол, состояла в том, чтобы опозорить память своей матери; средствами для этого он избрал — во-первых, вырытие из могилы останков Петра III, хотя последствия показали, что он не считал себя его сыном, а во-вторых, — всевозможные выражения соболезнования князю Зубову, занимавшему, при смерти императрицы, положение фаворита. В первом из этих средств заключалось много кажущейся ловкости и в то же время действительной неловкости, ибо, с одной стороны, он, столь изысканным доказательством сыновнего сострадания хотел уверить публику в том, что его доброта торжествует над всеми другими соображениями; с другой же стороны, неловкость средства заключалась в том, что уважающий себя государь и отец многочисленного семейства обязан перед государством не возбуждать излишних воспоминаний и деликатных вопросов, рассмотрение которых сопряжено с позором. Я полагаю, что на счет законности рождения Павла не может быть серьезных сомнений, а так как во всяком случае, можно быть более уверенным в своей матери, нежели в своем отце, то не имеет смысла вырывать из земли одного, чтобы свидетельствовать против другой, и пользоваться мертвыми чтобы затмить славу, которая загладила многое и составляла единственное право на престол того, кто так неосторожно рисковал этим правом.

Последовал приказ вырыть останки Петра III. Это казалось весьма просто: он был похоронен на кладбище Александро-Невской Лавры. Старый монах указал место. Но рассказывают, что тело можно было распознать только по одному сапогу и что этот гроб… Как бы то ни было, кости, вместе с этим сапогом, были вложены в гроб, который по внешности точь-в-точь походил на гроб императрицы, и был установлен рядом с последним на одном и том же катафалке. Это произвело громадное впечатление: дураки рукоплескали, благоразумные потупляли свои взоры; но первых больше всего поразило то обстоятельство, что для оказания почестей праху Петра III выбрали именно тех людей, которые подготовили его смерть; из них выделялись князь Орлов, герой Чесмы, и обер-гофмаршал князь Барятинский. Первый был стар и уже долгие годы разбит на ноги, так что, когда погребальное шестие должно было тронуться с места, — а предстоял длинный путь, — он стал извиняться невозможностью участвовать в этой церемонии. Но Павел, присутствовавший при этом и наслаждавшийся этим, несомненно заслуженным, но не особенно приличным, возмездием, приказал вручить ему императорскую корону на подушке из золотой парчи и крикнул ему громким голосом: «Бери и неси». Когда же вслед за тем князю Орлову было разрешено отправиться путешествовать, а князь Барятинский был сослан, — в этом усмотрели новую тонкость и способ обратить внимание света на то, что советчики императора называли великим делом справедливости.

После этого крупного шага, можно было ожидать еще много других, и ожидания общества не были обмануты. Два совершенно неизвестных дотоле в Петербурге рода людей вдруг заняли путь к трону и казалось, что император одною рукою создает, а другою воскрешает.

С одной стороны, появилась целая группа простоватых и ничтожных лиц, одетых в невидимые до тех пор мундиры, украшенные неизвестными орденами, без хороших манер, но со смелостью в походке и взгляде, и без имени, и когда спрашивали, кто эти люди, ответ гласил: «Это гатчинцы» — т. е. люди, выдрессированные самим императором и одетые на его манер, в то время, когда он — в течение долгих лет — проживал в Гатчине. Это были такие карикатуры, что Вадковский, Нарышкин, Ростопчин, одним словом фавориты, одетые так же, как он, с первого взгляда не узнававшие друг друга. С другой стороны, — явилась группа стариков, в возрасте от шестидесяти до восьмидесяти лет, одетых в старые кафтаны, с широкими золотыми галунами, потертыми от времени, отвешивающих при каждом слове глубокие поклоны, целующих руку у государя каждый раз, когда он им улыбался, и преподнесших каждый императору какую-нибудь вещь в воспоминание времен Петра III. Во главе этих стариков был Гудович, бывший близкий друг этого государя, и заслуживший своим благородным и воздержанным поведением уважение Екатерины II, от которой он никогда ничего не хотел принять; человек посредственных способностей, но добродетельный, скоро навлекший на себя опалу за свою откровенность. Между ними был также Измайлов, мой тесть, который был уволен в 1762 г., будучи капитаном гвардии. Он принес гренадерскую каску с султаном и старую алебарду. Будучи допущен к малым приемам, он ежедневно обедал и ужинал с Их Императорскими Величествами, был произведен в генерал-лейтенанты, затем награжден орденом св. Анны I степени, пожалован кавалером ордена св. Александра Невского и получил, в виде подарка, кроме прекрасного особняка в С.-Петербурге, еще очень значительное поместье. Благодаря его влиянию, я был выпущен из Перновской крепости, как только Павел I взошел на престол. Его Величество соблаговолил простит мне преступление, которого ни я сам, ни кто-либо другой на свете никогда не узнал и в котором я, во всяком случае, не был виноват перед Павлом I. И чтобы довершить эту высокую милость, Его Величеству, в то время как я стоял перед ним на одном колене, угодно было произнести: «Если моя мать вас сослала в Лифляндию, то я сошлю вас в Сибирь». Это было вероятно сказано ради рифмы, ибо эти слова не заключали в себе здравого смысла. Мне не возвратили старшинства в придворной службе и, так как я поднял на смех должность церемониймейстера, созданную для князя Барятинского, сына принцессы Гольштейн-Бек, фатишки, который был всего менее пригоден для этого места, император, чтобы меня унизить, тотчас же создал вторую такую же должность для меня. Когда он велел Нарышкину объявить мне об этом, он вместе с тем запретил мне отпускать остроты на все время его царствования, и я, не избрав это своим ремеслом, конечно, решил молчать. Легко можно понять, какое впечатление на меня произвело такое начало царствования преемника Екатерины, после того положения, какое я занимал при ней.

На первом дипломатическом приеме, происходившем у нового государя, он обратился к присутствующим со словами: «Господа, я не унаследовал ссор моей матери и прошу вас сообщить об этом вашим дворам». Он сказал еще: «Я — солдат и не вмешиваюсь ни в администрацию, ни в политику; я плачу Безбородке и Куракину, чтобы они занимались этими делами».

О политике Павла I я скажу только следующее: когда обстоятельства заставляли его заниматься насущными интересами государства он поневоле, впадал всегда в политические ошибки Екатерины. Первое выступление его в делах внутренней администрации было не менее странно и повело за собою поступки, доказавшие такое невежество, что трудно понять, как тогда могло найтись столько людей, восхвалявших этого государя, как великого праведника. Между прочим, он издал указ, от которого его ненависть к покойной императрице ожидала большого успеха, но который только вызвал всеобщее удивление, а именно: он разрешил приносить жалобы на прошлое и обращаться, с полным доверием, к ступеням трона с претензиями, прекращенными при предшествующем царствовании, — но никто не являлся и принятые меры тоже не привели никого в комиссию, учрежденную для рассмотрения таких претензий. Несколько дней спустя, выскочки, из которых состоял тайный совет, желая нанести чувствительный удар дворянству, коим они уже начинали пугать государя, убедили его издать указ, предоставляющий крепостным право возбуждать жалобы против своих господ. Огонь не действует быстрее. Возмущение в Новгородской и Тверской губерниях так разрослось, что надо было поспешить отправкою туда князя Репнина с шеститысячным отрядом, чтобы обуздать восставших. Неосторожный законодатель должен был отречься от своего распоряжения, издав второй указ, который как будто подтверждал первый, но содержал оговорку, что каждый крепостной, который будет жаловаться на своего господина, будет выслушан лишь после того, как он пройдет через руки палача и получит несколько ударов кнутом. От всех этих попыток осталось лишь одно учреждение, которое могло быть полезным, если бы оно не преследовало открыто цели потворствовать доносчикам. Это был так называемый «ящик», т. е. маленькое окошечко по правую сторону входа в Зимний дворец со приспособленным в глубине его помещением, куда бросали прошения и письма, адресованные государю, — мысль очень благодатная, но чересчур напоминающая пресловутые львиные пасти Венеции.

В числе тысячи указов, следовавших одни за другим, был один столь необыкновенный, чтобы не сказать ненавистный, для высших классов и вместе с тем столь комичный по своим результатам что большинство обитателей столицы не имели возможности его исполнить и вследствие этого улицы опустели и в них разыгрывались маскарадные сцены. Этим указом было запрещено выходить во фраке и можно было появляться на улице не иначе, как в мундире, присвоенному по должности, и со всеми орденами, если таковые имелись. Круглые шляпы, панталоны, сапоги с отворотами — все это было строго запрещено и указ этот подлежал немедленному исполнению, так что у многих не хватило времени и материальных средств, чтобы исполнить его. Одни были вынуждены скрываться у себя дома, другие появлялись на улицах, одетые, как кто мог: в маленьких круглых шляпах, переделанных наскоро посредством булавок в треуголки, во фраки, с которых сняли отложные воротники, а потом нашили на них клапаны, в панталоны, подобранные изнутри и прилаженные к коленям, с обрезанными кругом и напудренными волосами и с привязанной сзади косой. Я устроился так, чтобы по утрам выезжать только в коляске, вне района надзора, и гулять там в обыкновенном костюме; но скоро я заметил, что играю слишком опасную игру, так как по установленному обычаю, я должен был выходить из коляски при встрече с собаками императорского дома и рисковал поэтому поминутно быть замеченным в нарушении указа.

Иностранцы в особенности англичане, считали себя изъятыми от этого закона, но полиция обошлась с ними так круто, а власти обратили так мало внимания на жалобы тех, против которых были направлены строгости, что они сочли более благоразумным подчиниться. Даже франкмасоны, столь покровительствуемые Павлом, когда он был еще великим князем, и к которым он как будто даже хотел присоединиться, стали теперь для него не более, как привилегированными бунтовщиками, которых желательно было удалить из империи.

Но если он одной рукой уравнивал род человеческий, другою рукой, он так расточал знаки отличия, что они потеряли всякое значение, как по количеству, в котором их раздавали, так и по выбору лиц, на которых они, главным образом, сыпались. Орден св. Анны был разделен на четыре степени и стал отличительным знаком для гатчинцев; орден же св. Екатерины, которому покойная императрица придавала такое большое значение, что в ее царствование им были пожалованы лишь немногие дамы, был теперь разделен на два класса и награждения им следовали ежедневно. То же самое было со статс-дамами, число которых раньше не превышало четырех или пяти а фрейлин вскоре появился целый легион. Но в особенности эта расточительность коснулась военных чинов. Безусых юношей производили в генералы, а жезл фельдмаршала, который до тех пор приобретался лишь на поле брани, вручался теперь на смотрах. Обесценение наград дошло до того, что император сам был поражен этим. Однажды, когда князь Репнин, во время смотра хотел выразить свое мнение о чем-то, император сказал ему: «Фельдмаршал, вы видите эту выстраивающуюся гвардию? В ее составе 400 человек, а мне стоит сказать только одно слово и все они будут фельдмаршалами». Ему же император, как-то раз во время приема, находя, что он становится слишком далеко впереди, сказал: «Знайте, что в России вельможи только те, с которыми я разговариваю и только пока я с ними разговариваю». Главным занятием Павла было военное дело, и смотрам придавалась такая важность, что все дела в течение дня зависели от их более или менее удачного исхода. Гатчинцы формированные втайне во время предыдущего царствования, сделались инструкторами и инспекторами всей армии, которой было очень трудно сразу все забыть, что она знала, чтобы учиться тому, о чем она раньше никогда не слыхала. Старейшие генералы подвергались такому обращению, как будто они были школьниками, В свите государя находились лица, которые с трудом держались на лошади. Но ни одной части не приходилось столько страдать, как гвардии. При императрицах она изображала собой блестящий корпус, чрез который должны были проходить все те, кто желал попасть ко Двору или служить с выгодой в армии; она никогда не оставляла столицы, если не считать первого замешательства при нападении Густава III; нижние чины в этом случае доказали свою храбрость, но зато офицеры вели себя ниже всякой критики. Поэтому пришлось переформировать гвардию, а чтобы произвести эту большую операцию успешно и безопасно — ибо гвардия изображала из себя нечто в роде янычаров — ее начали шпиговать гатчинцами, которые отвечали за все и хорошо исполнили свою задачу, чему распределение денег и мяса способствовало не менее смотров и ударов.

Страсть Павла к церемониям почти равнялась его страсти к военщине. С утра до вечера — всегда бывали поводы, чтобы не дать вздохнуть придворным. Церковные празднества, тезоименитства членов императорской семьи, орденские праздники — все это казалось ему недостаточным. После обеда он отправлялся торжественно в церковь, чтобы принимать от купели всех новорожденных солдатских детей; но скоро это занятие ему надоело и понемногу эти обязанности перешли от имени Его Величества к обер-гофмаршалу. Государеву руку целовали и становились перед ним на одно колено при всяком случае и не так как раньше, только для вида; требовалось, чтобы государь слышал стук колена об пол и чувствовал поцелуй на своей руке.

Сколько придворных оказалось под запретом за несоблюдение этих требований, — больше из замешательства, конечно, чем из злого умысла! Скольких придворных постигла такая же участь за то, что они пытались сохранить остаток изящества! Однажды в воскресенье, после обедни и во время приема, один из флигель-адъютантов, получив на ухо приказание от императора, взял князя Г. под руку, отправился с ним во внутренний двор, велел караулу выйти под ружье и перед фронтом и окнами двора, откуда на эту сцену смотрели император и вся его свита, заставил его сесть на барабан и приказал барабанщику его причесать.

Вход ко Двору, считавшийся раньше большим отличием, был теперь предоставлен стольким лицам, что прием у Его Величества превратился в какое-то сборище. Все присутствующие допускались к целованию руки и по два проходили мимо государя и государыни; а напротив стояли обер-гофмаршал и церемониймейстер, которые напоследок сами удостаивались этой чести и несли ответственность за шум и неловкости, проявляемые всем этим народом. От страха люди, с приближением момента целования руки, цеплялись друг за друга, а потом извинялись друг перед другом; в то же время другие приготовлялись к этой чести и громко сморкались, так что от всей этой толпы доносился шум, который приводил императора в ярость. То он нам приказывал учить других, как они обязаны вести себя перед ним, то, выходя из терпения от недостаточного успеха наших увещаний, или вернее, наших просьб — ибо мы весь этот народ умоляли сжалиться над нами, — он восклицал своим гробовым голосом: «Тише!» — что заставляло бледнеть наиболее храбрых. Я помню, что однажды, когда я заканчивал церемонию, целуя ему, в свою очередь, руку, он довольно добродушно заметил, как странно, что нельзя заставить людей почтительно относиться к такому случаю. Думая, что он в хорошем расположении духа, я ему ответил: «Ваше Величество, к сожалению нет ничего более шумного, как молчание шестисот человек». На это он, покрасневши от гнева и выпрямившись во весь рост, ответил: «Я нахожу, что с вашей стороны очень смело заниматься остротами, когда вы существуете только для того, чтобы слушаться моих приказаний!» Тем не менее, он в общем был доволен моей манерой действовать и часто говорил мне: «Вы исполняете ваши обязанности с достоинством и как подобает вельможе; если бы они все были как вы, это напоминало бы Людовика XIV. Вы никогда не теряете голову, и мне, во время церемоний, стоит только посмотреть на вас, чтобы знать, что мне делать». А это происходит от того, что я никогда не трусил и решил мстить за унижение, сопряженное для меня с этим жалким местом, самоуверенностью и осанкой, рассчитанными на то, чтобы внушить уважение самому государю. Что же касается гг. В. и К. и моего коллеги, князя Барятинского, то они возмущались, что я не лезу всегда из кожи, как они, и что меня хвалили в то время, как на их долю выпадали одни только выговоры.

Я закончу статью, касающуюся 1796 года, обзором финансовой системы императора. Так как, по его мнению, все было отвратительно в предшествующее царствование, он не мог не заметить ошибки, в которую впали тогда чрезмерными выпусками бумажных денег, и в силу самолюбия, не имевшего, кажется, примера, он захотел, чтобы чеканная монета стоила больше ее нарицательной цены. Легко понять, что эта монета быстро исчезла из обращения, так как ее переплавка давала верный барыш, а в России умы были весьма доступны всему, что касалось барыша. Он не хотел, по случаю своего внешнего безобразия, чтобы его изображение красовалось на этой драгоценной монете и заменил его девизом, который украшал знамя рыцарей Св. Храма. Александр I последовал его примеру.

Многие, при виде милости, в которой Безбородко был у государя, поверили басне, распространенной в начале царствования Павла, будто бы Екатерина II оставила завещание, скрепленное четырьмя вельможами, в силу которого престол должен был перейти к ее внуку, и что это завещание было выдано Павлу вице-канцлером Безбородко. Но, во-первых, императрица слишком хорошо знала дела. Чтобы поверить, что несколько слов, начертанных ее рукою, оказались бы достаточными изменить судьбу государства. А во-вторых, кого, собственно говоря, можно назвать в России вельможей? В чем состоит их власть, пока они не составляют между собою заговора? Каким они пользуются вообще почетом, как только они удаляются от ступенек трона? Наконец, где государыня отыскала бы таких четырех дураков для скрепы фантастического документа, который повел бы их прямо на лобное место? Доверие Павла к Безбородке основывалось исключительно на его способностях, или вернее, на его опытности в делах, без чего вначале нельзя было обойтись; к тому же он был низкого происхождения, а этому обстоятельству деспотизм всегда придавал большое значение; к его же племяннику Кочубею император питал особенное расположение. Заслуга этого министра состояла в том, что он, с первых же дипломатических сношений нового царствования, убедил государя соблюдать принятые формы и не обрывать слишком рано и слишком круто политическое положение которое он застал.

Великая и благая мысль занимала императора в конце года, а именно: собрать под сенью своего трона всех монархов, свергнутых с престолов. Он предложил всем им неприкосновенное убежище у себя. Даже папе было предложено приехать в Петербург, но его преклонный возраст, резкая перемена климата, неудобства искать приют в лоне Церкви, считавшейся, с католической точки зрения, схизматической — все это говорило против возможности принять подобное предложение. Он тогда еще не предвидел жестокого обращения, которое его ожидало в будущем, а, может быть, и покорился выпавшему на его долю мученичеству. Один только король польский воспользовался великодушным предложением Павла и был принят по-царски. Интимность обращения с ним императора, однако, со второго же дня стала тяготить короля. Последний мне сам рассказывал, что император, со слезами на глазах и целуя ему руки, просил его сознаться, что он его отец; но что он не мог этого сделать, так как сам был уверен в том, что это неправда. Тогда император, придававший большое значение такому происхождению, в которое он твердо верил, переменил тон и стал требовать по этому поводу страшных для него подробностей. Король не поддавался и старался ему доказать, вескими доводами что он имеет полное основание считать себя сыном Петра II; но Павел несколько раз, с непонятною настойчивостью, говорил о последнем, как о человеке, преданном спиртным напиткам и неспособном царствовать.

Среди всех необыкновенных мероприятий императора попадались однако и такие которые свидетельствовали о благородстве его сердца. Хотя в освобождении генерала Костюшки усматривали только новый способ поношения памяти Екатерины II, но надо сознаться, что Павел вложил в это много милости. Он лично, в сопровождении великого князя Александра, посетил его в тюрьме, чтобы объявить ему о его освобождении и пожаловал ему пенсию, взамен чего он удовольствовался его честным словом. Что бы ни говорили, но радость, испытываемая при виде счастливых, и доверие, выражаемое врагу, доказывают доброе сердце. К несчастью, Павел редко допускал влияние сердца на характер.

 

1797-й год

Коронование имеет важное значение для государя, страстно преданного церемониям и облеченного светскою и духовною властью, соревнование которых он считает нужным для увеличения их блеска. Но коронование также весьма важно для придворных, ожидающих, в воздаяние их малейших заслуг, милостей или подарков.

Неудивительно поэтому, что вопрос о коронации уже давно занимал умы в С.-Петербурге и что все мысли направлялись к Москве, как к предельной цели их нового величия. В особенности те, которые ждали особенных милостей, думали, что они будут помазаны вместе с царем и что благодаря этому их счастье станет ненарушенным.

Пасха в этом году приходилась 5-го апреля, и этот день был выбран для коронования. Помазанник Господень должен был появиться на троне в то же время, как Господь появляется на престоле. Павел льстил себя надеждой приобрести, благодаря этому, в глазах своего народа сугубое освящение. Мы скоро увидим, до чего он доводил это желание.

Я здесь привожу копию из моего дневника, который отличается большою точностью, так как ведь я тогда был церемониймейстером.

15 марта . — Их Величества отбыли из С.-Петербурга; их путешествие в Москву продлится пять дней. Оно совершается в мундире при шпаге.

Их Величества были встречены под Москвой, в Петровском дворце, придворным штатом, тайным советом и дамами трех первых классов. Как только духовенство совершило установленные священнодействия, их Величества удалились во внутренние покои. При встрече, между прочим, присутствовал знаменитый Платон, митрополит Московский, которому надлежало, по праву его сана, совершить чин коронования; но государь его недолюбливал и, не желая его оставлять в сомнении на этот счет, объявил, что он не хочет быть им коронованным. Гавриил, митрополит Новгородский, должен был его заменить. Платон, стоявший выше подобного оскорбления, сказал, что он в таком случае будет присутствовать на короновании, как простой иерей, и Павел не чувствовал в себе достаточной самоуверенности, чтобы запретить ему это. Будучи очень болен, Платон велел перенести себя на руках в Петровский дворец. Никто из присутствовавших, в продолжение всего времени, которое нам пришлось ожидать Высочайшего приезда, не подходил к нему. Я один, знавший его хорошо, так как я устоял против его красноречия, когда он, по поводу моей женитьбы, хотел обратить меня в православие (Головкины были протестанты), — я стал около него. Это его растрогало и он сказал мне, улыбаясь: «Во всей этой толпе благочестивых христиан я могу рассчитывать только на одного еретика!»

После отдыха, продолжавшегося четверть часа, Их Императорские Величества снова появились в круглой зале. Митрополит Новгородский, как первоприсутствующий в Святейшем Синоде, обратился к ним с речью. После него произнес слово Платон, как митрополит Московский. Его речь была длинна, но так хороша, так преисполнена бессмертных истин, что их Императорские Величества были тронуты до слез и приложились к его руке в большом волнении. Император ему ответил, после чего началось прикладывание к руке с коленопреклонением; сначала подходили дамы, потом кавалеры, а по окончании этой церемонии Их Величества показались на балконе и, хотя народу было запрещено выходить из Москвы, но во дворе дворца стояла все-таки огромная толпа.

Немилость митрополита Платона происходила от того, что император, решив жаловать духовенство орденами, что раньше не было принято, послал Платону голубую ленту, от которой последний отказался со словами: «Кавалер должен носить меч, а меч существует, чтобы проливать кровь, кровь же марает престол. Я не могу быть в одно и то же время иереем и кавалером». Ни просьбы, ни угрозы не могли поколебать его решения. Два года спустя, когда над империей нависли тучи и в провинции начали возмущаться деспотизмом, император велел сказать Платону, что для первосвященника, пользующегося таким почетом, нехорошо служить примером неповиновения. Тогда Платон подчинился — тем легче, что его пример уже не мог послужить соблазном, ибо он удалился на покой в Сергиево-Троицкую Лавру.

16 марта . Их Императорские Величества осматривали Кремль, император верхом, а императрица в экипаже. Стечение народа было необычайно и до самых крыш все было покрыто любопытными. Великий князь Александр Павлович прибыл после обеда. Их Величества отправлялись также на осмотр дворца графа Безбородко, который предназначался для их местопребывания, так как Кремль был слишком мал и покои в нем были плохо распределены, так что он не мог вместить в себя столь многочисленное семейство, как царское.

17 марта. Приезд великого князя Константина Павловича. Вечером вбивали гвозди в знамена 2-го гвардейского полка.

18 марта. Утром — освящение знамен. Их Императорские Величества посетили Воспитательный дом. Офицеры 2-го гвардейского полка имели счастье ужинать у Их Величеств. Приезд великих князей.

19 марта . Освящение знамен 3-го гвардейского полка.

20 марта. Их Императорские Величества посещают Военный Госпиталь.

21 марта . Их Императорские Величества совершают прогулку в окрестностях Москвы. Посещение одной больницы.

22 марта. Их Императорские Величеств присутствовали у обедни. Вечером состоялся прием для чинов 4-го класса.

23 марта . День проводится в уединении, так как получено известие о кончине г-жи фон-Бенкендорф (урожденной Шиллинг фон-Канштадт), которую Е. В. императрица удостаивала своим особенным расположением.

24 марта. Поутру церемониймейстеры оповещали дипломатический корпус о короновании.

25 марта. Первое публичное провозглашение коронования. Кортеж, верхом, собрался под начальством генерала Архарова у Тверских ворот. Герольды были в костюмах, наш герольд — в богато расшитом бархатном камзоле с шарфом, в штиблетах из белого атласа с лисьими хвостами и в треуголке военного образца с султаном. Те, у которых были высшие ордена, имели ленту через плечо. Первая остановка была у Петровского дворца. Пока кортеж ждал у ворот приказания войти во двор, подъехал польский король. Второе провозглашение — в Кремле, третье — в Торговых рядах. Здесь кортеж разделился на две части, из которых каждая направилась в свою сторону, согласно полученному ордену.

26 марта. Второй объезд, сходный с первым.

28 марта. Торжественный въезд Их Императорских Величеств в Москву. Порядок шествия: лейб-казаки, лейб-гусары, экипажи московских вельмож, молодые дворяне верхом, придворные чины, конная гвардия, кавалергарды. Е. В. Император и великие князья верхом, камергеры и камер-юнкеры верхом. Е. В. Императрица в карете с великими княгинями Елисаветой Алексеевной и Еленой Павловной. Гвардейские полки, придворные дамы. Шествие тянулось от Петровского дворца до Кремля и продолжалось от часа дня до пяти часов вечера. Холод в этот день был очень чувствителен, а великолепие церемонии не допускало принятия против этого мер предосторожности.

29 марта. Поутру третье и последнее провозглашение коронования. Большой прием с участием дипломатического корпуса. Польский король обедал у их Императорских Величеств.

30 марта. После обеда аудиенция папского нунция. Крещение сына графа Б., при чем восприемником от купели был император.

1 апреля. Поутру император перенес в Кремль знамена гвардии и поселился в этом старинном дворце.

2 апреля. Омовение ног; мурование.

3 апреля. Репетиция церемоний коронований. Император на ней присутствует. Эта репетиция была одна из наиболее пикантных сцен в числе стольких других, в которых мы участвовали до изнеможения. Император вел себя, как ребенок, который в восторге от приготовляемых для него удовольствий, и выказывал такое послушание, какое только можно ожидать от этого возраста. Надо было обладать большой дозой страха или осторожности, чтобы не изобразить на своем лице нечто большее, чем удивление. После обеда он хотел произвести вторую репетицию в тронном зале, чтобы наставить императрицу. Когда он ей сделал знак, чтобы она заняла место рядом с ним под балдахином, она, по незнанию или же из рассчитанной скромности, поднялась по боковым ступенькам, но он сказала ей строгим тоном: «Так не восходят на трон, сударыня, сойдите и поднимитесь снова по средним ступенькам!» Не было ни минуты времени для отправления простых и естественных нужд; с раннего утра и до позднего вечера мы постоянно находились при исполнении обязанностей службы, а так как Москва огромный город и придворные чины жили далеко от Кремля, то никто не имел возможности отлучиться. Что касается меня лично, то я только знаю, что в три последние дня перед коронованием мне оставалось всего несколько часов для ночного отдыха и что постоянные переодевания совершались в коридорах монастыря или в одном из многочисленных углов этих древних царских хором.

4 апреля. Их Императорские Величества присутствуют у обедни в Чудовом монастыре.

5 апреля. День Св. Пасхи и коронования. Около восьми часов утра шествие тронулось. Путь от дворца до собора в Кремле так короток, что для его удлинения шествие обогнуло колокольню Ивана Великого. Император был в мундире и высоких сапогах, императрица в платье, сотканном из серебристой парчи и расшитом серебром, и с открытой головой. При императоре состояли оба великих князя, при императрице государственный канцлер и фельдмаршал граф Салтыков.

Церемония была продолжительна и за ней следовало множество других, которые император и обер-церемониймейстер выдумывали для забавы. По окончании коронования был сервирован обед под балдахином, во время которого нам было вменено в обязанности делать реверансы на манер дам, как это раньше было принято во Франции, при проходе чрез залу парламента во время судебного заседания. Блюда разносились полковниками, в сопровождении двух кавалергардов, которые брали на караул, когда блюда ставили на стол. После обеда происходила большая раздача милостей; они действительно были необычайные и, можно даже сказать, безмерно велики. Граф Безбородко и князь Куракины получили миллионы. Император был того мнения, что государственные имущества дают больше дохода казне, когда они попадают в частные руки, что было верно, поскольку это касалось прежней казенной администрации. Благодаря этому, почти все земли, принадлежавшие казне, были розданы фаворитам, положив основание земельному богатству гатчинцев. Ленты, бриллианты, чины, все, чем только можно было жаловать, было пожаловано, и в общем, Павел I, в один этот день, подарил гораздо больше, чем было подарено его предшественниками от Петра Великого до Екатерины II. Я один остался не при чем, хотя государь обошелся со мною очень милостиво. Я об этом не стал бы говорить, если бы мне пришла в голову одна довольно удачная острота и одно событие, хотя и незначительное само по себе, но дающее хорошее представление о том времени. Когда, при выходе из дворца, счастливцы стали друг друга поздравлять высочайшими милостями и так называемое Красное Крыльцо было покрыто лицами, обнимающимися и рассказывающими друг другу о выпавшем на их долю счастье, г. Н., обер-гофмаршал, бывший одним из наиболее осчастливленных, заметив сверху, что я собираюсь сесть в карету, крикнул мне, в присутствии двух сот посторонних лиц: «Как вы в такой ливень умудрились остаться под зонтиком?» — «Вы оказали бы мне большое удовольствие, если бы обратились с этим вопросом к тому, от кого все зависит, а я ничего не знаю», — ответил я ему.

На другой день, когда я вошел в тронный зал, г-жа Нелидова, бывшая все еще на положении подруги, сказала мне шепотом и таким дружеским тоном, какого я никогда раньше не замечал у нее в обращении со мною, чтобы я в три часа пришел в ее покои, так как государь желает меня видеть наедине. Я пришел в назначенное время, и нам пришлось ждать добрый час. Наконец, явился Кутайсов, камердинер, пользовавшийся особенным доверием государя, и сказал г-же Нелидовой что-то на ухо. Я видел, как она покраснела и пришла в замешательство. Когда он вышел, она сказала мне, запинаясь: «Его Величество велел мне сказать, что он задержан у императрицы и что вы можете уйти». Я никогда не узнал, ни что мне тогда предстояло, ни почему первоначальное намерение было изменено. Правда, что я и не прилагал никаких стараний, чтобы это узнать.

Пока длились все эти церемонии, общее внимание привлекала своей миловидностью великая княгиня Анна, супруга великого князя Константина, уже глубоко несчастная и такая больная, что, не имея возможности отказаться от этих церемоний, она каждый раз чувствовала себя дурно. Я никогда не забуду, как в одном монастыре, где Их Величества присутствовали у обедни, я увидал, что она сразу побледнела, и успел только удержать и отнести ее на одну древнюю могилу, где я был вынужден ее оставить. Этот Двор, слишком занятый величием жизни, чтобы обратить внимание на такое предупреждение о близости смерти, тогда так сильно меня возмутил, что я даже забыл о своих обязанностях.

В это время передавали на ухо о случае, который мог бы казаться невероятным, если бы при этом не присутствовало столько свидетелей. Рассказывали, что великий князь, который не любил своей жены и находился тогда в периоде раздражительности, побуждавшей его к жестоким действиям, придумал несколько дней перед коронацией, рано утром, когда великая княгиня еще спала, нарядить в ее спальню взвод гвардейских барабанщиков, которые, по данному сигналу, стали бить утреннюю зарю. Великая княгиня так испугалась, что чуть было тут же на месте не умерла. Необходимость скрыть это событие от императора принудила ее к сверхъестественному усилию, чтобы появляться на церемониях коронования, и ее здоровье долго ощущало последствия этого случая.

Император, недовольный предстоящим окончанием коронационных торжеств, придумал еще церемонию, настолько нелепую, что я чуть было не просил аудиенции, чтобы ее предупредить. Она состояла в том, чтобы поочередно, одну за другою, снять с их Величеств царские регалии, прежде чем отнести их, в торжественном шествии, в сокровищницу. Мы увидели, как государь и государыня явились, облеченные в коронационные наряды, и взошли на троны. Сановники стали отнимать у них одну за другой царские регалии: короны, скипетры, державу, цепи орденов и мантии. В конце концов, они остались такими обнаженными, что под влиянием чувству, в которых мне теперь трудно разобраться, в глазах у меня выступили слезы.

Весь Двор был страшно утомлен. Для дам во время коронационных торжеств были восстановлены фижмы и все сидения были убраны из кремлевских покоев, — так что под конец все без исключения, сановники государства, а также остальные кавалеры и дамы еле держались на ногах и опирались об стены, чтобы не упасть. В последний день я не мог удержаться от шутки. Когда в зале, где происходили аудиенции, ожидали выхода Их Величеств, я проскользнул мимо лиц, стоявших вдоль стены, отвешивая им глубокие поклоны и приговаривая шепотом: «Я льщу себя надеждой не быть так скоро удостоенным чести вас увидеть». Если бы при этом Дворе дерзали смеяться, моя выходка вызвала бы, конечно, громкий хохот, особенно когда супруга фельдмаршала, княгиня Репнина, громко заметила: «Вот видите, можно ли после этого полагаться на придворные слухи. Меня уверили, что графу Головкину запрещено говорить остроты в царствование Его Величества».

Обстоятельство, о котором не решались громко говорить в те времена, но которое могло иметь крупные последствия и наводило на размышления — это желание государя, в качестве главы Церкви, служить обедню; но так как он не рисковал сделать столь важное нововведение в самой столице, то решил отслужить первую обедню в Казани, куда он собирался ехать. Были уже приготовлены самые богатые священнослужительские облачения. Павел был уверен сделаться таким образом духовником своей семьи и министров, но Синод вывел его из этого смешного положения, высказав при этом удивительную находчивость. При первом слове императора о его намерении, члены Синода, не обнаруживая ни малейшего удивления, — хотя оно несомненно было велико — заметили ему, что канон православной церкви запрещает совершать св. таинства священнику, который женился во второй раз. А так как Павел об этом не подумал и не посмел или не хотел ничего изменять в законах священства, то ему пришлось отказаться от этого проекта. Он утешился и только к причастию надевал на себя маленький, довольно короткий далматик из бархата малинового цвета, унизанный жемчугом, что вместе с его мундиром, ботфортами, длинной косой, огромной треуголкой и, при всем том, с его невзрачной внешность, делало из него самую комическую фигуру, какую только можно себе представить. Узнать случайно о его проекте и находясь однажды утром в Кремле вдвоем с митрополитом Платоном, я сказал ему:

— Ваше Высокопреосвященство должны быть довольны, что трон занят государем, преисполненным религиозностью.

— Увы! — ответил владыка.

— Как, неужели Ваше Высокопреосвященство не верите в религиозность государя?

— Как мне не верить? Но к сожалению, религиозность у него вместо того, чтобы быть там — он указал на сердце, — тут. — И он указал на лоб.

Но, не отрицая верности этого замечания, следует все же сказать в похвалу Павлу I, что он проявил большую терпимость в религиозных вопросах.

Два крупных акта ознаменовали эпоху коронования. Первым был установлен закон о престолонаследии. Он был достоин государя, бывшего вместе с тем отцом многочисленного семейства, и оградил империю с этой стороны от всякой неустойчивости. Другим актом — ордена св. Андрея Первозванного, св. Екатерины, св. Михаила и св. Анны были наделены богатыми пенсиями. Оба акта вызвали всеобщий восторг, но увы! — мы впоследствии видим, что первый из них не мог ничего предупредить, а второй остался мертвою буквой за неимением денег.

Императрица не менее, чем ее супруг, наслаждалась торжествами коронования. Туалеты были ее элементом. То, что доводило других дам до изнеможения, не доставляло ей никакого труда. Даже в положении беременности, она сохраняла свой бальный туалет с утра до вечера и между обедом и балом, оставаясь затянутой в корсет, занималась как всегда, в капоте, своей перепиской или вышивала на пяльцах, а иногда даже работала с медальером и резчиком на камне Леберехтом. Ее участь значительно улучшилась с тех пор, как она последовала совету своей матери — расположить к себе хорошим обращением г-жу Нелидову. А так как эта фаворитка не была ни развратная, ни корыстолюбива и, к тому же, была чрезвычайно умна, то доверие к ней государыни, которая могла на нее смотреть, как на свою соперницу, ее тронуло и в то же время расположило государя к своей супруге. Кончина г-жи Бенкендорф успокоила Его Величество на счет ига, которое будто бы ему угрожало, и по-видимому ничто не нарушило бы это спокойствие, если бы не явился проект дать монарху фаворитку в тесном смысле этого слова. Женщина, носившая звучное имя, которое Петром I было возведено на престол, но весьма нескромного поведения, бывшая любовница Уварова, одного из флигель-адъютантов и фаворитов государя, вздумала сыграть эту роль. Уваров и турок-камердинер Кутайсов расхвалили ее перед государем, Валуев, обер церемониймейстер, сажал ее постоянно напротив Его Величества и все это делалось настолько открыто, что было скоро замечено всем Двором и стало беспокоить государыню и огорчать честных людей, так как все знающие порядок вещей в этом мире, поняли, что от этого могли бы произойти всевозможные неприятности, которые и без того грозили всем. Последствия показали, насколько их опасения были основательны.

Великий князь наследник, вообразивший при восшествии на престол отца, что перед ним раскроется небо, и проявлявший до нескромности радость по поводу того, что ему не надо более слушаться старухи — я передаю только это выражение! — с первого же года царствования отца убедился, насколько его положение было хуже в сравнении с тем, коим пользовался его отец при тех же условиях. Ему было назначено содержание в 500 000 рублей в год, а великой княгине, его супруге — 150 000 руб., но, кроме квартиры. Он не пользовался ничем другим. Он имел свой собственный придворный штат, свой стол, свою конюшню и за все это должен был сам платить. Он был шефом 2-го гвардейского полка, генерал-инспектором, председателем военного и морского департаментов, высшим начальником государственной полиции и первоприсутствующим в Сенате; все это составляло как будто вполне определенное премьерство, но никто не обращал внимания ни на его мнимый авторитет, ни на его милость. Он не мог никого ни назначать, ни увольнять, не мог подписывать от своего имени без особого разрешения, которое не имел даже права испрашивать. Питомец и жертва гатчинцев, он должен был терпеть от них обращения, не как начальник и не как сын императора, а как воспитанник, которого то бранят, то вовсе не замечают. Обремененный работою, вынужденный во всякую погоду исполнять обязанности командира своего полка, уверенный в своем обеде только тогда, когда ему удавалось обедать у императора; отдыхая в сутки лишь несколько часов от изнеможения, рядом с одной из прекраснейших женщин на свете, доходя часто до отчаяния, но не осмеливаясь жаловаться, не решаясь даже изъявлять свое благоволение к другим, из страха, что это может быть причиной их изгнания — он, наконец, раскрыл глаза и стал укорять самого себя за то, что осуждал великую государыню, трон которой предстояло со временем занять и ему; он понял, что представляет собой лишь чучело, посаженное для торжества других и без пользы для себя. В конце первого года можно было еще помочь этой беде, если бы великий князь воспользовался умом, коим он был одарен от природы, и, соображая хорошо свои действия, проявил бы свойственную ему смелость, сдерживал бы фамильярность фаворитов и лакеев и занялся бы не мелочами военного муштрования, а важнейшими вопросами администрации, что дало бы ему возможность, не нарушая почтительности сына и верности подданного, приобрести значение и заслужить уважение императора, а также симпатию народа — но он не сумел это сделать. Император, заметив это и пользуясь этим, обращался с ним публично грубо до такой степени, что лишил его возможности предупредить ужасную катастрофу, от которой одно сердце юного великого князя могло предохранить отца.

Как только началось новое царствование — появилась партия, существовавшая в России уже давно и располагавшая большим влиянием, о чем, несмотря на чутье русских в интригах, лишь немногие имели ясное понятие. Эта партия, связанная со Двором многими нитями, что однако мало показывалось там, и в этом вероятно заключается причина, почему ее так мало замечали и никто о ней не говорил. Я назову ее «немецкой партией»; она родилась еще при Петре Великом из желания руководить цивилизацией и состояла в последующие царствования из лиц разных национальностей, разных чинов и разного пола, образовавших молча союз против всех остальных. При Петре I столпами этой партии были: Лефорт, Остерман и несколько адмиралов, позднее Миних, Бирон, великий канцлер Головкин и его сыновья и др. При Екатерине, как это ни странно, во главе ее сначала стояли братья Орловы, а потом генерал Бауер. При воцарении Павла эта партия вошла опять в силу и нижеследующий список ее членов даст лучшее понятие о ней, чем все, что я мог бы сказать; сама императрица, граф Пален, граф Панин, граф Петр Головкин, обер-егермейстер, барон Кампенгаузен, барон Гревенитц, г-жа Ливен и др. В числе этих лиц было не мало таких, которые никогда не видели друг друга и никогда не беседовали между собою; у них не было ни общего плана действий, ни совещаний для обсуждения такового, но они на слово верили друг другу и составляли как бы одну секту. Опасность, грозящая одному, приводила в движение других, а многие даже не подозревали до какой степени они принадлежали к этой партии и вдохновлялись ею. Не знаю, удалось ли мне передать ясно мою мысль о «немецкой партии» в России, но внимательный наблюдатель ее не пропустит и существования ее нельзя отрицать, хотя на это и нет явных доказательств.

По возвращении из Москвы император проявлял больше самоуверенности и, главное, чувствовал себя более повелителем. Каждый день приносил неожиданные милости и опалы, о причинах коих никто не мог догадаться. Между тем причины были столь же просты, сколь неразумны. В предыдущее царствование Павел отмечал у себя все события, не зная из происхождения, а также всех участвовавших в них лицах, с рассуждениями о том, что ему казалось правильным и более подходящим. Эта коллекция справок возросла неимоверно и когда он скучал или когда ему нечего было делать, он запирался у себя и просматривал ее. При этом он сразу вспоминал события и лица, забытые им давно, что и побуждало его награждать или карать людей за действия, которые сами авторы успели позабыть. То же происходило относительно политики и администрации, но тут эти неожиданные приемы иногда имели такие последствия, что пришлось немного умерить пыл.

 

1798-й год

Этот год из всего царствования был наименее богат событиями, что объясняется весьма просто: всякого рода ошибки, делаемые императором, еще не достигли своего полного развития. Будучи слишком занят переделкой всего вокруг себя и работая пока в небольших размерах, Павел не испытал еще силу событий, которые не успели противопоставить его намерениям сопротивление, могущее развить все его деспотические принципы и всю необузданность его воли.

Человек, причинивший ему уже много зла и сделавший его еще более подозрительным и произвольным, был генерал Архаров-старший, занимавший раньше должность по полиции, для которой он казался рожденным и наводивший впоследствии ужас на Петербург и Москву. Он первый вздумал властвовать над Павлом, указывая ему повсюду на бунтовщиков, так что государю казалось, что он не может без него обойтись; кроме того, он старался удалить от Павла всех тех, кто не был лакеем по должности, или по характеру, и воздвигнуть между государем и его великодушными порывами непреодолимую преграду, унижая его мысль до самых недостойных предосторожностей, не достигавших, к тому же, цели, как показали последствия.

Прелестная столица, где можно было раньше двигаться так же свободно, как в воздухе, где не было ни ворот, ни часовых, ни таможенной стражи, превратилась в обширную тюрьму, куда можно было проникнуть только через калитки, а дворец сделался обиталищем террора, мимо которого, даже в отсутствии монарха, нельзя было проходить иначе, как обнажая голову; красивые и широкие улицы опустели; старые дворяне не допускались иначе к исполнению своих служебных обязанностей, как по предъявлении, в семи различных местах, полицейских пропусков — вот в каком положении очутилась столица. Хотя Архаров скоро впал в немилость, но его принципы легли в основание карьеры его преемников.

Другой человек, пользовавшийся не меньшей милостью, чем он, который, может быть, имел бы возможность успокоить увеличивающуюся раздражительность государя, поощряемую такими мерами и может быть даже попробовал это сделать — был Безбородко, возведенный в княжеское достоинство и назначенный государственным канцлером, который имел счастье принять государя в своем дворце во время коронования и продал ему впоследствии этот дворец. Но он был слишком большой эгоист и слишком занят государственными делами и разными таинственными развлечениями, а кроме того слишком осторожен — скажу даже слишком ничтожен по своему происхождению, своей осанке и своим манерам — чтобы взяться с успехом за такую задачу. К тому же он был занят продолжением карьеры своему любимому племяннику Кочубею, которого он провел в вице-канцлеры, несмотря на его молодость и на его посредственные способности, — как только ему представился случай облегчить себя от тяжести работы, ставшей невыносимой для его лени, и сложить, без опасений последствий, часть дел на человека, преданность которого стояла вне всяких сомнений.

Был еще человек, который казался подходящим для роли, пленительной по своей красоте, — это был князь Александр Куракин, племянник графа Панина, бывшего гувернера императора. Куракин был близким другом Павла, с самого детства, но он оставался в милости лишь благодаря лести и потому что Павел привык его видеть и что он не возбуждал беспокойства в других. Он любил блистать, не в силу своих заслуг или внушаемого им доверия, а своими брильянтами и своим золотом, и стремился к высоким местам лишь как к удобному случаю, чтобы постоянно выставлять их на показ. Он достиг всего и не сумел воспользоваться ничем, — даже изгнанием в виде антракта, — чтобы побудить своего государя к более достойному образу мыслей. Находя опору в своем брате Алексее, которого мы, в скором времени встречаем генерал-прокурором и Андреевским кавалером, он мнил себя почти что властителем государства, где последний гатчинец пользовался большим доверием, чем он; даже союз, заключенный этими господами с г-жей Нелидовой и императрицей не спас их от общей всем при Павле I судьбы, — немилости.

Оба брата Куракины поддерживали появившегося в то время в Петербурге голландца Роберта Воота с его несчастным проектом уплаты долга русского правительства банкирскому дому Гопе в Амстредаме. Я скажу об этом несколько слов, чтобы показать до чего довело, в царствование Павла I, доверие, оказываемое людям, которых можно было назвать только условно честными.

Роберт Воот представил свой проект, состоящий в учреждении «государственного вспомогательного банка для дворян» для ограждения его от ростовщичества и преследований кредиторов, которых они, будь сказано в скобках, никогда особенно не боялись. Но каким образом оградить дворянство от ростовщичества? План состоял в том, чтобы заплатить, в течение двадцати пяти лет, капитал с процентами, что составляло для несчастного дворянина 14 процентов годовых на занятый капитал. Каким образом проект Воота ограждал должников от кредиторов? — Тем что он уполномочивал правительство конфисковать заложенные имения, как только происходило замедление в уплате следуемого с должника взноса. Я позволил себе высказать это генерал-прокурору (Куракину) со всею откровенностью, допускаемою старою дружбою, но он не хотел меня слушать. Я говорил об этом также и другим лицам с тем большею убедительностью, что, не имея сам долгов, я мог руководствоваться исключительно своею преданностью общественным интересам. Это произвело много шума. Императрица, которая никогда не удостаивала меня своего благоволения и никогда не упускала случая вмешиваться в дела, сказала, рассчитывая на большой успех, генерал-прокурору, во время приема, громко: «Пусть себе невежды говорят; что бы они не говорили, я всегда буду на вашей стороне». Я мог воздержаться, чтобы не сказать, правда, очень тихим голосом, что мнение императрицы, какое бы оно не внушало уважение, не имеет курса на бирже. Об этом было передано императрице, которая пожаловалась императору. Последний, не выказывая мне большого нерасположения, чем всегда, ограничился, на следующий день, распоряжением о возобновлении указа императрицы Анны Иоанновны, карающего всех тех, кто осмелится злословить по поводу правительственных мероприятий, прокалыванием языка каленым железом. Но какой, спрашивается, могли иметь интерес в этом деле генерал-прокурор и вице-канцлер, люди богатые сами по себе и по милости государя? Вот какой: владение землями, заложенными в новом банке, обеспечивалось на двадцать пять лет; земли же, полученные благодаря щедрости императора, были гораздо менее обеспечены за их владельцами; что подарено, может быть снова отнято, а потому их-то именно и следовало заложить в банке; при отсутствии же долгов, можно было, на занятые деньги, купить новые земли и, таким образом, в течение двадцати пяти лет, утроить свою земельную собственность. Вот почему следовало прокалывать языки тем, кто возражал против этого безнравственного учреждения, усугубившего неурядицу знатных родов!

Из уважения к некоторым семействам я не буду приводить последствий помощи, оказываемой этим банком, хотя они вполне оправдывают мое возмущение, за которое императрица хотела меня наказать.

Это наводит меня на одно обстоятельство, бывшее причиною многих несчастий и событий, начала которых иначе не могут быть выяснены. Императрица по своему характеру не была зла, но желание иметь влияние заставило ее натворить в это царствование много бед. Будучи сама добродетельной и дорожа верностью своего мужа, она полагала, что лучшее средство привязать его к себе должно состоять в передаче ему, в интимности супружеской жизни, всяких верных и неверных сведений, сопровождаемых ее хорошими и дурными советами, которые ее подозрительный ум жадно подбирал. В эти минуты откровенности все средства были хороши; друзья и враги одинаково приносились в жертву и, теснимая вопросами по поводу разных событий, она не щадила никого. Ее приближенные предупредили меня об этом. Мне рекомендовали обратить внимание на дни, следующие за вечерами, когда императрица прощалась с императором словами: «Дорогой друг, я хотела бы поговорить с Вашим Величеством о многих вещах, если вы позволите». На другой день после такой фразы следовала всегда какая-нибудь немилость, малая или большая. Эта оригинальная фраза определяла комнату, где государь ляжет спать, и императрица бывала так уверена в своем деле, что она в этот день не торопилась заканчивать свою игру.

Я еще сомневался в правдивости этого слуха, когда со мной произошел случай, убедивший меня в его достоверности. Это было в Гатчине. Императрица повелела мне принять участие в игре, и кроме меня еще графу Мусину-Пушкину и Нарышкину; между последними вышло какое-то недоразумение и они просили меня рассудить их, но я отказывался. Императрица присоединилась к ним, чтобы убедить меня. Я умолял ее избавить меня от этого, но она, наконец, приказала мне исполнить их просьбу. Я высказался за Мусина-Пушкина, хотя императрица видимо склонялась на сторону Нарышкина. Последний обиделся и не хотел подчиниться моему решению. Я объяснял ему, что ведь я не домогался решения спора и сделал это по Высочайшему повелению, что я привел мотивы моего мнения и считаю его правильным. На это императрица заметила мне недовольным тоном, что я не имею права противоречить лицу с высшим чином, чем мой собственный. Я почтительно замолчал, потупив взор. Но императрица начала снова насмешливым тоном: «Кому нечего возражать, тому полезно замолчать! Что вы на это можете ответить?» — «Что, я не знал, Ваше Величество, что существует отношение между чином и талантом!» Ужин временно прекратил игру. Император за столом разговаривал только со мною. Когда, после ужина, снова сели за игру, император подошел ко мне и положил мне руку на плечо. Когда же он затем собирался уйти в свои покои, императрица сказала ему свою знаменитую фразу, а на другой день, в восемь часов утра, пришли мне сказать от имени императора, что Его Величество не терпит в России якобинцев. С тех пор он со мною разговаривал только по делам департамента церемониальных дел.

Императрице пришлось поставить крест на своих гатчинцев. Она присутствовала при их зарождении и видела, как они вырастали. Ее политика внушала ей смотреть на них, как на своих преданных слуг, но та же политика требовала также противодействия всем тем, кто мог иметь влияние на императора. Во избежание обвинения в том, что она всех удаляет от государя, она не пропускала случая, чтобы расхваливать за их нравственность людей весьма посредственных. В числе их находился престарелый граф Строганов. В один прекрасный день он оказался обер-камергером. Но императору скоро надоели его старые парижские анекдоты и его неспособность к этой должности, которая считалась весьма важной. Его опала являлась неминуемой и хотя императрица старалась отразить удар, но ее усилия оказались тщетными. По истечении некоторого времени, однако, император, встретив его где-то, велел ему сказать, что он может опять прийти ко Двору и что он с удовольствием увидит его за своим столом. Как только императрице удалось подойти к нему, она потянула его к окну и сказала ему: «Ради Бога, граф. Будьте как можно осторожнее»… и хотела продолжать, но Строганов, вспомнив что ему стоили ее покровительство и его собственная неосторожная болтливость, прервал ее словами: «Да, да государыня, надо нам обоим быть поосторожнее».

Случайно я, в начале года, присутствовал при сцене, которая, может быть, не поразила бы другого, но мне доставила большое удовольствие. Это было 3-го февраля, в день празднования ордена св. Анны. После обедни, государь, бывший в парадном мундире удалился в свои покои, в ожидании обеда и разрешил принявшим участие в церемонии немного отдохнуть. В комнате, кроме государя, находились только великий князь Александр и я. После небольшого молчания государь сказал своему сыну: «Что бы ни говорил Дюваль, эта корона очень тяжела». Когда великий князь на это ничего не ответил, государь продолжал: «Вот возьми ее и попробуй сам». В этих словах, я уверен, не было никакого умысла, но великий князь, по-видимому, понял это иначе, сильно смутился, пробормотал что-то, кашлянул и не осмелился высказать свое суждение о тяжести короны. Обер-гофмаршал, вошедший в это время, выручил его из неловкого положения.

Самое достопримечательное событие произошло в разгар лета, когда Двор находился в Павловске. Оно обратило на себя особенное внимание лиц, следивших за развитием характера императора. Престарелый адмирал Чичагов, которого политика Екатерины так широко вознаградила за ошибки, допущенные им во время войны со Швецией, имел сына, контр-адмирала, человека с талантом и характером. Он почему-то не понравился гатчинцам, которые стали к нему придираться, так что ему не оставалось ничего другого, как испросить свою отставку под предлогом, что ему надо поехать в Англию, чтобы там жениться. Министр отказал ему в этом разрешении, но английский посланник сэр Чарльз Витворт заступился за него. Император прежде всего потребовал, чтобы он снова поступил на службу. Адмирал не отказывался, но поставил условием, чтобы с него не взыскивали за прошлое. Этот вопрос обсуждался в большом кабинете государя. Полчаса спустя, слышно было, как гробовой голос императора все более возвышался; наконец дверь отворилась и адмирал вышел. Он казался спокойным, но сюртук, лента и даже галстук были с него сорваны. Не подлежало сомнению, что он был постыдно избит. В таком виде он, посреди аванзалы, ждал решения своей участи. Флигель-адъютант государя накинул ему на плечи казачью шинель и передал ему приказ отправиться прямо в крепость. Когда он, под сильным караулом, выходил из комнаты, он обернулся к обер-гофмаршалу Нарышкину и сказал с благородным жестом: «Александр Львович, будьте так любезны вынуть из кармана моего сюртука ассигнацию в пятьдесят рублей и мой бумажник; я не думаю, чтобы государь хотел меня лишить этих вещей и так как я не знаю, куда меня ведут, то я, может быть, буду в них нуждаться». Он храбро вытерпел в своей тюрьме несколько недель, несмотря на все старания смирить его, пока, наконец, не почувствовали некоторого стыда, главным образом перед английским королем, и не согласились на его условия. Тогда он, с своей стороны, согласился опять поступить на службу, а так чтобы там жениться, то ему, ради приличия, поручили командование над русской эскадрой, действовавшей тогда совместно с английским флотом. Это дело доставило Чичагову большую известность. В следующее царствование он был назначен морским министром и, как говорят, хорошо исполнял эту должность. Но после заключения мира с турками, он принял командование русскими силами на Березине и это погубило его репутацию и, хуже того, — досада, которую он оттуда вынес, послужила поводом к лишним разговорам с его стороны.

В это же время при Дворе появилось с большим блеском итальянское семейство Литта. Его история была коротка, но его судьба — блестяща. Я начну с более раннего времени, так как прежде чем описывать людей, надо объяснить, откуда они появились и, рассказав об этих деяниях, присовокупить, что из этого вышло. Покойная императрица Екатерина II, признав необходимым возобновить крайне запущенный галерный флот, обратилась к Мальтийскому гросмейстеру с просьбою рекомендовать ей человека способного им командовать. Выбор пал на кавалера де-Литта, сына маркиза Литта из Милана, кавалера ордена Золотого Руна и одного из самых знатных вельмож этой страны. Не удовольствуясь организацией галерных караванов, исполненной вполне удовлетворительно, кавалер де-Литта занялся вопросами морской службы более чем было принято среди этого монашеского ордена. Скоро после его прибытия возникла война между Швецией и Россией, при чем Литта очутился под начальством принца Нассау-Зигенского и получил чин контр-адмирала и георгиевский крест. Так как стало известно, что во время войны его мнение всегда противоречило мнению его начальника, а принц Нассауский был повсюду бит и намерения его не достигали цели, то это создало кавалеру де-Литта своего рода репутацию отрицания, которая, хотя и не вызывала особенного доверия к нему, но не была также противна здравому смыслу и могла ему пригодиться в будущем. В основании его ломбардского характера было, однако, не мало интриги, а нескромные речи и жалобы на мнимую неблагодарность правительства испортили ему положение при Дворе Екатерины. Он просил отставки, в чем ему было отказано. Но он сумел все-таки добиться полугодового отпуска и воспользовался им, чтобы посетить Вену, Милан и Мальту, где он хвастался, что его огромный рост был одной из главных причин его карьеры в России. Это дошло до Екатерины и окончательно погубило его в глазах императрицы. Он полагал, что его успехам положен предел и начал расточать свое состояние, стараясь вместе с тем обратить на себя внимание, чтобы получить еще ленту ордена Белого Орла, который, в то время был уже очень обесславлен. По окончании отпуска он должен был возвратиться в Россию, хотя ему это сулило мало удовольствия.

В то время он стал заниматься делами ордена Св. Иоанна Иерусалимского. Польша была уже окончательно разделена и этот Орден, а равно римский Двор должны были отстаивать в России свои важнейшие интересы. Семейство же Литта сообразило, не без основания, что наступил момент отличиться. Один из сыновей, о котором я только что говорил, уже вернулся в Россию, а другой, в качестве нунция папского престола, находился еще в Варшаве, где события застали его врасплох. Их отцу, пользовавшемуся громкой репутацией во всей Италии и обладавшему, благодаря фамильным бракам, огромными связями, было не трудно обеспечить за сыновьями почести и выгоды будущих сношений с Россией. Я, в то время, был как раз в Риме и папа мне об этом говорил. Я, по долгу совести, не мог скрыть от Его Святейшества, что, по моему мнению, господа Литта меньше всего подходили к успешному выполнению такой задачи, так как, по несчастью или вследствие неловкости с их стороны, они навлекли на себя недовольство Ее Императорского Величества, — один своими речами и претензиями, а другой — своим пристрастным поведением, в котором его обвиняли во время и после Варшавской резни. Я представил папе, что всякий другой прелат был бы приятнее русскому Двору; что же касается дел Мальтийского Ордена, то императрица, желая воспользоваться сношениями с Римом, чтобы восстановить состояние одного достойного человека, была бы польщена, если бы преимущество было дано князю…, родственнику гофмаршала и посланнику в Риме. Но влияние г.г. Литта взяло верх над моими представлениями, а это увеличило нерасположение к ним императрицы. Таким образом, архиепископ Фивейский (Литта) и его брат были назначены поверенными в делах в Петербурге, но первый не получил разрешения прибыть туда, а второй, тем временем, уже приехавший в Петербург, не имел возможности проявить там свой характер.

Между тем императрица скончалась, и все изменилось. Господа Литта, помимо большого интереса, который они возбуждали новизною своего появления, — так как папский нунций и Мальтийский посланник были не совсем обыкновенные лица при русском Дворе — имели за собою еще то преимущество, что в Петербурге теперь преобладал принцип благосклонного отношения ко всему тому, что раньше не нравилось, и осуждения всего того, что раньше выдавало удовольствие. Итальянское лукавство и подавленное раньше честолюбие нашли возможность распустить крылья, и мы сейчас увидим до чего они дошли. Кавалер Литта, выведенный в звание командора Мальтийского Ордена, стал проявлять свой характер в качестве полномочного посланника. Нунций прибыл к коронационным торжествам и был принять с отличием. Император уделял большое внимание своим католическим подданным, но еще больше Мальтийскому Ордену. Командор старался поддерживать этот зарождающийся интерес. Он делал вид, что признает положение своего Ордена критическим, и стал работать совместно с императором, как будто обоих что-то соединяло в ущерб третьему. Один предложил подготовить приезд ко Двору торжественного и чрезвычайного посольства, а другой учреждал командорства. Мы увидим, какое значение эти две меры имели впоследствии.

17 января 1798 года последовал указ о князе Потемкине, которого все считали настолько же забытым, насколько он уже давно был покойником. Этим указом предписывалось разрушение памятника воздвигнутого в его честь покойной императрицей в Херсоне, причем в указе разъяснялось, что подданный, управление которого было столь порочным, не мог заслужить подобной чести. Говорят даже, что его останки были брошены в воду. Мнение на счет управления этого временщика было единодушно, но каков бы оно ни было, он, хорошо или плохо, все же основал города, углублял порты, строил верфи, Черноморский флот был великолепен, и это колоссальное творение нельзя было уничтожить местью над несколькими камнями. Император, который первоначально возымел мысль разрушить Таврический дворец, но потом решил сохранить его, хотел только доказать, что это решение происходило не от излишней деликатности или от уважения к предшествующему царствованию, а от экономических соображений.

28 января родился великий князь Михаил. Это было большим происшествием при Дворе, так как он был первый сын императора Павла, родившийся в России, и разговорам по этому поводу не было конца. Я хорошо помню, как кто-то спросил, не имеет ли новорожденный, в качестве «сына императора», больше прав на престол, чем остальные три сына, его старшие братья, родившиеся в то время, когда Павел был великим князем, и мнение публики на этот счет расходилось. Тем временем Его Императорское Величество рассудил, что рождение и крещение новорожденного должны сопровождаться такими церемониями, которые указали бы на разницу между детьми, рождающимися у наследника престола и у императора.

Самая неприятная и самая комическая из этих церемоний выпала на мою долю. Она состояла в том, чтобы тотчас же после родов императрицы торжественно довести об этом до сведения дипломатического корпуса. Я особенно напираю на это обстоятельство не потому, что я лично в нем участвовал, а чтобы дать картину тех деспотических приемов, которые входили тогда в систему правления. Полночь миновала, когда я выехал из Зимнего дворца в карете о семи зеркальных стеклах, отправляясь в одну из самых холодных экскурсий, какие только можно себе представить, и которая могла иметь смертельный исход для всякого другого, обладающего менее железным здоровьем, чем я. В это время ночи все парадные подъезды оказались запертыми и, несмотря на важность моей миссии, не было никакой надежды проникнуть ни в один из них без значительной потери времени. Но это была еще меньшая из бед. Надо было, вообще, добиться открытия ворот, а между тем швейцары при виде придворной ливреи трусили и отвечали чрез слуховые окошечки, что все в доме спят. Приходилось им объявлять, что я приехал по Высочайшему повелению и что мне нужно видеть самого хозяина дома. «Но все спят!» — «Что ж такое, разбудите от моего имени камердинера и скажите ему, что я должен с ним переговорить». — «Но он спит в гардеробной Его Превосходительства». — «Делайте то, что я вам говорю!» Тогда только швейцар отправлялся, чтобы исполнить мое поручение и разбудить камердинера. А там происходил внутренний совет. Будить или не будить Его Превосходительство? А что если его хотят арестовать! Наконец, камердинер одевался и спускался, дрожа от страха, чтобы сказать, что Его Превосходительство спят и что он не может принять на себя ответственности их разбудить. «Я приехал по приказанию императора и требую от вас, чтобы вы сказали Его Превосходительству, что я иду к нему». Дрожащий камердинер удалялся. В этом роде происходили все мои посещения; но в двух случаях посланники безусловно отказались меня принять, извиняясь нездоровьем. Остальные приняли меня или в горделивой позе, или же крайне смущенные, и каждый раз лишь после продолжительного ожидания в приемной. Более счастливыми оказались те, к которым я попал лишь на следующее утро, ибо мое путешествие было очень продолжительным, и я вернулся в Зимний дворец лишь между десятью и одиннадцатью часами утра, чтобы доложить государю об исполнении моего поручения.

Можно себе представить все то, что было бы сказано о моей ночной экспедиции, если бы вообще кто-нибудь осмелился рассуждать. Что же касается меня, то я утешался надеждой, что император, которому я с полною откровенностью доложил о всех встреченных мною затруднениях, по крайней мере выведет из них заключение, о чувствах внушаемых им людям. Я при этом постарался скрыть от него смешные стороны моей поездки: эти иностранцы лакеи, умирающие от страха, и эти полураздетые дипломаты, а также мое скомпрометированное достоинство и ужасный холод, который пришлось перенести мне и другим сопровождавшим меня придворным.

Я возвращаюсь к императрице, для которой время родов на сей раз заключало в себе столько неприятностей. Последствия для ее здоровья были, как и во всех других случаях, когда она рожала, крайне опасны, так как Ее Величество имела несчастную привычку затягиваться во время беременности, чтобы сохранить тонкую талию, в чем она, впрочем, несмотря на свою тучность, вполне успевала. Хотя во время этих родов не случилось ничего более тревожного, чем в предшествовавших им девяти случаях, но фавориты императора, из коих некоторые, как мы увидим дальше, имели свой вполне определенный план, заставили акушера, выписанного из Геттингена, высказать на этот счет особое мнение. Этот господин, которому последствия его речей были совершенно безразличны, объявил, что ввиду плодовитости императрицы можно опасаться, что она будет продолжать иметь детей и что это, согласно правилам и указаниям науки, неминуемо должно повести к ее смерти.

Император принял это известие с ужасом, и потому ли, что он знал о помянутом выше плане, или не знал о нем но он объявил, что жизнь императрицы ему бесконечно дорога и что он считает долгом любви не ставить ее отныне в такое положение, тем более что Богу угодно было даровать ему многочисленное потомство, так что государству с этой стороны ничего не оставалось желать. Императрица, как все добродетельные женщины, будучи очень привязана к своим супружеским обязанностям, была очень недовольна этим решением, назвала немецкого профессора невеждой и нахалом, но не могла его изменить. Профессор вернулся восвояси… осыпанный золотом и подарками, и, с этого самого дня, их Величества заняли отдельные опочивальни, что очень не понравилось приверженцам императрицы и немного успокоило тревогу тех, кого она недолюбливала.

Несколько дней спустя, из Венеции приехал Мордвинов, бывший там долгое время посланником. Это был ничтожный и к тому же болезненный человек, который так хорошо понимал свое ничтожество, что думал остаться незамеченным и позволил себе, после столь продолжительного путешествия, несколько дней отдыха. Но император, извещенный всегда обо всем полицией, посмотрел на это иначе. Можно было умалить себя сколько угодно, но это никого не освобождало от соревнований в усердии перед государем. Не считая удобным наказать его за то, что он почувствовал усталость, но не желая также терять случая к унижению и огорчению человека — император называл это «поддерживать порядок», — он велел через полицию объявить во всех домах, что правительство будет признательно тому, кто укажет местожительство этого бедняка, который явился на следующий день, но только для того, чтобы снова исчезнуть, — такую прелесть для него имело удаление на покой! Он впрочем и в Венеции жил таким же образом, защищаясь лишь от интриг графа д’Антрэг и г-жи Сент-Юбер, его супруги, и от беспокойства, причиняемого Французским Двором, устроившимся в изгнании, недалеко от Венеции, в Вероне; этот Двор уже при Екатерине несколько раз жаловался на беспричастность и бездействие Мордвинова, но эти жалобы не имели успеха. Его брат, адмирал Мордвинов, был, напротив, человек больших способностей и высокой добродетели и оказал большие услуги государству, управляя черноморскими губерниями; но вместе с тем он доказал также, что в некоторых широтах просвещение и ум оказываются неприменимыми.

Другая история вызвала меньше толков, так как о ней не решались громко говорить, но все же проникла в публику два дня спустя. Герцог Гольштейн-Бек выкинул довольно пикантную штучку. Это был маленький человечек, довольно дурного тона, живший раньше очень скромно в Кенигсберге с женой и с детьми, любивший браться за все, даже за агрономию и писательство. Когда император Павел взошел на престол, герцог состоял на прусской службе генерал-майором. Он был приглашен в Петербург, поехал туда и удостоился великолепного приема, хотя от него до упаду несло табаком и пивом. Его сразу произвели в генерал-лейтенанты, назначили Павловским и Гатчинским комендантом и командиром одного из лучших гвардейских полков. Император почувствовал к нему такое расположение, что не мог более обойтись без этого «принца моей крови». Но этот принц крови требовал прежде всего побольше денег на уплату своих долгов и желал обеспечить за своими детьми пенсию, так как у них не было собственных средств и одна из его дочерей даже была вынуждена выйти замуж за одного силезского генерала, барона Рихтгофена. Видя, что его обнадеживают одними только обещаниями и что ему предстоят одни почести и труды, он испросил себе шестинедельный отпуск, чтобы навестить жену. Но как только он переехал через прусскую границу, он послал Павлу отказ от своих должностей, обращаясь при этом к нему, как к равному. Император был обижен, но не мог ему отомстить.

С тех пор как установился новый порядок супружеской жизни, императрица вопреки ожиданиям стала пользоваться большим влиянием, чем прежде. Император, видимо, желал вознаградить ее за разлуку, признанную необходимой, своим особенным вниманием и знаками своего доверия. Можно было наблюдать, как он обращался к ней за советами или давал ей дипломатические поручения. В наиболее трудном вопросе — по поводу отношений к своему супругу, — императрица руководствовалась советами г-жи Нелидовой. Если их до тех пор соединяла общая политика, то теперь общие интересы сблизили их еще гораздо больше, так как Нелидова сама стала проявлять страстность в своих отношениях к императору. Нельзя было закрыть глаза на то, что фавориты настойчиво работали в смысле подрыва нравственных принципов государя, чтобы заставить его завести официально фаворитку. Можно было догадываться, кто именно предназначался для этого блестящего позора, но вся эта интрига, весь этот роман — император добивался скорее романа, чем внезапной победы — был еще настолько покрыт мраком, что было бы более достойно положения занимаемого императрицей и ума ее подруги если бы они сумели удержать императора на краю этой пропасти ловкостью своего поведения, продолжая оказывать ему уважение и почтение. Но человеческие страсти похожи на снежные обвалы — они увеличиваются от всего, что находят на своем пути, и усиливаются от встречаемых ими препятствий.

Наконец, 25 июля, гроза разразилась. Около десяти часов император послал за великим князем наследником и приказал ему отправиться к императрице и передать ей строжайший запрет когда-либо вмешиваться в дела. Великий князь сначала отклонил это поручение, старался выставить его неприличие и заступиться за свою мать, но государь, вне себя, крикнул: «Я думал, что я потерял только жену, но теперь я вижу, что у меня также нет сына!» Александр бросился отцу в ноги и заплакал, но и это не могло обезоружить Павла.

Его Величество прошел к императрице, обошелся с ней грубо, и, говорят, что если бы великий князь не подоспел и не защитил бы своим телом мать, то неизвестно, какие последствия могла иметь эта сцена. Несомненно то, что император запер жену на ключ и что она в течение трех часов не могла ни с кем сноситься. Г-жа Нелидова, которая считала себя достаточно сильной, чтобы выдержать эту грозу и настолько влиятельной, чтобы управиться с нею, пошла к рассерженному государю, но вместо того, чтобы его успокоить, она имела неосторожность — довольно странную со стороны особы, воображавшей, что она его так хорошо изучила, — осыпать его упреками. Она указала ему на несправедливость его поведения со столь добродетельной женой и столь достойной императрицей, и стала даже утверждать, что знать и народ обожают императрицу, — что было неверно и опасно высказывать в такой момент; далее она стала предостерегать государя, что на него самого смотрят как на тирана, что он становится посмешищем в глазах тех, кто не умирает от страха и, наконец, назвала его палачом. Удивление императора, который до тех пор слушал ее хладнокровно, превратилось в гнев: «Я знаю, что я создаю одних только неблагодарных, — воскликнул он, — но я вооружусь железным скипетром и вы первая будете им поражены, уходите вон!» Не успела еще г-жа Нелидова выйти из кабинета, как она получила приказание оставить двор. Кажется, что ее даже официально отправили в ссылку, в замок Лоде в Эстляндии.

Князья Куракины, вице-канцлер и генерал-прокурор, генерал Нелидов, племянник бывшей фаворитки, и др. были уволены в отставку, и, чтобы ничего недоставало к уничижению императрицы, Кутайсов, который из брадобреев сделался егермейстером, тот самый Кутайсов, который был главной причиной всех ее несчастий и которого она не выносила, был, в день ее рождения, пожалован кавалером ордена св. Александра Невского!

Тем временем в Петербург прибыл из Раштадта граф Кобенцль, которому император, во время аудиенции, сказал: «Если у вас есть пакеты для императрицы, вы мне их передадите публично, в тот момент, когда я буду садиться за стол, ибо обстоятельства изменились. Императрица более не участвует в делах. Сообщение было очень странно, и посол очутился в крайне неловком положении. При своем отъезде, он, по приказанию императора, совещался только с императрицей; он должен был ей кое-что сообщить и дать некоторые объяснения, что можно было сделать только устно. Князь Безбородко задрапировался ответственностью своего положения, направляя только внешнюю политику, и предоставил дворец лакеям, которые стали теперь занимать там первое место.

Тогда рассудили, что императрица будет попеременно находиться то в милости, то в немилости и что, сообразно с этим, должности министров и сановников будут переходить из рук в руки. Последствия подтвердили верность этого мнения. В то время мы имели случай наблюдать удивительный пример силы хорошего воспитания: на следующее утро, после описанной выше сцены, император возвращался во дворец с маневра и встретил, при входе, г-жу Нелидову и г-жу Б…, собирающихся отбыть в ссылку. Его Величество надел опять перчатку и пробыл со шляпою в руках до тех пор, пока карета с дамами не тронулась в путь.

Событие, малозначительное само по себе, но приобретшее случайно некоторую пикантность, вызвало накануне еще другую катастрофу. Дьякон, прислуживавший во время обедни, провозглашая многолетие императорскому дому и дойдя до великого князя Константина, назвал его не великий князем и «всемилостивейшим и великим государем». Император, разгневанный, приказал его немедленно прогнать. Правда, что этот бедный священнослужитель мог бы найти более удобный момент для такой крупной оплошности!

Но величайшим событием этого года было дело Мальтийского ордена. Я не буду много распространяться по этому поводу, так как это дело общеизвестно, и ограничусь только некоторыми подробностями, которые менее известны, но объясняют его лучше чем все что по этому поводу дошло до нас. Я уже сказал, как г. де Литта, который при Екатерине II не имел никакого успеха в своих происках, воспользовался восшествием на престол Павла и его антипатию к прежнему царствованию, служившею основанием всех действий этого государя. Литта обещал императору прибытие торжественного посольства, и хотя оно не состоялось, но зато Литта был снабжен полномочиями, чтобы самому составить такое посольство и придать ему величайшую торжественность. Можно себе представить, какое удовольствие доставило императору и г-ну де Литта все это устраивать по своему. Сам Литта был возведен в посланники и мог подготовить для себя всякого рода жатву. Его мнимая поездка на остров Мальту для того, чтобы устроить все, что было заранее условлено, была непродолжительна, и потребное на то время было использовано для изготовления пышных карет и колясок, которым предстоял лишь небольшой путь в несколько верст и в которые некого было посадить. Наконец, Его Преосвященство скрылся в окрестностях столицы, и мне пришлось его встретить у ворот Петергофа в придворных экипажах. Все вельможи тоже выслали туда свои выезды. Выезд был великолепен, но народ во всем этом ничего не понимал. Один мясник, узнав в лицо посланника, воскликнул: «Этот человек — обманщик. Он хочет уверить государя, что он только что приехал, а он мне, в продолжение двух лет, задолжал шестьсот рублей». Посланник просил императора принять титул протектора Мальтийского ордена. Павел, облекая себя тотчас же властью, которую ему никто не передавал, пожаловал Мальтийские кресты всем тем, кого он награждал вновь созданными командорствами. Посланник, получив на свою долю самое прибыльное из них, кроме того был награжден красною лентою через плечо. Как только хотел, был осыпаем бриллиантами; великолепное орденское одеяние было придумано специально для российского отдела Ордена, в отличие от других отделов, и казалось, что этим дело кончилось; но, в действительности, это только была прелюдия к более необычайным мерам, которые я сейчас приведу, чтобы не терять нити этого странного дела.

Французы в их победоносном шествии, мимоходом, напали также на Мальту и великий магистр Гомпеш сдал им эту крепость, по беспечности или из трусости, ибо, когда один из французских генералов ее осмотрел, он сказал: «Очень счастливо, что мы нашли кого-то, кто нам открыл ворота этой крепости!» Как только это известие дошло до Петербурга, все интересы Ордена оказались сразу скомпрометированными. Дальше я выскажу то, что думаю о поведении императора в этом деле. Что же касается г-на де Литта, то если бы он ограничился прямым путем, он мог бы заслужить величайшую похвалу и, в то же время, соблюдать свои частные интересы. Милость, которою он пользовался, наделяла его всем могуществом России и он должен был ее употребить на то, чтобы созвать в Германии общую орденскую думу и обсудить на ней публично действия великого магистра. Не могло быть сомнения на счет выбора ему преемника, и г. де Литта, во главе наших войск, уже готовых нестись повсюду, мог отнять у победителя столицу своего Ордена и вернуть христианству свой главный оплот. Для осуществления этой столь простой и благородной мысли ему стоило только поехать в Германию. Но его желания были обращены более в сторону наживы, чем славы. В него влюбилась графиня Скавронская, статс-дама императрицы, располагавшая годовым доходом в двести тысяч рублей; Литта вздумал на ней жениться, и пылкий характер императора, который ухватился за случай, чтобы проявить свой авторитет под новой формой, не дал ему времени изменить свое намерение и придумал что-нибудь лучшее, чем то, что обесчестило его и окончательно погубило Орден. Его брат, пунций, который в то время уже был великим приором российского отдела, с девятью тысячами рублями жалования и всеми почестями, подобающими ему, как посланнику папского престола, выхлопотал необходимое разрешение со стороны духовного начальства. Алчность и эгоизм подавили чувства приличия. Командору было разрешено вступить в брак, не теряя ничего из своих командорств и почестей. Император в восторге от возможности создать еще одно звено, связывающее его с фаворитом, соблаговолил вспомнить, что г-жа Скавронская имела счастье быть в родстве с императорским домом и сказал ей публично в день помолвки: «Я вам очень благодарен, сударыня, что вы взяли на себя расплату за то, что я лично и государство должны г-ну Литта».

В скором времени император стал заниматься исключительно делами Ордена. Собрание российского приорства было превращено в всеобщий российский капитул, с доступом в него всех тех, у кого был мальтийский крест, т. е. всех кавалеров этого ордена в мире. Г. де Литта, торжественно отказавшийся, в силу своего брака, от своих орденских прав, сделался председателем этого собрания и этот сброд людей, в числе коих, кроме кавалеров де ля Гуссэ и де ля Туретт, никто не приносил орденского обета, провозгласил 29 ноября императора Павла I великим магистром Ордена Св. Иоанна Иерусалимского. Для этого избрания даже не приступили к голосованию. Высочайшая воля того, кто желал снизойти до сана, принятие которого его унижало, управляла устами присутствующих. Г. де Литта, одновременно с должностью помощника великого магистра, получил годовой оклад в двенадцать тысяч рублей. Но все это необыкновенное событие было бы в глазах императора несовершенным, если бы оно не дало повода к большой церемонии. Поэтому придумали церемонию возведения в сан нового схизматического великого магистра, женатого и самозваного. Она произошла в Белом зале Зимнего Дворца, где все кавалеры российских орденов были расставлены в парадных костюмах. Для этого случая были изготовлены: корона великого магистра, орденское знамя, кинжал веры и большая печать Ордена. Все это было пронесено торжественным шествием. Император сидел на троне. Командор Литта публично покаялся в своих грехах, и великий магистр принял это покаяние со слезами умиления. Фаворитка государя, г-жа Лопухина, и г-жа Литта были пожалованы большими орденскими знаками и дабы они почитались самыми старшими кавалерственными дамами этого Ордена, было постановлено до начала церемонии лишить ордена всех других дам в Европе, которые его имели, а затем снова восстановить их в своих кавалерственных правах. Кутайсов, бывший камердинер, тоже удостоился получить орден, в качестве шталмейстера, великого магистра. Бывший великий магистр Гомпеш и все его приверженцы без объяснений с их стороны были объявлены изменниками и негодяями. Обо всем этом не сочли даже нужным предупредить ни герцога Ангулемского, который тогда находился в Митаве, ни многих других доблестных кавалеров из отделов Франции, Прованса и Оверни, находившихся тогда при армии принца Конде, согласие которых придало бы этой процедуре некоторый вид законности. Отдел Баварии, обратившийся с просьбою дать ему некоторые разъяснения, подвергся оскорблению, и посланник курфюрста по этому поводу был даже выслан из Петербурга. Вообще никогда еще умоисступление не достигало таких размеров и не проявляло столько незаконных и комических сторон. Император, видимо опустившись, попирал законы, приличие и благоразумие.

Вскоре мысль отвоевать столицу Мальтийского ордена заставила позабыть мудрую и мирную политическую систему князя Безбородко, ученика Екатерины II, Стали вооружаться. Не сомневаясь никогда и ни в чем в вопросах, касающихся своей власти, император назначил коменданта и гарнизон в крепости, которая еще находилась в руках грозного неприятеля, уже известного тем, что он никогда не соглашался возвратить то, что было им завоевано. Наконец, венскому двору дали возможность впутать нас со всеми нашими силами во всеобщую войну.

Столица была наводнена настоящим дождем мальтийских крестов. Мои братья, мой двоюродный брат и я, будучи единственными русскими, имевшими законное право на этот крест, как потомки, по женской линии, Альфонса дю Пюй, брата Раймонда, первого великого магистра, — удостоились специальной церемонии, в которой нас признали кавалерами по рождению Ордена Св. Иоанна. Была образована особая гвардия великого магистра, команда над которой была поручена г-ну де Литта. В момент его назначения, когда он выходил из кабинета государя, а я находился в числе лиц, находившихся по близости дверей кабинета, он мне объяснил, что его новая должность обязывает его никогда не расставаться с государем, и, желая, как всегда, немного похвастаться, он прибавил: «Я был генералом на море, теперь мне приходится быть генералом на суше». — «Берегитесь, милостивый государь, — ответил я ему быстро, — как бы вам в один прекрасный день не пришлось быть генералом на воздухе!» Мои слова оказались для него пророческими. Ненависть и ревность, возбуждаемые им, увеличивались с почестями, которыми его осыпали.

В продолжительных совещаниях, происходивших между ним и государем по делам Ордена, попадались также другие дела, не имевшие с ним ничего общего. Посланники пользовались этим новым путем и министры каждый день все больше убеждались в умалении своего влияния. Гибель г-на де Литта была между ними решена и он выказывал слишком много слабых сторон, чтобы долго противостоять их усилиям. Я не знаю в точности, какими они воспользовались средствами, но они действовали быстро. Сначала он был вычеркнут из списка приглашаемых к высочайшему столу, а затем исключен из списков на придворные балы. Его жена жаловалась, что шпионы следили за ними у всех дверей. Наконец, после того, как все придирки относительно их были исчерпаны, они были высланы в тот самый момент, когда казалось, что главная гроза уже миновала. Нунций, неаполитанский посланник, наконец все принадлежавшие к так называемой итальянской партии, попали в немилость, и так как религиозное всегда любят смешивать с мирским, католическим церквям был дан приказ не признавать более главенства Рима.

По мере того, как я подвигаюсь вперед в истории этого царствования, мне приходится, по поводу каждого события, справляться в моем дневнике — до того у меня каждый раз является чувство, что я все это вижу во сне и что я сочиняю, а между тем дневник мог бы засвидетельствовать, что я даже не все то пишу, что он мне напоминает. Мальтийская история заставила меня, впрочем, немного забежать вперед в истории России.

Скажем, между прочим, еще, что во всей этой истории могла заключаться великая и красивая мысль, а именно: чтобы государь стал во главе всего дворянства Европы, — в эпоху, когда самые старинные и самые полезные учреждения обрушивались. Но если у Павла I и была когда-либо эта мысль, то достаточно присмотреться к средствам и лицам, которыми он пользовался, чтобы отнять у нее все что в ней могло быть благородного и почетного.

Со времени коронования, император стал обращать внимание на старшую из дочерей московского сенатора Лопухина. Благодаря разным обстоятельствам, ему пришлось с ней встретиться вторично. Он полагал, что для того, чтобы походить на Франциска I, Генриха IV или Людовика XIV, надо было иметь официальную фаворитку, или, точнее выражая его мнение на этот счет, иметь «даму своих мыслей», и Анна Лопухина, хотя она не была ни хороша собой, ни особенно любезна, соединяла, в его глазах, все, что можно было требовать для столь блестящего положения. В статье, посвященной ей ниже, читатель найдет странные подробности этого романа. Здесь я только скажу, что те лица, в интересах которых было развратить своего государя, для того, чтобы удалить его от дел, или чтобы вызвать в свою пользу такие случаи, когда любовь становится казначеем, или же наконец, — чтобы обеспечить безнаказанность их собственному распутству, не переставали интриговать до тех пор, пока им, наконец, не удался их позорный проект, которому молчание старых слуг и многочисленные промахи в поведении императрицы обеспечили полный успех.

Все при Дворе изменило свой облик. Семья императора превратилась лишь в декорацию театра, предназначенного для торжества фаворитки. Министры стали обращать на нее свои взоры, блуждавшие до тех пор, как и мысли государя. Общеизвестный ум отца предмета царских чувств озабочивал их и этот весьма прозорливый ум, поддерживаемый некоторыми административными способностями действительно мог тревожить их честолюбие. На сцене появились вдруг новые лица, между прочим князь Гавриил Гагарин, старый друг Лопухина, бывший раньше возлюбленным г-жи Лопухиной и, может быть, отцом ее дочери; своим умом, которого у него было больше, чем у других, и своею глубокою безнравственностью он много способствовал укреплению новой партии. Все изменилось при Дворе и царедворцы оказались бы совершенно сбитыми с толку, если бы они, с удивительною ловкостью, не нашли замену недостающей им в первый момент проницательности. Они привыкли к фаворитам и, чтобы иметь у них успех, им приходилось только изощряться в низости, но «фаворитка» для них была совсем новым божеством. К его культу следовало примешивать немного обходительности и волокитства и они сразу в этом успели. Я, кажется, был единственный из придворных, которого не видели у г-жи Лопухиной. Но лучше всех других сумели при новом порядке вещей устроить свою судьбу бывший брадобрей Кутайсов, в то время уже егермейстер и кавалер ордена Св. Анны I степени, наперсник любовных чувств своего господина. Он стремился сделаться министром, несмотря на свое грубое невежество и, если министры ему и не предлагали своих портфелей, они все же ежедневно приходили к нему за советом.

 

1799-й год

В начале этого года вся империя находилась в распоряжении трех женщин. Они еле знали друг друга, но разделяли между собою высшую власть, не имея возможности заранее вступить в соглашение.

Первая из них была г-жа Гербер, сначала гувернантка, а впоследствии компаньонка Лопухиной, довольно красивая и еще молодая женщина, вышедшая замуж за гувернера, брата фаворитки, и допускаемая в качестве третьего лица к присутствованию при ежедневных посещениях государя. Она сразу поняла выгоду, которую можно было извлечь из этого обстоятельства. Когда княгиня Долгорукова обратилась к ее содействию, чтобы добиться помилования князя Барятинского, ее отца, который был сослан, предложив ей за эту услугу бриллиант, она удачно провела это дело. Но вскоре г-жа Гербер, вместе с мужем, была послана в Казань, где последний получил хорошее место при университете. Вторая влиятельная дама была г-жа Шевалье, первая актриса комической оперы и официальная любовница Кутайсова. Безусловное влияние, которое она имела на своего любовника, прибавленное к влиянию, которым последний пользовался у государя, давало ей непосредственное и существенное участие во власти. Эта, впрочем добродушная женщина не злоупотребляла бы своим положением, но ее муж, балаганный танцовщик и неистовый якобинец, которому разрешили надеть на себя костюм Мальтийского ордена, соединял с обычным для таких людей нахальством жадность, редкую даже в их кругах. Граф Шереметев дал ему 20 000 рублей отступного, чтобы он не вмешивался в дирекцию театров.

Третья женщина с влиянием была молодая Гаскоань, дочь престарелого англичанина, доктора Гютри, и жена шотландца, директора Олонецкого железноделательного завода, о котором рассказывали, что он бежал из своего отечества и увез оттуда секрет своего ремесла; в тоже время она была любовницей князя Лопухина, отца фаворитки. Отец ее, шарлатан, всегда начинавший свои речи словами: «Мы ученые и т. д.», открыл новый и довольно остроумный способ надувания публики. Он в разных учреждениях, относившихся к нему с большим вниманием, собирал сведения о бумагах, которые уже были исполнены и подписаны и, замедляя немного их отправление по назначению, отправлялся к заинтересованным в них лицам, предлагая, за соответствующее вознаграждение, повлиять на их исполнение в течение суток. При полной уверенности в успехе, этот метод обогащения долго поддерживал его и создал ему известную репутацию. По падении их патрона, все эти мелкие людишки погрузились опять в свое ничтожество. Г-жа Гаскоань впрочем была хороша собою и любезна, так что она впоследствии, путешествуя по разным странам, обращала на себя внимание.

Но столько любви, примешанной к делам, не смягчало расположения духа того, кто придавал всему свой авторитет. Администрация и политика сильно испытывала это на себе, ибо какой-нибудь каприз или любовная досада отзывались до противоположного конца Европы и потрясали всю эту огромную империю.

Мальтийское дело приняло трагический оборот для тех, кто больше всего от него ожидал. Я уже сказал, с какой высоты были низвержены г. де Литта и его соучастники. Баварское посольство, во главе которого блистал командор фон Флаксланден, сначала было осыпано милостями, а затем впало в немилость и было выслано. Командор, с присущими ему благородством и достоинством, старался примирить принятые в делах ордена формы с горячностью и деспотическими наклонностями, которые в них вкладывал император. Только этого и недоставало, чтобы подвергнуть его кровным оскорблениям и неприятностям. Депутация от великих приорств Германии и Богемии оказались более счастливыми. Принятые с восторгом, потому что они давали новые поводы к проявлению тщеславия и к церемониям, они после разных неприятностей, были уволены с полным равнодушием. Вся суть этого дела уже была вполне исчерпана. Фельдмаршал Салтыков получил большую прибавку к своему жалованью, в качестве помощника великого магистра. Граф Ростопчин, непримиримый враг иностранцев, поставил на место вице-канцлера ордена кавалера де ла Гуссе, вполне достойного его дружбы по сходству их завистливых характеров. Кроме него получили еще места граф де Мэзоннев и некоторые другие мелкие герои гостиных. Придворные сановники, которым никогда не хватает орденских лент, получили в добавок к прежним, мальтийские ленты и чувствовали себя отныне настоящими джентльменами, которым ничего больше недоставало. Что же касается самой Мальты, то сей виноград пока еще был зелен.

Жажда орденов была все еще так велика, что гроссмейстер не преминул предложить французскому «Двору» (находившемуся тогда в Митаве) обменяться орденскими знаками. Его Величество велел выслать транспорт орденов в Митаву, откуда г. де Коссе вернулся с таким же количеством орденов св. Лазаря. А так как император, любил вмешиваться во все, он велел отнять у командора фон Флаксландена этот орден, который французский король послал ему как брату человека, долго и верно прослужившего королю, его брату.

Положение дипломатического корпуса с каждым днем становилось все более неловким. Ему не только приходилось ежедневно видеть и слышать необыкновенные вещи, относительно которых у дипломатов не было ни надлежащих инструкций, ни традиционных обычаев, но в конце концов стало неизвестным, к кому следовало обращаться в случаях, требующих разъяснений или устранения злоупотреблений. Государственный канцлер, князь Безбородко, скончался 6-го апреля, и департамент иностранных дел был реорганизован на совершенно новых началах. Граф Ростопчин, весьма неглупый выскочка, но человек мало сведущий и с дурным характером, при том чрезвычайно смелый, председательствовал в этом учреждении в качестве первого министра иностранных дел; при нем, в звании вице-канцлера, состоял граф Панин, еще молодой человек, высоко образованный, но совершенно неопытный в делах человеческого сердца, большого света и Двора, так что его ум являлся для него бесполезным и даже опасным. И вот, благодаря лености монарха и министра, ненавидевшего, с одной стороны, иностранцев и боявшегося, с другой стороны, выказать им свою неспособность, пришлось регулировать ход дел следующим образом: император работал только с самим министром, а дипломатический корпус должен был сноситься только с вице-канцлером, который, однако, не имел права доклада государю и мог сообщаться с Его Величеством только чрез посредство своего начальника, министра, который, таким образом, оставался безусловным руководителем переговоров и мог передавать слова государя, как ему благоугодно, а также докладывать Его Величеству только то, что ему нравилось. Можно себе представить, как это путало и затягивало дела в такое время, когда события следовали одно за другим с головокружительною быстротою, и какой от этого в министерстве господствовал недостаток ответственности. Посланники могли бы еще найти исход из этого положения в общественных сношениях, но ни один, ни другой министр не принимали у себя. Лишь в весьма редких случаях удавалось испросить аудиенцию у Ростопчина, а Панина можно было видеть только в приемные часы, и ни один из них не посещал общества. От этого происходила роковая медленность и невыносимый произвол в производстве дел, сцены между обоими министрами, потом увольнение графа Панина и, наконец, падение Ростопчина, благодаря смелости, с которою, в следующем году, неаполитанский посланник, устранив все препятствия, проник к самому государю и открыл ему глаза на поведение его фаворита.

На этом месте рукопись графа Федора внезапно прерывается. Нарочно ли это сделано, или же продолжение ее было уничтожено, когда ящик, заключавший в себе бумаги графа Федора Головкина, был открыт и обыскан в Берне какими-то оставшимися неизвестными лицами… это вопрос. (Примечание теперешнего владельца бумаг графа Федора).

 

Отрывки относящиеся к царствованию Павла I и сообщенные графом Федором г-ну Шатлену

В биографическом очерке, весьма впрочем поверхностном, о графе Федоре, составленном Николаем Шотленом и напечатанном в 1861 г. в «Revue Suisse» Вильямом Реймондом, находится несколько отрывков из воспоминаний Головкина о царствовании Павла I. Эти рассказы, сообщенные им его приятелю Шотлену, относятся, по-видимому, к последним дням его пребывания при Дворе Павла, перед ссылкой. Возможно, что страницы, недостающие в его рукописи, содержали именно эти отрывки.

I.

Однажды, когда у графа*** был большой прием, на котором я тоже присутствовал, — рассказывал мне граф Головкин, — вдруг раскрылись двери и было объявлено о приезде императора. Мне невозможно было увернуться и, что бы ни случилось, я решил остаться. Император меня скоро заметил и устремился на меня с наиболее сосредоточенным выражением гнева, который когда-либо изображался на его лице, и сказал мне, как всегда, с увертками и изворотами:

— Не правда ли, граф, что очень пикантно и неприятно, когда вместо ожидаемого удовольствия, получается отказ, который вы не простили бы человеку, наносящему вам оскорбление вместо милости, о которой вы его просили бы?

Не уразумев вполне, куда он метит и не понимая вообще ничего в этом длинном вступлении, казавшемся мне темным и не находящим также объяснения в моем положении в данный момент, я ответил:

— Конечно, это так, как Ваше Величество изволите сказать, но я не совсем понимаю…

— Я хочу этим сказать, граф, — продолжал он тоном, несколько менее слащаво-гневным, — что если бы я вас попросил сделать мне удовольствие и поужинать со мною, вы наверное бы мне в этом отказали. Я должен уберечься от такой просьбы, а впрочем я знаю, что есть лица более счастливые, чем я, которые обыкновенно имеют счастье пользоваться вашим присутствием, и было бы несправедливо лишать их дольше вашего общества.

При этих словах он слегка наклонил голову в мою сторону, на что я ответил глубоким поклоном. В то же время окружающие нас расступились, чтобы дать мне дорогу, и я этим воспользовался, Бог знает с каким усердием и со всею скоростью дозволяемою придворным этикетом. Я отступил спиною к дверям, отвешивая установленные три поклона. О, каким чистым и приятным показался мне воздух, который я жадно вдыхал в коридорах и на лестнице! Я им наслаждался вдоволь!

II.

Будучи со времени революции непримиримым врагом Франции, граф Федор не мог допустить мысли, чтобы Павел сделался сподвижником Бонапарта, и чтобы самодержец всея России вел переговоры с авантюристом славы — как с равным себе. Он это осуждал тем более, что Павел начал с такого враждебного отношения к революции, какого требовало достоинство его короны. Этот взгляд графа Федора дошел до сведения императора, который был этим в высшей степени возмущен и сказал, что если он его встретит, то велит выбросить в окно. Об этом, в свою очередь, сообщили графу.

После описания сцены, которую он имел с Павлом I, граф Федор продолжает следующими словами: «Вы не можете себе представить, что это значит: чувствовать на вашем лице дыхание человека, который обещался велеть вас выбросить в окно. Павел был человеком, помнящим свои обещание, а между его царедворцами было достаточно людей, которые так меня любили, что охотно привели бы в исполнение волю государя. Когда я вышел из дворца, я чувствовал себя как синица, вырвавшаяся из когтей коршуна».