1

Сквозь приоткрытое окно в кабинет начальника Бережанской губмилиции проникает бодрящий утренний воздух. Вместе со свежим воздухом мощным шквалом врывается в кабинет трескучее воробьиное чириканье, напрочь заглушающее все иные звуки. Похоже, что на какой-то из лип, растущих подле особняка, в котором разместилась Бережанская губмилиция, собрались все до единого городские и окраинные воробьи, чтобы здесь, под окнами столь грозного учреждения, устроить свой шумный митинг.

Впрочем, поднятый воробьями гам нисколько не раздражает хозяина кабинета товарища Онищенко, склонившегося над своими бумагами за громоздким дубовым столом. Скорее наоборот – каждый раз, когда он, прислушиваясь, поднимает от стола голову, на его усталом лице появляется снисходительная усмешка. Он как бы удивляется, о чем так долго и азартно можно спорить.

Начальник Бережанской губмилиции Андриан Карпович Онищенко – среднего роста плотно сбитый мужчина лет под сорок пять. У него изрытое оспой, темное от загара широкое скуластое лицо, тронутые сединой короткие жесткие волосы на круглой голове, крупный хрящеватый нос и большие казацкие усы. Карие глаза его постоянно прищурены – привычка, приобретенная за долгие годы работы в литейке вагоноремонтного завода, – и потому их взгляд кажется жестким и пронизывающим. Одет Андриан Карпович в несколько тесноватый на него поношенный серый люстриновый костюм, в котором он похож на сугубо штатского человека. Он никак не может привыкнуть к кожаной тужурке из-за ее назойливого скрипа. Тонкую слюдяную ручку, которой Онищенко, склонив голову набок, усердно выводит буквы, он держит в своей, похожей на клешню руке осторожно и бережно, будто боится ее сломать.

Кабинет большой и светлый, с высоким лепным потолком. Под ним с самого утра висит густой слой синего табачного дыма – курит Онищенко почти беспрерывно. В углу кабинета величаво возвышается внушительного вида сейф, отделанный по чьей-то прихоти под мрамор и напоминающий постамент для памятника. Вместо памятника на сейфе-постаменте красуется новенькая пишущая машинка «Ундервуд», изрядно припавшая пылью, поскольку ее давно никто не тревожит – в управлении губмилиции нет ни одного человека, который умел бы с нею обращаться, а поискать машинистку не доходят руки.

Под стеной, напротив окна, большой диван, обтянутый черной лоснящейся кожей. Приходится лишь удивляться, каким чудом сохранилось столько превосходной свиной кожи – по меньшей мере на добрых шесть пар сапог – в это крайне неспокойное и трудное время. У другой стены выстроились в неровную шеренгу несколько стульев самых неожиданных форм и стилей.

Единственное украшение кабинета – висящие над диваном портреты пролетарских вождей Ленина и Троцкого. Вожди смотрят на начальника Бережанской губмилиции сурово и испытующе, как бы спрашивая его: «Так когда же ты, товарищ Онищенко, покончишь наконец в своей губернии с бандитами? Доколе будет страдать от них трудовой народ? Когда он сможет начать спокойно строить новую жизнь?»

Ничего вразумительного на немые вопросы пролетарских вождей Андриан Карпович ответить пока не может и потому старается пореже встречаться с ними взглядами. Бороться с бандитами трудно. Да и то сказать, попробуй-ка выловить их, если Бережанская губерния не уступает по территории самой Бельгии. Подумать только – целой Бельгии!

О размерах Бельгии Онищенко услышал на лекции, которую читал в губкоме заезжий профессор, и с тех пор при каждом удобном случае козыряет сравнением своей губернии с этой капиталистической страной. Особенно, когда требует у начальства расширения штатов или хотя бы временной подмоги людьми. Случается, что в пылу спора он кричит какому-нибудь ответственному работнику из Комиссариата внутренних дел республики, не желающему вникнуть в нелегкое положение Бережанской губмилиции: «Ты хоть знаешь, бумажная твоя душа, что моя губерния по своей территории равна целой Бельгии? А то, может, и побольше Бельгии! А людей сколько у меня? Раз-два и обчелся!» На что «бумажная душа» обезоруживающе спокойно объясняет товарищу Онищенко, что на Украине таких губерний много, что есть среди них и побольше Бельгии, что все они кишат бандитами, что трудно всем, что людей повсюду не хватает, – так что, выкручивайся, дорогой товарищ, как знаешь, – спрашивать будем с тебя.

И Андриан Карпович выкручивается. По целым дням и ночам мотается по губернии если не на машине, пошарпаном пятиместном «руссо-балте», то на лошади, гоняясь за бандами, отыскивая заброшенные хутора, где они скрываются, устраивая засады, допрашивая пойманных бандитов, проводя оперативки и делая все остальное, что полагается делать начальнику губмилиции, и даже сверх того.

Поэтому неудивительно, что большей частью кабинет начальника Бережанской губмилиции пустует. Но вчера позвонили из Комвнудел и потребовали немедленно составить и прислать сводку проделанной за прошлый месяц работы, и Адриану Карповичу ничего не оставалось, как отложить все дела и засесть с самого утра за бумаги. Заодно, пользуясь предоставившейся возможностью, он вызвал для беседы начальника Сосницкой уездной милиции.

К одиннадцати часам сводка готова, и Онищенко отдает ее дежурному, чтобы тот отослал в Харьков.

Воробьи к этому времени перестали митинговать и разлетелись по своим воробьиным делам, и теперь в кабинет доносится лишь истеричное повизгивание механической пилы с расположенной неподалеку лесопилки, да еще изредка прогромыхает по булыжной мостовой подвода.

Сходив в дежурку и подкрепившись там кружкой горячего морковного чая с сухарями, Онищенко возвращается в свой кабинет и, сняв пиджак – солнце уже довольно высоко, отчего в кабинете становится заметно жарче, – принимается просматривать скопившиеся на столе бумаги.

Перед полуднем в кабинете появляется начальник Сосницкой милиции Бондарь, худощавый, по-военному подтянутый мужчина в заправленных в высокие сапоги красных кавалерийских галифе и перетянутой крест-накрест скрипучими ремнями потертой кожаной тужурке. На широком ремне, туго стягивающем тонкую талию Бондаря, висит внушительного вида деревянная кобура с маузером. Из-под сбитой набекрень кубанки задорно торчит пышный черный чуб. Вместе с тонкими вразлет бровями, круглыми глазами, похожими на ягоды терновника, тонким с горбинкой носом и щегольскими усиками этот буйный чуб делает начальника Сосницкой милиции похожим на этакого отпетого сорвиголову, отчаянного цыгана-конокрада. На самом деле Бондарь потомственный украинец, выходец из Херсона. Правда, с примесью турецкой крови – его бабушка по матери была турчанкой. На вид Бондарю не больше тридцати.

– Наконец-то! – оживляется Онищенко и, выйдя из-за стола, крепко жмет руку Бондарю. – Заждался я тебя, Александр Афанасьевич.

Онищенко и Бондарь старые знакомые и, несмотря на разницу в возрасте, большие приятели. Познакомились они в феврале двадцатого года в Харькове, где неспокойная военная судьба свела их в Особом отделе Юго-Западного фронта. Они работали там в комиссии по борьбе с бандитизмом. Впрочем, «работали» – не то слово: они денно и нощно дрались с контрреволюционными формированиями, руководимыми всевозможными «батьками», «атаманами» и даже самозваными «гетманами». Затем, летом двадцать первого года, Онищенко и Бондарь в составе особой дивизии ВЧК товарища Якимовича (Онищенко командовал там полком, а Бондарь – эскадроном) воевали с махновцами. Осенью того же двадцать первого их, снова же вместе, бросили на разгром недобитых петлюровских частей, оставшихся в Украине после бегства за границу Верховного атамана. И когда в конце года Онищенко получил назначение на должность начальника Бережанской губмилиции, он добился, чтобы туда же назначили и Бондаря.

– Садись-ка вот сюда, – указывает на диван Онищенко, – и рассказывай, как доехал. А то я уже, признаться, начал подумывать, не случилось ли чего в дороге.

Бондарь осторожно присаживается на краешек дивана, боясь испачкать его пылью, которую в спешке не успел стряхнуть.

– Да сядь ты нормально, – ворчит Андриан Карпович, усаживаясь рядом. – Как барышня, ей-богу…

Хотя Онищенко давно знает Бондаря, его не перестает удивлять в младшем товарище какая-то двойственность: с виду – этакий бесшабашный рубака, который, того и гляди, выхватит свою шашку и начнет крошить направо и налево; на самом же деле – вежливый, деликатный и даже несколько стеснительный молодой человек. А весь этот залихватский вид – не что иное, как маска, призванная скрыть эту самую деликатность и стеснительность.

Правда, когда требуется, в бою или схватке с бандитами, Бондарь становится неузнаваем – хладнокровным, бесстрашным и беспощадным к врагам советской власти. Особенно славится он меткой стрельбой из своего маузера. С этим маузером он не разлучается вот уже пятый год, несмотря на то, что ему не раз сулили за него золотые горы. Дело, конечно, не в маузере, а в зорком глазе и твердой руке его хозяина.

Онищенко завидовал умению Бондаря столь метко стрелять, но еще больше завидовал он грамотности и обширным знаниям своего товарища. Самому же Андриану Карповичу удалось закончить всего четыре класса церковно-приходской школы. Его университетами были подпольные революционные кружки да тюремные камеры, где он проходил не грамматику, а совсем другую науку – науку классовой борьбы. Поэтому составить самую простую сводку или написать обыкновенный рапорт – задача для него в высшей степени трудная. Бондарь же вырос в семье учителя, закончил Херсонскую гимназию и исторический факультет Киевского университета и даже поучительствовал два года в родной Херсонской гимназии.

– Доехал нормально, – сев поудобнее, отвечает Бондарь и добавляет: – Если, конечно, не считать, что по милости какого-то нехристя чуть было не сломал себе шею.

– Это как понять: по милости какого-то нехристя? – поднимает широкие кущеватые брови Онищенко. – Расшифруй.

– Перед Катериновкой кто-то натянул через дорогу стальную проволоку. А поскольку я скакал впереди, то и налетел на нее первым. Лошадь ободрала ноги, а я едва очухался после падения. Уж было подумал, не засада ли? А, может, и засаду устроили, разбойники, да побоялись высунуться: я взял с собой двух милиционеров.

– И хорошо сделал, – замечает Онищенко. Он только сейчас обращает внимание на то, что Бондарь как-то неестественно прямо держит голову и поворачивает ее только вместе с туловищем. – Как говорится, береженого и бог бережет. Шея крепко болит?

– Поболит и перестанет – взмахивает рукой Бондарь.

– Конечно, перестанет, – соглашается Онищенко и, помолчав, добавляет, хмуря брови: – И все же ты береги себя! Три дня назад начальника Богушевской милиции в собственной квартире убили бандиты. Через окно, сволочи, стреляли… Прими к сведению.

– Себя-то мы еще сможем как-нибудь уберечь, а вот других… – вздыхает Бондарь.

– Может, чайку попьешь с дороги? – нарушает затянувшееся молчание Онищенко. – Чай, правда, морковный, но зато с настоящим сахаром – выдали позавчера по четверти фунта.

– Ты вот что, Андриан Карпович… – глухо произносит Бондарь, – давай без предисловий. Лучше уж сразу верши суд да объявляй приговор.

– Не за тем я тебя вызвал, Александр Афанасьевич, чтобы судить. От суда и казни проку мало. Судить надо других! – голос Онищенко становится жестким и суровым. – Судить надо тех, кто убивает ни в чем не повинных людей. Убивает только потому, что люди хотят жить по-другому. Вот кого мы должны судить!

Помолчав, словно раздумывая, стоит ли об этом говорить, Онищенко продолжает:

– Вчера я был на совещании в губисполкоме. Состоялся не совсем приятный для нас разговор о положении с бандитизмом в губернии вообще и по поводу того случая в Крупке, в частности.

Бондарь, опустив голову, прикусывает губу.

– Товарищи из губисполкома, конечно, правы, – замечает начальник губмилиции. – С бандитами необходимо покончить как можно скорее. Слишком уж распоясались они. Чувствуют свою скорую кончину, вот и бесятся, стараются ужалить побольнее напоследок. Да что там говорить – сам все не хуже меня знаешь. Ты вот что, Александр Афанасьевич… расскажи-ка, как все это там произошло – в Крупке, я имею в виду, – а я тем временем покурю.

Зная, что Бондарь с трудом переносит табачный дым, Онищенко подходит к окну и закуривает большую самокрутку.

– Позавчера, – начинает Бондарь, – в Крупку приехал уполномоченный уездного совета. В два часа дня был созван митинг. Шла речь об организации в селе комнезама. Свое согласие вступить в комнезам изъявили девять человек. После митинга еще трое принесли заявления в сельсовет. Сразу, видно, не решились. Таким образом, набралось двенадцать человек. Поскольку днем у каждого много работы, то договорились собраться вечером в сельсовете, чтобы обсудить все организационные вопросы и наметить планы на будущее. Собрание порядком затянулось. А около полуночи нагрянули бандиты… Уполномоченный уездсовета и участковый милиционер, которые оказали вооруженное сопротивление, были убиты сразу. Остальных, в том числе и председателя сельсовета, после зверских пыток тут же в сельсовете расстреляли. Сельсовет, разумеется, подожгли, а сами скрылись. Сбежавшимся сельчанам с трудом удалось загасить пожар. Один из находившихся в сельсовете крестьян чудом остался живым. Вернее будет сказать, полуживым. Он-то и рассказал обо всем. Село в страшной панике. Теперь год или два ни о каком комнезаме или кооперативе в Крупке и речи быть не может.

– Именно этого и добиваются враги советской власти, – сумрачно замечает Онищенко. Докурив цигарку, он снова усаживается рядом с Бондарем. – Запугать людей, посеять панику, заронить недоверие к советской власти – вот главная задача бандитов. А там, гляди, и помощь из-за границы подоспеет, а с нею и порядки прежние возвратятся… О банде, совершившей налет, что-нибудь известно?

– Руководит бандой некий атаман Ветер. Это – прозвище.

– Тонкий намек на неуловимость?

– Надо полагать, – кивает Бондарь и кривится от боли в шейном позвонке.

– Ну что ж, Ветер так Ветер… Поймаем и Ветра. Нам не привыкать, – тихо роняет Онищенко. – Продолжай, Александр Афанасьевич.

– Есть предположение, что под этой кличкой скрывается Роман Щур, кулацкий сынок из села Сельце. Его отец, как при немцах, так и при Директории, был старшиной в этом селе. Бежал с петлюровцами за границу. А сынок, вот этот самый Ветер, состоял при отце, в бытность того старшиной, чем-то вроде жандарма.

– Выходит, поговорка о яблоке и яблоне получила еще одно наглядное подтверждение, – вскользь замечает Онищенко.

– Начальником штаба у Ветра какой-то Сорочинский. Из махновцев, вроде. Сотник.

– Ты смотри! – хмыкает Онищенко. – У них даже штаб имеется с начальником штаба! И какая же численность этой «армии»?

– Думаю, человек двадцать-двадцать пять.

– Это значит, что вожаки этой «армии» люди с амбициями и большими претензиями. Надо это учесть…

– А вот о том, где располагается банда, не известно ничего. У нас ведь, сам знаешь, кругом леса. Не исключено, что у них и базы нет никакой. Сопоставляя и анализируя те скудные сведения, которые удалось собрать, мы пришли к выводу, что действует банда, как правило, только ночью и что состоит она из людей, живущих по близлежащим селам. Похоже на то, что в дневное время эти люди ведут вполне легальный образ жизни и ничем не отличаются от прочих крестьян, а ночью собираются в стаю и разбойничают. К утру, сделав свое черное дело, разбегаются по домам. Вероятно, именно поэтому нам так долго не удается напасть на след банды.

– Орешек крепкий. Тактика батьки Махно, – качает головой Онищенко и, помолчав, твердо произносит: – И все же банду эту, Александр Афанасьевич, необходимо ликвидировать. И как можно скорее. И не просто ликвидировать, а так спланировать и провести операцию, чтобы как можно меньше было стрельбы и трупов – как своих, так и чужих. Нам нужны – это пожелание, скорее даже приказ губисполкома – живые бандиты. И именно из банды, которая разбойничала в Крупке.

– А это еще зачем? – недоумевает Бондарь.

– В губисполкоме считают, что настало время провести открытый выездной суд над бандитами. За все содеянные ими злодеяния они должны держать ответ перед народом. Народу пора знать, кто и почему не дает им спокойно жить, кто и почему препятствует им строить новую жизнь. Прими это к сведению. Тут придется брать не лихой атакой, а хитростью, сноровкой…

– Зада-аньице-е… – несмотря на боль в шее, качает головой Бондарь. – Каждый день ломаешь голову, как бы хоть издали кого подстрелить, а тут вдруг подавай живыми да еще в свежем виде! Ну что ж, коль надо… Вот только людей у меня маловато для такой… хитрой, что ли, операции.

– И ты туда же! С людьми мы все герои, – насмешливо щурится Онищенко. Заметив на лице собеседника едва заметную тень обиды, примирительно продолжает: – Людьми мы, конечно, пособим. Обязательно. Но только в самый нужный момент, когда приспеет время брать банду. Больше того. Есть тут у нас один парень… Прислали на днях после окончания спецкурсов… Сам из местных, из Бережанска. При немцах и петлюровцах был на подпольной работе. Ни в каком деле участия еще не принимал – держим, так сказать, в «резерве главного командования». Так что… можешь в случае чего рассчитывать.

– Спасибо, Андриан Карпович, – кивает головой Бондарь и осторожно трогает шею. – Будем иметь в виду.

– Имей также в виду, что ездить на лошади надо осторожно, – с нарочитой суровостью выговаривает Онищенко. – Не то и вовсе можно шею свернуть. Понятно?

– Так точно, понятно! – с готовностью отвечает Бондарь.

– А теперь можешь катиться назад в свою Сосницу! – неожиданно озорно усмехается Онищенко. – Идем, провожу.

На дворе тихо и душно. Густой горячий воздух спирает дыхание. Неподвижно застыли на деревьях листья, не шевельнется ни одна былинка.

Онищенко смотрит на мутное без единой тучки небо, на раскаленное добела солнце и говорит:

– Сдается мне, что будет этот месяц жарким. Очень жарким. А так нужен хоть один хороший дождик! Как бы не пропал урожай…

Приятели пожимают друг другу руку. Бондарь проворно вскакивает на своего каурого жеребца, которому уже успели забинтовать ободранные ноги, и натягивает поводья…

2

За единственным окном в ветвях яблони тревожно шумит ветер. Нарушая монотонность этого шума, какая-то из веток яблони раз за разом хлещет, будто кнутом, по оконной раме. Изредка в окно заглядывает выныривающий из-за туч месяц и выхватывает из темноты грубо сколоченный стол, на котором видна неубранная с вечера посуда.

Разбуженный стуком в окно Савчук долго ворочается в постели, если таковой можно назвать протертый тюфяк со слежавшимся сеном, покрытый старым домотканым рядном, суконную свитку, заменяющую одеяло и, как ни старается, не может больше уснуть. B голову настырно лезут невеселые мысли, и нет никакой возможности от них избавиться. Едва прогонит одну, как тут же появляется другая.

А думать есть о чем: про то, как справить хоть какую-никакую зимнюю одежонку старшим ребятишкам, которым уже приходится помогать родителям по хозяйству; про больную семилетнюю дочку Катрю, которая угасает буквально на глазах; о том, как отдать взятые в долг два пуда муки; а еще больше – о будущем урожае. А что если, не приведи господь, засуха?.. Да мало ли о чем может думать бедняк крестьянин.

Чувствуя, что уснуть больше вряд ли удастся, Савчук осторожно, чтобы не разбудить ненароком жену Варвару, сползает с топчана и ищет на ощупь свои одежонки. В потемках больно ударяется коленкой об угол лавки, в сердцах чертыхается и замирает: за печкой, где на другом широком топчане спят пятеро ребятишек, слышится возня и чье-то всхлипывание спросонья. Надев поверх нательной рубахи старую свитку, которой он только что укрывался, Савчук шлепает босыми ногами через комнату и медленно, чтобы та не скрипнула, отворяет дверь. В сенях находит на ощупь большое истрепанное рядно и, прихватив его с собой, выходит во двор. Какое-то время стоит на пороге, поеживаясь после комнатной духоты от ночной свежести.

Низко над землей проплывают тяжелые черные тучи. Изредка в просвете между ними появится месяц, чтобы тут же скрыться назад. Порывистый ветер методично раскачивает деревья, посвистывая между ветвей.

«Погода в самый раз для меня», – без особой уверенности думает Савчук, на душе которого при виде ныряющего в облаках месяца и завывания ветра становится еще муторней. Перекрестившись, Савчук медленно идет со двора. Не успевает сделать и десятка шагов, как сзади слышится скрип двери. Савчук останавливается и оглядывается – держась обеими руками за косяк, в дверях стоит Варвара, похожая в своей белой полотняной сорочке на привидение.

– Ты куда это среди ночи? – спрашивает она сиплым спросонья голосом.

– Куда-куда… – с напускным раздражением бубнит Савчук. – За xaтy! Куда же еще?

– А свитку зачем надел?

– Ну чего пристала, как репейник, – злится Савчук. – Одел, потому что на дворе холодно. Вот и одел…

– Ты не морочь мне голову, – не унимается Варвара, – а отвечай, куда собрался!

Савчук нехотя подходит к жене.

– Вот… – показывает рядно. – Решил вот… по солому сходить. Все равно что-то не спится. Душно в хате…

– И к кому же ты собрался идти по солому?

– Ну… – переминается с ноги на ногу Савчук. – К кому? К Козлюку. К кому же еще. У него с прошлого лета вон сколько осталось…

– Петрусь, ты в своем уме? – сдавленным голосом шепчет Варвара. – Или совсем сдурел? А если они, не дай бог, поймают тебя? Да они за один только пучок соломы могут искалечить, а то и убить человека. А ты с рядном… Вспомни, что они сделали с Миколой Колесником…

…Это случилось позапрошлым летом. Дальний родственник Савчуков Николай Колесник как-то укосил несколько охапок сена на пустыре подле усадьбы Козлюков. Так как земля эта была ничейной – пустырь, поросший кустами терновника, – то Козлюки ничего на это Колеснику не сказали. Только поинтересовались: неужели нигде больше трава не растет? Всего-то и разговора было. А через несколько дней выследили в лесу и так избили, что бедолага похаркал недели две кровью и отдал богу душу, оставив на больную жену троих детишек.

Савчук озадаченно скребет затылок, молчит, потом раздраженно огрызается:

– Ты вот что, Варька! Иди-ка ты лучше спать. Ничего со мной не будет. Не первый раз… Сама видишь, Лыске уже сейчас нечего постелить, на голой земле валяется.

Не слушая больше жениных увещеваний и причитаний, Савчук решительно идет прочь со двора и исчезает в темноте.

От хаты Савчуков до усадьбы Козлюков, которая стоит особняком на противоположном краю села, меньше двух верст. Если идти напрямик да еще днем – самое большее десять минут ходу. Ночью же Савчуку приходится выбирать не самый короткий путь, а самый безопасный. Поэтому проходит добрых полчаса времени, прежде чем Савчук приближается к усадьбе Козлюка с ее тыльной стороны, со стороны пустыря.

Теперь остается самая малость: перелезть через изгородь, надергать в рядно соломы, перебросить вязанку назад через изгородь, перелезть через нее самому и, как говорится, дай, бог, ноги! Но прежде чем все это проделать, Савчук решает осмотреться. У изгороди он приседает под кустом терновника и, водя головой по сторонам, напряженно всматривается в темноту. Кругом тихо, если не считать посвистывания ветра между ветвей кустарника. Савчук успокаивается и собирается встать, чтобы перемахнуть через изгородь, как вдруг до его слуха долетают чьи-то приглушенные голоса. Говорят где-то совсем рядом, у дома Козлюка. Несколько раз хрипло лает собака, но на нее цыкают, и она умолкает.

Савчук припадает к земле, сжимается в комок и замирает. Голоса между тем становятся слышнее; разговаривают мужчины.

«Не иначе, как в мою сторону идут, – думает Савчук и от этой мысли ему становится не по себе. – А что если они заметили меня? Зря я не послушался Варьку…»

Говорившие же – это действительно двое мужчин – тем временем приближаются настолько, что Савчук может различить их смутные силуэты. У копны соломы, метрах в двадцати от Савчука, они останавливаются и, укрывшись за ней от ветра, продолжают свой разговор.

«Кажись, не про меня, – облегченно думает Савчук, не решаясь тем не менее вытереть обильно выступившую на лбу испарину. – Хорошо, что я сразу не полез к копне».

В это вовремя из-за туч показывается месяц и на короткое время освещает все вокруг, в том числе и стоящих под копной людей. В высоком и сутулом мужчине с длинными, как плети, руками Савчук узнает Мирона Козлюка. Под мышкой у него большая туго набитая котомка. Второго, мужчину среднего роста, плотного и большеголового, Савчук видит впервые. А еще Савчук успевает заметить третьего человека. Он стоит несколько поодаль под другой копной и держит перед собой не то дубинку, не то обрез. Скорее всего, обрез: дубинку не держат двумя руками да еще на животе.

Сознание Савчука острым серпом черкает страшная догадка: бандиты! И тотчас мелкой противной дрожью начинают дрожать руки. Савчук прижимает их к земле, но дрожь не унимается, а наоборот – передается всему телу.

«Наверное, по харчи к Козлюку пришли. Дали бы они мне тут солому, попадись я им в руки! Не видать бы мне больше ни жены, ни детей, ни белого света!» – с ужасом думает Савчук, боясь не то что пошевелиться, но даже дышать.

А Козлюк и незнакомец, стоя близко друг к другу, продолжают свой разговор. Савчук и не думает прислушиваться к нему: не до того. Однако присущее большинству сельских жителей любопытство берет вскоре свое, и Савчук, переборов страх, превращается весь во внимание. Но как ни напрягает он слух, разобрать удается лишь отдельные слова: «ветер», «совдеповцы», «отряд», «чекисты», «штаб». Только две фразы удается расслышать Савчуку. Их в самом конце разговора наставительным тоном произносит незнакомец:

– И харчи, пан Козлюк, могли бы давать получше. Не забывайте, для кого стараемся…

Сказав так, он делает знак рукой, и к ним подходит третий мужчина, тот что стоял под отдаленной копной. Он берет из рук Козлюка котомку, после чего оба незнакомца перелезают через изгородь и направляются в сторону Черного леса.

Козлюк еще какое-то время стоит, бормоча что-то себе под нос, затем медленно бредет к своему дому. Проходит еще с десяток минут, прежде чем оттуда доносится скрип закрываемой двери.

Только после этого облегченно вздыхает Савчук и отваживается вытянуть затекшие ноги. О соломе он больше не думает…

3

К утру, разогнав тучи, ветер утихает, и вскоре ничто уже не напоминает о тревожной ненастной ночи. Ilo-настоящему еще и не рассвело, а уже то тут, то там курятся над хатами дымки – в селе встают рано. Дымы поднимаются кверху ровно и напоминают тонкие церковные свечки – верный признак того, что и этот вновь рождающийся день будет таким же тихим и жарким, как и предыдущие.

С утра пораньше Савчук будит двух старших сыновей, одиннадцатилетнего Николку и восьмилетнего Степанка. Одевшись и наскоро доев вчерашнюю картошку с кислым молоком, они выкатывают из хлева расхлябанную повозку с разнокалиберными колесами, бросают в нее пилу и топор. Савчук-старший и тоненький, не по возрасту сутулый Николка впрягаются спереди повозки вместо лошадей, не успевший окончательно проснуться Степанко подталкивает ее сзади, и неуклюжая повозка, повизгивая заржавевшими осями, катится со двора.

Лошади у Савчуков отродясь не было. О такой роскоши они и мечтать не смеют. Рады, что имеют такую-сякую коровенку – пусть и не вдоволь, но все же хоть изредка свое молоко пьют дети. Весной, когда настает время пахать, Савчуку приходится идти на поклон к тому же Козлюку или к кому-нибудь другому из сельских богатеев, имеющих лошадей. После долгих просьб и унижений лошадь они дают, но при условии, что долг будет отработан. Приходится отрабатывать. И не день или два, а ровно столько, сколько скажет хозяин лошади. Не согласен – паши сам вместо лошади.

Несмотря на столь ранее время, деревня уже живет своей обыденной жизнью: надрываясь, стараются перекричать друг друга петухи, блеют овцы, глухо мычат голодные коровы, несмело чирикают под соломенными стрехами проснувшиеся воробьи, поскрипывают двери и калитки, слышатся недовольные голоса селян. То и дело встречаются люди с ведрами. Колодцев в Выселках мало и за водой приходится ходить через пять-шесть дворов.

– Здорово, Петро! Здорово, хлопцы! – еще издали кричит кум и давнишний приятель Савчука сельский балагур Савва Скляр. Он идет навстречу, сгибаясь под тяжестью двух больших ведер с водой. – Вы куда это в такую рань со своим тарантасом? Уж не в Сосницу ли на ярмарку. А может, прямо в Бережанск?

– А что мы там продавать будем? – не лезет в карман за словом Савчук. – Разве что вшей? Так этого добра, я думаю, в Соснице и без нашего хватает!

– Твоя правда, кум! – соглашается Скляр. – Сейчас этого товару повсюду навалом. Бери – не хочу!

– Мы, кум, в лес за хворостом собрались! – зачем-то нарочито громко говорит Савчук. – Надо к зиме помаленьку готовиться, чтобы не застала потом врасплох. С зимой, брат, сам знаешь, шутки плохи.

– Что верно, то верно – зима первым делом спросит: где, мужик, твои дровишки? Ну что ж, как говорится, помогай бог! – кричит, не оборачиваясь, Скляр и тащит свои ведра дальше.

И всем встречным, спрашивающим, куда собрались Савчуки в такую рань, Петр Григорьевич отвечает то же самое, громко и обстоятельно.

Лес встречает Савчуков прохладой и сыростью. В низинах еще стелется туман. Он путается в ветвях кустарников, цепляется за высокую траву. До одури пахнет хвоей, багульником и ландышем.

– Вот что, хлопцы… – спокойно и даже беспечно говорит Савчук сыновьям после того, как они углубились в лес метров на сто. – Вы пока тут сами собирайте хворост – только выбирайте посуше и потолще, – а я тем временем схожу к Глубокому Яру. Я как-то видел там поваленный сухой дуб. Если он все еще на месте, то в следующий раз мы пойдем прямо к нему. Только вы не очень торопитесь. Если насобираете полную повозку, а меня не будет, из леса сами не выходите, а ждите меня.

Слегка озябшие мальчишки принимаются деловито собирать хворост, а их отец, заткнув за пояс топор, не спеша бредет в глубь леса. Пройдя метров пятьдесят, он оглядывается – не видать ли ребят, – потом резко сворачивает и быстро, чуть ли не бегом, спешит в сторону Сосницы.

4

В кабинет начальника Сосницкой уездной милиции товарища Бондаря заглядывает молоденький, похожий на выпускника гимназии, сотрудник Николай Сачко. На его лице, которого еще не касалась бритва, выражение растерянности.

В Сосницкую милицию Сачко пришел чуть больше недели тому назад, привыкнуть толком к новой обстановке не успел и потому чувствует себя не совсем уверенно. А тут еще выпало впервые выполнять обязанности дежурного по управлению и впервые, как дежурному, обращаться к своему начальнику.

– Что у вас, Николай Мартынович? – выжидающе смотрит на Сачко Бондарь.

– Александр Афанасьевич! Там с вами какой-то человек хочет говорить. Фамилии своей не называет… Откуда явился, тоже помалкивает. И подавай ему только «самого главного пана начальника»! С другими он, видите ли, говорить не желает. – В голосе дежурного слышатся нотки плохо скрытой обиды. – Да еще с топором за поясом заявился…

– Раз пришел человек – значит, надо, – рассудительно произносит Бондарь. – Пропустите его, пусть зайдет.

– Александр Афанасьевич! – делает большие глаза Сачко. – Так он же с топором!

– Ну и пусть! – с напускной беспечностью пожимает плечами Бондарь – ему определенно начинает нравиться этот, не умеющий еще скрывать своих чувств мальчишка. – У нас ведь тоже кое-что имеется! – Бондарь хлопает по висящей на поясе кобуре с маузером. – Давайте его сюда, Николай Мартынович. И запомните: к нам не ходят за тем, чтобы поглазеть на живых милиционеров или почесать с ними языком. К нам ходят только по делу. Да и то пока с оглядкой.

Через минуту, держа в руках мятую кепку, в кабинет Бондаря несмело протискивается Петро Савчук и в нерешительности останавливается у двери.

Роста Савчук чуть выше среднего, тощий и сутулый. Его латаная-перелатаная свитка подпоясана веревкой. На длинных худых ногах болтаются короткие полотняные портки. Новые на Савчуке лишь постолы. Да и те обуты на босую ногу.

Заметив, что ни за поясом, ни в руках незнакомца нет топора, Бондарь едва заметно усмехается: «Топор-то Николка все-таки отнял!»

Не зная причины усмешки хозяина кабинета, Савчук смущается еще больше. Он смотрит на чистый, только вчера выскобленный женой Бондаря Клавдией Ивановной пол, затем на свои запыленные постолы и тоже усмехается, но как-то жалко и извиняюще.

Кабинет Бондаря – небольшая квадратная комната, уютная и чистенькая. Правда, такой она, уютной и чистой, стала не так давно, после того, как в Сосницу приехала Клавдия Ивановна.

Это она побелила кабинет мужа, как, впрочем, и другие кабинеты, выдраила полы и навела повсюду порядок. А после этого организовала еще и субботник, на котором вместе с сотрудниками уездмила и их женами за один день привела двор вокруг дома, где разместилась Сосницкая милиция, в такой вид, что он стал просто неузнаваем: вместо мусора и бурьянов появились клумбы с цветами, кусты сирени да молодые деревца.

– Проходите, пожалуйста, и садитесь, – как можно приветливей говорит Бондарь и встает из-за стола. – Здравствуйте!

– Добрый вам день! – прижав кепку к груди, кланяется Савчук. – А может, я лучше того… постою?

– Вы все-таки присядьте, – мягко, но настойчиво произносит Бондарь. – Какой может быть разговор стоя?

Не привыкшего к такому обхождению Савчука поведение хозяина кабинета явно озадачивает. Может, и вправду, как говорят большевистские агитаторы, пришла наконец настоящая народная власть, которая будет считаться и с бедняком?

– Вы что-то хотите сказать мне? – подождав, пока сядет Савчук, обращается к нему Бондарь. – Я слушаю вас.

– Да, хочу… Я вот по какому делу… пан начальник, – сбивчиво начинает Савчук.

– Вы не волнуйтесь. Можете говорить свободно – наш разговор останется между нами, – приходит ему на помощь Бондарь. – И еще вот что. Никакой я не «пан начальник». Нет и не может быть при советской власти панов! Панов мы прогнали. Можете называть меня «товарищ начальник». А еще лучше – Александром Афанасьевичем. И для начала расскажите-ка мне в двух словах о себе. Вас-то как зовут?

– Так из Выселок я, Александр Афанасьевич… – по-видимому не совсем понимая, зачем это нужно начальнику милиции, неуверенно отвечает Савчук. – Фамилия моя Савчук. А зовут Петром… ну-у… Григорьевичем. Из бедняков я. А живу в Выселках…

– Семья большая?

– Семья как семья, – почесав затылок, уже более уверенно отвечает Савчук. – Я вот, жена да пятеро ребятишек. Вот только хозяйства что кот наплакал: хата-развалюха и земли нет даже и полдесятины. Да и на той ничего не родит – один песок. Еще, правда, коровенка есть, слава богу. Да и корова там не ахти какая. Одно название, что корова… Словом не жизнь, а одна мука. Никак не удается из нужды выкарабкаться. Хоть волком вой.

По краям плотно сжатых губ Савчука еще резче обозначаются две горестные складки. Чтобы как-то утешить своего гостя, Бондарь, помедлив, говорит:

– Потерпите еще малость… Скоро вот землю по-новому поделим между крестьян. Затем восстановим разрушенное войнами народное хозяйство, наладим новую жизнь и заживем тогда совсем по-другому. Хорошо заживем! Должна наступить счастливая жизнь! Пусть не сразу – может, через год, может, через пять, а может, и через целых десять, – но наступит обязательно. Вот попомните мое слово!

Голос начальника Сосницкой милиции звучит твердо и убедительно. Бондарь ни минуты не сомневается, что все именно так и будет. Разве для того гибли от пуль и шашек, умирали от голода и тифа тысячи, сотни тысяч, миллионы людей, чтобы все, за что они боролись и страдали, осталось красивыми словами и не больше? Конечно нет! Нет и еще раз – нет! Новая жизнь, светлая и прекрасная, непременно будет построена.

Убежденность Бондаря передается Савчуку. Он стремительно улыбается, но через какое-то мгновение выражение его лица снова становится скорбным и даже жестким.

– Пока эти… бандюги бродят по лесам да убивают людей, – говорит он, не глядя на Бондаря, – не видать нам счастья. Значит, так, пан… извиняюсь, товарищ начальник. Сегодня ночью я видел двух… ну, этих… из банды которые.

– Где вы их видели? – как можно спокойнее спрашивает Бондарь.

– В усадьбе Мирона Козлюка, нашего выселковского богатея.

– Ночью, говорите? А вы-то сами как там оказались? – быстро спрашивает Бондарь. – Козлюк, он что, ваш сосед?

– Да никакой он не сосед! Он живет на самом крае села, в двух верстах от моей хаты.

– И как же вы там оказались? Да еще ночью? – уже догадываясь кое о чем, простодушно интересуется начуездмил.

– Солому ходил красть… – сердито бубнит Савчук, расстроенный тем, что приходится вдаваться в такие подробности. – Не в гости же ходят ночью!

– Вот теперь понятно! – едва заметно усмехается Бондарь. – Только вот… воровать-то того… не годится.

– Сам знаю! – огрызается Савчук. – Не обеднеет Козлюк из-за одной вязанки соломы. И если уж на то пошло, то я свое беру. Вы знаете, сколько я и моя жена на этого шкуродера спину гнули? Не знаете! А я знаю! И вот эти руки знают!

Савчук кладет кепку на колени и вытягивает перед собой ладонями кверху руки: черные от въевшейся земли, узловатые, мозолистые, скрюченные.

– Оставим этот разговор, Петр Григорьевич, – примирительно говорит Бондарь. – Сейчас меня интересует совсем другое… Что делали люди, о которых вы говорите, в усадьбе Козлюка? Их было только двое?

– Их-то было двое. Но с ними был еще старый Козлюк, Мирон. А делать… Ничего они не делали. Разговаривали…

– Почему вы решили, что это были бандиты? Вы их знаете?

– Я их не знаю. Но я знаю, что хорошие люди не ходят по ночам с обрезами. Так ведь?

– Вы правы, – не может не согласиться Бондарь со столь неоспоримым доводом. – О чем они разговаривали?

– К сожалению, я почти ничего не расслышал, – виновато пожимает плечами Савчук. – Ночью был сильный ветер… Да и разговаривали они тихо. Удалось расслышать лишь некоторые слова. Ну, там… «штаб», «отряд», «совдеповцы», «чекисты», «ветер»… Слово «ветер» чаще других произносилось. Может, потому, что был ветер. – Подумав, Савчук добавляет: – А еще о харчах говорили. Это я хорошо расслышал. Они ведь, как я догадался, по харчи к Козлюку приходили. Так вот, тот, который разговаривал с Козлюком, сказал, что харчи, мол, могли бы быть и получше. Потому что стараются они для него же, для Козлюка. Вот и все…

Савчук, решив, что свое дело сделал, хочет встать, но его останавливает Бондарь:

– Задержитесь еще на несколько минут, Петр Григорьевич, и расскажите, пожалуйста, еще раз обо всем. И как можно поподробнее.

5

Часом позже Бондарь разговаривает со своим заместителем по оперативной работе Наумом Михайловичем Штромбергом, невысоким и тощим молодым человеком лет двадцати пяти с рыжей шевелюрой на крупной голове. Румяное лицо Наума Михайловича с круглыми навыкате глазами, большим крючковатым носом и полными пунцовыми губами тщательно выбрито. Полувоенный френч синего цвета, несмотря на жару, застегнут на все пуговицы, а его сапоги могут при случае заменить зеркало – приходится только удивляться, когда он успевает их чистить.

– Оружие было спрятано в старом развалившемся сарайчике, – продолжает свой рассказ Штромберг, разглаживая складки на новых, совсем недавно полученных, солдатских галифе. Он только что вернулся из Озерян, где был случайно обнаружен тайник с оружием. – Сарайчик находится на самом краю села рядом с пожарищем – каким-то чудом не сгорел. Нашли мы там восемь австрийских карабинов, пять наганов и с десяток бомб. Все это было припрятано, по-видимому, совсем недавно. Обнаружили тайник местные ребятишки – облюбовали это место для игры в войну. Счастье, что был среди них один постарше и посмышленнее – дал знать в сельсовет, – а то была бы большая беда. Особенно с бомбами…

– Нельзя ли было организовать наблюдение за тайником? – интересуется Бондарь. – А вдруг пришел бы кто-нибудь за оружием.

– Я тоже об этом подумал, – оставив в покое галифе, Штромберг вертит в руках свою кожаную фуражку: нет ли в ней какого-нибудь изъяна. – Все испортили те же самые мальчишки – мигом растрезвонили по всему селу о своей необыкновенной находке.

Время приближается к полудню. Все сильнее припекает солнце. В кабинете становится душно, и Бондарь открывает окно. Большой мохнатый шмель, тяжело, будто перегруженный аэроплан, жужжа, влетает в комнату и, сделав круг, вылетает назад.

– А у меня тоже есть новость. И как раз по вашей части, – загадочно произносит Бондарь, снова усаживаясь на свое место за столом, и рассказывает о приключившейся с Савчуком истории.

– Что вы об этом думаете, Наум Михайлович? – спрашивает он, окончив свой рассказ.

– А что тут, собственно, думать, товарищ Бондарь? – пожимает плечами Штромберг. Ко всем на службе, будь то начальник или подчиненный, он обращается только по фамилии с неизменной приставкой «товарищ». Этим самым он как бы дает понять, что в таком серьезном учреждении, каким является милиция, не может быть места панибратству. В своем начальнике Штромберг находил один-единственный (но зато какой!) изъян: Бондарь ко всем без исключения обращается по имени-отчеству и любит, чтобы и к нему так обращались. Этим самым, по глубокому убеждению замначопера, начальник Сосницкой милиции наносит ощутимый ущерб как своему личному авторитету, так и авторитету милиции в целом. – Надо арестовать этого Козлюка и хорошенько допросить. Расскажет все как на духу. Куда он денется.

– Как это – «хорошенько допросить»? Бить, что ли?

По тону, каким задан вопрос, замначопер чувствует, что начальник не одобряет его предложения, и поэтому глухо бурчит в ответ:

– Не гладить же его по голове!

Штромберг пришел в Сосницкую милицию чуть больше трех месяцев тому назад, в начале марта. До этого работал в Бережанском опродкомгубе – заведовал там продовольственным снабжением детских домов и колоний, – но считал, что его место там, где наиболее трудно, на самом переднем крае борьбы за укрепление советской власти. Таким передним краем была, по его мнению, борьба с политическим бандитизмом. Штромберг до тех пор не давал проходу начальнику Бережанской губмилиции товарищу Онищенко, пока тот не добился перевода Штромберга в свое учреждение. Но не оставил в Бережанске, а послал в Сосницу, к Бондарю, считая, и не без основания, что отдает его в надежные руки.

За это короткое время Штромберг успел проявить себя, как смелый и находчивый оперативник. И когда в начале мая в перестрелке с боевиками был убит прежний замначопер товарищ Бережной, Штромберг занял его место.

К сожалению, Штромберг обладает одним недостатком: он скор на необдуманные решения, может без зазрения совести преступить закон и, что самое страшное, чуть ли не в каждом втором человеке видит врага советской власти. На этой почве между ним и Бондарем довольно часто возникают словесные стычки.

– У нас нет никаких оснований для ареста Козлюка, – рассудительно произносит Бондарь, похрустывая под столом суставами пальцев. – Существуют же какие-то законы…

– К врагам советской власти может быть только один закон – вот этот! – не дослушав Бондаря, напористо говорит Штромберг и выразительно хлопает по кобуре своего нагана. – Не знаю, как вы, а я так считаю: бить их, гадов, надо! Всех до единого! Они нас не щадят. Убивают, где могут и как могут. Без всяких законов, судов и следствий.

– У них нет судов и законов. Да и быть не может. А мы – власть. Понимаете? Власть! О силе же каждой власти судят по тому, какие у нее законы и как они соблюдаются.

– И тем не менее, я считаю, – стоит на своем Штромберг, – что если мы будем с каждым цацкаться, то наша власть долго не продержится. И получится, что напрасно мы с вами казенный хлеб переводим.

– Хорошо! Допустим, вы правы. Допустим, что иначе, как только действовать по вашему принципу, нам нельзя… Теперь давайте представим на месте Козлюка вас. Итак, вы – Козлюк. На вас получен донос – так назовем сигнал Савчука, – и я, не долго раздумывая, арестовываю вас и «хорошенько допрашиваю». Как бы вы отнеслись к этому?

– Если случится, что в чем-то провинюсь перед советской властью, – не задумываясь, выпаливает Штромберг, – то пускай советская власть поступает со мною, как найдет нужным.

– Ага! – поднимает указательный палец Бондарь. – Выходит, что советская власть может делать с вами все, что угодно, но только в том случае, если вы в чем-либо провинитесь перед ней. А вот Козлюка вы готовы поставить к стенке, даже не разобравшись, виноват он или нет.

Бондарь встает из-за стола и принимается ходить по кабинету. Иногда он останавливается у окна и мельком выглядывает во двор. Там прохаживаются вперевалку облезлые голуби, отыскивая одним им видимый корм.

– Так он же кулак! Яшкается с бандитами! Следовательно, враг советской власти! Что еще надо? – громко, но уже не столь уверенно выкрикивает Штромберг.

– А у вас имеются доказательства его враждебной деятельности против советской власти? – быстро спрашивает Бондарь, остановившись напротив своего заместителя. – Нет у вас таких доказательств! Сигнал Савчука может быть ошибкой или просто наветом. Его необходимо еще проверить. Теперь давайте, Наум Михайлович, взглянем на это дело с другой стороны. Вы задумывались над тем, что о нас, а поскольку мы являемся одним из органов советской власти, то и о всей советской власти в целом, будут думать люди, если мы станем хватать всех подряд и допрашивать по вашему методу? Чем мы после этого будем отличаться в глазах народа от жандармов и царской охранки? Или тех же бандитов? Ничем! В таком случае возникает вопрос: так на кой черт нужна была народу вся эта революция, а с нею и советская власть, если порядки в стране остаются прежние, старорежимные?

Бондарь перестает вышагивать по кабинету и садится на свое место.

– Не знаю, не знаю… – не желая так просто сдаваться, бормочет Штромберг – У каждого свое мнение…

– Тогда продолжим этот разговор как-нибудь в другой раз, – говорит Бондарь, – а сейчас потолкуем о деле. Итак, о деле, – сосредоточенно глядя на сверкающий под лучом солнца сапог Штромберга, повторяет Бондарь. – Допустим, мы арестуем этого Козлюка. А что это нам дает? Предлагаемый вами, Наум Михайлович, арест Козлюка мог бы дать какой-то результат лишь в том случае, если бы он не только был знаком с бандитами, но и знал место их обитания и был посвящен в их планы. А это очень и очень маловероятно. Не исключено, что связь между ними односторонняя. Приходят бандиты по харчи и все тут… Кроме того, арестуй мы Козлюка, бандиты сразу же узнают об этом. Так неужели после этого они будут сидеть на месте и ждать, когда мы придем и за ними?

– Что же в таком случае вы предлагаете делать с этим Козлюком? – с язвительной ноткой в голосе спрашивает Штромберг. – Пусть дальше продолжает кормить бандитов?

– Делать с Козлюком я ничего пока не предлагаю, – говорит примирительно Бондарь. – Разве что установим за его домом наблюдение. Да и то надо еще помозговать… А делать… Делать будем вот что. Будем думать. Думать о словах, услышанных ночью Савчуком. А вдруг нам удастся что-нибудь выудить из них.

– Не знаю, товарищ Бондарь, что можно извлечь из тех нескольких слов, – недоумевает Штромберг.

– Как сказать, Наум Михайлович. Как сказать… – глядя мимо своего заместителя, задумчиво тянет Бондарь. – Мне вот что не дает покоя, Наум Михайлович… Когда Савчук говорил о том, что он слышал, у меня при одном слове – кажется, это было слово «ветер» – мелькнула вроде какая-то мысль, но я ее тут же упустил за разговором. Теперь вот пытаюсь вспомнить…

– По-моему тут все ясно, – неопределенно пожимает плечами замначопер. – Ночью был ветер – вот они и говорили о ветре.

– Вряд ли. Савчук утверждает, что это слово они произнесли несколько раз. Подумайте сами, кто бы это стал с риском для жизни пробираться в село только за тем, чтобы поговорить о погоде?

Бондарь умолкает и, уставившись отсутствующим взглядом в окно, принимается рассеянно теребить волосы, то накручивая их на палец, то раскручивая обратно. Штромберг наваливается на спинку стула, запрокидывает голову и замирает с полуприкрытыми глазами.

В кабинете надолго воцаряется тишина. Слышно, как во внутреннем кармане френча замначопера размеренно тикают часы.

Из комнаты дежурного доносится монотонный мужской голос: «Барышня! Барышня!» – кто-то вызывает телефонную станцию.

За окном слышится звонкий голос тетки Меланки – ее дом стоит рядом:

– А вы что тут делаете, трясця вашей матери! А ну геть с огорода, байстрюки, не то сейчас ноги повыдергиваю!

Слышно, как дружно лопочут босые ноги убегающих мальчишек, пытавшихся совершить разбойный налет на огород соседки.

Но вот Штромберг перестает жевать губами и поворачивает голову к Бондарю.

– А может…

– Не может, а именно так оно и есть! – враз оживившись, восклицает Бондарь. Можно подумать, что он только то и делал, что ждал, когда раскроет рот его заместитель. – Ветер-то этот пишется с большой буквы, надо полагать! Вот о чем я тогда подумал. Речь-то наверняка шла о Ветре, главаре банды!

– Так ведь и я об этом же подумал! – изумленно таращит свои и без того выпученные глаза Штромберг.

– Ну, вот видите! А вы: «был ветер»! Стоило лишь немножко пошевелить серым веществом, и мы уже знаем, что Козлюк связан с бандой Ветра. А это уже кое-что! Это уже зацепка… Молодец Савчук!

– Теперь-то, надеюсь, вы не против того, чтобы арестовать Козлюка? – деловито осведомляется Штромберг.

– Теперь я еще больше против. Категорически против! – твердо говорит Бондарь, снова принимаясь мерить кабинет шагами. – Думаю, вы не забыли, какую задачу поставил перед нами губисполком относительно банды этого Ветра? Как знать, возможно, нам представился именно тот случай, благодаря которому мы сможем успешно выполнить порученное задание. Главное, что у нас появилась нитка, ведущая к этой неуловимой банде. Надо лишь с умом ее использовать.

6

Лето обещается быть на редкость жарким и сухим. Точнее будет сказать, таким оно уже есть. И это несмотря на то, что только что начался июнь. Вовсю жарит солнце, и все вокруг пышет жарой: вверху – подернутое мглистой дымкой небо, внизу – начавшая уже буреть от оседающей на зелень пыли горячая земля. Хорошо хоть, что зима была снежной, да еще в начале мая выпало несколько обильных дождей, и земля запаслась влагой.

Тем не менее люди начинают уже беспокоиться за будущий урожай. Мужики все чаще посматривают тревожно на небо, сокрушенно покачивают головами, то и дело наведываются на свои поля, где сосредоточенно и задумчиво, словно совершая какое-то таинство, щупают взошедшие ростки, растирают в пальцах землю, определяя по одним им известным признакам, каким будет урожай. И будет ли он вообще.

В один из таких жарких июньских дней в Выселках появляется незнакомый молодой человек с двумя котомками за плечами и увесистой суковатой палкой в руке. В былые времена он несомненно привлек бы к себе самое пристальное внимание жителей Выселок, редко видевших в своих краях незнакомых людей. Но в эти необычайно трудные послереволюционные годы они столько навидались незнакомых людей, что появление еще одного уже не может никого ни удивить, ни заинтересовать. Тем более что человек, появившийся в этот день в селе, – самый обыкновенный «мешочник».

В то же время человек понаблюдательней смог бы без особого труда определить, что молодой человек с котомками очень мало похож на простого мешочника, голодного и смертельно уставшего. В отличие от настоящих мешочников, протопавших пешком не один десяток верст, отчего их обувь и одежда превращаются в грязные лохмотья, этот одет довольно прилично, опрятно и даже с претензией на элегантность. На нем ладно сидит, хотя и поношенный, но чистый и старательно выглаженный, синий в полоску костюм. Брюки заправлены в припорошенные дорожной пылью добротные хромовые сапоги. На голове красуется синяя, под цвет костюма, фуражка. Под расстегнутым пиджаком виднеется желтая сатиновая рубаха, удачно оттеняющая загорелое лицо странного мешочника.

С виду ему можно дать лет двадцать пять, а то и все тридцать. Роста он высокого, а сложения прямо-таки атлетического: короткая крепкая шея, широкие плечи, мощный торс. Еще не так давно мужчины с такой фигурой тешили в цирке публику французской борьбой, а их портреты с согнутыми в локтях руками и бугрящимися бицепсами красовались на рекламных тумбах.

Продолговатое лицо молодого человека вряд ли можно назвать красивым. Но оно и не безобразно. Лицо как лицо: густые, стриженные под «польку» русые волосы, лоб прямой, брови широкие, глаза серые, чуть горбатый нос с заметно раздувшимися ноздрями свернут малость на сторону, вроде как перебит – наверное, молодой человек все-таки занимался когда-то борьбой, – верхнюю губу прикрывают небольшие, старательно подстриженные усики, нижняя слегка выпячена и, наконец, несколько тяжеловатый, хотя и мягко очерченный подбородок.

Да и ведет себя молодой человек несколько странно для мешочника. Если ему отказывают в обмене, он нисколько не огорчается, а сразу же идет к следующей хате. Если же кто и соглашается дать за кусок мыла буханку ржаного хлеба или несколько пригоршен пшена, то меняется он без особой охоты, словно этого хлеба или пшена дома у него навалом.

Вот и сейчас, подойдя к убогой хате и увидев во дворе старичка в одной нательной рубахе и латаных-перелатаных портках, строгающего скобелем черенок для лопаты, молодой человек спрашивает безразличным голосом:

– Хозяин, кожа на подметки нужна? Есть мыло.

Старичок выпрямляет спину, смотрит на прохожего подслеповатыми глазами из-под белых козырьков бровей и дребезжащим голосом отвечает:

– Все нужно, добрый человек. Отчего же не нужно? В обмен вот только дать нечего. Сами не знаем, как дотянуть до нового урожая.

– Жаль, – без особого, впрочем, сожаления произносит молодой человек и идет дальше.

– Парень! – кричит вдогонку старичок, заставив мешочника остановиться и обернуться. – Ты вот что… Зря ты ходишь по всему селу… Ты заходи в хаты, которые побогаче. А еще лучше иди прямиком к Козлюкам. Вон их хата виднеется в большом саду, – старик тычет недоструганным черенком в сторону стоящей особняком богатой усадьбы. – Им тоже все нужно, но в отличие от нас, бедняков, у них есть что дать в обмен. А тут ты только зря собак дразнишь…

– Пожалуй, вы правы, – поразмыслив малость, говорит парень. – Спасибо, дедуля, за умный совет. Так и быть – пойду прямо к Козлюкам.

Первым откликается на стук мешочника в калитку Козлюкова двора огромный пес, выбежавший из-за дома. Пока пес, брызгая слюной, методично и глухо, словно ухая в большой барабан, лает на гостя, тот осматривается.

Дом хоть и деревянный, зато большой, с крыльцом и крышей, крытой жестью. Окна в отличие от прочих хат двойные, со ставнями. Чуть поодаль большое строение, служащее, по-видимому, сараем и хлевом для скотины. Рядом, словно вырастая из-под земли, виднеется кирпичный погреб. Невдалеке от крыльца – колодец. Его сруб аккуратно обшит строгаными досками и выкрашен в голубой цвет. Двор чистый, старательно подметенный.

Минуты через две на крыльце показывается высокий сутулый мужчина лет пятидесяти с длинными, висящими чуть ли не до колен руками. По случаю воскресенья одет он по-праздничному: высокие хромовые сапоги, коричневые шерстяные штаны, из кармашка которых свисает серебряная цепочка от часов, белая с вышивкой рубаха и черная шелковая жилетка. На глаза надвинута коричневая касторовая шляпа.

Настороженно рассматривая очередного мешочника, мужчина медленно подходит к калитке и без лишних церемоний спрашивает:

– Чего надо?

Его голос под стать глухо ухающему лаю собаки, которая никак не может угомониться.

– День добрый, хозяин! – словно не расслышав далеко не дружелюбного вопроса, здоровается молодой человек. – Не разживусь ли я у вас чем-нибудь из харчей? У меня тут имеется кое-что для обмена…

Один мешочек – в нем фунта четыре муки – он бережно кладет на траву под забором, а другой ставит на калитку и раскрывает, показывая свое скудное богатство. Мужчина с брезгливой миной на бритом морщинистом лице бесцеремонно роется в мешке и небрежно цедит сквозь зубы:

– Кому такое барахло нужно?

– Может, кому и нужно! – отзывается уязвленный парень, но вспомнив, вероятно, зачем он сюда пришел, уже более миролюбиво добавляет: – Чем же плох товар? Кожа вот хорошая… Век подметкам не будет износу. Да и…

– Ладно! Будет расхваливать! – прерывает его хозяин. – За все это «добро» могу дать две буханки хлеба и фунт сала.

Не дожидаясь ответа, он оборачивается, чтобы позвать кого-нибудь из домашних, но его опережает мешочник.

– Мирон Гордеевич, – говорит он тихо, – а я ведь к вам по делу.

Услышав свое имя-отчество, Козлюк уставляется на молодого человека цепким взглядом глубоко сидящих глаз. Убедившись, что среди его знакомых никого похожего нет, начинает заметно нервничать: раздраженно цыкает на все еще продолжающего неистово лаять пса и пинает его в бок ногой. Собака умолкает и, не дожидаясь второго пинка, семенит за хату. Проследив взглядом за псом и выждав, пока тот не скроется с глаз, Козлюк с деланым равнодушием интересуется:

– Какое еще там дело?

– Одного человека надо увидеть.

– Так иди и смотри, – окончательно взяв себя в руки, равнодушно пожимает плечами Козлюк.

– Это не разговор, пан Козлюк, – недовольно морщится молодой человек и уточняет: – Не деловой разговор…

Польщенный обращением «пан», Козлюк вытягивает губы в едва заметной усмешке:

– Что-то я не припоминаю тебя, хлопец. Ты-то откуда меня знаешь?

– Там… – мотает куда-то в сторону головой мешочник и после многозначительной паузы продолжает: – Там знают всех, кто остался верным нашему делу.

На дороге показывается расхлябанная подвода, которую покорно тащит невзрачная мышастая лошаденка. На подводе сидит на охапке сена заросший реденькой белой щетиной мужик в мятом соломенном брыле. Поравнявшись со стоящими у калитки людьми, мужик снимает брыля и наклоняет голову.

– Доброго здоровьица, Мирон Гордеевич!

В ответ Козлюк молча кивает головой. Подождав, когда отъедет подвода, он испытующе смотрит в глаза мешочника и осторожно произносит:

– По-моему, тут ошибка вышла какая-то, парень. Похоже, что ты напутал…

– Ваша осторожность, Мирон Гордеевич, крайне похвальна. – В голосе молодого человека слышится нетерпение. – Однако ближе к делу: у меня мало времени. Словом, так… Мне нужно свидеться с одним моим дальним родственником… С Романом Щуром. У меня к нему важное дело. Очень важное.

Молодой человек закрывает свой мешок и внимательно, не мигая, смотрит на Козлюка.

– А вас как зовут, разрешите полюбопытствовать? – вместо ответа спрашивает Козлюк.

– Можете звать меня Грицком.

– Так вот, товарищ Грицко… – ехидно усмехается Козлюк. – Или как у вас там теперь обращаются… Своего родственника придется вам поискать самому – я никакого Щура не знаю и сроду не знал.

– Ну что ж, – пожимает плечами Грицко, – не знаете Щура, так, может, знаете Ветра. Сведите меня с Ветром.

– Ветра ищи в поле, – щерится Козлюк. – Есть такая присказка. Слыхал небось?

– Мне нужен тот Ветер, который гуляет по селам и бьет большевиков, – будто не расслышав или не поняв издевки Козлюка, уточняет Грицко.

– Ищи по селам… – делает безразличную мину Козлюк.

– Вы несерьезный человек, Мирон Гордеевич, – силясь сдержать раздражение, рассудительно произносит мешочник. – Я с риском для жизни пробирался сюда вовсе не для того, чтобы упражняться с вами в пустословии. Я пришел к вам по важному делу. Мне нужна ваша помощь. И не только мне. Вы понимаете меня?

«И откуда этот бугай свалился на мою голову? – почувствовав себя не совсем уютно под пристальным взглядом Грицка, думает Козлюк. – А вдруг и вправду какая-нибудь важная птица. Ишь, как уставился! Такому прикончить человека, что раз плюнуть».

– А почему вы пришли именно ко мне? – снова перейдя на «вы», уже другим тоном спрашивает Козлюк.

– Я уже говорил вам, – терпеливо и вместе с тем напористо объясняет Грицко, – что там… в губернском комитете… знают вас как преданного нашему делу человека. А привело меня к вам вот что. Мы потеряли связь с нашими людьми в Сосницком уезде и не знаем, что здесь произошло. А связь крайне необходима. И немедленно. Так что, давайте не будем разводить антимонию, а перейдем к делу.

– Ну что ж… – старательно рассматривая носки своих сапог, отзывается после продолжительной паузы Козлюк. – Я хоть и слыхом не слыхивал о каких-то там Щурах и Ветрах, но все же попробую помочь вам. Грех не помочь хорошему человеку. Сделаем так. Вы наведаетесь ко мне через пару деньков, скажем… в следующее воскресенье, часов этак в… десять-одиннадцать, а я за это время порасспрошу людей и, может, узнаю, где можно найти вашего родственника. И вот что… В следующий раз вам необязательно идти через все село. Вы лучше вон там… – указывает рукой на запад Козлюк, – подле той сосны со сломанной верхушкой сверните с дороги – там есть тропинка – и идите прямиком через поле. Я буду ждать с той стороны двора у копны с соломой.

– Договорились.

– Тогда – всего хорошего! – говорит Козлюк, собираясь уходить.

– А как же насчет обмена? – напоминает Грицко.

– Ах, да! – спохватывается Козлюк. – Давай все прямо с мешком. Сейчас старуха или дочка вынесут тебе в нем хлеб и сало.

Грицко берет Козлюка за рукав и скорее приказывает, чем просит:

– Три буханки хлеба и четыре фунта сала. В городе люди тоже есть хотят. А ставить нас на довольствие большевики пока не собираются. Сами с голоду пухнут.

7

– И что же это за родственник объявился у меня? Да еще среди мешочников? – едва поздоровавшись, спрашивает Ветер. Спрашивает с деланым равнодушием, как бы между прочим. Можно подумать, что все это интересует его постольку-поскольку, и вовсе не за этим явился он на эту встречу.

Ветер – невзрачной наружности мужчина ниже среднего роста лет тридцати пяти. Лицо у него плоское, серое и рыхлое, будто вылепленное из теста. Сизый утиный нос кажется прилепленным к этому лицу чисто случайно. Мутные навыкате глаза смотрят не мигая, цепко и холодно.

На нем сапоги на высоком каблуке – чтобы казаться повыше, – офицерские галифе, военного покроя френч и высокая папаха из добротного серого смушка. Офицерской портупее и висящей на боку шашке в богатых ножнах отводится, надо полагать, особая роль – при их виде самый несмышленый человек должен сразу почувствовать, что перед ним – настоящий боевой командир. К сожалению, покатые женские плечи и несколько широковатый зад сводят на нет все старания Ветра.

Встретившись с холодным взглядом Ветра, Козлюк поспешно отвечает:

– А кто его знает?.. Документа он мне не показывал. Грицком назвался. А так больше ничего не сказал.

– Какой он из себя? Может, действительно родственник какой?

– Ну… высокий такой. И здоровый. Мне бы такого в работники – хоть в плуг впрягай. Русый. С усиками. Одет прилично, вроде как по-городскому. Дал понять, что заявился к нам из Бережанска. Как бы из самого губернского комитета.

– Какого такого еще комитета?

– Надо полагать, губернского повстанческого комитета, – осторожно отвечает Козлюк.

– Вот как! – выпячивает тонкие губы Ветер и вопросительно смотрит на среднего роста мужчину, коренастого и большеголового. – Что скажешь, Павел Софронович?

– Скажу, что тут попахивает, как я думаю, чекистами, – отвечает, не задумываясь, мужчина и, криво усмехнувшись, добавляет: – Кому, как не чекистам, искать тебя? Особенно теперь, после Крупки.

В «повстанческом» отряде атамана Ветра Павел Софронович Сорочинский занимает почетную должность начальника штаба. Должность эта была придумана Ветром единственно для того, чтобы пустить пыль в глаза другим атаманам и батькам, и является чисто символической. О какой штабной работе может идти речь, если в «штабе» нет ни одной, самой завалящей карты, а начштаба умеет только читать, да и то печатные буквы. Правда, кое-какой военный опыт у бывшего знаменитого на всю Бережанщину конокрада Пашки Сорочинского есть: какое-то время он служил в Красной армии командиром взвода, затем, переметнувшись к батьке Махно, командовал эскадроном. Командовал, надо признать успешно – не раз удостаивался похвалы самого Нестора Ивановича.

Ветер снисходительно смотрит на Сорочинского и, сотворив на лице нечто похожее на усмешку, небрежно сквозь зубы цедит:

– Тебе, Павел Сафронович, скоро старухи будут казаться переодетыми чекистами и милиционерами. А может, человек действительно из губповстанкома и ищет меня по делу. Нужно смотреть на вещи шире и мыслить политически… – Ветер запинается, не зная, как закончить начатую, как ему кажется, мудрую мысль, и сердито бубнит: – Не одни мы с тобой боремся за нашу Украину!

Сорочинский молча глотает пилюлю, а Ветер, обращаясь к Козлюку, спрашивает:

– Он говорил, зачем я ему нужен?

– Нет. Он только сказал, что у них прервалась связь с уездным повстанческим руководством и что у него к тебе очень важное поручение. Может, они там и вправду не знают, что Марчук и Ковальский давно уже того… убиты.

Козлюк небрежно крестится и притворно вздыхает.

Люди, о которых он упомянул, были специальными уполномоченными бывшего губернского комитета Центроповстанкома в Сосницком уезде. В их обязанности входила организация повстанческих отрядов и координация их действий. Когда в двадцать первом году Центроповстанком был разгромлен чекистами, их миновала участь, постигшая большинство членов этой антисоветской организации: Ковальский и Марчук затерялись в дремучих сосницких лесах. Они и дальше, теперь уже самостоятельно, продолжали свою «работу». Но вот совсем недавно, в начале мая этого года, их кипучая деятельность была прервана самым неожиданным образом: Ковальский и Марчук, оба опытнейшие конспираторы, чисто случайно напоролись на засаду отряда самообороны, состоявшего из молодежи села Катериновки, и вместе со своими охранниками были убиты в перестрелке. С их смертью активная деятельность боевиков в Сосницком уезде заметно поутихла: сказывалось отсутствие опытных организаторов совместных действий.

– Неужели из самого губернского комитета? – криво ухмыляется Ветер. – Выходит, слухи о нас докатились уже и до Бережанска. А может, и за границей о нас знают?

Видя, что атаман может невесть куда забрести в своих предположениях, Сорочинский возвращает разговор в деловое русло:

– Вы, Мирон Гордеевич, поинтересовались, почему этот Грицко пришел именно к вам? – буравит он Козлюка испытующим взглядом больших карих глаз.

Глаза у Сорочинского не только большие и карие, но они еще и с поволокой. В иные минуты они кажутся мечтательными и даже сентиментальными. Такие глаза, называемые в народе воловьими, встречаются, как правило, у женщин, да и то немногих. Впрочем, и все лицо Сорочинского красивое и женственное: и мягкие каштановые волосы, выбивающиеся из-под сдвинутой на затылок шляпы, и длинные шелковистые брови, и пушистые ресницы, и прямой аккуратный нос, и полные чувственные губы, и круглый подбородок с симпатичной ямкой спереди.

И все это, как и большая голова Сорочинского, также преувеличенно большое, и потому вызывает двойственное впечатление, привлекая и отталкивая одновременно.

– А как же? – отвечает Козлюк. – Я спрашивал его об этом. Он сказал, что обо мне и… моей преданности нашему делу знают там… – подражая своему недавнему гостю из Бережанска, Козлюк кивает куда-то в сторону головой, – ну-у… в губернском комитете.

– Вот как?! – выпячивает тонкие губы Ветер, и трудно понять: то ли он приятно удивлен, то ли недоволен.

На землю опустились сумерки. Жара наконец спала, и на смену ей пришла прохлада. Из лесу тянет освежающей сыростью. Одна за другой появляются на небе звезды. Они едва заметно дрожат и мерцают. Не слышно больше птиц. Только где-то в глубине леса через ровные промежутки времени тревожно, будто предвещая что-то недоброе, глухо стонет сыч.

Ветер, Сорочинский и Козлюк стоят под раскидистой, низко опустившейся к земле кроной огромного дуба, растущего на опушке Черного леса. Вдали, в вечерних сумерках смутно угадываются Выселки. Здесь, под этим дубом, постоянное место встреч главарей отряда со своими людьми из близлежащих сел, а глубокое дупло этого же дуба служит для них почтовым ящиком. Благодаря таким ящикам – всего их пять – Ветер и Сорочинский постоянно в курсе всех мало-мальски значительных событий, происходящих в их округе.

– Вы сказали этому Грицку, что знаете Ветра? – продолжает между тем выспрашивать Козлюка Сорочинский.

– Ты что же, Павел Софронович, думаешь, если я не ношу на поясе маузер и не прячусь в лесе, то ничего не смыслю в конспирации? – огрызается Козлюк. – Знаем и мы кое-что, не первый день замужем.

– Знать – одно, а делать – другое, – замечает начштаба.

– Будет вам! – прерывает начавшуюся перепалку Ветер. – На Мирона Гордеевича можно положиться как на самих себя. Он всегда помогал украинским патриотам и делал это с умом. Ты, Павел Софронович, лучше подумай над тем, как будем встречать гостя.

– Лично я предпочитаю всех встречать и угощать вот этим, – хлопает по кобуре своего маузера Сорочинский.

– А вдруг человек действительно из губернского комитета и привез нам важные вести или инструкции?

– У нас с тобой, Роман Михайлович, одна инструкция: уничтожать большевиков и их приспешников.

– Двух мнений тут быть не может, – соглашается с Сорочинским атаман. – Но речь сейчас идет о другом. «Родственника» этого придется встретить. Возможно, его появление в наших краях и в самом деле связанно с гибелью Ковальского и Марчука… – Ветер умолкает, затем тоном, не терпящим возражений, добавляет: – Словом, так. Встречать Грицка будешь ты, Павел Софронович: у тебя острый нюх на людей. И на проверки ты мастак. Твои соображения?

– Сделаем, я думало, так, – не сразу отвечает Сорочинский. – На встречу пойдем вдвоем: я и Вороной. К вам, Мирон Гордеевич, мы придем пораньше, затемна. Вы спрячете нас в таком месте, чтобы мы могли оттуда хорошо видеть и слышать вашего гостя, когда вы будете с ним разговаривать. А говорить вы ему будете, что люди, мол, слышали о каком-то Ветре, а вот где его можно найти, никто толком не знает или боятся сказать, – придется, значит, еще малость подождать. Словом, что-то в этом роде будете ему плести. Главное – подольше, чтобы у меня было время присмотреться к нему хорошенько. А мы уже будем действовать в зависимости от его поведения и обстоятельств. Возможно, мы и не покажемся ему… Словом, ждите нас около пяти утра. И не забудьте закрыть своего пса. Лишний шум нам ни к чему.

Попрощавшись с Ветром и Сорочинским, Козлюк взваливает на спину заготовленную заранее вязанку хвороста и, тяжело ступая, направляется в сторону Выселок, а атаман и его начштаба, постояв минуту-другую, идут в глубь леса, откуда слышится нетерпеливое ржание лошадей.

8

Задолго до десятого часа все участники предстоящей встречи загадочного Грицка заняли свои места. Козлюк, разослал домашних с различными поручениями и, оставшись один, чинит изгородь на заднем дворе. Сорочинский и его телохранитель и ординарец Вороной удобно расположились на сеновале в хлеву, возле которого, как было условлено, будет происходить разговор между Козлюком и Грицком.

Солнце еще висит над лесом, но уже дает о себе знать, щедро пригревая поостывшую за ночь землю. Роса уже успела испариться, лишь кое-где еще в тени блестит влажная трава. Возле большой навозной кучи деловито гребутся куры. Издавая сердитые звуки, важно расхаживают по двору откормленные индюки.

Но вот на дороге, тянущейся от Сосницы до Выселок, появляется высокий плечистый мужчина с котомкой за плечами и палкой в руке. Идет он споро и легко и даже отдаленно не напоминает уныло бредущих мешочников.

Вокруг него царит ничем не нарушаемая тишина. Мир словно погрузился в сонную дрему. И только сосредоточившись, можно расслышать, как где-то очень высоко, под самым куполом бездонного, еще не успевшего подернуться полуденной дымкой, голубого неба выводит, не умолкая ни на миг, свою бесконечную песню невидимый жаворонок, да еще, тяжело перелетая с цветка на цветок, озабоченно гудят шмели.

Поравнявшись с высокой сосной с обезображенной ударом молнии верхушкой, которая одиноко маячит рядом с лесом, путник сворачивает с дороги на тропинку и, сбивая пыль с растущих в изобилии по ее краям полыни и тысячелистника, шагает напрямик через поле к усадьбе Козлюка.

Козлюк, обладающий исключительно острым зрением, узнает Грицка, едва тот показывается на дороге. Он подходит к хлеву и тихо произносит:

– Идет!

– Вижу, – не отрывая бинокля от глаз, отзывается с сеновала Сорочинский. Внимательно разглядывая широко шагающего Грицка, начштаба старается определить, не встречал ли он раньше этого человека, – по роду своего прежнего занятия, краже и сбыту лошадей, Сорочинский знал очень многих людей и, бывало, сталкивался с ними в самых неожиданных местах и ситуациях.

И тут происходит нечто неожиданное. Едва, свернув с дороги, Грицко проходит десятка три метров, как из леса выбегает человек в черной кожаной тужурке, что-то кричит и машет рукой, требуя, вероятно, чтобы Грицко остановился. Однако все его старания оказываются напрасными: Грицко то ли не слышит человека в кожанке, то ли делает вид, что не слышит. Во всяком случае, он даже не оглядывается, а продолжает, как ни в чем не бывало, шагать дальше. Разве что чуть-чуть ускоряет шаг.

Видя, что путник с котомкой не обращает на его сигналы ни малейшего внимания, человек в кожанке оборачивается к лесу и делает резкий взмах рукой. Тотчас из леса выбегают еще три человека с винтовками в руках. Один из них, тот, который ближе всех к продолжающему невозмутимо шагать Грицку, берет винтовку наперевес и пускается за ним вдогонку.

– Засада! – раздосадованно шепчет Сорочинский.

Дальнейшие события развиваются перед отчетливо все видящим в мощный бинокль Сорочинским с кинематографической стремительностью.

Когда расстояние между преследуемым и его преследователем сокращается до метров тридцати-сорока, спокойно до этого шедший Грицко вдруг останавливается, резко оборачивается и вскидывает руку к уровню глаз. Бегущий за ним человек нелепо взмахивает руками и, откинув в сторону винтовку, как подкошенный валится на землю. И только после этого до усадьбы Козлюка долетает сухой хлопок выстрела. Грицко, бросив на землю свою котомку и палку, устремляется, пригибаясь и петляя, назад к Соснице, надеясь, по всей видимости, обойти растерявшихся на какое-то время преследователей, добежать до леса и скрыться в его спасительной чащобе. Но не тут-то было – когда он уже сворачивает к лесу, оттуда навстречу ему выбегают еще два человека с винтовками. Грицку ничего не остается, как, пальнув в сторону людей, преградивших ему путь к лесу – на этот раз мимо, – повернуть назад в открытое поле.

А шестеро вооруженных винтовками людей, умело руководимые командиром в кожанке, быстро растягиваются в длинную цепь и тем самым напрочь отрезают Грицку все пути отхода к Панскому лесу, до которого рукой подать. Теперь ему остается одно: бежать в сторону Черного леса. Бежать добрых две с половиной версты почти что открытым полем, лишь кое-где поросшим редким кустарником.

Выстрелов больше не слышно: не иначе как преследователи решили взять беглеца живым. Но недолго длится тишина. Пробежав несколько десятков метров, Грицко снова резко оборачивается и, почти не целясь, стреляет, из револьвера. Ближайший к нему преследователь на всем бегу останавливается, роняет винтовку и, обхватив руками живот, медленно оседает на землю. Что-то крикнув, человек в кожанке взмахивает рукой, в которой держит наган, и тотчас слышатся частые винтовочные выстрелы. Преследователи стреляют на бегу, а потому без особого успеха.

Тем временем расстояние между убегающим и догоняющими постепенно увеличивается. Грицко, которому ничто не мешает, бежит широким шагом, легко и быстро. Метрах в двухстах перед ним начинается редкий кустарник, который, добеги до него Грицко, может стать пусть и незначительным, но все же прикрытием.

Видя это, человек в кожанке подбегает к ближайшему из своих подчиненных, выхватывает у него из рук винтовку, опускается на колено, тщательно целится в Грицкa и стреляет. Из дула винтовки вылетает белый дымок. Грицко, неуклюже споткнувшись, со всего маху кувыркается через голову. Он тут же поднимается, но, припадая на правую ногу, делает всего лишь несколько неверных шагов. Споткнувшись, он падает еще раз и больше уже не пытается встать. Он скатывается в оказавшуюся поблизости ложбинку и несколько раз еще стреляет оттуда в преследующих его людей. При первом же выстреле его преследователи по команде своего старшого залегают и то ползком, то короткими перебежками медленно приближаются к тому месту, где укрылся Грицко. Вскоре он перестает отстреливаться: то ли кончились патроны, то ли смирился со своей участью.

А в это время на сосницкой дороге, откуда ни возьмись, появляется запряженная парой лошадей большая повозка с выкрашенными в желтый цвет высокими бортами. Похоже, что она до поры до времени была спрятана в лесу. Повозка мчится, подпрыгивая на ухабах и оставляя за собой длинный пыльный шлейф. В ней два человека с винтовками за спиной.

Командир в кожанке делает им знак рукой, и повозка, не доезжая до сосны со сломанной верхушкой, сворачивает в поле. Возле человека, упавшего первым после меткого выстрела Грицка, повозка останавливается. Люди соскакивают на землю и склоняются над лежащим в траве товарищем. Не дожидаясь помощи, они бережно его поднимают и переносят в повозку. Проехав метров сто, повозка снова останавливается. Второй из пострадавших оказывается живым, но ранен он тяжело: все время держится руками за живот и не разгибается. Так его, скрюченного, и переносят на повозку. Тотчас над ним склоняется один из бойцов, видимо, оказывает первую помощь, а другой, взяв лошадь под уздцы, направляется к остальным.

Когда повозка останавливается рядом с ними, бойцы поднимают с земли Грицка, руки которого связаны за спиной, и без особых церемоний кидают в повозку. Повозка, объезжая кочки и ямы, медленно движется к дороге. Люди идут рядом, возбужденно переговариваясь. Когда повозка оказывается на дороге, люди взбираются на нее, размещаются как и где попало, лошади ускоряют бег и, окутавшись клубами пыли, она катит в сторону Сосницы. Вскоре повозка скрывается за пригорком.

– Дела-а-а! – озадаченно скребет затылок Сорочинский. – Готовились к встрече мы, а встретили другие…

9

Знакомая нам желтая повозка, разгоняя во все стороны увлеченно гребущихся в дорожной пыли кур, еще только въезжает в Сосницу, а напротив дома, в котором помещается уездная милиция, словно подтверждая поговорку о том, что земля полнится слухом, уже приглушенно и тревожно гудит людская толпа. Вскоре повозка, в которой сидят и стоят злые и угрюмые милиционеры, появляется в конце улицы, и толпа умолкает. Когда повозка подъезжает ближе, из нее доносятся стоны.

Пожилой мужчина в соломенной шляпе с обвисшими полями и надетом на голое тело зеленом пиджаке, узнав среди сидевших на повозке милиционеров знакомого, несмело спрашивает:

– Юрась, что случилось?

Тот, к кому обращен вопрос, молоденький парнишка, на котором мешковато сидит новенькая защитного цвета гимнастерка, а на веснушчатом лице смешно торчат редкие пшеничные усы, сердито и в то же время с заметным оттенком гордости отвечает:

– Да вот… поймали какого-то бандюгу. Наскочил на нашу засаду. Ранил, сволочь бандитская, двух наших…

– Ты чего языком растрепался, как баба базарная? – обрывает молодого милиционера другой, постарше, скуластый мужик с большой бородавкой на носу. – Забыл, где служишь, сосунок?

Молодой милиционер – фамилия его Балабуха, а зовут Юрием – запнувшись на полуслове, растерянно хлопает безбровыми глазами.

– Ой! А кого же ранили-то? – слышится еще из толпы встревоженный женский голос, но повозка успевает уже въехать во двор, низенький пожилой мужчина с красной повязкой на рукаве и свисающей чуть ли не до земли винтовкой поспешно закрывает ворота, и вопрос остается без ответа. Люди еще какое-то время толпятся у ворот, пережевывая услышанное и строя всевозможные догадки, затем начинают расходиться, и вскоре улица Коминтерновская пустеет.

На шум, поднятый во дворе вернувшимися милиционерами, из дома выходит сам начальник Сосницкой милиции товарищ Бондарь. Первым с повозки, не дожидаясь, когда она остановится, спрыгивает старший группы Шмаков, высокий, тощий и необыкновенно прямой блондин тридцати лет в кургузой кожаной тужурке. Шмаков одергивает задравшуюся сзади кожанку и, шагнув к стоящему посреди двора Бондарю, вскидывает правую руку к козырьку фуражки:

– Товарищ начуездмил! Группа засады задержала у села Выселки неизвестного, который оказал вооруженное сопротивление и только после того, как я, – здесь Шмаков делает многозначительную паузу, – его ранил, был схвачен. С нашей стороны двое раненых. Оба тяжело. Семенюк в бессознательном состоянии…

– Великовата цена за одного бандита, – недовольно ворчит Бондарь и, заглянув внутрь повозки, добавляет: – Так можно всех людей лишиться.

Шмаков не оправдывается. Он лишь разводит руками и виновато опускает голову.

– Слезайте! – коротко приказывает Бондарь, глядя в упор на плененного бандита. Затем, видимо, вспомнив, что тот тоже ранен, поправляет зачем-то свою скрипучую портупею и сердито спрашивает: – Сами слезть можете? Или вам помочь?

Даже не удосужив Бондаря взглядом, Грицко, тихо чертыхается сквозь стиснутые зубы и пробует вылезть из повозки самостоятельно. Только тут Бондарь замечает, что у пленника связаны за спиной руки. Он достает из кармана складной нож и, попридержав руки Грицка, ловко разрезает связывавший их ремень. Как только Грицко оказывается на земле, Бондарь хлопает по спине сидящего на облучке с вожжами в руках усатого милиционера и скорее просит, чем приказывает:

– Гоните, Петр Ефимыч, в больницу! Только поосторожней, не растрясите людей.

Усатый натягивает вожжи, с трудом, стараясь не наехать на клумбу с цветами, разворачивается чуть ли не на месте и выезжает за ворота, которые уже успел распахнуть дежурный.

Оставшийся стоять посреди двора Грицко внимательно осматривается вокруг, как бы прикидывая, нельзя ли дать отсюда деру. Небольшой квадратный двор обнесен редким штакетником. Он выкрашен в яркий желтый цвет. Точно такой же желтой краской покрашены двери и оконные рамы здания милиции и только что увезшая раненых повозка. Такое обилие желтого цвета не случайно. Как-то весной, обследуя в поисках припрятанного оружия один полуразрушенный склад, милиционеры обнаружили в нем целый бидон желтой масляной краски. Чтобы не пропадать даром добру, решили использовать краску по назначению: покрасить забор и все остальное, что нуждалось в покраске. После этого двор милиции заметно повеселел, а в солнечные дни стал казаться как бы позолоченным.

В метре от забора – аккуратные клумбочки. На них жарким огнем пылают красные цветы: гвоздики и пионы. Ждут своего часа флоксы и гладиолусы. Все – под цвет революции. За клумбами вдоль забора ровненьким рядком выстроились тоненькие топольки.

И клумбы, и деревца, и покрашенный забор – все это дело рук жены Бондаря Клавдии Ивановны и ее добровольных помощниц из числа жен и дочерей сотрудников Сосницкой милиции.

– А этого куда? – спрашивает Бондаря Шмаков, кивнув головой в сторону Грицка.

– В капэзэ. Куда же еще? – пожимает плечами начуездмил.

– Но ведь там уже сидит один! Как же туда второго запирать?

– А куда же прикажете поместить его? Запрем в моем кабинете, что ли? Или на постой к соседям определим? – мрачно иронизирует Бондарь. – Побудут пока вместе – ничего с ними не случится, – а потом посмотрим, может, отправим в Бережанск. Так что, давайте его в капэзэ.

Балабуха, которого подзывает кивком головы Шмаков, берет винтовку наперевес и становится сзади задержанного. Грицко, делая вид, что речь идет вовсе не о нем, неподвижно стоит на месте, продолжая изучать забор, будто и впрямь замыслил бежать.

– Шагай вперед! – стараясь говорить басом, приказывает Балабуха и подталкивает Грицка в спину дулом винтовки.

– Ну, ты, козявка! – щерится, обернувшись, Грицко. – Как двину – костей не соберешь…

Балабyxa обиженно сопит и угрожающе лязгает затвором винтовки. Задержанный нехотя трогается с места, осторожно ступая на правую ногу, и медленно ковыляет к открытым настежь дверям. При каждом шаге он кривится от боли. Проходя мимо Бондаря, приостанавливается и цедит сквозь зубы:

– Могли бы и меня в больницу поместить. Тоже ведь ранен…

– Топай-топай! Ишь, чего захотел! – кипятится Балабуха и воинственно оттопыривает свои пшеничные усы. – А может, тебе за твои подвиги еще и путевку выписать на курорт?

– Милиционер Балабуха! Отставить разговоры! – строго прикрикивает Бондарь и, не меняя интонации, бросает в сторону задержанного бандита: – К вам сейчас будет вызван врач.

Грицко недовольно фыркает: видимо, хотел что-то еще сказать, но передумал – и молча ковыляет дальше.

Перед входом в дом он снова останавливается, смотрит вверх и, смачно сплюнув, бубнит под нос какое-то ругательство.

Над входом висит натянутый на подрамник лоскут выгоревшего на солнце кумача, а на нем все той же вездесущей желтой краской намалеваны крупными и неровными буквами слова:

ВЕСЬ МИР НАСИЛЬЯ МЫ РАЗРУШИМ!

– Что, не нравится наш пролетарский лозунг? – вызывающе спрашивает Балабуха.

Задержанный не отвечает. Это еще больше злит Балабуху, и он, едва сдерживаясь, чтобы не двинуть этого верзилу винтовкой в спину, хрипло шипит:

– Входи! И топай налево, шкура бандитская!

– Как там этот наш… вчерашний? – справляется Шмаков, закуривая длинную тонкую самокрутку.

Бондарь бросает взгляд на зарешеченное оконце в левой части дома и громко, видимо, с таким расчетом, чтобы его было слышно всем, говорит:

– Изворачивается по-прежнему! Все твердит, что ходил в лес по ягоды.

– Это в такую-то пору? – иронично щурится Шмаков. – Вечером?

– А он, видите ли, заблудился! Вот и загулял допоздна. Придется этого субчика отправить в Бережанск, к товарищу Онищенко. Там с ним быстро разберутся.

Тот, о ком идет речь, молодой человек с прыщеватым лицом и длинными слипшимися волосами, наблюдает за всем, что происходит во дворе милиции, через маленькое окно с решеткой из толстых металлических прутьев. Заодно он не менее внимательно прислушивается к доносящимся до него разговорам. Последние слова Бондаря приходятся ему явно не по вкусу, – он сверкает ненавидящим взглядом и отходит в глубь камеры.

Человек этот, Береза Феодосий Адамович, живет в селе Залесное и состоит в отряде Ветра, где, кроме всего прочего, выполняет еще и обязанности «почтальона». В определенные дни, а такими днями являются суббота, вторник и четверг, Береза наведывается к одному из пяти лесных «почтовых ящиков», оставляет там свою информацию и забирает приказы Ветра. И вот вчера вечером, возвращаясь из лесу с ведерком земляники, под которой лежала записка Ветра, он наткнулся на отряд самообороны села Пески, который под руководством своего участкового милиционера Антипенко устроил на одной из лесных дорог засаду. Выдала Березу записка, которая выпала во время борьбы из опрокинувшегося ведерка. Поняв, что дело тут неладное, Антипенко немедленно препроводил задержанного под усиленным конвоем прямо в Сосницу.

Поздно вечером на допросе, который проводил срочно вызванный из дому Бондарь, Береза обидчиво и без особой убедительности твердил, что в лес ходил по ягоды и заблудился. Такое с ним случается часто: у него плохо со зрительной памятью. Однажды так заплутал, что почти целую неделю бродил по лесу. А записку эту нашел в лесу случайно и взял, чтобы застелить дырявое дно в ведерке. Чья она – ему неизвестно. Что в ней написано – не знает: грамоте, дескать, не обучен.

Это была вторая, тянущаяся к неуловимому Ветру ниточка, заполученная Сосницкой милицией в течение одной недели. Ночью был срочно разработан новый план операции по поимке отряда Ветра. Его осуществление началось сразу же, на следующий день…

Услышав тяжелый топот приближающихся к капэзэ людей, Береза торопливо ложится на грубо сколоченную лавку – единственное, что имеется из мебели в камере – и, отвернувшись к стене, прикидывается спящим. И только когда, заскрежетав заржавленными петлями, открывается тяжелая, обитая изнутри жестью дверь и в камеру входят люди, он, делая вид, будто только что проснулся, неохотно поднимает голову и искоса смотрит на вошедших. Однако с лавки не встает, и новому постояльцу камеры предварительного заключения ничего не остается, как присесть под стеной на пол. Присев, он с видимым облегчением вытягивает раненую ногу и устало закрывает глаза.

Оба арестованные остаются в камере одни. Но ненадолго – не проходит и четверти часа, как снова гремит замок, истерично взвизгивает дверь, и в камеру в сопровождении Шмакова и Балабухи входит маленький подвижный старичок в поношенном светлом холщовом костюме, с коротенькой седой бородкой и розовыми, как у младенца, щеками. В руках он держит потертый коричневый саквояж.

Войдя в камеру, старичок первым делом снимает с головы свою светлую широкополую шляпу и смотрит, куда бы ее повесить. Не найдя ничего подходящего, нахлобучивает шляпу обратно на голову и спрашивает:

– И который же раненый?

– Тот, – указывает кивком головы на Грицка Шмаков.

– А этот, стало быть, здоровый? – ткнув сухоньким пальцем в сторону лежащего на лавке Березы, говорит фельдшер.

– Этот здоровый.

– Ага, – делает глубокомысленный вывод старичок. – В таком случае придется поменять их местами. И… не найдется ли у вас чего-нибудь, на что я мог бы сесть?

Балабуха, не дожидаясь приказания Шмакова, выбегает из камеры и приносит массивную, грубо сколоченную табуретку.

Тем временем арестованные меняются местами: Береза нехотя слезает с лавки и садится на пол, а Грицко, превозмогая боль в ноге, взбирается на его место, оттолкнув при этом руку фельдшера, который хотел было ему помочь.

Грицко стягивает с себя сапоги и штаны. Старичок садится поближе к лавке и осторожно снимает кое-как наложенную побуревшую от крови повязку. Рана оказывается не очень опасной – пуля задела бедро, оставив на нем глубокую канавку, полную запекшейся крови. Вся нога до самой ступни в крови.

При виде раны Шмаков стискивает зубы и отворачивается. То ли он не переносит вида крови, то ли в нем заговорила совесть: как-никак ранил человека. Сидящий на полу Береза наоборот – смотрит то на лицо Грицка, то на его рану с явным интересом. А Балабуха – он совсем недавно в милиции и еще не успел привыкнуть как следует к подобным зрелищам, хотя и старается казаться бывалым и лихим бойцом, – так тот просто прикипел взглядом широко раскрытых глаз к ране Грицка. В этом взгляде смешались страх и детское любопытство.

Сам же Грицкo, пока фельдшер снимал повязку, делал укол, обрезал по краям раны кожу, промывал чем-то рану, обрабатывал ее йодом и какой-то мазью, а затем накладывал новую повязку, ни разу не пошевелился и не проронил ни одного слова, а только прислонившись головой к стене, прикусывает губы.

Завязав наконец бинт, фельдшер хлопает Грицка по плечу и бодро восклицает:

– Вот и все! До свадьбы заживет!

Грицко бросает на старичка злой взгляд исподлобья и с мрачным вызовом спрашивает:

– А до расстрела?

– До какого расстрела? – не сразу поняв, о чем речь, недоуменно спрашивает фельдшер и часто моргает глазами.

– А до такого, когда под стенку ставят!

Старичок, поправив на голове шляпу и поспешно застегнув на все пуговицы пиджак, бубнит неопределенное «м-да» и, споткнувшись о порог, выходит из камеры. Вслед за ним, унося табурет, выходит Балабуха. Последним покидает камеру, внимательно осмотрев ее перед тем, как выйти, Шмаков.

– Я бы тебе показал свадьбу, попадись ты мне в другом месте, – с ненавистью глядя на закрывшуюся с визгом и грохотом дверь, скрипит зубами Грицко. – Тоже мне балагур…

Затем, повернувшись к сокамернику, тем же тоном спрашивает:

– А ты за какие грехи тут постишься?

– Наверное, за такие же, что и ты, – бурчит в ответ обиженный Береза.

– Понятно, – поостыв, примирительно говорит Грицко. – Ты уж извини, друг, что я занял твое ложе. Если бы не нога, вряд ли бы я тебя побеспокоил – черта с два поймали бы они меня. – Он осторожно ощупывает раненую ногу и, оставшись, видимо, удовлетворенным ее состоянием, неожиданно повеселевшим голосом продолжает: – Даст бог, скоро уступлю это ложе тебе обратно. Я не намерен долго прохлаждаться в этой собачьей конуре.

Береза недоверчиво смотрит на раненого и не без ехидства интересуется:

– А что, пан собрался уже на тот свет?

– По-моему, если кто-то из нас двоих и собрался на тот свет, так это ты, парень, – беззлобно отвечает Грицко. – То-то, смотрю я, присмирел, как мышь в норе. А мне жизнь пока еще не надоела. Так что, никак нельзя мне здесь задерживаться.

– Так, может, ты колдун, который способен проникать сквозь щели? – хмуро ехидничает Береза. – Да и щелей я здесь не вижу.

Грицко долго и внимательно смотрит на Березу и с расстановкой отвечает:

– Я не колдун. И даже не знахарь. Но зато на плечах у меня есть котелок, который кое-что еще варит, и есть вот эти руки. – Грицко поднимает кверху два внушительного вида кулака. – Моя фамилия Голубь! Грицко Голубь! Может, слышал?

– Н-нет, – с уважением посмотрев на кулаки Голубя, отрицательно качает головой Береза.

– Ну, так услышишь! И, думаю, очень скоро. Тебя-то как кличут? Пора бы и познакомиться.

– Береза, зовут Феодосием.

– Так вот, друг Береза Феодосий… Если для тебя воля милее этой вонючей душегубки, то давай будем вместе соображать, как отсюда вырваться.

– Давай, – соглашается без особой, впрочем, готовности Береза. – Кому охота получить большевистскую пулю. Только вот…

– Значит, договорились, – не дослушав Березу, говорит Грицко. – Но прежде мне необходимо хорошенько отдохнуть.

Сказав это, Голубь отворачивается к стене, поудобнее укладывает раненую ногу, натягивает на лицо пиджак и затихает.

– Да, но твоя нога… Как же ты с ней? – с сомнением говорит Береза.

– Ноге придется потерпеть, – бормочет, засыпая, Голубь. – Жизнь важнее…

10

Огромный медный диск солнца медленно закатывается за темную стену леса, и на землю вместе с долгожданной прохладой опускаются сумерки. В селе мало-помалу улегается дневная суета, становится потише. Разве что где-то хлопнет дверь или проскрипит запоздалая телега. Выйдя из хаты, Мирон Козлюк смотрит на догорающую над лесом зарю, оглядывается вокруг, затем направляется к хлеву будить гостей. Когда в темном дверном проеме появляются разомлевшие от выпитого давеча самогона, долгого дневного сна и удушливой жары Сорочинский и Вороной с мятыми, опухшими физиономиями, закисшими глазами и сеном в волосах, Козлюк в сгустившихся сумерках едва их узнает.

Чтобы привести себя в более-менее нормальное состояние, Сорочинскому и Вороному требуется целое ведро холодной колодезной воды, которую они выливают себе на головы, и поллитровка самогона. Наскоро и без особого аппетита пожевав свежего, тающего во рту сала с белым пшеничным хлебом, ожившие малость начштаба и его ординарец прощаются с хозяином усадьбы и направляются в сторону Черного леса.

От Выселок до «штаба» Ветра, если идти через лес напрямик, около семи верст. Впрочем, иначе никто из боевиков и не ходит: так не только ближе, но и безопаснее.

Не успевают Сорочинский с Вороным пройти и половину пути, как неожиданно откуда-то сбоку раздаются крики сыча: дважды – раз за разом и один раз через несколько больший промежуток времени. Путники останавливаются и замирают. Вороной вытаскивает из-за пояса обрез, а Сорочинский подносит руки ко рту и отвечает точно таким же криком, только в обратной последовательности. В том месте, где только что кричал сыч, слышится приглушенный голос Ветра:

– Совы летают ночью…

– Ночью они хорошо видят! – отвечает Сорочинский.

Раздвигаются кусты, и на поляну выходят трое мужчин.

– Это я, Ветер! – говорит один из них. – Со мною Кострица и Муха.

Кострица – телохранитель атамана, а Муха числится в отряде «начальником связи». На самом же деле он обыкновенный почтарь. В его обязанности входит разносить по «почтовым ящикам» приказы Ветра и забирать из них записки, оставляемые сельскими почтарями.

– Это я, Сорочинский! Со мною Вороной, – отвечает Сорочинский и, немало удивленный столь неожиданной встречей, тревожно спрашивает: – Что случилось? Почему вы здесь?

– Да вот… – с деланой небрежностью роняет Ветер. – Сон что-то не брал, так мы решили пройтись, свежим воздухом подышать, а заодно и вас встретить.

Ветер кривит душой. Ни о каком сне он и не помышлял. Целый день и весь вечер он с нетерпением ждал своего начштаба, а когда ждать стало невтерпеж, решил выйти навстречу. Ему не дает покоя навязчивая мысль: зачем, с какой вестью направлен к нему посланец губповстанкома?

Вороной отходит к оставшимся стоять поодаль Кострице и Мухе, а Ветер и Сорочинский остаются наедине.

– Ну так какие новости? Где же мой «родственник»? – с плохо скрытым нетерпением спрашивает Ветер.

– Нет его. И не будет, – не сразу отвечает начштаба.

– Но ты-то… хоть видел его?

– Видеть-то его я видел, а вот… что он за человек, так и не узнал. Я ведь видел его на расстоянии, в бинокль.

– Слушай, Павел Софронович, можешь ты толком рассказать, что у вас там случилось? – начинает нервничать атаман. – Ты пустил его в расход?

– Там и без меня нашлись охотники убить его! – бубнит почему-то сердито Сорочинский. – Эти охотники были в черных кожанках. У самых Выселок твой «родственник» наскочил на устроенную милиционерами засаду.

– Да-а… – выслушав рассказ Сорочинского, тянет озадаченный Ветер. – А не могли ли все это представление организовать чекисты? А?

– Не вижу смысла, Роман Михайлович. Да и не похоже было все это на представление. На зрение, сам знаешь, пока не жалуюсь. Тем более – с таким биноклем. Да и Вороной свидетель. Козлюк тоже наблюдал… Так что, ошибки быть не может – засада была самая настоящая.

– Странно… – качает головой Ветер. – А не попахивает ли здесь предательством? Я имею в виду Козлюка. Кто кроме нас с тобой да Козлюка мог знать, что должен прийти Грицко? Никто!

– Козлюк? Нет, не думаю, – без особой уверенности говорит Сорочинский. – Хотя… И все же – нет! Если бы Козлюк захотел выслужиться перед совдеповцами, то он давно мог бы выдать им нас с тобой со всеми нашими потрохами. Таких возможностей у него было предостаточно. Взять хотя бы сегодняшний день. Что ему мешало выдать заодно и нас с Вороным?

– Пожалуй, ты прав, – соглашается атаман. – И все же я многое дал бы, чтобы узнать, почему так случилось.

– Не забывай, что о приходе Грицка к Козлюку знали еще и те, кто посылал его сюда. Мог и среди них оказаться предатель. Думаешь, там, наверху, одни святые? Впрочем, лично я склонен считать, что это чисто случайное совпадение. Вспомни, как нелепо погибли Марчук и Ковальский.

– А что, если этот «родственник» нес приказ о назначении меня уездным атаманом? – немного погодя, как бы между прочим, роняет Ветер.

Если бы в эти минуты было светло, то Сорочинский смог бы увидеть, как от этой, впервые высказанной его атаманом вслух, сокровенной мысли на обычно сером лице Ветра появилось нечто похожее на румянец. Однако Сорочинский и без того отчетливо представлял, что в эти мгновения творится в душе атамана. Сорочинский давно догадывался, что Ветер вынашивает мечту о большой власти, о власти над всем уездом, и втайне посмеивался над ним, считая своего атамана человеком никчемным и недалеким, который, не будь когда-то его отец первым на всю волость богатеем, был бы ничем. В то же время Сорочинский понимает, что стань Ветер уездным атаманом, его, Сорочинского, также ожидает повышение – место начальника штаба при столь важной персоне, как уездный атаман, ему обеспечено. Поэтому к стремлению Ветра выбиться в большие начальники Сорочинский относится с двояким чувством.

– Как ты думаешь, Павел Софронович, могло такое быть? – стараясь казаться равнодушным, переспрашивает Ветер.

– А почему бы и нет? – уклончиво отвечает Сорочинский, а про себя думает: «Вон о чем запела пташка! С этого и начинал бы. А то: “сон не берет”, “свежим воздухом вышел подышать”. Будто все дураки – один ты умный».

– Все могло быть, Роман Михайлович, – продолжает Сорочинский. – И если дело действительно важное и ты им крайне нужен, думаю, пришлют еще одного человека. Обязательно пришлют! Куда им деваться. И вот еще что… махну-ка я прямо сейчас – все равно спать неохота – в Сосницу. Может, разнюхаю там что-нибудь об этом Грицке.

– Правильно! – оживляется Ветер. – Махни, Павел Софронович. Наведайся к Палюху. Он должен хоть что-нибудь да слышать.

Сорочинский подзывает Вороного, и оба они направляются в сторону Сосницы. Ветер и его попутчики не спеша бредут в обратную сторону, в глубь Черного леса.

Не проходит и получаса, как лес расступается, и в тусклом свете мелькающей между верхушек сосен золотистой скобки луны показывается небольшое озерцо и маленькая поляна, окруженные со всех сторон сплошной стеной леса. На поляне стоит почерневшая от времени хата с наглухо закрытыми ставнями. Чуть поодаль виднеется покосившийся хлев.

Этот маленький лесной хуторок, в котором когда-то жил лесник, находится, как однажды глубокомысленно выразился Ветер, в «очень выгодном стратегическом положении»: от него рукой подать до многих близлежащих сел, таких как Выселки, Крупка, Катериновка, Сельце, Вербень, Пески, Залесное. Да и до Сосницы, уездного центра, не так уж далеко – каких-нибудь двенадцать верст.

Ветер облюбовал этот заброшенный хутор осенью прошлого года, после того, как чекисты чуть было не накрыли его в родном Сельце, где он, после бегства папаши за границу и реквизиции советской властью его усадьбы, жил полунелегально у своей вдовой тетки, сестры отца.

11

Вернувшийся к утру Сорочинский принес Ветру такие вести: Грицко действительно ранен и находится в капэзэ Сосницкой милиции; один из раненых им милиционеров лежит в местной больнице; другого, который находится при смерти, спешно отправили в Бережанск, в тамошнюю больницу. Так что, Грицка ожидает неминуемый расстрел.

А еще ходят слухи, будто в руки милиционеров попался почтарь из Залесного Феодосий Береза. Как это случилось, пока никто толком не знает. Поговаривают, что Береза тоже находится в том же капэзэ…

12

Спокойная ночь в Сосницкой милиции такая же редкость, как гроза без грома и молний. Большинство ночей тревожные и суматошные, с засадами, погонями и перестрелками, смертью людей – своих и чужих. А все потому, что бандиты предпочитают действовать, как правило, в темноте, когда их меньше всего видно. В такие ночи в помещении уездной милиции иногда до утра светятся окна, слышится хлопанье дверей, тяжелый топот ног, трещание телефонного аппарата, тревожные голоса людей. Поэтому неудивительно, что живущие по соседству сосничане никак не могут определить, когда в этом беспокойном учреждении начинается рабочий день и, тем более, когда он кончается.

В этом отношении ночь с тринадцатого на четырнадцатое июня мало чем отличалась от предыдущих. Около одиннадцати вечера было получено сообщение, что этой ночью в одном из отдаленных сел уезда должны появиться бандиты. И сразу же в доме на Коминтерновской началась обычная в таких случаях суматоха: забегали, громыхая по полу коридора тяжелыми сапогами, посыльные, то и дело требовательно трещал телефонный аппарат, начали собираться встревоженные люди. Вскоре коридор и двор наполнились их приглушенными голосами и бряцанием оружия. Слышалось ржание лошадей и нетерпеливые команды начальников.

И если бы в это самое время кто-нибудь вздумал вдруг заглянуть в камеру предварительного заключения, то увидел бы такую картину: вместо того, чтобы спать, Береза, прижавшись ухом к дверной щели, ловит долетающие к нему из коридора и кабинетов обрывки разговоров и приказаний, а Голубь, прильнув к зарешеченному окошечку, наблюдает за тем, что делается во дворе.

Но вот оперативный отряд в сборе. Скрипят ворота. Стучат вразнобой копыта лошадей. Почти весь личный состав Сосницкой милиции во главе со своим начальником товарищем Бондарем уходит в ночь. В здании милиции воцаряется тишина.

13

Время переваливает за полночь. Начинаются новые сутки. В помещении Сосницкой милиции по-прежнему тихо и спокойно.

Держась за ствол зажатой между колен винтовки и, запрокинув голову, подремывает в коридоре милиционер Балабуха. Когда Балабуха, меняя позу, начинает двигаться, табурет под ним очень деликатно, чтобы не разбудить своего седока, поскрипывает.

Под потолком над Балабухой висит на куске провода керосиновая лампа. Лампа постоянно мигает и немилосердно коптит. Ее света едва хватает на то, чтобы осветить дремлющего Балабуху.

В одном конце коридора можно различить дверь с тяжелым амбарным замком, за которой находится капэзэ. В другом конце – комната дежурного. Дверь в этой комнате неплотно прикрыта, и узкая полоска света, проникающая в коридор, падает, изламываясь, на вытертый множеством ног пол, на цинковый бачок с водой и ровной линией тянется вверх по стене к потолку.

В дежурке за небольшим столом сидит Николай Мартынович Сачко, которого по причине его молодости, общительности и веселого нрава почти все сослуживцы, за исключением, конечно, Бондаря, называют просто Николкой.

Николка – симпатичный восемнадцатилетний парнишка с мечтательными серыми глазами, задорно вздернутым носом и старательно зачесанными назад волнистыми русыми волосами. На нем серый однобортный пиджак, перешитый матерью из австрийского военного кителя. Из-под пиджака выглядывает также пошитая матерью рубаха из красного кумача, лоскут которого торжественно вручил Николке секретарь комитета комсомола бережанской промартели «Красный металлист» на комсомольском собрании по случаю проводов одного из своих самых активных членов в славные ряды рабоче-крестьянской милиции.

Пользуясь выпавшей возможностью, Сачко пишет при свете большой керосиновой лампы письмо своей девушке в Бережанск. Пишет не торопясь, старательно выводя каждую буковку. Время от времени он отрывает взгляд от бумаги, поднимает голову и сосредоточенно смотрит в потолок. Сочиняя очередную фразу, мечтательно улыбается и беззвучно шевелит по-детски припухшими губами. Затем снова склоняется над столом, и ровные бисерные строчки медленно ложатся на линованный лист бумаги, выдернутый из школьной тетради.

Настенные часы в пообтертом деревянном футляре бьют три раза, возвещая, что миновал час ночи. Витающий в облаках Сачко вздрагивает, укоризненно смотрит на часы и снова склоняется над письмом.

Вскоре ему приходится еще раз отвлечься от своего письма: из камеры предварительного заключения начинают доноситься возбужденные голоса давно, казалось бы, спящих арестантов. Похоже, что там происходит перебранка. Сачко недовольно хмурится и кладет ручку на стол. Арестованные, словно увидев каким-то образом выражение на лице дежурного, враз умолкают. Но ненадолго. Спустя несколько минут шум в камере возобновляется с новой силой. Озлобленные выкрики и ругань чередуются с топанием ног и глухими ударами – не иначе, как в камере, несмотря на темноту, поскольку света там нет, происходит драка. И действительно, вскоре оттуда слышится срывающийся голос Березы:

– Эй! Кто-нибудь! Помогите!

Часовой в коридоре вздрагивает. Ударившись затылком о стену, он недоуменно хлопает глазами и прислушивается.

Сильный удар в обитую жестью дверь камеры сотрясает дом. Вслед за этим из камеры доносится истошный вопль все того же Березы:

– Помогите же! Убивают! Дежурный!

Балабуха вскакивает на ноги и, взяв винтовку на изготовку, направляет ее на дверь камеры. При этом усы его воинственно оттопыриваются, став еще больше похожими на два пучка пшеничных колосьев.

– А-а-а! – отчаянно вопят в камере после нового глухого удара в дверь. Похоже, что один из арестованных бьет другого о дверь головой.

– Юра! – кричит из дежурки Сачко. – Возьми ключ и посмотри, чего там не поделили эти соловьи-разбойники!

Не выпуская из рук винтовки, Балабуха бежит в дежурку, берет ключ и, вернувшись назад, торопливо открывает замок. Дернув дверь на себя, заходит в камеру. Однако увидеть, «чего там не поделили эти соловьи-разбойники», ему не приходится: когда его голова оказывается в камере, на нее обрушивается тяжелый кулак притаившегося у двери Голубя. Сразу же за первым следует второй не менее сокрушительный удар, и Балабуха, успев лишь тихо охнуть, опускается на пол.

Выпущенную им винтовку, не дав ей упасть, подхватывает Береза. Он направляет дуло на неподвижно застывшего Балабуху, но его останавливает Голубь и кивком головы указывает на противоположный конец коридора. Береза отступает на шаг в глубь камеры, куда не проникает свет тревожно мигающей в коридоре лампы, и, направив винтовку в сторону дежурки, бесшумно досылает в ствол патрон.

Обеспокоенный внезапно наступившей тишиной, Сачко открывает дверь и, став на пороге, нетерпеливо спрашивает:

– Юра, ну что там?

Вместо ответа в черной глубине камеры сверкает яркий сноп пламени и трескучий винтовочный выстрел раскалывает ночную тишину. Сачко вздрагивает, будто по нему пропустили ток высокого напряжения, хватается одной рукой за грудь, другой судорожно цепляется за дверной косяк и медленно оседает на пол. Затем рука его отпускает косяк, а сам он падает, раза два конвульсивно дергается, да так и замирает, уткнувшись лицом в пол. Из-под убитого по запыленному полу вытекает, извиваясь тонкой змейкой, густая красная жидкость. Попав во встретившееся на его пути небольшое углубление, красный ручеек останавливается и начинает превращаться в большую круглую лужицу.

Все еще продолжая держать у плеча винтовку, оскалившийся Береза шагает из темноты камеры в коридор с явным намерением всадить в убитого по крайней мере еще одну пулю.

– Не трать даром патронов, – придерживает его Голубь. – Они могут еще пригодиться нам. Тот уже готов, – кивает он в сторону неподвижно лежащего Сачко, – а этого я и так, кажись, прикончил. Впрочем, для верности, не помешает долбануть его еще разок по башке прикладом.

Голубь берет из рук Березы винтовку и возвращается в камеру. Через секунду-другую там слышится глухой удар.

– Возьми, – выйдя из камеры, Голубь возвращает винтовку Березе. – Винт понесешь ты. Мне бы самому как-нибудь доковылять. Я лучше револьвер позаимствую у «товарища».

Брезгливо морщась, Голубь переворачивает Сачко носком сапога на спину.

– А здорово ты ему влепил! Наверное, в самое сердце! – одобрительно восклицает он. Нагнувшись, достает из кобуры убитого наган и спешит к выходу.

– Слушай! Давай пустим это кодло по ветру к чертовой матери! – хрипит, брызгая слюной, Береза. – Пусть побесится краснопузая сволочь!

– Нашел время, – щерится в ответ Голубь, показывая крупные густые зубы. – Надо ноги уносить поскорее! В любую минуту могут милиционеры вернуться, а он – жечь…

Торопливо отодвинув задвижку, Голубь осторожно, чтобы не скрипнуть, открывает дверь на улицу…

14

Несмотря на ночную темень, Береза идет быстро и уверенно. Похоже, эти места знакомы ему не хуже собственного двора. Прихрамывающий Голубь едва поспевает за ним. Идут молча. Говорить не о чем, да и нет желания.

Все вокруг почивает, ничто не потревожит тишину. Лишь изредка, откуда-то издалека, словно из другого, таинственного, мира донесется собачий лай или тревожный крик совы. Сверчки и те молчат, устав, должно быть, от собственной нескончаемой музыки. На востоке начинает уже, пока еще едва заметно, сереть небо, предвещая рассвет.

После двух с лишним часов ходьбы и очередного подъема на небольшую возвышенность перед беглецами неожиданно возникает что-то громадное и черное. Вглядевшись, Голубь догадывается, что перед ними окруженная деревьями церковь.

«Ну, кажись, пришли», – облегченно думает он.

– Вот и добрались, – подтверждает догадку Голубя Береза. – Ты постой под теми вон кустами, а я пойду вызову хозяина.

Голубь ковыляет к растущим неподалеку кустам и опускается на землю, давая отдых раненой ноге.

Тем временем Береза, стараясь держаться в тени, приближается к дому. У одного из окон он останавливается и тихонько стучит по стеклу. Выждав минуту, стучит снова.

Проходит добрый десяток минут, прежде чем дверь дома тихо отворяется, и в ее проеме показывается грузная мужская фигура в длинной до пят рубахе и накинутой на плечи свитке.

– Кого тут леший носит? – сердито спрашивает вышедший.

– Это я, – выступает из тени Береза, – Федось Береза. Слава Исусу, отче!

– Навеки слава! – бормочет встревоженный хозяин. Чтобы получше рассмотреть ночного гостя, он приближается к нему вплотную, приговаривая на ходу: – Это какой же такой Федось? А ну, покажись-ка… – И только оказавшись нос к носу с Березой, поп узнает его и растерянно бормочет: – Ты, сын мой? Как ты тут оказался? Ты же был…

– Был, отче, да сплыл! – самодовольно произносит Береза. – Сбежал, как видите! Только что из милиции, из Сосницы. Я не один. Со мной товарищ – вместе бежали.

– Хвоста не привели? – беспокоится поп.

– Хвоста не было. Ночь же…

– А товарищ твой, кто он? Человек надежный? Доверять можно? – не унимается поп.

– И человек надежный, и доверять ему можно. Могу поручиться, как за самого себя. Каких-нибудь два часа назад на моих глазах прикончил милиционера. Да еще перед тем одного ранил, а другого, считай, укокошил. Ваш покорный слуга, – Береза, наклоняет голову, – также, кстати, совсем недавно отправил на тот свет милиционера.

Последние слова Береза произносит с нескрываемой гордостью.

– Всевышний учтет все хорошие дела и поступки. Ты учинил богоугодное дело и заслуживаешь Божью милость, – привычной скороговоркой бормочет поп. – А насчет твоего приятеля… полагаюсь на тебя, сын мой. Откуда он?

– Из Бережанска, из самого губповстанкома. То ли связной, то ли шишка какая-то там у них…

– Вот как! – удивляется хозяин, не зная еще, по-видимому, радоваться этому или нет. – А почему ты привел его ко мне?

– Потому что до вас ближе. Пан Голубь ранен в ногу и ему трудно идти.

– Так вас преследовали?! – снова приходит в волнение поп.

– Кто вам сказал, что нас преследовали? – начинает терять терпение Береза. – Пана Голубя ранили еще в воскресенье, когда он возле Выселок напоролся на милицейскую засаду.

– Так бы сразу и сказал! Так это был он? Слыхал-слыхал, – одобрительно кивает головой поп и уже другим голосом, спокойно по-деловому спрашивает: – И чем же я могу быть вам полезен?

– Нужно, чтобы вы спрятали нас у себя на несколько дней и известили Ветра, что мы здесь. Дома я больше не могу показываться. Пусть он решает, как мне быть теперь. Голубю также надо увидеть Ветра. Ради этого он и попал в наши края: у него какое-то поручение к атаману от губповстанкома.

– Хорошо, – подумав, говорит поп. – Зови сюда своего Голубя. – И, обращаясь сам к себе, недоуменно пожимает плечами: – И что это за псевдо такое – Голубь?

Несколько секунд, насколько то позволяет темнота, Голубь и поп рассматривают друг друга.

Поп – грузный мужчина среднего роста с выпирающим из-под ночной рубашки круглым животом. Его лицо состоит из обвисающих лоснящихся щек, пухлого тройного подбородка и носа, небольшого и круглого, похожего на плод сливы. О маленьких, прячущихся в жирных складках глазах сказать что-либо определенное трудно, так как их почти не видно.

– Знакомьтесь! – спохватывается Береза. – Отец Лаврентий… Пан Голубь…

Рука отца Лаврентия потная, пухлая и вялая. Вялое и пожатие этой руки.

– Наслышан-наслышан о ваших подвигах! – елейным голосом поет поп. – Герой! Настоящий казак!

– Какой там герой… – скромничает Голубь. – Так все это… Ерунда, словом.

– Скромность – качество весьма похвальное, – одобряет ответ Голубя отец Лаврентий и поучительно добавляет: – И все же умалять своих богоугодных деяний не следует, ибо каждый убиенный тобой чекист, большевик, комсомолец – это ощутимый удар по нашему врагу, по врагу Господа Бога. И нельзя пренебрегать любой возможностью нанести этот удар. И помните, – продолжает поп, обращаясь уже к Голубю и Березе одновременно, – что в вашей борьбе с вами всегда наш Бог, поелику боретесь вы с самим Сатаною, который хочет переделать мир на свой, сатанинский, лад.

Помолчав, отец Лаврентий с выспренного тона переходит на деловой:

– Хорошо. Я спрячу вас. Есть у меня в церкви одна комнатушка, о которой, кроме меня, никто не знает. Там вы будете чувствовать себя как у бога за пазухой. Вот только ключи возьму. Да! Оружие придется отдать мне. Не подобает входить в Божий храм с оружием.

Взяв винтовку и наган, поп прячет их под полу свитки и возвращается в дом.

– Вы там, отче, поесть чего-нибудь прихватите! – спохватившись, кричит ему вдогонку Береза. – Милиция не очень балует едой…

– Хорошо-хорошо. Вынесу! – доносится из сеней враз потускневший голос отца Лаврентия. – Только не шуми так.

15

В полутемной потайной церковной комнатушке, в которой вот уже третьи сутки скрываются Береза и Голубь, ночь наступает сразу. Едва солнце опускается за горизонт, как в их пристанище с единственным, закрытым от стороннего глаза густой кроной каштана оконцем тотчас наступает непроглядная темнота. Правда, это обстоятельство нисколько не влияет на распорядок дня Березы и Голубя. Все это время, независимо от того, где находится солнце, они только то и делают, что валяются на своих тюфяках и спят.

Вынужденный отдых, от которого начали уже побаливать бока, неплохое питание и какая-то чудодейственная мазь домашнего приготовления отца Лаврентия оказались для Голубя как нельзя кстати – к исходу шестых суток после ранения он почти перестал чувствовать боль в ноге.

Судя по тому, что шум в селе давно умолк – не слышен даже собачий лай, – время далеко за полночь. Береза, который, кажется, может спать вечность, вставая лишь за тем, чтобы поесть и сделать свои, не терпящие отлагательства, дела, как обычно, похрапывает, накрывшись с головой одеялом. Выспавшийся за день Голубь лежит на спине, уставив открытые глаза в невидимый в темноте потолок. «Да, крепкие нервы у этого парня! – думает он, прислушиваясь к доносящемуся из-под одеяла храпу Березы. – Убил недавно человека и спит как невинный младенец. Мне бы такой сон! А то лезет всякая чертовщина в голову…»

А думать Голубю есть о чем. Теперь, когда после всех злоключений ему удастся наконец выполнить задание своего руководства – встретиться с атаманом Ветром, – его не перестает беспокоить мысль, какой будет эта встреча. Как примет его атаман.

Размышления Голубя прерывает топание ног и возня за дверью. Дверь неслышно открывается, и в ней мелькает яркий свет фонаря. Луч фонаря обшаривает углы комнаты, задерживается на столе и останавливается на лежащих на полу Березе и Голубе.

Береза спит, глубоко дыша и негромко с присвистом похрапывая. Голубь лежит с закрытыми глазами, делая вид, что тоже спит.

– Спят, голубчики! – громким шепотом говорит человек с фонарем и, присвечивая себе под ноги, протискивается через не слишком широкий дверной проем в комнату. Следом входят еще двое. Первый, тот, что с фонарем, подходит к столу и, несколько раз чиркнув спичкой, зажигает стоящую на нем лампу. Пламя лампы несколько раз неуверенно мигает, но человек надевает на лампу стекло, выкручивает фитиль, и в комнате сразу становится светло. На стенах появляются тени, неправдоподобно большие и зловещие.

Чуть приоткрыв один глаз, Голубь пытается рассмотреть ночных гостей. Он без особого труда определяет, что плотный мужчина в черной шляпе на крупной голове, который зажигал лампу, в этой компании за старшего. Из-под полы его расстегнутого пиджака выглядывает заткнутый за пояс маузер. Двое других: неопределенного возраста высокий костлявый флегматик в клетчатой фуражке и среднего роста курчавый блондин с рябым лицом, на котором выделяется широкий рот, – вооружены обрезами.

«Силен, чертяка! Вот кому в цирке выступать!» – с невольным уважением думает Голубь, переведя взгляд обратно на крепыша в шляпе. А тот достает тем временем, чертыхаясь, из карманов своих просторных штанов две гранаты и сердито ворчит:

– Эти железки скоро мне все карманы пообрывают! Да еще всю дорогу по одной штуковине колотят, – того и гляди перебьют.

Блондин с курчавой головой угодливо хихикает, а владелец гранат, осмотревшись и не найдя другого подходящего места, кладет их на стол. После этого он подходит к спящим и стучит носком ботинка по их подошвам.

– Вставай, хлопцы! Так и пришествие господа бога можно проспать!

Береза вскакивает на ноги сразу и, хлопая спросонья глазами, выжидательно смотрит на гостей. Голубь же невнятно мычит, будто его отрывают от сладчайшего сна. И только после того, как его потревожили еще раз, он, недовольно морщась, встает и обводит незнакомцев настороженным взглядом.

– С кем имею честь? – хрипло бурчит он.

– Перед вами Сорочинский Павел Софронович, начальник штаба повстанческого отряда атамана Ветра, – уставившись немигающим взглядом в лицо Голубя, весомо произносит крепыш.

Голубь становится смирно и без тени прежнего недовольства, четко по-военному рапортует:

– Уполномоченный Бережанского губповстанкома Григорий Голубь! С особым поручением к атаману Ветру.

– Рад видеть в наших краях! – пожимая широкую лапу Голубя, говорит без особой, впрочем, радости Сорочинский. – Прошу знакомиться: мой ординарец Яков Вороной, а это – Тарас Муха, начальник связи отряда и самый веселый человек среди повстанцев.

Как бы подтверждая слова своего начштаба, Муха чуть ли не до ушей растягивает рот и щурит от удовольствия глаза.

– Кстати! – будто внезапно вспомнив что-то, спохватывается Сорочинский. – А чем вы можете подтвердить, что вас направил к нам именно губповстанком?

Такое впечатление, что вопрос задан как бы невзначай, единственно для того, чтобы как-то поддержать разговор. И только взгляд Сорочинского, взгляд цепкий и испытующий, говорит о том, что это далеко не так. Вороной и Муха, следуя своему командиру, также впериваются взором в Голубя. Вороной – спокойно и даже равнодушно, Муха – насмешливо сощурив глаза, будто ожидая начала какой-то невероятно веселой проделки. Однако весь этот перекрестный огонь сразу трех пар глаз не оказывает на Голубя заметного воздействия. Чувствуется, что бывал он в переделках похлеще этой и имел дело с людьми поважнее Сорочинского.

– Если вы думаете, – тщательно подбирая слова, медленно произносит Голубь, – что арестантам, собравшимся бежать, в Сосницкой милиции выдают на дорогу подтверждающие их личность документы, то, должен вас уведомить, вы крупно заблуждаетесь. Это может подтвердить и ваш товарищ, – Голубь кивает в сторону Березы. – Насколько мне известно, ему тоже не выдали документ.

– Допустим, Березу мы и без документов знаем как облупленного, – явно подражая Голубю, так же медленно выговаривает Сорочинский. – А вот как быть с вами? Кто нам подтвердит вашу личность? И почему мы ни с того ни с сего должны верить вам?

– А вы попросите подтвердить мою личность тех трех милиционеров, которых не так давно здесь, в ваших краях, я ранил и отправил на тот свет. Может, слышали? Дело было у Выселок и в Соснице. Или поинтересуйтесь у того милиционера, который ранил меня. Насколько я помню, его фамилия Шмаков. Вам этого мало, пан Сорочинский?

Хотя Голубь старается говорить по-прежнему спокойно, чувствуется, что он не на шутку раздражен и с трудом сдерживается, чтобы не вспылить.

– Зачем вам нужен атаман Ветер? – меняет направление разговора Сорочинский.

– Мне поручено сказать об этом лично Роману Михайловичу.

– Хорошо! – восклицает радушно Сорочинский. – Вы меня убедили. Будем считать, что с документами у вас все в порядке. Три подстреленных милиционера – это действительно убедительнее любого документа. Словом, я вам верю. А теперь… я, конечно, извинюсь, – в голосе Сорочинского слышатся чуть ли не просительные нотки, – но мне хотелось бы потолковать кое о чем с моими хлопцами.

Столь неожиданная и резкая перемена в поведении Сорочинского должна была бы по крайней мере насторожить Голубя, но он, то ли не заметив этой перемены, так как находится в явно возбужденном состоянии, то ли не придав ей особого значения, лишь равнодушно пожимает плечами:

– Дело хозяйское.

– Ты, Федось, тоже иди сюда, – говорит Сорочинский, обращаясь к Березе, и отступает в дальний угол комнаты. К нему подходят Вороной и Муха. Сбившись в плотный кружок, все четверо начинают о чем-то возбужденно шептаться. Однако как ни напрягает слух Голубь, расслышать ему ничего не удается.

На стене позади шепчущихся бандитов покачивается большая тень. Временами она напоминает силуэт не то верблюда, не то вола. Голубь от нечего делать начинает рассматривать это постоянно меняющееся причудливое изображение. И тут до его слуха долетает взволнованный шепот не в меру увлекшегося начштаба:

– Да нам, хлопцы, просто повезло с этим «уполномоченным»! Другого такого случая не будет. Что тут думать? Все равно скоро всем нам хана будет. Не сегодня так завтра чекисты прихлопнут. Иного выхода, как явиться с повинной, я не вижу. А если мы еще сдадим чекистам этого типа из губповстанкома – а птица он, по всему видать, важная, – да наведем на Ветра, то я больше чем уверен, что нас помилуют. Ну как? Решайте!

Смысл услышанного не сразу доходит до сознания Голубя. Его замешательство длится не больше секунды. В следующее мгновение он делает огромный прыжок к столу, хватает одну из гранат Сорочинского и срывающимся от негодования голосом кричит:

– Откупиться мной захотели, шкуры продажные! Так вот вам! Получайте! – С этими словами, рванув кольцо, Голубь швыряет гранату под ноги боевиков, а сам, отскочив назад, распластывается на полу лицом вниз.

Проходит секунда, другая, а ожидаемого взрыва нет. Проходит еще несколько томительных секунд… Голубь медленно приподнимает голову и недоуменно осматривается вокруг. Вся четверка стоит на прежнем месте, граната лежит у их ног, и, как ни странно, никто не обращает на нее внимания. Все взоры устремлены на Голубя.

На крупном лоснящемся лице Сорочинского выражение разочарования. Вероятно, он ожидал иное продолжение своей, как ему казалось, великолепной выдумки. Невозмутимый Вороной смотрит на распростертого на полу Голубя, как и прежде, совершенно безразлично. «Прямо Царевна Несмеяна какая-то!» – мелькает в голове Голубя. Береза всем своим видом дает понять, что к этой затее он непричастен. И только Муха, зажмурив от удовольствия глаза и чуть ли не до ушей растянув рот, трясется в беззвучном смехе.

– Вставай, герой! Или подстели хоть под себя тюфяк, а то пузо простудишь! – захлебываясь от восторга, тонко по-собачьи лает он. – Железки-то эти без начинки! Ха-ха-ха! Как мы тебя?

Муха подходит поближе и даже наклоняется над Голубем, стараясь получше рассмотреть его лицо. Он уже мысленно представляет себе, как будут покатываться со смеху все, кому он будет рассказывать об этом комичном случае.

Поняв наконец, что произошло, Голубь, ни на кого не глядя, начинает медленно вставать с пола. А затем случается то, чего вряд ли кто – возможно, и сам Голубь – ожидал. Он вдруг стремительно, словно разворачивающаяся стальная пружина, выпрямляется во весь свой большой рост и одновременно с этим делает короткий и резкий взмах правой рукой снизу вверх. Неожиданный и сокрушительный удар приходится Мухе точно в подбородок. Звонко щелкнув зубами, Муха летит в воздухе несколько метров, стукается головой о стенку и, раскинув руки, растягивается на полу. Судорожно икнув, он дергает напоследок головой и затихает.

Голубь делает по инерции шаг вперед и оказывается перед Сорочинским. Его потемневшие от гнева глаза бегают по лицу Сорочинского, словно отыскивая место, куда будет нанесен следующий удар. Сорочинский, весь напрягшись, предостерегающе кладет руку на рукоятку маузера. Стоящий рядом Вороной направляет в живот Голубя дуло своего обреза.

– Идиоты! Проверять вздумали! – дрожа от негодования, хрипит сквозь зубы Голубь. – Это меня-то! Кретины…

Сплюнув в сердцах под ноги Сорочинскому, он сокрушенно крутит головой и, чтобы унять дрожь в руках, опирается ими о стол.

– Ты зря тут руками размахался… – ворчит Сорочинский. – Подумаешь, обидчивый какой! Если бы не эти проверки, то чекисты и милиционеры давно бы переловили нас, как кроликов. Так что, ты уж извиняй нас, пан Голубь! Сам должен пони…

В этом месте оправдательно-назидательный монолог Сорочинского самым неучтивым образом прерывает пришедший в себя Муха. Услышав последние слова начштаба, он приподнимает голову и, сплюнув кровью, угрожающе хрипит:

– Вот я сейчас… его «извиню»! Сейчас! Вот только… найду свой обрез…

Муха, словно слепой, шарит вокруг себя руками и нащупывает лежащий неподалеку обрез. Схватив его, он проворно подтягивается на локтях и прислоняется спиной к стене. Уставившись диким взглядом на Голубя, который все еще стоит, склонившись над столом, спиной к остальным, Муха лязгает затвором и истерично визжит:

– Убью-у, сво-оло-очь! Убью-у-у!

Голубь стремительно оборачивается и видит, как подрагивает в руках Мухи обрез, черный зрачок которого смотрит ему, Голубю, прямо в грудь. Указательный палец трясущейся руки Мухи лежит на спусковом крючке…

«А ведь этот придурок и впрямь может убить меня!» – забыв тотчас о боли в ушибленных суставах правой кисти, с ужасом думает Голубь и содрогается от этой мысли. И сразу же начинает чувствовать, как вязкий страх сковывает его тело и сознание, как стынет в жилах кровь, а по спине ползут мурашки.

– Брось обрез, Тарас! Кому говорю – брось обрез! – шипит Сорочинский, устрашающе вращая зрачками.

– Убью-у! – брызгая слюной, смешанной с кровью, визжит Муха. – Убью гада!

Из всех находящихся в комнате один Вороной сохраняет непоколебимое спокойствие. С выражением полнейшего равнодушия на лице он лениво подходит к Мухе и резким, без замаха, ударом ноги выбивает из его рук обрез. Опешивший на какое-то мгновение Муха хочет снова закатить истерику, но Вороной широченной ладонью обхватывает его лицо, тянет кверху и ставит Муху на ноги. Муха мычит и, стараясь вырваться из цепких рук Вороного, раза два дергается. Тогда Вороной, сунув свой обрез за пояс, освободившейся рукой достает из кармана пиджака кусок туго скрученной веревки и подносит ее к выпученным глазам Мухи. Все это Вороной проделывает молча и неторопливо, с прежним выражением полнейшего равнодушия на остром, как топор, лице.

Муха мигом успокаивается. По-видимому, ему не раз приходилось видеть эту веревку в «работе».

Вместо мурашек по спине Голубя текут щекочущие струйки пота, в теле чувствуется непривычная слабость, а ноги становятся ватными. Чтобы не упасть, он снова вынужден опереться о стол. Дверь в комнату приоткрывается, и в ней показывается голова отца Лаврентия. Срывающимся голосом он громко шепчет:

– Вы что тут тарарам подняли? На все село слышно! Забыли, где находитесь?

– Уходим, отче! Не волнуйтесь! Уходим! – успокаивает попа Сорочинский и, обращаясь к Голубю, участливо спрашивает:

– Вы как, идти сможете?

– Смогу. Мне лучше.

– Вот и хорошо. Тогда уходим, – говорит Сорочинский, запихивая свои гранаты обратно в карман.

Беспокойные гости отца Лаврентия выходят по одному из церкви и растворяются в темноте.

16

Ночь тихая и теплая. Нагретый за день воздух только начинает остывать. Чернильное небо усеяно мириадами мерцающих светлячков. В его бездонной глубине есть что-то завораживающее.

Впрочем, к небу никто из компании, покидающей, крадучись, церковь, особо не присматривается. Смотрят больше под ноги, хотя и там из-за густой темени почти ничего не видно.

Глубь, который успел оправиться от потрясения, вызванного стычкой с Мухой, снова начинает закипать злостью. Теперь уже на Сорочинского, придумавшего дурацкую затею с проверкой и гранатами.

«Козлы вонючие! Жуки навозные! Ишь, чего надумали – уполномоченного губповстанкома проверять! Как будто я мало им доказательств предоставил. Они, видите ли, не доверяют мне. А я вот почему-то должен им верить. Можно подумать, что мы не одинаково рискуем! – негодует Голубь, глядя в спину смутно маячащего впереди Сорочинского. – Надо было и этому головастику съездить по харе, чтобы знал наших…»

Идти Голубю на этот раз намного легче. Рана уже не вызывает прежней боли. Он лишь слегка прихрамывает, чувствуя слабое покалывание, да и то почему-то выше раны.

Идут цепочкой: впереди уверенно шагает Вороной, за ним – Сорочинский, далее – Голубь и Береза, замыкает шествие на всех и вся злой Муха. Идут молча. Услышав подозрительный звук, не ожидая команды, все останавливаются и, замерев, прислушиваются. И только когда вплотную подходят к казавшемуся издали сплошной черной стеной лесу, начинают чувствовать себя поувереннее.

У леса группа останавливается. Сорочинский подзывает Березу, и они отходят в сторону. Пошептавшись несколько минут, возвращаются к оставшимся. Береза прощается со всеми за руку – особенно долго и старательно трясет руку Голубю – и один идет дальше вдоль леса. Когда Береза сливается с темнотой и стихают его шаги, Сорочинский объясняет:

– Я послал его в Катериновку. У нас там есть одно надежное местечко. Пусть побудет пока там… Как нога?

– Ничего. Можно терпеть.

– Ну и хорошо! Идти осталось немного. Еще версты четыре – и будем на месте.

…Среди густого кустарника идущие впереди Вороной и Сорочинский останавливается.

– В чем дело? – шепотом спрашивает Голубь, подумав, что его провожатые учуяли опасность.

– Небольшая, но малоприятная процедура, – неохотно отзывается Сорочинский. – Здесь мы вынуждены завязать вам глаза, пан Голубь. Мы делаем так всем, кто сюда попадает. Впрочем, это ненадолго, скоро мы будем в штабе.

Что-то буркнув под нос, Голубь покорно нагибает голову. «Правильно делают! Береженого бог бережет. И нечего мне тут капризничать. Хватит того, что произошло в церкви».

Пока Голубь так размышляет, Сорочинский завязывает ему платком глаза. Потрогав, хорошо ли держится повязка, берет гостя за руку и ведет за собой. Через несколько десятков метров Голубь чувствует, что лес расступился, и они вышли на открытое место. Тянет сыростью и запахом застоявшейся воды.

Если бы не повязка на глазах, то Голубь мог бы увидеть, как поспешивший вперед Вороной, не дойдя до хаты метров двадцать, останавливается под молодым дубком, находит в его кроне металлическое кольцо и трижды за него дергает. Повторив свой сигнал, он быстро подходит к двери и негромко, так чтобы не расслышал поотставший с Сорочинским Голубь, говорит в щель:

– Совы летают только ночью…

– Ночью они хорошо видят! – слышится изнутри хриплый мужской голос.

– Это я, Вороной. Со мной Сорочинский, Муха и гость.

Тотчас гремят запоры, и открывается дверь.

В тесных сенях пахнет гниющей древесиной и квашеной капустой. Кадка с капустой стоит, должно быть, где-то в углу сеней. Сорочинский оставляет Голубя под присмотром Вороного, а сам следом за впустившим их Кострицей и Мухой заходит в комнату.

И сразу оттуда доносится торопливый приглушенный разговор. Проходит добрый десяток минут, прежде чем возвращается Сорочинский.

Развязав на голове Голубя платок, он открывает дверь в комнату и говорит нарочито громко и почему-то по-польски:

– Прошем пана до покуюв!

И трудно понять, то ли прозвучавшая в голосе Сорочинского ирония относится к этому убогому жилищу, то ли это издевка над гостем.

Оказавшись в комнате, Голубь жмурит глаза и прикрывает их пятерней. Делает он это не столько для того, чтобы защитить глаза от яркого света большой керосиновой лампы со стеклом, подвешенной к потолку посреди комнаты, сколько для того, чтобы ознакомиться с обстановкой да присмотреться к атаману Ветру.

Комната оказывается довольно просторной. И это, несмотря на то, что чуть ли не третью ее часть занимает большая печь с лежанкой. Справа от входа – массивная деревянная вешалка грубой кустарной работы. На ней висит кое-какая одежда, а вместе с нею – несколько обрезов и казачья шашка в богатых ножнах. Далее, вдоль стены с единственным окошком, закрытым снаружи ставней, стоит длинная лавка с высокой, как у дивана, спинкой. Лавка накрыта полосатым цветастым рядном. Таким же рядном застлана широкая дубовая кровать с резными спинками. Кровать стоит у стены напротив. Посреди комнаты – стол. На нем – свисающая до самой земли – именно до земли, так как пол в комнате земляной – белая скатерть с вышитыми по краям большими красными маками. На столе возвышается граммофон с мятой трубой, похожей на гигантский цветок колокольчика. Вокруг стола несколько стульев.

На одном из них, прямо перед Голубем, откинувшись на спинку и широко расставив ноги, словно выставив напоказ свои добротные юхтевые сапоги, сидит мужчина лет тридцати пяти с утиным носом и круглыми бесцветными глазами на плоском, цвета серой глины лице. Его заметно поредевшие светло-русые волосы гладко зачесаны назад, обнажая прямой с залысинами лоб. Одет мужчина в офицерские галифе и серый, военного покроя френч, перетянутый новенькой портупеей.

Голубь сразу догадывается – впрочем, особой проницательности ему и не потребовалось, – что это и есть атаман Ветер собственной персоной.

Сзади Ветра, облокотившись на спинку кровати, стоит еще один человек, мужчина лет сорока пяти с одутловатым лицом, всю левую щеку которого пересекает багровый шрам. Бросаются в глаза тонкие, как ниточки, бескровные губы и красные кроличьи глаза. Это – Василий Кострица, ординарец и телохранитель атамана. На гостя он смотрит настороженно, исподлобья.

Вороной и Муха садятся на лавку, Сорочинский остается стоять за спиной Голубя.

Отняв руку от лица, Голубь виновато усмехается и, ни к кому конкретно не обращаясь, произносит:

– Доброе утро, панове!

Такое приветствие приходится атаману явно не по душе. Он продолжает пристально смотреть на гостя, не раскрывая рта. Молчит и Кострица.

Поняв, что совершил оплошность, Голубь делает шаг вперед, вытягивается в струнку и четко по-военному чеканит:

– Уполномоченный Бережанского губповстанкома Григорий Голубь с особо важным поручением к пану атаману Ветру!

По лицу Ветра скользит едва заметная снисходительная усмешка. Он встает, тянется, чтобы казаться повыше – в росте он явно проигрывает гостю, – и важно, с расстановкой произносит:

– Я и есть тот самый атаман Ветер, к которому у вас особо важное поручение от Бережанского губповстанкома. Рад вас видеть в наших краях. Выходит, самому губповстанкому стал нужен атаман Ветер? Приятная новость. Не ожидал… Вот только не возьму в толк, зачем это я им понадобился. Однако о делах позже.

Ветер как бы невзначай бросает взгляд на понурившегося Муху, на его распухший подбородок и удивленно спрашивает:

– Тарас, откуда это у тебя? Падал, что ли?

Обычно не в меру словоохотливый Муха молчит и лишь обиженно сопит. За Муху приходится отвечать Сорочинскому, хотя ровно три минуты тому назад он успел рассказать атаману и об этом случае.

– У нас там… при встрече с паном Голубем случилось маленькое недоразумение. Ну а это… результат недоразумения.

– Даже так! – удивленно таращит глаза Ветер. – И это с такой-то кличкой! Голубь – конечно, ваша кличка?

– Разумеется, – кивает головой гость.

– А что, кличка подходящая! – смерив Голубя с ног до головы оценивающим взглядом, продолжает Ветер. – Кличка в самый раз. Крылья бы еще… И все же бить моих людей не следовало бы, – помолчав, сухо добавляет атаман и тут же примирительно осведомляется: – Как нога?

И о ноге Ветер спрашивает единственно для того, чтобы выказать свою осведомленность. Однако, вспомнив о ноге Голубя, атаман решает, что тому, наверное, трудно стоять, да и стоять, пожалуй, хватит – церемонию встречи можно считать оконченной, – и жестом руки приглашает гостя сесть.

– Заживает, слава богу, – небрежно роняет Голубь и тяжело опускается на стул. Садятся Ветер и Сорочинский. Один лишь Кострица остается стоять.

– А скажите мне вот что… – закурив трубку и прокашлявшись, спрашивает Ветер. – Зачем это вам понадобилось выдавать себя за моего родственника?

– Если я нанес этим ущерб вашей репутации, атаман, – очень серьезно говорит Голубь, – то я готов немедленно извиниться перед вами. Не мог же я каждому встречному-поперечному докладывать, кто я и зачем ищу Ветра.

– Вы правы, – подумав, соглашается Ветер и тут же, как бы невзначай, быстро спрашивает: – А не проще ли было бы вам связаться со мной через ваших же людей, уполномоченных губповстанкома в Сосницком уезде?

Сказав это, Ветер многозначительно смотрит на Сорочинскоro. Тот в ответ одобрительно кивает головой.

– С Марчуком и Ковальским у нас еще с середины прошлого месяца нет связи, – помедлив самую малость, говорит Голубь. – До нас дошли сведения, что оба они вместе со своими охранниками убиты не то чекистами, не то милиционерами. Будь они живы, меня и не послали бы сюда.

Ветер и Сорочинский снова обмениваются быстрыми взглядами.

– Сведения верные, – после продолжительной паузы роняет Ветер. – Хотя и не совсем: ваши люди наскочили у села Катериновка на засаду самооборонцев.

– Жаль, – вздыхает Голубь. – Хорошие были люди… и такая нелепая смерть.

– Так с чем пожаловал к нам уважаемый пан Голубь? – решив, что приспело время для делового разговора, спрашивает Ветер.

Голубь раскрывает рот, чтобы ответить, но, спохватившись, выразительно смотрит на Ветра.

– Н-да… – мычит Ветер и, обращаясь к Кострице, Вороному и Мухе, говорит: – Вы, хлопцы, идите пока отдыхать, а мы тут потолкуем еще малость.

17

– Меня послали сюда передать вам, пан Ветер, – Голубь хотел сказать «пан Щур», но вовремя одумался, так как не знает, будет ли это приятно атаману, – что двадцать четвертого июня, это, если я не ошибаюсь, будет суббота, в одиннадцать вечера вас ждет в Бережанске руководство губповстанкома. Сопровождать вас в Бережанск поручено мне.

– И зачем же я им понадобился? – безучастно интересуется Ветер.

– Я не могу говорить об этом преждевременно…

– А я не могу идти в город, не зная, ради чего я должен рисковать! – резко изменив тон, напористо произносит Ветер. – Я не играю в кошки-мышки. Эта игра не по мне. Можете так и передать своему руководству!

– Впрочем, – как бы не расслышав слов атамана, продолжает спокойно Голубь, – одна из причин вашего вызова в Бережанск мне известна. Могу по-дружески сообщить. Но при условии, что вы не выдадите меня. У нас болтунов не жалуют.

– Договорились, – небрежно роняет Ветер и, глядя почему-то не на Голубя, а на Сорочинского, с деланым равнодушием спрашивает: – Какая там еще причина?

– Причина из приятных! – загадочно усмехается Голубь. – И притом для вас обоих. Но помните, что мне не поручали говорить вам об этом. Словом… Бережанский губповстанком по согласованию с Центроповстанкомом решил назначить вас, Роман Михайлович, войсковым атаманом Сосницкого уезда, а Павла Софроновича – вашим начальником штаба. Более подходящих кандидатур на эти ответственнейшие посты там не видят.

– Вот уж не ожидал! – притворно удивляется Ветер, делая вид, что эта новость свалилась на него как снег на голову. Но тут же, сбросив маску, продолжает по-другому, быстро и возбужденно: – И правильно решили! А что, не так? У кого в уезде самый большой отряд? У меня! Кто в уезде по-настоящему борется с совдепами? Я да мой отряд! Другие – что? Девок ловят да скопом насилуют. А мы большевиков да их прихвостней бьем. О Крупке и до вас слух небось дошел? – Голос Ветра заметно звенит, а лицо, обычно серое, становится лиловым.

– А-то как же! – понимающе ухмыляется Голубь. – И до нас дошел, и еще, куда следует, дошел. О Крупке знают в самом Центроповстанкоме. Кое-кто и за границей уже знает…

– Неужели сам Головной?

– Не исключено, – уклончиво отвечает Голубь, давая понять, что он и так много лишнего наболтал.

– Я одного не могу понять, – встревает вдруг в разговор Сорочинский. Всякая неясность, равно как и недомолвки или разговоры намеками, вызывают у него подозрительность. – Почему это они ни с того ни с сего решили объединить нас?

– Не только вас, – поправляет его Голубь. – Назревают великие события, и потому Центроповстанком по указанию Головного атамана спешно проводит объединение всех находящихся на Украине верных ему повстанческих сил. Все остальное растолкуют в Бережанске.

– Там знают, что делают! – в пику Сорочинскому поддакивает Ветер Голубю, уязвленный тем, что его начштаба не догадался поздравить своего атамана с предстоящим повышением. – Ты, Павел Софронович, принеси-ка сюда все, что там у нас есть. По такому случаю не грех и тяпнуть по стаканчику-другому.

Не проходит и двух минут, как на столе появляется бутыль самогона, большая круглая буханка хлеба с подрумяненной коркой, увесистый кусок сала, щедро пересыпанный солью, десяток молодых луковиц с длинными зелеными перьями и в довершение всего – кольцо домашней колбасы. Ее запах заставляет Голубя судорожно проглотить слюну. Пока Сорочинский нарезает закуску, Ветер разливает в стаканы мутный самогон. Его запах мгновенно распространяется по комнате, перебивая даже аппетитный запах колбасы.

Подняв кверху стакан, Ветер торжественно произносит:

– За Украину!

– За Украину! – повторяют вслед за атаманом Сорочинский и Голубь, и все трое дружно опрокидывают содержимое стаканов в рты. Выпив, Ветер и Сорочинский довольно крякают и, прежде чем приступить к еде, нюхают хлебные корки. И только Голубь, не привыкший, похоже, к такому напитку, долго отфыркивается и морщит нос. Слышится громкое чавканье и хрустение на зубах лука. Больше всех старается Голубь. Ест он торопливо, тяжело дыша и беспрерывно работая челюстями, словно опасаясь, что ему может не хватить еды.

Второй тост, за «Головного атамана и батька всех щирих украинцев Симона Петлюру», провозглашает Сорочинский.

…Насытившись, Голубь осматривается.

– Неплохо устроились, между прочим… Милиция с чекой не тревожат? – любопытствует он.

– В эту глухомань милицию и калачом не заманишь! – мычит с набитым ртом Ветер.

Несмотря на утреннее время, в комнате довольно тепло, а после выпитого самогона и вовсе становится душно. Первым начинает потеть Сорочинский. Отдуваясь, он снимает свой пиджак и расстегивает ворот рубахи. Его примеру следуют остальные.

Сорочинский ощупывает приценивающимся взглядом крепкую шею и бугрящиеся под рубахой мышцы Голубя, смотрит на его кривой нос и спрашивает:

– Французской борьбой, случаем, не занимался?

– Было дело, – неохотно отвечает Грицко. – Одно время в цирке даже выступал… Пока в Виннице Иван Заикин не расплющил о помост мой нос, а заодно чуть было не оторвал руку.

– Тот бугай может! – понимающе усмехается Сорочинский. – Видел я его однажды. В Бережанске. Здоровый детина, ничего не скажешь.

Ветер принимается разливать по третьему разу. Голубь накрывает свой стакан ладонью и отрицательно мотает головой.

– Ну-у-у… – разочарованно тянет атаман. – А еще казаком называется, с Заикиным боролся… Нет! Так дело не пойдет! Пить – так всем вместе!

– Погибать – тоже вместе! – поддерживает своего командира Сорочинский. – Или ты не уважаешь нас? Так ты так и скажи!

– Ладно! Наливайте, – решительно взмахивает рукой Голубь. – Только тост теперь за мной. Пью за панов атаманов Сосницкого уезда! Слава! Слава! Слава!

Ветер и Сорочинский довольно ухмыляются, а Голубь подносит к губам стакан и залпом осушивает его до дна.

– Вот это по-нашему! Смотри-ка, атаман, – подмигивает Ветру Сорочинский, лицо которого покрылось уже алыми пятнами, – оказывается, и в Бережанске есть настоящие казаки!

– Казак – что надо! – Ветер снисходительно хлопает Грицка по спине. – Такого казарлюгу я с удовольствием взял бы в свой отряд. Как, пошел бы к атаману Ветру?

После третьего стакана языки развязываются окончательно. Разговор становится легким и непринужденным.

– Очень скоро, друзья мои, – старательно, без прежней поспешности пережевывая хлеб с колбасой, неторопливо говорит Голубь, – на Украине наступят новые времена. Ждать осталось считанные дни. Не сегодня завтра можно ожидать грандиозные события. Вся Европа сплотилась против красной заразы и готова немедленно выступить в крестовый поход против совдепии.

– Скорее бы уж начиналось! – икнув и вытерев тыльной стороной ладони жирный рот, хрипит Ветер. – Тогда уж я покажу этой задрипанной голоте и землю, и волю, и коммуну, и светлую жизнь. Ох, и покажу! Жрать они будут эту землю у меня…

– Да! Чуть было не забыл! – перебивает атамана Сорочинский. – Помнишь Гриценко и его жену из Выселок?

– Тех, что мы весной в собственной хате живьем зажарили?

– Их самых. Так вот. Объявилась дочка ихняя. Оксана. Тогда ее не оказалось дома… Снова в Выселках околачивается. Прислали из Сосницы секретарем сельсовета. Комсомолкой стала. Головы пацанам морочит – агитирует в комсомол поступать да комбед организовывать. Хату ей дали. Ту, что пустой стояла при въезде в село со стороны Сосницы. Очень укромное место, между прочим…

Сорочинский скалит в усмешке крупные зубы и довольно потирает руки.

– Ну что ж, придется и ей устроить «светлую жизнь», раз она так стремится к ней, – цедит сквозь зубы Ветер. – Пусть на том свете в коммунию агитирует.

– Вот именно! – поддакивает Сорочинский. – Поручишь это дело мне. – И, обращаясь уже к Голубю, продолжает, ухмыляясь: – Люблю, понимаешь, потолковать иногда с молодыми девушками о «светлой жизни». Очень любопытные беседы получаются.

Спустя какое-то время разговор возвращается к предстоящей поездке атамана в Бережанск, и Сорочинский, ни на кого не глядя, говорит неожиданно протрезвевшим голосом:

– Все это, конечно, хорошо – назначение и прочее… Но вот путешествие атамана в Бережанск… Не нравится мне все это. Сейчас брату нельзя доверять, а тут… Как-никак Роман Михайлович командир самого крупного отряда в уезде. И вот так… с бухты-барахты подвергать его жизнь опасности… Я не могу этого допустить.

Ветер перестает жевать луковичное перо и также вперивается в гостя немигающим взглядом мутных глаз. Голубь молчит и лишь блаженно усмехается. В его голове приятная легкость и пустота. Мысли перемешались, разбрелись какая куда, и тщетны все усилия собрать их в кучу.

Не дождавшись ответа, Сорочинский говорит далее, твердо и напористо:

– Словом, так. В город пойду раньше я. Мне необходимо, прежде чем туда пойдет Роман Михайлович, все увидеть и узнать самому. А для этого, Гриша, – Сорочинский доверительно заглядывает в глаза Голубю, – ты должен дать мне адрес и пароль. До двадцать пятого времени у нас еще достаточно. Так как?

– Нет, – отрицательно мотает потяжелевшей головой Грицко и мычит заплетающимся языком: – Это невозможно. Губповстанком – это вам не… какая-то там захудалая корчма, в которую в любое время может забрести каждый, кому вздумается. Вот! У нас тоже конспирация и… все такое. Туда вызывают только в случае крайней необходимости и по крайне важным делам. Вот так!

– Нет так нет! И не будем из-за такой ерунды заводить спор, – с неожиданной легкостью идет на попятную начштаба. – Давайте-ка я лучше спою вам что-нибудь. На лирику что-то потянуло, душу захотелось отвести…

18

Проснувшись, Голубь никак не может понять, где он и что с ним. Как и не может понять, отчего в его голове такая непривычная гудящая тяжесть. Он пробует открыть глаза, чтобы осмотреться, но, оказывается, сделать это не так просто. Едва он раздирает тяжелые веки, как тотчас висящий над ним потолок начинает двигаться и опрокидываться то в одну, то в другую стороны. Голубь морщится, будто ему дали понюхать нашатыря, и спешит закрыть глаза. Несколько минут лежит спокойно. Затем пытается повернуть голову набок. Но и это не удается. Голова оказывается настолько тяжелой и наполненной чем-то колышущимся, что даже незначительное движение вызывает кружение и тошноту. Голубь тихонько стонет и, боясь больше пошевелиться, замирает.

– Ну что, друг Грицко, гудит в башке? – слышится откуда-то издалека насмешливый голос Ветра. – Давненько, наверное, не употреблял?

Голос Ветра кажется Голубю слишком громким, а каждое его слово больно ударяет по голове, как будто это не слова, а тяжелые булыжники. В ответ Голубь мычит что-то нечленораздельное.

– Потерпи малость, – не стараясь вникнуть в смысл мычания Голубя, отзывается Ветер, – сейчас я тебя подлечу. Тут у нас кое-что еще имеется…

Превозмогая головокружение, Голубь медленно поднимается и садится. Берет протянутую атаманом кружку и подносит ее ко рту. В нос ударяет запах самогона. Голова Голубя судорожно дергается. Встретившись с насмешливым взглядом Ветра, Голубь заставляет себя подавить отвращение. Сделав последний глоток, он, не глядя на атамана, протягивает ему кружку и снова растягивается на лавке. Спустя минут десять он может уже смотреть и даже поворачивать голову.

На печи лежит атаманов ординарец Кострица. Свесив голову, он лузгает семечки и с любопытством рассматривает Голубя. Ветер сидит за столом и читает потрепанную книгу. Чтение ему дается нелегко. Это видно по тому, как он, напрягшись, усердно шевелит губами.

– Вставай-ка, поешь чего-нибудь, – зевнув во весь рот, лениво говорит Ветер. – А то там, в Бережанске, скажут, что мы тебя тут голодом морили.

Мутить Голубя перестает, и в голове вроде как проясняется. Он садится и, свесив голову, тупо смотрит себе под ноги.

– Успеется с едой… Устал я за эти дни чертовски, – бормочет он, оправдываясь. – Да и самогон ваш, надо сказать…

Голубь замысловато чертыхается и, расставив руки, с ожесточением потягивается.

– А где же остальные? – зевнув напоследок, спохватывается он.

– Муха на чердаке отсыпается, а Сорочинский с Вороным в город подались, – помедлив, неохотно отвечает Ветер.

– В Сосницу?

– В Бережанск.

– Вот как! – удивляется Голубь. – Это зачем же?

– Так он же говорил вчера… Проверить, действительно ли меня вызывают в губповстанком. Ну и… все такое.

– И как же он… без адреса, без пароля?

– У него там знакомый какой-то есть, то ли в самом повстанкоме, то ли из близких к нему людей. Он так и не объяснил толком – торопился…

– Все-таки пошел… – удрученно качает головой Голубь. – Давно?

– Больше часа назад.

– Кстати, который теперь час? Мои часы милиция реквизировала.

Ветер достает из кармана часы и щелкает крышкой.

– Десять часов сорок минут. – Перехватив вопросительный взгляд Голубя, добавляет: – Вечера, конечно.

– Это он настоял на этом, – первым нарушает затянувшееся молчание атаман. – Я отговаривал его. Но… Все-таки он – начальник штаба. Он отвечает за безопасность отряда. И за мою тоже. Так что, ты уж того… Сам должен понимать.

Чувствуется, что Ветер не до конца одобряет рвение своего начштаба. Он только теперь начинает задумываться над возможными последствиями его вояжа в Бережанск. Кто знает, как там воспримут его появление. Ведь это явное нарушение дисциплины. Могут посчитать, что у Ветра не отряд, а шарашкина контора…

– А мне-то что! Мне от этого ни холодно, ни жарко, – лениво тянет Голубь и с хрустом в суставах потягивается, давая этим понять, что он потерял интерес к этому разговору.

– И то правда! – торопится поддакнуть Ветер. – Тебе-то чего переживать? Ты ведь тут ни при чем. Не ты же его посылал…

– А я что говорю… – пожимает плечами Грицко и, помолчав, небрежно роняет: – Если кому-то и надо переживать, так это тебе, атаман.

– Ты хочешь сказать, что из-за моего начштаба меня могут не назначить уездным атаманом? Так, что ли? – с вызовом спрашивает Ветер, старательно растирая сапогом окурки на полу.

– Именно так! И именно из-за Сорочинсксго! – видя, что атаман начинает терять терпение, отвечает Голубь. – Хотя, как мне кажется, произойдет это вовсе по другой причине, не по той, о которой ты думаешь.

– А ты мог бы выражаться яснее? Без загадок.

Голубь хмурится и жует кончик уса.

– Дело в том, Роман Михайлович, что это всего лишь моя догадка. Говорить об этом загодя – можно остаться в дураках.

– Ну-у не-ет! – медленно качает головой Ветер. – Так дело не пойдет! Раз уж начал, так кончай.

Голубь уже не рад им же самим затеянному разговору, но отступать поздно. Не глядя на Ветра, он спрашивает:

– А тебе, атаман, не показалось подозрительным стремление Сорочинского побывать в повстанкоме раньше тебя? А его слова о том, что у него есть свои люди в повстанкоме, не насторожили?

– Ты думаешь, что Сорочинский… – медленно тянет Ветер, силясь связать воедино сказанное Голубем.

– Вот именно – всего лишь думаю! То есть предполагаю. Я ведь не знаю ваших с ним отношений…

– …что Пашка может занять мое место?

– А почему бы и нет? Боевой опыт у него побольше твоего. Командир эскадрона у самого батьки Махно! А тут еще и связи кое-какие имеются… Иначе, зачем ему торопиться так? Меня проверять? Так меня милиционеры проверяли! И притом, как выясняется, на его глазах. Вот он… след от ихней проверки. – Голубь хлопает по раненой ноге. – А двое подстреленных милиционеров? Этого мало? Нет, брат, что-то тут не так!

– Да-а… – ожесточенно скребет затылок Ветер. Он явно расстроен, даже лицо порозовело. – А я об этом-то и не подумал.

Атаман берет в руки книжку и, бесцельно повертев ее, швыряет обратно на стол. Затем долго и старательно причесывает жидкие свои волосы.

Молчавший все это время Кострица успел задремать, и теперь с печи слышится его мерное похрапывание. Видать, атамановы неурядицы нисколько его не волнуют.

– Слушай, Роман Михайлович… – словно силясь что-то вспомнить, начинает неуверенно Голубь. – Кажется, утром Павел Софронович заводил разговор о какой-то комсомолке. Ее вроде бы назначили в какое-то село секретарем сельсовета…

– Ну, говорил… – не сразу отвечает занятый своими невеселыми мыслями Ветер.

– До села этого далеко?

– До Выселок? Часа два хода. Может, меньше… Тебе-то зачем?

– У меня тут, понимаешь, мелькнула одна мысля… Я подумал… почему бы не наведаться до этой комсомолки в гости. Прямо вот сейчас. Поразмяться захотелось. Не привык я так вот долго без дела сидеть. Да и случай подходящий отомстить совдеповцам за ихнюю засаду под этими Выселками.

Ветер изумленно смотрит на Голубя, будто видит его впервые.

– Уж не хочешь ли ты лично провести эту акцию?

– А почему бы и нет? – недоумевает Голубь. – Или ты думаешь, что я от вида крови в обморок падаю? И потом… я ведь тоже не прочь иногда потолковать с молодой девушкой о «светлой жизни».

– А что? Неплохая мысль! – оживляется атаман. Ему хочется побыть одному, и предложение гостя как нельзя кстати. – Разомнись. Я бы и сам пошел, да вот… что-то стал чувствовать себя неважно. А ты сходи. Возмешь с собой Тандуру – это наш конюх – и Муху. Хватит ему валяться на сене, бока отлежит. Можешь взять наган. И по бомбе прихватите. На всякий случай…

19

На проселочную дорогу выныривают из придорожного кустарника три черные тени. Под раскидистой кроной старой липы люди останавливаются. Какое-то время стоят молча. Тишина такая, что можно расслышать, как едва ощутимый ветерок шевелит листьями липы. Лишь изредка со стороны Выселок долетит ленивое потявкиванье какой-то честно отрабатывающей свой хлеб насущный собачонки. Ни одно окошко не светится в погруженном в сон селе. Неподалеку от остановившихся на дороге людей смутно виднеется низкая покосившаяся хата. Ее единственное окно кажется издали черной глазницей.

– Надо бы посмотреть, нет ли возле хаты пса. И вообще… все ли там спокойно, – обращается Голубь к сопящему в затылок Мухе. – Сходи, Тарас. Только без шума.

– Сам знаю, что без шума. Все только и знают, что учить меня! – огрызается Муха, но приказ спешит выполнить.

Не проходит и четверти часа, как Муха появляется из темноты.

– Все в ажуре – ни собак, ни людей. Гриценчиха, наверное, дома – дверь заперта изнутри.

– Отлично! – довольно потирает руки Голубь. – Пошли, хлопцы.

Осмотрев двор и не обнаружив ничего подозрительного, все трое останавливаются под окном. Окно настолько маленькое, что два человека могут заглянуть в него, только прижавшись лбами.

– Пожалуй, пора, – говорит Голубь и громко стучит по стеклу. В хате что-то скрипит, слышатся шаги, и в окошке появляется едва различимое пятно лица.

– Кто там? – слышится встревоженный девичий голосок. – Кто стучит? – не дождавшись ответа, снова спрашивает девушка.

– Это я. Посыльный из сельсовета, – изменив голос, невнятно по-старчески шамкает Муха.

– Это вы, дядя Яков? – повеселевшим голосом откликается хозяйка.

– А то кто же? Открой, Оксана, я по делу к тебе!

Девушка секунду-другую топчется у окна, недоумевая, должно быть, зачем она понадобилась в столь позднее время в сельсовете. Затем, засветив лампу, шмыгает в угол и торопливо одевается.

Голубь припадает лицом к окну, для чего ему приходится согнуться чуть ли не вдвое. Внутри хата такая же убогая, как и снаружи. И это – несмотря на то, что места, где поотвалилась штукатурка, тщательно, но неумело, замазаны глиной, и вся комната вместе с земляным полом побелена. Первое, что бросается Голубю в глаза, это – небольшой портрет Ленина, приклеенный к стене. Портрет обрамлен вышитым рушником. Он висит над широкой лавкой, покрытой старым рядном. По всей видимости, лавка служит девушке кроватью.

Вскоре девушка появляется из своего укрытия одетой в поношенное платье, синее с белыми цветами, в платке, но по-прежнему босая. Подбежав к лавке, она торопливо поправляет свою убогую постель.

– Хлопнем через окно – и дело с концом! – дохнув самогонным перегаром в ухо Голубя, жарко шепчет Тандура.

– Так не интересно, – не спуская глаз с девушки, отрицательно крутит головой Грицко. – Зачем так вот сразу убивать такую кралю?

Муха понимающе хихикает, намереваясь отпустить по этому поводу несколько сальных словечек, но в это время девушка выходит в сени, и Голубь кивком головы указывает Мухе и Тандуре на дверь.

Звякает запор, скрипит отворяемая дверь, и в ее проеме показывается девичья голова в цветастом платочке. Не давая девушке опомниться, Муха хватает ее за руку и с силой дергает к себе. Ничего подобного не ожидавшая девушка вылетает из двери в объятия Мухи.

– Дя… – начинает она, но тут же осекается, увидев перед собой сразу троих незнакомых мужчин.

– А где же дядя Яков? – не зная, что говорить, растерянно бормочет девушка первое, что приходит на ум.

– А я, что, не дядя? – ухмыляясь, пищит детским голосом Муха. – Ну, чем я не дядя? А, деточка?

– Привет, комсомолия! – нагнувшись к самому лицу девушки, с деланым радушием восклицает Голубь. – Приглашай гостей в хату – разговор есть…

Еще не придя в себя и не разобравшись толком, что за гости пожаловали к ней в столь позднее время, но, инстинктивно учуяв недоброе, девушка пытается вырваться из цепких рук Мухи, но это ей не удается. Чтобы она не закричала, Муха зажимает ей рот потной ладонью и, ловко завернув за спину руку, толкает назад в сени.

– Может, мне остаться здесь, покараулить? – вызывается Тандура. – Всякое может быть…

– Лишнее, – говорит Грицко, подталкивая Тандуру в сени. – Кто сюда сунется среди ночи?

Едва переступив порог, Муха с силой толкает девушку в спину. Перелетев через всю комнату, та ударяется головой о стенку. Коротко вскрикнув, хватается руками за голову и медленно опускается на пол.

Минуту спустя в голове у нее начинает проясняться, и она осознает наконец весь ужас своего положения. Сомнений быть не может – эти страшные люди пришли, чтобы убить ее. Им мало того, что они отняли жизнь у ее родителей. Теперь ее черед… Эти не пощадят! Только бы не мучили. Лучше бы убили сразу. И поскорее. Прямо вот сейчас…

Впервые Оксана узнала, что такое горе, в 1916 году, когда ей было тринадцать лет. В том году где-то в далекой и никому из выселковчан не ведомой Галиции сложил свою бесталанную голову за батюшку-царя ее брат Назар, рядовой Бережанского пехотного полка.

А через каких-нибудь два года новая беда: весной 1918 года синежупанники Центральной рады расстреляли сестру Марью, первую выселковскую комсомолку, организатора сельской комячейки.

Очередное несчастье постигло Оксану осенью 1920 года, когда в Выселки пришла весть с юга Украины, что там, под Каховкой, в жестоком бою за счастье трудового народа пал смертью героя беззаветный красноармеец Семен Мороз, симпатичный и бедовый парнишка Сеня, которого всей своей юной душой полюбила Оксана.

А совсем недавно на девушку обрушился еще один, на сей раз самый страшный удар. Как-то ночью к Гриценкам нагрянули люди атамана Ветра. Они пришли вскоре после того, как Иван Степанович Гриценко выступил на сельском сходе с предложением организовать в селе комбед. После жестоких пыток бандиты заперли Ивана Степановича и Евдокию Николаевну в хате, а хату подожгли.

Оксана в ту ночь не была дома. Она ходила в Сосницу, задержалась там дотемна и заночевала у тетки. Это ее и спасло.

Но вот пришел и ее черед…

– Что вам от меня нужно? – превозмогая оцепенение, упавшим голосом выдавливает из себя девушка. Едва ли она сознает всю бесполезность этих слов.

– Сейчас мы все объясним тебе, деточка – осматривая с ног до головы девушку, многозначительно ухмыляется Грицко. – Или ты очень торопишься? Обычно в таких случаях люди предпочитают не спешить.

Внимание Голубя привлекает лежащая на столе тетрадка, одна страница которой исписана синим химическим карандашом. Взяв тетрадку, Голубь брезгливо кривит губы.

– Небось донос в чеку на честных людей настрочила? А? Ах, вот оно что! Оказывается, комсомолия песни записывает… Hy-ну. «Вперед заре навстречу, товарищи в борьбе…» Слыхали, хлопцы? – Голубь выразительно смотрит на Муху и Тандуру и поднимает кверху указательный палец. – «Вперед заре навстречу!» А я-то думал, девчоночка «Отче наш» переписывает да наизусть учит… Молитвы небось ни одной не знаешь? Вместо молитв большевистские песни разучиваешь? Так, что ли?

Голубь рвет тетрадь на мелкие кусочки и бросает на пол.

– А это что еще за головастик висит? – подражая Голубю, со скрытой угрозой в голосе спрашивает Тандура, довольно неприятная личность с круглыми немигающими глазами и усами щеточкой, вперившись взглядом в портрет Ленина. Он срывает портрет со стены и, скомкав его, швыряет в лицо Оксане. Вслед за портретом срывает и рушник. Бросив его под ноги, яростно топчет ногами, приговаривая:

– Хорошие люди иконы вешают на стенах, а не антихристов всяких! А вместо антихристских песен молитвы читают! Молчишь? У-у, ты…

– Говорить разучилась? – стараясь не отставать от товарищей, визжит Муха, брызгая в лицо девушки слюной. – На митингах так небось за язык не надо тянуть! А тут как воды в рот набрала! Отвечай, когда спрашивают! Встать!

Оксана встает, но молчит по-прежнему. Язык и губы ее одеревенели, сделались непослушными. И потом, пусть и подсознательно, она понимает, что с этими людьми, говори не говори, конец будет один. Недаром они пришли среди ночи.

– Молчишь, сволочь! – снова визжит Муха и с размаху бьет девушку в живот кулаком.

Оксана тихо ахает, сгибается вдвое и, опустившись на колени, роняет голову на пол.

– Брезгует, видите ли, разговаривать с нами! – цедит сквозь зубы Муха. – Публика, видите ли, не нравится. Ну, так сейчас ты у меня замолкнешь навсегда…

Бешено сверкнув налитыми кровью глазами, он выхватывает из-за пояса обрез и замахивается им над головой девушки. Высокий Голубь перехватывает готовый уже опуститься обрез и придерживает его.

– Не торопись, Тарас. Прикончить ее мы всегда успеем. Не мешало бы порасспросить кое о чем…

Муха неохотно опускает обрез и зло бросает:

– Нечего с такими лясы точить! Убивать их надо!

– Успеется, времени у нас достаточно, – говорит Голубь. Повернувшись к Оксане, которая, согнувшись и держась за живот, привалилась плечом к стене, он с затаенной угрозой спрашивает: – Ну и как, много голопузых успела сагитировать в комсомол. Где списки выселковских комсомольцев? Подавай-ка их сюда! Надо и другим «светлую жизнь» устроить. Не одной тебе жить в раю. Говори. Ну!

«Ничего я им не скажу! – с внезапной решимостью думает Оксана – куда девался липкий и вязкий страх, намертво сковавший ее сознание, а вместе с ним и все тело. – Пусть убивают. Умру честным человеком, а не предателем своих друзей. А умереть придется так или иначе. Эти не пощадят. Только бы не мучили!»

– Я никаких комсомольцев не знаю! И ничего я вам больше не скажу! – дрожащим голосом выкрикивает девушка и с силой сжимает челюсти, боясь обронить лишнее слово.

– Ах, вот оно что! – ехидно ухмыляется Голубь. – Решила умереть героем. Ну что ж, будь по-твоему, – умирай героем. Авось красные памятник поставят. Мы не против – героем так героем. Мы сегодня хорошие… Только имей в виду: никто и никогда не узнает, как ты умерла. И тело твое никто не найдет. Уж мы постараемся…

Голубь ощупывает приценивающимся взглядом девушку, и на его губах появляется похотливая усмешка.

– Гм… А тело у тебя ничего! Тело ладное, в самый раз. С такой кралей не грех бы и потешиться малость. Не пропадать же даром такому добру. Как, хлопцы? Проверим, способны ли комсомолки на любовь?

Муха, глядя на ухмыляющегося Голубя, тоже растягивает рот до ушей. Тандура изображает на своем лице-маске – оно всегда у него неподвижно – некое подобие улыбки и довольно потирает руки.

– А что, дивчина в самый раз! – щерится он.

Оксана и в самом деле девушка ладная и, можно сказать, красивая. У нее статная, крепко сбитая фигура, которую плотно облегает выгоревшее на солнце, тесное и коротковатое платье, особо подчеркивая округлые развитые бедра и высокие тугие груди. Разделенные надвое прямым пробором густые каштановые волосы обрамляют круглое загорелое лицо с широко посаженными глазами, большими и темными, небольшим прямым носом, плотно сжатыми полными губами и круглым подбородком.

Когда до Оксаны доходит смысл слов и взглядов ее мучителей, она снова цепенеет от ужаса, отчаяния и стыда. В последней, зыбкой надежде разжалобить бандитов Оксана поднимает на Голубя умоляющий взгляд.

– За что вы хотите надругаться надо мной? Что я сделала вам плохого? Неужели у вас не осталось хоть капли жалости? Лучше убейте меня сразу. Прошу вас!

– Хватит! – резко обрывает ее Голубь. – Нас агитировать бесполезно. Пойдешь со мной!

– А почему не я первый? – таращит глаза Муха и оборачивается к Тандуре, ища у него поддержку. – Чем я хуже? А, Евгений?

– Ну, вот что! – тоном, не допускающим возражений, произносит Грицко. – Мы с комсомолией пойдем в копну сена, что стоит за хатой – там помягче и не так душно, – а вы тем временем хорошенько обыщите эти хоромы. Может, найдете что-нибудь интересное: письма, списки или другие какие бумаги.

Голубь подходит к неподвижно застывшей девушке, хватает ее за руку и дергает к себе. Затем грубо подталкивает к двери.

– Давай, топай! И, смотри мне, без глупостей – я привык к хорошему обхождению.

Когда дверь за ними закрывается, Муха, ни к кому не обращаясь, обиженно ворчит:

– Вот так всегда… Если стычка с милиционерами или самооборонцами, так Муха вперед, лезь первым под пули. А если побаловаться с комсомолкой, то Муха потом, здесь другие будут первыми. Подумаешь, какая цаца – он пойдет на сено, при нас, видите ли, стесняется. Видели мы таких…

– Зала-а-адил! – заглядывая в стоящие перед печной заслонкой горшки, пренебрежительно тянет Тандура. – И до чего же ты, Тарас, нудный человек… Да хватит этого добра и ему, и тебе, и мне еще останется. Что он – съест ее? Ты лучше делай, что тебе сказано.

Проходит несколько минут. Неожиданно со двора долетает странный звук, напоминающий рычание раненого зверя. Следом за ним – короткий женский вскрик.

– «И была их любовь очень бурной…» – декламирует Тандура неизвестно где и когда услышанную строчку из плохонького стихотворения.

Муха растягивает до ушей рот и щурит глазки, собираясь по-своему прокомментировать это событие, но не успевает, потому что женский крик повторяется. В этот раз он продолжительный, какой-то неестественный – крик будто доносится из бочки – и душераздирающий. Так кричат в свой предсмертный миг люди, умирающие насильственной смертью. Тандура и Муха застывают, навострив уши, затем, не сговариваясь, хватаются за свои обрезы и устремляются к двери. Но прежде чем они успевают сделать несколько шагов, дверь открывается, и в комнату вваливается тяжело дышащий Голубь. Ладонью левой руки, между пальцев которой просачивается, капая на рубаху, кровь, он держится за шею, а правой поправляет штаны.

– Вот стерва! – Голубь отнимает от шеи руку и подносит ее к глазам, словно все еще не веря случившемуся. Взору Мухи и Тандуры открывается рана со следами зубов, из которой сочится кровь. – Чуть горло не перегрызла, сволочь!

– Где она? – таращит глаза Муха. – Я с ней быстро…

– Можешь не утруждать себя, – останавливает Муху Грицко. – Я шарахнул ее по голове, – Голубь, показывая, как это было проделано, коротко взмахивает правой рукой сверху вниз – левой он по-прежнему зажимает на шее рану, – и швырнул в колодец. Небось уже жабам сиську дает.

– Ну вот… – состроив кислую мину, принимается за старое Муха. – И потешиться с девчонкой не довелось, и прикончить, как следует, не дали. И сам не гам и другому не дам…

– Из бумаг нашли что-нибудь? – пропустив мимо ушей слова Мухи, спрашивает Голубь. Он подходит к ведру с водой, стоящему у двери на колченогой табуретке, наклоняется над ним и, опуская руку прямо в ведро, принимается смывать с шеи кровь. Вода в ведре постепенно становится розовой.

– Нет, – мотает головой Тандура. Указывая на стол, на котором стоят несколько мешочков не то с мукой, не то с крупой, добавляет: – Вот только харчей немного нашли.

– Забирайте все, и выметаемся отсюда, – завязывая кое-как вымытую шею большим носовым платком, говорит Голубь и направляется к двери.

Когда все трое оказываются на улице, Грицко вдруг спохватывается:

– Надо бы заглянуть в колодец. А вдруг комсомолка живая. Они, сволочи, живучие.

– Посмотреть не помешает, – соглашается Тандура и, доставая из кармана коробок со спичками, сворачивает к колодцу.

Колодец квадратный, с бревенчатыми стенками, покрытыми толстым слоем зеленой плесени. И неглубокий – до воды не больше пяти метров. При свете спички колодец кажется каким-то таинственным и даже зловещим. Внизу все еще продолжает колыхаться потревоженная черная вода. На ее поверхности вздувшимся пузырем плавает цветастый платок со связанными в узел концами, который совсем еще недавно красовался на голове Оксаны Гриценко.

– Платок можно бы и достать, – говорит Голубь. – Все-таки вещь… Кто…

– Я достану! – поспешно, чтобы его случаем не опередил Муха, вызывается Тандура и хватается за ручку коловорота.

Заполучив платок, он отжимает его, старательно разглаживает, аккуратно складывает и сует за пазуху.

– В хозяйстве все пригодится. Будет что подарить какой-нибудь марухе… чтобы сговорчивей была.

И снова у старой хаты на околице Выселок, будто ничего там не произошло, воцаряется тишина, лишь изредка нарушаемая жалобным повизгиванием заржавленных петель оставшейся открытой двери, которую потихоньку раскачивает посвежевший к утру ветер.

20

Глаза Шмакова то и дело слипаются, а книга раз за разом выпадает из рук. Можно подумать, что она с каждым часом прибавляет в весе. Эпизоды из «Капитанской дочки», которую читает, вернее, силится читать дежурный по Сосницкой милиции Петр Иванович Шмаков, странным образом переплетаются с обрывками его собственных мыслей и воспоминаний, образуя порой кошмарную путаницу в голове.

Всю прошлую ночь Петр Иванович вместе с тремя милиционерами просидел в засаде у хаты лесничего невдалеке от села Вербень. К лесничему, согласно полученным сведениям, должны были прийти два матерых боевика. То ли боевики заподозрили неладное, то ли изменились их планы, но к лесничему никто не явился. Тем не менее за всю ночь Шмакову ни разу не пришлось сомкнуть глаз. А в следующую ночь ему выпало дежурство.

Шмаков в который раз клюет носом, вздрагивает от стука упавшей книги и витиевато чертыхается. Подняв книгу и бросив ее на стол, он встает, чтобы умыть лицо из стоящего в коридоре бачка. Стук в окно заставляет Шмакова потушить лампу. Делает он это не из трусости. Просто Петр Иванович хорошо понимает, что в освещенной комнате представляет отличную мишень для того, кто находится сейчас там, под окном, и потому может запросто получить пулю если не в лоб, то уж в грудь или живот наверняка. Что, впрочем, нисколько не меняет дела, – и то и другое крайне неприятно. И лишь спустя минуту-другую Шмаков встает и вынимает из кармана наган.

Стук в окно повторяется. В этот раз он посильнее. Да и стучат подольше.

В кабинет заглядывает дежурящий вместе со Шмаковым милиционер Никитюк, пожилой мужчина с мятым скуластым лицом.

– Прикажете впустить… товарищ начальник? – спрашивает он шепотом.

Шмаков подходит к окну и осторожно выглядывает. На дворе начинает сереть. Под окном стоит простоволосая женщина в темном с белыми цветами платье. Увидев в окне Шмакова, она делает ему какие-то знаки. Похоже, просит, чтобы ее впустили.

– Никитюк, впусти. Там женщина, – говорит Шмаков.

– Слушаюсь! – полушепотом отвечает Никитюк и громыхает своими сапожищами по коридору.

– Будь осторожен! – кричит ему вдогонку Шмаков. – Там могут быть бандиты!

Шмаков взводит курок нагана: кто знает, не прячутся ли за кустами бандиты, выслав наперед женщину в качестве приманки. Он видит, как открывается калитка – ровно настолько, чтобы в нее мог пройти человек, – и как женщина неестественно проворно проскальзывает в нее. Похоже, Никитюк дернул ее за руку.

Шмаков оставляет свой наблюдательный пункт и выходит в коридор.

У двери, прислонившись к косяку, стоит молоденькая девушка среднего роста в коротеньком синем платьице, босая, с растрепанными по плечам каштановыми волосами. Девушка вздрагивает, словно ее бьет озноб, и смотрит на тощего и высокого, как жердь, Шмакова широко раскрытыми глазами. На ее лице, вокруг рта и на подбородке, видны следы крови.

– Ты кто такая? Что тебе нужно? – решив, что перед ним безумная, участливо спрашивает Петр Иванович.

Девушка судорожно глотает воздух и через силу выдавливает:

– Это… милиция?

– Она самая, – говорит Шмаков и пододвигает девушке принесенный Никитюком табурет. – Сосницкая уездная милиция. Можешь говорить смело. Так, что у тебя?

Девушка садится на табурет и крепко хватается за его края руками, словно боится, что ее могут выгнать отсюда, не выслушав.

– Ну? – заглядывает в глаза девушки Шмаков, для чего ему приходится присесть перед ней на корточки. – Говори, я слушаю.

– Мне нужно увидеть товарища… товарища…

Девушка растерянно хлопает глазами и бледнеет: фамилия нужного ей человека в самую последнюю минуту начисто вылетает из головы. Вся напрягшись, она смотрит на Шмакова глазами, полными отчаяния.

– Может, тебе нужен товарищ Бондарь? – спрашивает наугад Петр Иванович.

Из груди девушки вырывается шумный вздох облегчения.

– Фу, ты! Как же это я?.. Ой, спасибо вам! – лепечет странная гостья, виновато усмехаясь. – Ну, конечно, Бондарь! Мне нужен товарищ Бондарь!

– Так ночь же, – рассудительно произносит Шмаков. – Товарищ Бондарь дома, он спит. Придешь попозже…

– Мне надо видеть товарища Бондаря сейчас же! – с неожиданной решимостью прерывает Шмакова девушка.

– Ты могла бы рассказать мне, что там у тебя… Я дежурный по милиции.

– Нет! – решительно заявляет девушка и добавляет потише: – Товарищ Галич сказал, что я должна увидеться с товарищем Бондарем.

– Я же тебе объясняю человеческим языком… – начинает терять терпение Шмаков, но тут же осекается и стремительно спрашивает: – Как ты сказала? Галич? Тебя послал Галич?

– Да. Меня послал товарищ Галич с очень важным поручением к товарищу Бондарю. Нельзя терять ни минуты…

– Никитюк! – громко зовет Шмаков своего помощника, который стоит тут же, рядом, и, ничего толком не понимая в происходящем, во все глаза смотрит на девушку. – Беги к товарищу Бондарю! Пусть немедленно идет сюда! И побыстрее, браток.

Петр Иванович запирает за Никитюком дверь и ласково обращается к девушке:

– Ты пойди умойся, у тебя на лице кровь. Вода вон там, в бачке. А я попробую самовар растопить да чайку вскипятить.

Спустя четверть часа слышится частый требовательный стук в дверь.

– Петр Иванович, откройте! Бондарь!

Шмаков оставляет самовар, который уже вовсю сердито гудит в дежурке, и спешит к двери. Девушка сидит там же, в комнате дежурного, за столом и, заметно волнуясь, то и дело поправляет на коленях платье.

Бондарь стремительно входит в дежурку и, даже не сняв с головы кубанку, что свидетельствует об исключительности случая, плюхается на стул напротив девушки. Секунду-другую изучающе всматривается в ее лицо. Затем говорит:

– Здравствуйте! Я – Бондарь Александр Афанасьевич, начальник Сосницкой уездной милиции. Что вы хотите рассказать мне?

– Меня послал к вам Галич…

– Как и где вы встретились с ним? – быстро спрашивает начмил. – Впрочем, об этом после. Что он велел передать мне?

– Сейчас… – часто кивает головой девушка, глядя в глаза Бондарю. – Вот только вспомню все… по порядку. У меня тут, – она показывает на голову, – все перемешалось… И болит до сих пор. Сейчас…

Девушка сжимает голову руками и закрывает глаза. В дежурке становится тихо. Даже самовар перестает потрескивать. Наконец девушка открывает глаза и, делая частые паузы, сбивчиво говорит:

– Ну вот… Теперь вроде вспомнила все… Значит, так… Сперва – самое главное… Сорочинский ушел в Бережанск… Там у него вроде бы есть знакомые в каком-то поставкоме. Галич сказал, что вы знаете, что это такое. Так… Да! Он пошел не один, а со своим охранником… Они пошли вчера вечером. Завтра… нет-нет!.. уже сегодня утром они могут быть в городе… Да, еще… Они пошли в Бережанск, чтобы узнать там, правда ли, что ихнего главаря… м-м…

– Ветра? – подсказывает Бондарь.

– …что ихнего главаря Ветра вызывают в этот самый поставком. И еще он хочет узнать там и насчет самого Галича… Вы должны по телефону предупредить свое начальство в Бережанске, чтобы они там что-нибудь предприняли… Выглядит этот Сорочинский так… Лет тридцать… Среднего роста… Может, чуть повыше. Плотный такой… крепкий. Одет в черный костюм с рубчиками… Вельветовый называется. На ногах ботинки… А на голове у него черная шляпа… Да! Голова у него большая! Вот… Что же еще? Ага! Красивый он такой… Вроде как женщина. Теперь его охранник… Высокий… Сухощавый… И хмурый всегда… Никогда не смеется. В черных брюках и сером пиджаке… Теперь вроде бы все… Хотя нет! – спохватывается рассказчица. – Галич сказал, что я не должна возвращаться домой. И вообще… не должна показываться на людях. Он сказал, что вы должны знать, что надо делать…

– Спасибо, девочка! – дрогнувшим голосом говорит Бондарь. – Вряд ли ты понимаешь, что ты сегодня сделала. О себе не беспокойся – поживешь пока у меня дома. Там тебе будет хорошо… Петр Иванович, – начмил поворачивается к Шмакову, – соедините меня с губмилицией. Нет! С квартирой Онищенко!

Пока Шмаков ожесточенно крутит ручку телефонного аппарата и громко кричит в трубку, вызывая станцию, Бондарь ласково говорит девушке:

– Сейчас я передам в Бережанск твое сообщение, а потом мы будем пить чай, и тогда ты расскажешь обо всем поподробнее. Хорошо?

Девушка согласно кивает головой.

– У телефона товарищ Онищенко! – говорит Шмаков и протягивает Бондарю трубку.

Кончив разговор с начальником губмилиции, Бондарь садится к столу.

– Теперь можно и чайку… – начинает он и, взглянув на девушку, умолкает. Уронив голову на стол, та спит.

21

– Да, вы правы, – соглашается с Онищенко его заместитель Сенченко, полный розовощекий (несмотря на скудное питание) мужчина с гладко зачесанными назад редеющими белесыми волосами. – Ни арестовывать, ни тем более убивать этого Сорочинского нельзя. Этим мы только насторожим Ветра и сорвем операцию. Вот если бы вспугнуть его… Вроде как случайно, чтобы он ничего не заподозрил.

– Вспугнуть можно, – закурив цигарку и пустив к потолку густую струю дыма, говорит Онищенко. – Вспугнуть проще простого. Только, как говорят в Одессе, что мы будем из этого иметь? Подозрение-то у Сорочинского как было, так и останется. Хотя… Если не придумаем ничего получше, придется вспугнуть. – Сделав затяжку и помолчав, что-то прикидывая, начгубмил продолжает: – Вот если мы устроить этому Сорочинскому встречу с членом руководства повстанкома – мнимым, разумеется, – дело другое! Встречается такой человек с Сорочинским, встречается, разумеется, «чисто случайно», подтверждает сказанное Галичем и спроваживает гостя обратно домой. Причем делает это до встречи Сорочинского с настоящим повстанкомовцем. Как?

– Недурно! Только вот… – задумчиво чешет переносицу Сенченко. – Только вот где взять такого человека? Разве что самому встретиться с Сорочинским и представиться одним из руководителей этого самого… губповстанкома.

– И как же вам видится такая встреча? Подходите посреди улицы к Сорочинскому и говорите: «Здравствуйте, пан Сорочинский! Можно вас на пару слов? Я из Бережанского губповстанкома». Так, что ли? – интересуется Онищенко без тени иронии в голосе. – Нет, Никита Степанович, нахрапом тут не возьмешь: бандиты тоже народ тертый. И опасность не в том, что этот чертов Сорочинский раскусит вас, а в том, что, раскусив, может не подать виду. Понимаете? Тогда пиши: все пропало – и операция, и парень… Был бы этот мнимый повстанкомовец да знаком с Сорочинским – тогда совсем другой табак. Но снова же: где взять такого человека?

– Андриан Карпович! – спохватившись, с размаху бьет себя по колену Сенченко. – У меня же лежат списки!

– Какие списки?

– Списки бывших политбандитов и прочей контры, которая, осознав свои ошибки и порвав с прошлым, явилась с повинной.

– Ну и что? – все еще не понимая, куда гнет его заместитель, интересуется Онищенко.

– А то, что мы можем повидать этих людей. Не всех, конечно: губерния большая, – а тех, что живут в Бережанске или вблизи него. А вдруг кто-нибудь из них да знаком с этим Сорочинским! Он-то и мог бы стать тем, нужным нам, человеком.

– А что? – оживляется Онищенко. – Это идея! И даже неплохая… Во всяком случае, лучшую сейчас вряд ли мы придумаем – нет времени. Словом, несите сюда ваши списки, Никита Степанович. И скажите заодно дежурному, чтобы собрал всех, какие есть, людей ко мне. Немедленно. А я тем временем позвоню в гормилицию. Передам приметы бандитов и распоряжусь, пусть немедля организуют их поиск и наблюдение.

– Предупредите, чтобы не вспугнули! – бросает Сенченко, покидая кабинет.

Через минуту он возвращается и кладет на стол тонкую папку, завязанную розовыми тесемками.

– Тут они, субчики! Все до единого.

Онищенко торопливо достает из папки списки и, скользя по ним быстрым взглядом, ставит красным карандашом против некоторых фамилий галочки – отмечает людей, живущих в Бережанске.

Тем временем кабинет начальника губмилиции наполняется подчиненными. Кабинет явно тесноват для такого количества людей, поэтому рассаживаются поплотнее, кое-где по двое на одном стуле. Садятся молча, бросая на начальника выжидательные взгляды.

– Товарищи! – просмотрев списки, обращается к собравшимся Онищенко. – Срочнейшее задание! Пока не выполните, ни о каких других делах не может быть речи. Не пугайтесь! Работы на какой-нибудь час. Сколько вас тут? Так… Двадцать четыре человека. Один даже лишний. Значит, так… Для начала подойдите к столу и пусть каждый из вас выпишет из этого списка по одной фамилии, помеченной красным карандашом. Выписывайте также адрес и место работы этого человека. Для чего это надо, сейчас узнаете.

– Теперь слушайте дальше, – говорит начгубмил, когда люди, покончив со списком, отходят от стола. – Что от вас требуется? От вас требуется уже в самые ближайшие минуты повидаться с вашим «клиентом». В случае необходимости разрешаю временно использовать любой транспорт, какой подвернется под руку, независимо от того, кому он принадлежит. О последствиях можете не беспокоиться. За всех отвечу я сам. Далее. Вам необходимо узнать, знаком ли ваш «клиент» с неким Сорочинским – начальником штаба банды атамана Ветра, действующей в Сосницком уезде. О Сорочинском известно немного. До революции был известным конокрадом. Промышлял на юге нашей губернии. Неоднократно сиживал в тюрьмах. После революции какое-то время пребывал в Красной армии. Летом восемнадцатого принимал участие в боях с Деникиным под Екатеринодаром. Затем переметнулся к Махно. Прослужил у него два года. Был командиром эскадрона. В конце прошлого года оказался в банде Ветра. Это – все, что нам известно пока о Сорочинском. Так вот. Если окажется, что ваш подопечный знаком с Сорочинским, тащите его немедленно сюда.

Оставшись один, Онищенко садится за стол и начинает перебирать бумаги. Затем встает и принимается шагать по кабинету, то и дело с досадой посматривая на настенные часы. Иногда ему начинает казаться, что часы испортились и безбожно врут. Раза два или три Андриан Карпович вынимает свои карманные и сверяет по ним настенные.

Карманные часы начальника Бережанской губмилиции массивные и тяжелые, с серебряным корпусом и открывающейся крышкой. На внутренней стороне крышки вычурным писарским почерком выгравировано: «Беззаветному красному чекисту товарищу Онищенко А.К. за заслуги перед революцией. Ф. Дзержинский. 23 июня 1920 года». Часы эти – предмет особой гордости губначмила. Он бережет их пуще глаза.

Проходит десять минут… двадцать… тридцать… Вестей от гонцов все нет и нет. Молчит и телефонный аппарат. Онищенко раз даже снял трубку и вызвал станцию, чтобы удостовериться, что телефон исправный.

И только в часу десятом дверь кабинета широко распахивается, и в нее вваливается запыхавшийся сотрудник оперативного отдела Михаил Камышев, молодой парнишка со смешливыми глазами на открытом, по-девичьи чистом лице.

– Ну что, есть? – нетерпеливо спрашивает Онищенко и весь подается вперед.

– Есть, товарищ Онищенко! – звонко выпаливает Камышев и подталкивает в кабинет старающегося казаться независимым немолодого уже мужчину с тонкими поджатыми губами и колючими зелеными глазками на худом аскетическом лице, оканчивающемся небольшой бородкой. Несмотря на теплую погоду, мужчина одет в длинный серый плащ, застегнутый на все пуговицы. В руках у него линялая форменная фуражка.

– Товарищ Онищенко! – выступив из-за спины незнакомца, скороговоркой докладывает Камышев. – Жук Василий Сидорович. Лично знаком с Сорочинским. Я свободен?

– Спасибо, товарищ Камышев! Вы свободны. А вы, Василий Сидорович, проходите, садитесь, – указывает на один из стульев начгубмил.

Не двигаясь с места, Жук буравит хозяина кабинета колючим взглядом исподлобья.

– Постою! – роняет он скрипучим голосом. – Вы лучше скажите, за что меня притащили сюда силком. Если только за то, что я был знаком с каким-то конокрадом и разбойником, то лучше будет, если вы отправите меня сразу в допр. Тогда вам не придется каждый раз разыскивать меня, потому что таких людей, как Сорочинский, я знал в свое время немало.

– Вы все-таки присядьте, Василий Сидорович, – терпеливо выслушав гостя, примирительно произносит Онищенко. Выйдя из-за стола, он берет Жука за локоть и усаживает на стул. – Вот так. А теперь можно и разговаривать. Прежде всего, приношу извинения за то, что, как вы совершенно правильно выразились, вас «притащили сюда». У нас не было другого выхода. Может, наш сотрудник и не совсем вежливо обошелся с вами, но вы должны его извинить, – у него совершенно не было времени на соблюдение всех церемоний. Поверьте мне! А «притащили» вас сюда потому, что нам срочно и крайне нужна ваша помощь.

– А-а… – неопределенно тянет Жук, застигнутый врасплох спокойным и даже, чего уж он вовсе не ожидал, дружелюбным тоном столь высокого и грозного начальника. – А я-то думал…

– Да, Василий Сидорович, нам действительно очень нужна ваша помощь.

– Помогу – если смогу, – без особого рвения соглашается Жук.

– Тогда перейдем к делу, – усевшись обратно за стол, говорит Онищенко. – А дело, Василий Сидорович, вот какое. С минуты на минуту в городе должен объявиться ваш старый знакомый Пaвел Сорочинский.

– Ну и что? – осторожно спрашивает Жук, глядя мимо начгубмила на возвышающуюся на сейфе-постаменте пишущую машинку «Ундервуд». Машинистки в милиции по-прежнему нет, а потому слой пыли на машинке стал еще заметнее.

– А вот что. Сейчас этот Сорочинский является начальником штаба одной крупной банды в Сосницком уезде, которой руководит некий атаман Ветер… Вам что-нибудь говорит такая кличка? Настоящая фамилия этого Ветра – Щур, Роман Щур.

Жук отрицательно крутит головой.

– Нет. Вы же знаете, я давно…

– Понятно. Банда, между прочим, отличается неслыханной жестокостью. На ее счету десятки замордованных людей. Ни в чем не виновных людей. Примите к сведению… Так вот. Сорочинский заявился в город, чтобы найти знакомых и через них связаться с губповстанкомом, если таковой существует. Мы же, в силу сложившихся обстоятельств, ни в коем случае не можем этого допустить. В то же время нельзя и вспугнуть Сорочинского. Вот такая заковыка… Поэтому мы вынуждены пойти на крайний шаг: устроить Сорочинскому встречу с подставным лицом, то есть с мнимым членом руководства мнимого губповстанкома. А поскольку во всем городе из бывших… как бы это выразиться…

– Из бывшей контры, – подсказывает Жук. – Чего уж там…

– …из бывших контрреволюционных деятелей, будем так говорить, – продолжает Онищенко, – пока вы единственный, кто знаком с Сорочинским лично, то мы рассчитываем, естественно, что этим подставным членом руководства губповстанкома будете вы, Василий Сидорович. Я ясно изложил свою мысль?

– Яснее некуда! – брезгливо кривится Жук. – Вы предлагаете мне роль подсадной утки, с тем, чтобы я помог вам накрыть моих бывших единоверцев. Не так ли? Роль, скажу вам откровенно, – иудина. Остается получить тридцать сребреников.

– Пусть будет так, – соглашается Онищенко. – Возможно, в ваших словах и есть доля истины. Тем более, если смотреть на это дело с вашей колокольни. Но давайте взглянем на все это с иной стороны… Выполнив нашу просьбу, вы поможете нам без единого выстрела и напрасно пролитой крови ликвидировать большую и опасную банду, на совести которой, как я уже говорил, немало людских жизней. И неизвестно, сколько еще впереди… Своей помощью вы один смогли бы спасти от жестокой и бессмысленной смерти многих людей. В том числе и ваших, как вы сами изволили выразиться, «бывших единоверцев». Не все же они подряд, без разбору будут приговорены к высшей мере… Ведь так или иначе, рано или поздно все эти банды, в том числе и банду Ветра, мы ликвидируем. Непременно ликвидируем! – резким движением руки рубит воздух Онищенко. – Чего бы это нам ни стоило! Но только тогда уж, в драке, вряд ли кто станет разбираться в степени виновности того или иного бандита. Понимаете, к чему я клоню? Ради этого, я думаю, можно и поступиться своими принципами. К тому же не забывайте и о своей вине перед советской властью, которую мы вам простили. Так почему бы и вам не пойти нам навстречу? Самый подходящий случай…

На подоконнике взрывается требовательным треском телефонный аппарат, и Онищенко, забыв извиниться, хватает трубку.

– Да, это губмилиция! Онищенко слушает! Кто говорит? Понял! Докладывайте, только покороче… Вы не ошиблись? Приметы полностью сходятся? Понятно… Хорошо… Молодцы, ребята! Что они сейчас делают? Зашли в «Чайную» и собираются завтракать? Отлично! Лучше и не придумаешь! Что вам дальше делать? Продолжайте наблюдение. Но только издали, чтобы они ничего не заподозрили. Минут через десять – пятнадцать я сам подъеду к вам. Все!

Онищенко кладет трубку на аппарат и поворачивается к Жуку.

– Вот так, дорогой Василий Сидорович! Сорочинского, как вы, наверное, поняли, мы обнаружили. Теперь надежда на вас. Нет у нас пока другого такого человека, как вы, а время не терпит. Так что реша…

– Да согласен я! Согласен! – морщится недовольно Жук. – Что вы меня уговариваете? Я же не девушка…

22

До Бережанска Сорочинский и Вороной добираются утром, когда пробудившийся город только начинает свою хлопотливую дневную жизнь.

Громко здороваясь и переговариваясь на ходу, спешат на работу люди. С грохотом, напоминающим раскаты грома, поднимаются жалюзи открывающихся магазинов. К магазину, торгующему хлебом, тянется длинная очередь. Ее хвост загибается за угол соседнего дома. Обдавая прохожих синим едким дымом, проносятся легковые машины. В них с непроницаемыми каменными лицами сидят ответственные сов– и партработники в наглухо застегнутых полувоенного покроя френчах. У каждого на коленях пухлый портфель. Непринужденно развалившись, катят на извозчиках одетые по последней моде нэпманы. Подковы лошадей выбивают о булыжную мостовую мелкую ритмичную дробь. Дворники поднимают тучи пыли, не обращая при этом ни малейшего внимания на прохожих. Размахивая руками, свистят на перекрестке регулировщики уличного движения. Их свистки больше всего выводят из себя Сорочинского. Они напоминают ему о не всегда приятных минутах его прежней жизни.

Бережанск определенно не нравится Сорочинскому. Тем более что за последнее время он сильно изменился. Сорочинский помнит город чистым, тихим, неторопливым, с множеством всевозможных лавок, магазинов и магазинчиков, питейных заведений. И – без очередей. Теперь все по-другому: едва ли не на каждом шагу если не разрушенный дом, то поковерканный тротуар; рябит в глазах от обилия пестрых плакатов и лозунгов, расклеенных где попало и как попало; вызывает замешательство неподдающиеся расшифровке вывески над входами в новые советские учреждения, пугают длинные очереди к продуктовым магазинам, в спешащей людской толпе чувствуется какая-то наэлектризованность.

Да и сами люди кажутся Сорочинскому вроде как другими, непонятными и чужими. В каждом встречном чудится если не чекист, то переодетый милиционер.

Сказывается на настроении Сорочинского и усталость. Ноги отяжелели и стали непослушными, а в голове, после вчерашнего самогона, все еще гудят шмели.

Для начала Сорочинский решает наведаться к своему старому знакомому, пану Христичу, у которого приходилось бывать когда-то по делам, связанным со сбытом-продажей ворованных лошадей.

Пан Христич был известным на Бережанщине спекулянтом. Помимо своей обширной «коммерческой» деятельности он пробавлялся политикой и общественной деятельностью, стремясь прослыть этаким «щирим» украинским патриотом. Был одним из организаторов и активных деятелей созданного после Февральской революции «Губернского общественного комитета». На митингах, проводимых комитетом, велись нескончаемые разговоры о «горячей и бескорыстной» любви «вождей» комитета к украинскому народу, о «равенстве и братстве» всех без исключения украинцев, будь то фабрикант-миллионер или неимущий крестьянин, о великой исторической миссии комитета по спасению Украины от москалей. На нескольких таких митингах летом семнадцатого года привелось побывать Сорочинскому, приглашенному на них паном Христичем – люди типа Сорочинского были нужны самозваным «вождям украинского народа» в качестве боевиков для возможной вооруженной борьбы за власть. Позже, при Директории, этот «общественный деятель» снова вынырнул на поверхность. На сей раз как коммерческий директор независимой, а на самом деле пропетлюровской газеты «Вісник Бережанщини».

Вот к этому-то человеку, Тимофею Харитоновичу Христичу, и направил свои стопы утром восемнадцатого июня Павел Сорочинский в надежде, что Христич если не даст нужные ему сведения насчет Голубя и вызова Ветра в повстанком, то познакомит его с знающими людьми.

Большой, утопающий в саду особняк Христича расположен на одном из тихих и укромных проулков, носившего прежде несколько странное название Сундуковский, в самом почти что центре Бережанска. Оставив Вороного на улице, Сорочинский отворяет калитку. Против его ожидания людей во дворе не видать, а окна закрыты занавесками. С цепи по этому двору отсутствие пса удивляет больше всего. Потоптавшись подле калитки, Сорочинский подходит к ближайшему окну и осторожно стучит по раме. Внутри дома тихо. Сорочинский стучит сильнее, в этот раз по стеклу.

– Тебе чего, сынок? – слышит он позади себя дребезжащий старческий голос.

Сорочинский резко оборачивается и видит в двух шагах от себя сухонького старичка, одетого, несмотря на летнюю пору, в теплую суконную свитку. На маленькой головке старичка – лихо сдвинутая набекрень зимняя шапка-ушанка с торчащим кверху надорванным ухом, а из-за спины выглядывает ствол старой берданки.

«Фу ты, черт! Это же сторож», – после секундного замешательства соображает Сорочинский.

– Ты что, замок не видишь? Или неграмотный, читать не умеешь? – строго спрашивает сторож, тыча сухим скрюченным пальцем в сторону двери, на которой, как только теперь замечает Сорочинский, висит большой амбарный замок. – Там же ясно написано, что «Дом» открывается в двенадцать часов.

Сорочинский подходит к двери. На висящей над дверью фанерке красной масляной краской выведено «Дом политкультпросвета работников промартели “Красный металлист”».

«Это что еще за чертовщина? – озадаченно думает Сорочинский. – Искал пана Христича, а нашел какой-то политкультпросвет!»

– Ну что? – завидев расстроенного начальника штаба, равнодушно спрашивает Вороной.

– Даром мы сюда приперлись! – раздраженно бубнит Сорочинский. – Видать, пана Христича и след тут давно простыл. Двигаем-ка отсюдова поскорее!

– Куда? – безучастно интересуется Вороной.

– А хрен его знает – куда! – никак не может угомониться Сорочинский. – Надо найти какую-нибудь чайнуху да поесть, а потом посмотрим…

В тесной, с низким закопченным потолком «Чайной», в которую заходят Сорочинский и Вороной, сидят несколько человек, в большинстве своем, судя по убогой одежде и скованным движениям, крестьяне, приехавшие в Бережанск на базар. Крестьяне торопливо жуют прихваченную из дому еду, запивая ее горячим, обжигающим губы чаем. На их морщинистых небритых лицах блестят капельки пота.

Сорочинский и Вороной берут по сто пятьдесят граммов водки, по тарелке борща, по котлете с посиневшей картошкой, по стакану чая и усаживаются в отдаленном темном углу. Едят неторопливо, растягивая удовольствие и давая отдых ногам.

После выпитой водки и не так уж часто употребляемой горячей пищи оба совершенно разомлевают и не торопятся покидать «Чайную». Чтобы не привлечь к себе внимания, берут еще по стакану чая. Настроение как одного, так и другого заметно улучшается.

Выйдя из «Чайной», Сорочинский и Вороной направляются на северную окраину города, в сторону железнодорожного вокзала.

Там Сорочинский надеется застать дома бывшего своего приятеля по воровскому промыслу Ваську Пузыря, у которого в старые добрые времена ему не раз приходилось кутить и ночевать. Кто-кто, а Васька наверняка поможет найти нужных людей. Васька знает едва ли не всех жителей Бережанска, особенно ту их часть, которая именуется кратко и емко: преступный мир. И не только знает, но и почти со всеми этими людьми знаком. В этом смысле Васька Пузырь что-то вроде ходячего адресного справочника и может составить конкуренцию бережанской милиции. И даже имеет перед нею преимущество: он знает исключительно всех людей, которые в силу различных обстоятельств и соображений не в ладах с законом и ведут нелегальный образ жизни. Больше того – он знает еще и места их подпольного обитания, а милиция всего этого, естественно, знать не может, хотя и очень к этому стремится. Словом, такой тип, как Васька Пузырь с его неисчислимыми знакомствами в два счета может найти самого законспирированного человека в Бережанске, заройся он хоть в землю. Стоит лишь показать Ваське несколько червонцев. А червонцы у Сорочинского есть…

23

Солнце уже высоко и весьма ощутимо припекает в спину. Воздух нагревается с неумолимой быстротой. На тротуарах и стенах домов лежат дырявые тени от деревьев. На мостовой, вокруг кучек конского помета, суетятся воробьи. Из подворотен за ними внимательно следят облезлые коты. В их глазах нездоровый блеск. На уцелевших кое-где садовых скамейках сидят доживающие свой век старички. Они греются на солнце и судачат о политике: как долго продержится новая власть. Из открытых окон слышатся детский плач и раздраженные женские голоса. Кто-то неумело, но усердно выколачивает из пианино дребезжащие звуки, силясь объединить их в мелодию популярной революционной песни «Смело, товарищи, в ногу». По булыжной мостовой тяжело громыхает большая телега, груженная ящиками.

Когда Сорочинский с Вороным, свернув на сравнительно малолюдную улицу с броским названием «Проспект Красных Героев», проходят мимо двухэтажного дома с пооблупившимися, некогда голубыми стенами, шедший впереди Сорочинский с разгону натыкается на двух мужчин, которые, оживленно разговаривая, появляются вдруг перед самым его носом из-за угла. Пробормотав что-то неразборчивое, Сорочинский делает шаг в сторону, чтобы, разминувшись, продолжить свой путь, но не тут-то было.

– Воспитанные люди в таких случаях извиняются! – недовольно скрипит один из задетых Сорочинским прохожих, тощий мужчина среднего роста в длинном, застегнутым на все пуговицы сером плаще и такого же цвета форменной фуражке со следами молоточков на околыше.

Сорочинский оборачивается, чтобы дать сердитому гражданину надлежащий ответ и в нерешительности останавливается: щуплое аскетическое лицо с колючими глазками и русой бородкой человека в плаще вроде как знакомо ему. Присмотревшись повнимательней, Сорочинский узнает Жука. Со времени их последней встречи прошло не менее четырех лет, однако краткая запоминающаяся фамилия этого человека, а заодно и его имя-отчество мгновенно приходят на ум Сорочинского.

Похоже, что и Жук признал Сорочинского. Во всяком случае, он тоже останавливается и, не скрывая своего удивления, вперивается в Сорочинского.

Спутник Жука, плотный розовощекий мужчина средних лет с гладко зачесанными назад светлыми волосами, из-под коричневого пиджака которого виднеется вышитая украинская сорочка, делает по инерции шаг и замирает на месте, вопросительно глядя на своего товарища.

Заметив неладное, идущий сзади Сорочинского его охранник сует руки в просторные карманы пиджака и замедляет шаг. Он останавливается в тени каштана и, прислонившись к его стволу, косится на незнакомцев. Человек опытный и внимательный наверняка смог бы заметить, что в каждом кармане Вороного по револьверу, стволы которых направлены на Жука и его спутника.

– Пан Жук? – делает большие глаза Сорочинский и пробует усмехнуться.

– Он самый, – сухо отвечает Жук и, осмотревшись, в свою очередь, интересуется: – Пан Сорочинский, если мне не изменяет память?

При слове «Сорочинский» белесые брови розовощекого мужчины удивленно ползут вверх.

– Вы не ошиблись, Василий Сидорович. Это – я, – почтительно приподнимает край шляпы Сорочинский. – Добрый день! Рад вас видеть!

Сорочинский не кривит душой. Он действительно рад встрече с Жуком: появилась надежда встретиться с кем-нибудь из руководства бережанского подполья без помощи Васьки Пузыря. А может, пан Жук и является тем самым «кем-нибудь»?

С Жуком Павел Сорочинский познакомился летом семнадцатого года в Бережанске на одном из митингов, проводимых «Губернским общественным комитетом». Жук в то время работал на заводе сельскохозяйственных машин братьев Герцензонов главным инженером и был, как и Христич, одним из заводил «Губернского общественного комитета». Правда, между Жуком и Христичем была небольшая, но существенная разница: в отличие от богатого, многословного и суетливого Христича Жук жил только на свое жалованье, говорил редко и мало и умел держаться с завидным достоинством. С немцами Жук не сотрудничал. Но зато во время непродолжительного правления Директории он снова проявил политическую активность, и был избран в городскую управу советником по вопросам промышленного развития.

Обо всем этом Сорочинский чисто случайно узнал, находясь уже в войске батьки Махно, от одного из знакомых бережанцев, который когда-то также посещал митинги «Губернского общественного комитета».

Однако самого главного Сорочинский не знал, иначе он по-другому отнесся бы к этой неожиданной встрече. Он не знал, что незадолго до окончательного изгнания из Бережанска петлюровцев пан Жук был с треском выдворен из городской управы за то, что однажды на каком-то из торжеств осмелился покритиковать местные военные власти, а заодно и правительство, за жестокость по отношению к инакомыслящим. Когда же в Бережанск вступила Красная армия, Жук явился к новым властям и, рассказав о своих политических увлечениях и сотрудничестве с петлюровцами, попросил разрешения работать на том же заводе сельхозмашин, на котором работал прежде. Жуку пошли навстречу, и он принялся за восстановление разрушенного войной завода.

– Вроде как знакомая фамилия… – морщит лоб спутник Жука. – Уж не тот ли это Сорочинский, который в Сосницком уезде…

«А этот-то откуда меня знает?» – недоумевает Сорочинский.

– А то кто же? – передернув плечами, сердито бубнит Жук. – Как говорится, собственной персоной… Так вот, пан Сорочинский! – Жук поворачивается к Павлу Софроновичу и, буравя его своими колючими глазками, жестко чеканит: – Должен вас разочаровать, но я не рад вас видеть! Нисколько!

– Это почему же? – настораживается Сорочинский.

Предчувствуя недоброе, он напрягается и осматривается. Спокойный и невозмутимый Вороной стоит неподалеку и внимательно рассматривает вывеску парикмахерской. Причем рассматривает как-то странно, под углом. Увидев на стекле вывески отражение лица Вороного, Сорочинский догадывается, что его ординарец вовсе не ловит ворон, а незаметно наблюдает за людьми, с которыми разговаривает он, Сорочинский. Это несколько успокаивает начштаба. Зато на противоположной стороне улицы он замечает подозрительного типа в клетчатом костюме и надвинутой на глаза кепке с большим козырьком. Поставив ногу на пенек, тип долго и старательно завязывает на ботинке шнурок. Он явно подстраховывает Жука и его товарища.

– А вот почему! – подступив к Сорочинскому вплотную, тихо, но внятно говорит Жук. – Насколько нам известно, несмотря на все опасности и трудности, уполномоченному губповстанкома Григорию Голубю все же удалось пробраться к атаману Ветру. А если это действительно так, то он несомненно передал наш приказ о том, чтобы двадцать четвертого июня атаман Ветер прибыл в Бережанск. Атаман Ветер, – четко выговаривая каждый слог, повторяет Жук, – а не вы, пан Сорочинский! И не сегодня, а двадцать четвертого, в субботу!

«Ах, вот оно что!» – облегченно думает Сорочинский и только теперь чувствует, как от выступившего на лице пота чешется нос. Он вытирает лицо замусоленным платком, лихорадочно соображая при этом, что ответить этим панам.

Что это свои люди и люди, видать по всему, большие, из самого губповстанкома, сомневаться не приходится. Иначе откуда они все знают: и то, что он из Сосницкого уезда, и то, что Голубь находится в отряде атамана Ветра, и то, что Ветер должен явиться в Бережанск именно двадцать четвертого? Не ясновидящие же они! Или откуда этому здоровяку, которого он в глаза никогда не видел, знать его, Сорочинского, фамилию? Словом, это были те самые люди, ради которых он шел сюда, которых стремился любой ценой найти, причем без особой надежды на успех. И вот – на тебе! – они сами нашлись. Радоваться бы сейчас Сорочинскому – такая удача! – а радости нет. Что ни говори, а приказ он нарушил. Пусть и с благим намерением, а все же нарушил. И спуску, чувствуется, ему не будет. Люди, видать, серьезные, шутить не любят. Не придумав ничего определенного, Сорочинский решает перевести разговор на другое.

– А откуда вы… – начинает он, обращаясь к краснощекому, но тот не дает ему окончить.

– Откуда я вас знаю? Вы об этом хотели спросить? Дело в том, пан Сорочинский, что знать вас и всех… вожаков повстанческих отрядов Бережанской губернии я обязан, как говорится, по долгу службы.

– Пан Байда является начальником оперативного штаба Бережанского губповстанкома, – кивнув головой в сторону своего товарища, поясняет Жук. – Байда – это, разумеется, псевдо. Приходится пока прибегать к конспирации… Так вот! Как одни из руководителей повстанческого комитета мы с паном Байдой лично готовили и инструктировали Голубя перед отправкой его к вам.

– Как он там кстати? – хмуро спрашивает Байда. – Почему его нет с вами?

По мостовой, дребезжа и оставляя за собой шлейф синего дыма, катит грузовик. На какое-то время его грохот заглушает все прочие звуки. Провожая взглядом грузовик, Сорочинский успевает посмотреть заодно и на другую сторону улицы: человек в клетчатом костюме и огромной кепке покончил наконец со шнуровками и теперь читает наклеенное на телеграфный столб объявление.

– Он был ранен в ногу и ему пока трудно ходить, – изворачивается от правдивого ответа Сорочинский, не отступая в то же время далеко от истины.

– Как бы там ни было, но он сумел-таки пробраться к вам и передать наш приказ? – В голосе Байды слышны ничего хорошего не предвещающие жесткие нотки, а его голубые глаза становятся похожими на две холодные льдинки.

– Передал… Конечно, передал, – отвечает Сорочинский.

– Так какого черта, позвольте вас спросить, вы тут околачиваетесь? Да еще, судя по запаху, «под мухой»! Если один из будущих военных руководителей уезда позволяет себе такую самодеятельность, то что можно ожидать от его подчиненных? И это в то время, когда необходима железная дисциплина.

– Я же хотел, как лучше… – пытается оправдаться Сорочинский.

– Не надо нам разжевывать! Мы все отлично понимаем! Вы хотели проверить Голубя, а заодно и тех, кто его посылал к вам. Не так ли? Можете не отвечать: ответ мне известен. Позвольте только узнать, как вы намеревались это сделать? Может, у вас есть знакомые среди руководства повстанкома и вам известны их адреса и пароли?

– Нет. То есть да… Я знал одного человека…

– Нет, вы слышали что-нибудь подобное! – недоуменно смотрит на Жука Байда, как бы призывая того в свидетели. – Он знал одного человека! Взял и пошел к нему. Как в гости когда-то ходили. Как все просто! А вы, – буравит Байда Сорочинского холодным взглядом своих глаз-ледяшек, – подумали о том, что своей неосторожностью могли погубить и этого человека и себя самого? Вот как бы вы стали спрашивать? «Здесь живет пан такой-то?» Как его кстати фамилия?

– Христич…

– Как вы сказали? – быстро переспрашивает Жук.

– Христич… Тимофей Харитонович… Вы же его знаете.

– Ну, слава богу! – с облегчением выдыхает Жук. – Я уже, черт знает что начал думать! Да будет вам известно, пан Сорочинский, что пан Христич еще в прошлом году подался вслед за правительством в Польшу.

– Подумать только! – не давая раскрыть рот Сорочинскому, напускается Байда. – Человек сорок верст тащится к пану Христичу, не зная даже, что того давно нет в городе. Это же надо! Поразительная беспечность! Ох, и наказал бы я вас крепко! Только принимая во внимание то обстоятельство, что этот свой нелепый – другого сравнения я не нахожу – поступок вы совершили, руководствуясь благими намерениями, лично я на первый раз прощаю вас. Думаю, что и другие члены руководства сделают то же самое.

– Я давно знаю пана Сорочинского, как одного из самых преданных нашему делу людей, – поддерживает Байду Жук.

Подождав, пока пройдет старуха с плетеной кошелкой, закрытой сверху грязной тряпицей, Байда берет Сорочинского за локоть и, понизив голос, говорит:

– Возвращайтесь, и немедленно, в свой уезд и ждите. Акций никаких не предпринимать. Пусть большевики думают, что мы выдохлись и прекратили борьбу. На самом же деле мы готовимся к большим событиям. Ждать осталось недолго. И чтобы в субботу двадцать четвертого здесь были Голубь и атаман Ветер. Понятно? Кстати! – спохватывается Байда. – Вы успели уже побывать в доме Христича или только шли к нему?

– Мы уже были там, – неохотно отвечает Сорочинский. – Это на бывшей Сундуковской. Теперь в его доме какой-то «Пролеткульсвет»…

– «Дом политкультпросвета», – поправляет Сорочинского Жук.

– Вы разговаривали там с кем-нибудь? – спрашивает озабоченно Байда. – Может, спрашивали кого?

– Там был сторож. Старичок… Но я его ни о чем не спрашивал. Во всяком случае, о пане Христиче не упоминал. Просто так перекинулся несколькими словами…

По лицу Байды пробегает тень беспокойства. Он осматривается по сторонам, ищет взглядом своего охранника, который томится от безделья на другой стороне улицы, и только после этого цедит сквозь зубы:

– Так какого черта вы сразу не сказали об этом! А вдруг за домом слежка и за вами увязался хвост? А вы знаете, что все эти старички сторожа состоят на службе у милиции? Ну, хлопцы, с вами не соскучишься! Все! Расходимся! Вам куда?

– На хутор Лелековку, мы оставили там лошадей, – поспешно отвечает Сорочинский, радуясь втайне, что эти господа так всполошились, и ему не придется больше выслушивать их нотации.

– В таком случае вам лучше всего свернуть сейчас вон в тот проулок, – указывает Байда глазами нужное направление. – Метров через сто свернете направо. Там будет улочка, которая выведет вас к речке. Оттуда до Лелековки прямая дорога.

– Я бывал в этих местах, – кивает головой Сорочинский.

– Тем лучше. Тогда с богом! Будьте осторожны.

24

Лампа не горит, в хате темно, и Голубь безуспешно пытается определить, который час: то ли это все еще вечер, то ли уже утро. Но вот на свисающей со стола скатерти вспыхивает одна за другой две длинные и необыкновенно яркие полоски. Такое впечатление, что скатерть вдруг сама по себе зажглась. Значит, над лесом взошло солнце. В его тонких прямых лучах, протянувшихся от щелей в ставнях до скатерти, роится множество пылинок. Пылающие полоски медленно ползут по скатерти, выхватывая из темноты алые цветы и черные листья вышивки.

В отличие от Голубя прочие обитатели лесного хутора дрыхнут без задних ног. Ворочается на кровати, скрежеща зубами и часто постанывая во сне, Ветер. По мышиному попискивает на печи Кострица. Муха спит в сенях на охапке сена. Стережет выход. Вчера, когда Голубю захотелось выйти по нужде, дверь оказалась запертой снаружи. Муха открыл ее только после того, как услышал голос Кострицы. Похоже, что ему все еще не доверяют. Точнее будет сказать, доверяют, но не до конца.

Где-то поблизости начинает размеренно куковать кукушка. Чтобы отвлечься от надоедливых мыслей, Голубь принимается считать, сколько кукушка накует ему лет. Кукушка оказывается щедрой: отсчитала целых пятьдесят семь. «Не многовато ли?» – думает Голубь. Жизнь, конечно, штука хорошая, но ходить с клюкой…

Размышления Голубя прерывает задребезжавший в углу колокольчик. Колокольчик подает голос трижды: два раза подряд и еще один раз – через небольшой промежуток времени. Голубю этот сигнал уже знаком. Он слышал его вчера вечером, когда на хутор возвращался Муха, ходивший осматривать «почтовые ящики». Сигнал означает, что заявились свои.

Вскоре в сенях слышатся приглушенные голоса, и в комнату вваливаются Сорочинский и Вороной, запыленные и уставшие. Следом за ними входит Муха. В его рыжих кудрях сено вперемешку с пухом.

– Дрыхнете? – небрежно роняет Сорочинский, тяжело опускаясь на стул.

– Дрыхнем, – отзывается атаман. Зевнув во весь рот, он достает из-под кровати сапоги и не спеша их натягивает.

Услышав голоса, прикинувшийся спящим Голубь мычит вроде как спросонья что-то нечленораздельное и переворачивается со спины на бок, лицом к комнате. Левая его рука при этом остается за спиной. Рука лежит на спрятанной под рядном «лимонке». Голубь взял ее ночью из ящика, который стоит под кроватью Ветра. Перевернувшись, он судорожно по-детски всхлипывает и снова дышит ровно и глубоко, словно только сейчас пришел к нему настоящий сон.

Ветер усаживается за столом и молча, исподлобья следит за Сорочинским, который, покряхтывая и отдуваясь, снимает пиджак.

– Вы, хлопцы, сходите помогите Тандуре управиться с лошадьми, а мы тут потолкуем с Павлом Софроновичем, – говорит, ни на кого не глядя, Ветер и принимается скручивать цигарку.

Когда Муха, Вороной и Кострица выходят, атаман, обращаясь скорее в пространство, чем к Сорочинскому, спрашивает:

– Так какие вести принес нам из города Павел Софронович?

Все эти трое суток Ветру не давала покоя одна и та же мысль: а что если действительно у Сорочинского имеются приятели в губповстанкоме и они возьмут да и назначат Пашку уездным атаманом, а ему, Роману Ветру, скажут: «Гуляй, Вася!» Потому-то с таким нетерпением и тревогой ожидал он эти дни возвращения своего начштаба. И больше всего боялся вот этого разговора. Но сейчас, когда Сорочинский вернулся, атаман был настроен решительно и готов ко всему. Даже к крайностям. Нет ничего проще: один выстрел – и поминай, как звали раба божьего Павла. А мертвых уездными атаманами не назначают…

Сорочинский с ответом не торопится. Откуда ему знать, какие сомнения терзают его атамана? Он чертовски устал и потому не очень расположен к разговору. Лишь раздевшись и закурив, устало усмехается и, как показалось Ветру, загадочно произносит:

– Вести хорошие, атаман!

– И для кого же они хорошие? – внутренне напрягшись, с вызовом спрашивает Ветер.

– Для меня, например… – начинает Сорочинский, но приступ затяжного удушливого кашля не дает ему договорить.

Ветер еще больше напрягается и даже втягивает в себя голову, словно ожидая сверху удар.

– …и для тебя, конечно, – заканчивает побагровевший Сорочинский и раздраженно бурчит: – Вот чертов кашель! Прицепится же…

– Слушай, не тяни резину! – не выдерживает сидящий, как на иголках, Ветер. – Можешь ты наконец рассказать обо всем толком?

Сорочинский вытягивает потяжелевшие ноги, блаженно потягивается и, резко встряхнувшись, словно сбрасывая с себя усталость, бодро восклицает:

– Вести, Роман Михайлович, не то что хорошие, а очень хорошие! Тебя в самом деле назначают войсковым атаманом Сосницкого уезда, а меня – твоим начальником штаба. Решение окончательное и обжалованию не подлежит! Ну, так как? Стоит такая новость хорошего магарыча? – спрашивает Сорочинский и сам же отвечает: – Конечно, стоит! Тем более что человек, принесший эту новость, чертовски устал с дороги.

Ветер успокаивается и веселеет, но виду не подает. Стараясь казаться степенным – как-никак без пяти минут уездный атаман, – наставительно произносит:

– За магарычом дело не станет – всему свое время. Ты сперва расскажи, где был, с кем повидался и все такое… Ты что, действительно попал в губповстанком?

– Мне здорово повезло: случайно встретил сразу двух руководителей губповстанкома. Один – Жук, мой старый знакомый. Когда-то, еще в семнадцатом, мы встречались с ним несколько раз в Бережанске. Теперь он важная шишка в комитете. Второй – Байда, начальник оперативного штаба губповстанкома. Его я видел впервые. Зато он хорошо знает и меня и тебя.

– Еще бы не знать! – небрежно роняет Ветер.

Кивнув на Голубя, Сорочинский продолжает:

– Все, о чем говорил Грицко, правда. Тебе действительно надо двадцать четвертого явиться с ним в Бережанск. Затевается что-то крупное…

– Что именно?

– Не сказали. Скажут тебе.

Ворочается «проснувшийся» Голубь. Он долго протирает глаза и потягивается. Увидя Сорочинского, пренебрежительно тянет:

– А-а-а… начштаба вернулся… Ну и как, на месте Бережанск?

– Ну и спишь же ты, парень! Никак привыкаешь понемногу к нашей жизни? – словно не расслышав издевки, переводит разговор на другое Сорочинский. – Гляди, и останешься у нас.

Голубь садится и, сплюнув на пол, пренебрежительно говорит:

– Ты, наверное, думаешь, что в Бережанске я только то и делаю, что сплю да развлекаюсь. Как бы не так! Я и тут времени зря не терял…

– Пока тебя не было, – объясняет Ветер, – Грицко успел побывать в Выселках и отправить кое-кого вслед за родителями в рай.

– Так это твоя работа? – приятно удивляется Сорочинский. – А я-то думаю, кто же это постарался? Я ведь повидал по дороге сюда кое-кого из Выселок. В селе переполох. Говорят: была комсомолка Оксана Гриценко и нет ее. Кто, когда, где, как – никто не знает. Как сквозь землю провалилась.

– Она не проваливалась сквозь землю, – небрежно произносит Голубь, – она лежит на дне колодца.

– Ты уж извини меня, Гриша, за эту мою затею с проверкой. Сам видишь… не можем мы без этого. Такое время чертово… Чекисты и милиция орудуют вовсю. Такие фокусы выкидывают, что будь здоров! Приходится держать ухо востро. Да и получил я уже за эту проверку хорошую взбучку от твоего начальства, Байды и Жука. Как взяли в оборот…

– Что они велели передать мне? – пропуская мимо ушей раскаяния Сорочинского, спрашивает Голубь.

– Сказали, чтобы двадцать четвертого ты и Роман Михайлович были в Бережанске.

– Отлично! – веселеет Голубь. – Значит, все идет по плану, как и было задумано.

– Еще бы! – вторит Голубю Сорочинский. – Там, как я посмотрел, руководят не дураки. Люди серьезные, скажу я тебе… с башкой.

– А ты как думал? – охотно соглашается Голубь.

25

Весь субботний день атаман Ветер и его ординарец Кострица провели на конспиративной квартире в старинном двухэтажном особняке на окраине Бережанска. Их привел туда, соблюдая множество предосторожностей, Голубь. Квартира – маленькая комнатка и еще меньшая кухонька – очень понравилась Ветру и Кострице. И прежде всего тем, что в ней имелась уборная и даже водопровод – не надо было выходить на улицу. На кухне для гостей был припасен небольшой, зато разнообразный запас продуктов: белый хлеб, булочки, колбаса, консервы и даже самый настоящий чай и сахар. Не было лишь самого, пожалуй, важного продукта – водки или, на худой конец, самогона. Как объяснил Голубь, никакого недосмотра тут не было. Просто его начальство не любит, когда люди, которых оно вызывает для деловых бесед, заявляются к ним под хмельком. Начальство придерживается правила: всему свое время.

Растолковав гостям, что к чему, Голубь оставляет их одних, а сам уходит на целый день по своим делам. Уходя, велит им запереться на щеколду, ни на чей стук не откликаться, окна не открывать и даже не подходить к ним. Затем он вешает на дверь внушительного вида замок и цепляет записку, извещающую, что квартира опечатана горисполкомом, и вход в нее кому бы то ни было строго запрещен.

Голубь возвращается только к вечеру. За это время его подопечные отдохнули, посвежели и заметно приободрились. Они не только всласть выспались и съели без остатка оставленные им харчи, но и успели почистить одежду, отмыться, побриться и теперь выглядят как новые копейки.

С наступлением сумерек, принесшим городу долгожданную прохладу, все трое – Голубь, Ветер и Кострица – покидают конспиративную квартиру и выходят на улицу.

Летняя ночь обволакивает город, заполняя его улицы густой черно-синей темнотой, тревожной и напряженной. Скудного света редких электрических фонарей хватает лишь на то, чтобы вырвать из темноты небольшие пятачки вокруг столбов с этими фонарями. Изредка в этих пятачках мелькают фигуры редких прохожих. С наступлением темноты горожане предпочитают сидеть дома. Так безопаснее.

С электричеством в Бережанске плохо. Единственная электростанция, работающая на местном торфе, была разрушена отступавшими петлюровцами. Несмотря на героические усилия городских властей и рабочих электростанции, удалось восстановить пока одну лишь турбину. Да и та работает с перебоями.

Ветер нервничает. Ему чудится, что за ними крадутся милиционеры, и он то ускоряет шаг, то замедляет, то и дело оглядываясь назад. Когда атаману начинает казаться, что этому хождению по ночному городу не будет конца, Гoлубь останавливается перед высокой, в рост человека, калиткой.

– Пришли, – шепчет он наткнувшемуся на него Ветру. Осмотревшись, Голубь тихонько стучит в калитку. Тотчас с другой стороны калитки слышатся тяжелые медвежьи шаги, и, когда Голубь стучит еще раз, чей-то густой хриплый бас гудит:

– Кто стучит?

– Не найдется ли у вас работы для двух дровосеков? – спрашивает Голубь.

– Со своим инструментом пришли?.. – интересуются из-за калитки.

– Имеем два топора и одну пилу.

– Работящим людям работа всегда найдется, – ворчит бас и отпирает калитку.

Встречающий «дровосеков» мужчина оказывается под стать своему редкому голосу дебелым верзилой, сутулым и косолапым. Он нагибается к Ветру и протягивает огромную лапу:

– Попрошу пугач. Ну и все такое… Оружие, словом.

Ветер нехотя достает из карманов наган и две бомбы. Верзила, не говоря ни слова, распихивает это добро по вместительным карманам своего широченного костюма и протягивает руку к Кострице. У Кострицы «арсенал» побогаче: обрез, револьвер, две бомбы и складной нож. И это оружие, в том числе и обрез, исчезает в карманах не слишком разговорчивого привратника.

Каким-то особым чутьем определив, кто есть кто, верзила легонько подталкивает Ветра и Голубя к утопающему в густом саду добротному кирпичному дому:

– Проходите туда. Вас ждут. А вы, – берет за локоть Кострицу, – идите за мной.

В полутемной прихожей Голубя и Ветра встречает дородная грудастая женщина в белой вышитой кофте. Она проводит гостей на кухню и, не сказав ни слова, исчезает.

Голубь подходит к громоздкому посудному шкафу с резными дверками и, что-то потрогав в нескольких местах, тянет шкаф к себе. Шкаф оказывается потайной дверью. Он медленно разворачивается, открывая в стене проем, в который может свободно пройти человек.

Голубь пропускает вперед атамана, и тот попадает в небольшую комнату. Ее единственное окно закрыто ставней. Освещает комнату большая керосиновая лампа. Она висит под потолком над дубовым столом с пузатыми точеными ножками. На столе лежит большая карта Бережанской губернии, на которой отчетливо видны протертые местами линии сгибов. Они пересекают карту вдоль и поперек наподобие параллелей и меридианов. На карте лежат два остро отточенных карандаша. За столом сидят трое пожилых мужчин и изучающе смотрят на гостя.

Правда, ничего этого: ни комнаты, ни стола, ни карты, ни сидящих за столом людей, – Ветер поначалу не видит. Едва ступив через порог и подняв голову, он упирается взглядом в… Головного атамана Симона Васильевича Петлюру. На нем неизменный, застегнутый на все пуговицы синий френч. Тронутые сединой волосы тщательно приглажены. Петлюра, не мигая, смотрит на Ветра своими слегка навыкате серыми глазами. И только спустя несколько секунд, когда Ветер свыкается с ярким светом лампы, он соображает, что перед ним висит на стене большой портрет Головного атамана. И все же мелкая дрожь в коленях еще долго не покидает Ветра.

Двух сидящих за столом мужчин, Байду и Жука, Ветер узнает по описанию Сорочинского. Третий – чернявый крепыш лет сорока пяти в белой вышитой сорочке и накинутом на плечи пиджаке. Его широкое скуластое лицо темное от загара и изрытое оспой. Под крупным хрящеватым носом висят большие казацкие усы. Чутье подсказывает Ветру, что этот человек является тут старшим.

– Панове! – выступив из-за спины Ветра, почтительно произносит Голубь. – Имею честь представить вам атамана Ветра!

– Добрый вечер, панове! – бормочет атаман.

– Председатель Бережанского губповстанкома пан Бородавченко! – указывает Голубь широким жестом на обладателя казацких усов.

Бородавченко важно кивает головой.

– Пан Байда – начальник оперативного штаба губповстанкома, – говорит Голубь, представляя полного розовощекого мужчину с гладко зачесанными назад редкими светлыми волосами.

– А это – пан Жук, начальник организационного отдела комитета, – продолжает Голубь, простирая руку в сторону худого невзрачного мужчины с аскетическим лицом и сердитым взглядом глубоко посаженных глаз.

– Добрый вечер, панове!.. – повторяет Ветер, не зная, что в таких случаях следует говорить.

– Добрый вечер, атаман. Рады вас видеть, – отвечает ему Бородавченко и, словно продолжая прерванный разговор, обращается к Байде и Жуку: – Побольше бы таких людей, как наш гость, атаман Ветер, и мы давно покончили бы с большевиками. Герой! О таких кобзари будут песни слагать.

Байда и Жук согласно кивают головами, а грудь вытянувшегося в струнку Ветра наполняется чем-то теплым и волнующим. Такое начало разговора предвещает хорошее его окончание.

– Садитесь, панове, – указывает Бородавченко на свободные стулья Ветру и Голубю, – и приступим к делу. У нас мало времени.

Ветер и Голубь садятся, и Бородавченко, обращаясь к атаману, говорит:

– Мы стоим на пороге грандиозных событий. Близок тот час, когда Украина снова станет свободной. До этого исторического часа остались считанные дни. Наш великий вождь, Головной атаман пан Петлюра, – Бородавченко поворачивает голову к портрету Петлюры, призывая того в свидетели, – заручился поддержкой западных стран, в первую очередь Англии, Франции, Румынии и Польши, о предоставлении украинскому освободительному движению экономической и военной помощи. Уже получена большая часть обещанного оружия и боеприпасов, а также деньги. Слово за нами! Святое дело освобождения Украины теперь зависит от нас, от того, насколько мы будем действовать организованно, сплоченно и решительно. В свою очередь, армии стран, которые я только что назвал, приведены в состояние боевой готовности и только ждут сигнала о начале нашего восстания, чтобы немедленно двинуться на большевиков и стереть их, теперь уже раз и навсегда, с лица земли. Вот почитайте сами, что пишет Симон Васильевич.

Бородавченко достает из ящика стола небольшой, исписанный ровным мелким почерком лист бумаги и протягивает его Ветру. Атаман осторожно, будто лист этот не бумажный, а из тончайшего хрусталя, берет его в руки и с благоговейным выражением на лице читает, усердно шевеля по привычке губами. Дочитав письмо до конца, Ветер с еще большей осторожностью возвращает его назад.

– Теперь вы понимаете, о чем идет речь? – пряча письмо в стол, спрашивает Бородавченко.

– Да! – спешит с ответом вновь разволновавшийся атаман.

– В таком случае перейдем ко второму вопросу. Разумеется, мы могли и не вызывать вас сюда, пан атаман. Но нам хотелось видеть собственными глазами того, кому мы вручаем власть над целым уездом, – Бородавченко встает и продолжает торжественно, с пафосом: – Вверенной мне властью и с личного согласия и благословения нашего Головного атамана Симона Васильевича Петлюры назначаю вас, Роман Михайлович, войсковым атаманом Сосницкого уезда. Поздравляю!

– Спасибо! – Ветер вскакивает из-за стола, тянется по стойке «смирно» и таращит на Бородавченко рыбьи глаза. – Буду стараться оправдать оказанное мне доверие! Вы не пожалеете, что назначили меня на этот ответственный пост!

Все поздравляют Ветра. Его руки заметно дрожат, но он не обращает на это внимания.

– Но! – сев и подождав, когда то же самое сделает Ветер, совсем другим тоном, сухо и деловито, говорит Бородавченко. – Но к своим новым обязанностям вы приступите лишь в свободной Соснице, которую вам же и предстоит освобождать. Там же и получите приказ о вашем назначении уездным атаманом.

Заметив, что Ветер ерзает на стуле, порываясь что-то сказать, Бородавченко вопросительно смотрит на атамана.

– У вас имеются возражения?

– У меня нет возражений, – торопливо отвечает Ветер. – Я во всем согласен с решением губповстанкома. Я хотел лишь спросить… Могу я узнать о масштабах восстания. Я в том смысле… Словом, я насчет поддержки. У меня ведь не так уж и много сил, чтобы самому захватить Сосницу. Да и с оружием…

– Законное беспокойство. Подобное беспокойство можно только приветствовать. Чувствуется серьезное отношение к делу. Можно не сомневаться, что власть в Сосницком уезде мы передаем в надежные руки.

Байда и Жук в знак согласия дружно кивают головами.

– Чтобы развеять вашу тревогу, Роман Михайлович, – продолжает Бородавченко, – скажу лишь одно. Одновременно с вами, в одну и ту же минуту, восстанет вся Украина, а ровно через час на помощь ей двинутся войска наших союзников. Наше руководство учло все прошлые ошибки, и на сей раз совдепам будет нанесен сокрушительный удар как изнутри, так и извне одновременно и всеми имеющимися силами. Так что причин сомневаться в победе нет. А поддержка людьми и оружием будет вам предоставлена обязательно. Только это уже компетенция начальника оперативного штаба. Прошу, пан Байда.

Упитанный Байда основательно вытирает маленьким платочком раскрасневшееся лицо – в комнате несколько душновато – и без излишних предисловий спрашивает:

– Какова численность вашего отряда?

– У меня двадцать четыре человека, – не без гордости докладывает Ветер. – Самый большой отряд в уезде.

– А вы думали, что мы вас за красивые глазки назначаем уездным атаманом? – замечает Бородавченко. – Мы знали, у кого сила.

– А с оружием как у вас обстоят дела? – интересуется Байда.

– С оружием у нас неважно. Два маузера, три нагана, остальное – обрезы. Патронов тоже не особо… Имеется еще десяток гранат.

– С таким оружием Украину, конечно, трудно освободить, – скрипит сквозь зубы молчавший все это время Жук, но тут же, встретившись с пристальным взглядом Бородавченко, резко меняет тон на благожелательный. – Впрочем, не это сейчас главное. Самое главное сейчас – люди. Оружие найдется.

Едва заметная улыбка трогает губы Байды.

– Помощь людьми вы получите, – подавив улыбку, продолжает начальник оперативного штаба. – Вместе с вами будет действовать еще какой-нибудь отряд. А возможно, и несколько. Оружие тоже будет. Каждый боец получит по австрийскому карабину и патроны. С обрезами придется расстаться. Через несколько дней вы станете частью регулярной армии, ну а регулярная армия с обрезами… сами понимаете…

Ветер в знак согласия наклоняет голову.

– Оружие вы получите накануне штурма Сосницы. Его вам доставит пан Голубь. Там, на месте, он ознакомит вас с планом операции по захвату Сосницы. Он же будет координировать действия всех отрядов, которые примут участие в этой операции. Поэтому, до тех пор, пока не будет захвачена Сосница, вам придется во всем подчиняться пану Голубю. Надеюсь, вам не надо напоминать, что такое военная дисциплина в военное время? И только, когда Сосница станет нашей, вся военная власть в уезде перейдет к вам.

– Так что, быть вам уездным атаманом или не быть, во многом зависит от вас, Роман Михайлович, – наставительно замечает Бородавченко. – Прошу помнить об этом постоянно.

– Можете положиться на меня, панове! – с неожиданной решимостью заявляет Ветер. – Сделаю все, что в моих силах!

– Панове! – просит внимания начальник оперативного штаба. – Восстание, а следовательно, и штурм Сосницы, назначено на субботу первого июля. Об этом, разумеется, никто, кроме вас и вашего начальника штаба пана Сорочинского, не должен знать. Теперь ставлю вам задание. Смотрите сюда, – Байда встает и наклоняется над картой, кивком головы приглашая сделать то же самое Ветра. – Первого июля ровно в четыре часа утра весь ваш отряд должен находиться вот здесь, – начоперштаба тычет острием карандаша в маленькую зеленую точку, расположенную неподалеку от кружка, обозначающего Сосницу, – на опушке Панского леса, в ложбине – вот она, – слева от дороги, ведущей в Сосницу. Вам знакома эта местность?

– Конечно, знакома. И ложбину эту я знаю. Мы там весной двух чоновцев живьем закопали в землю.

– Так и это ваша работа? – не может удержаться от удивления Бородавченко. – А мы-то тут головы ломали, кто бы это мог сделать. Газеты пишут: бандиты да бандиты. А попробуй узнай, какие бандиты. Были бы Марчук и Ковальский, тогда другое дело…

– Мы снова отвлеклись, – напоминает о себе Байда. – Значит так, Роман Михайлович. Собираться тихо, не привлекая внимания. Лучше всего сходиться по одному. О дальнейших ваших действиях вы узнаете на месте от пана Голубя. Он же доставит вам туда оружие. Задание понятно?

– Так точно! – четко по-военному отвечает Ветер.

Перед тем как попрощаться, Бородавченко строго говорит атаману:

– До начала восстания никаких самостоятельных действий не предпринимать! Я категорически запрещаю вам это делать. Нам нужны ваши люди живыми. Все до единого.

26

Утро первого июля выдается тихим и туманным. Густая белая пелена стелется по лугам и оврагам, окутывает кусты, цепляется за деревья. Туман неподвижен. Он как бы застыл, навсегда соединившись с землей, кустами, травой. Что-то фантастическое чудится в этом утреннем пейзаже, когда все живое и неживое застыло в ожидании солнца.

Большая круглая ложбина, невесть когда образовавшаяся по прихоти природы на опушке Панского леса, похожа на огромную миску, доверху наполненную молоком. Сверху она кажется совершенно безжизненной. Но так только кажется. На самом же деле на дне ложбины копошатся десятка два невидимых сверху людей. Томимые ожиданием и неизвестностью, они немилосердно зевают и изредка неохотно и тихо перебрасываются парой-другой слов. Те, кто не догадался потеплее одеться, зябко поеживаются от заползающей под одежду сырости.

Несколько в сторонке от сбившихся в кучку людей стоят Ветер и Сорочинский. Атаман, как всегда, в юхтевых сапогах с высокими каблуками, галифе и сером френче, в высокой смушковой папахе, которая вместе с каблуками делает его выше ростом. На левом боку атамана шашка в дорогих ножнах. Сорочинский одет попроще. На нем ботинки, черный вельветовый костюм и черная же кепка. Он и держится попроще. Атаман всякий раз старается напомнить об исключительности предстоящего событии и своей, особой, роли в этом событии. Начштаба сосредоточен и немногословен: за время службы в Красной армии и у батьки Махно ему приходилось принимать участие в делах похлеще, чем захват какой-то Сосницы, задрипанного уездного городка, в котором нет даже воинского гарнизона.

В четверть пятого где-то вдалеке слышится скрип телеги. Встречать Голубя спешат Сорочинский и еще несколько человек. Через минут десять сопровождаемая ими телега медленно спускается в ложбину. На телеге покачивается куча хвороста. В тумане она кажется неправдоподобно огромной. И такое впечатление, что вся эта громада плывет по воздуху. Кроме встречающих рядом с телегой идут еще трое незнакомых боевикам мужчин. В одном из них, высоком и плечистом, широко шагающем впереди рядом с Сорочинским, Ветер признает Голубя.

Здороваются молча, одним пожатием руки.

– Как настроение? – интересуется Голубь.

– Боевое! – поправив шашку, отвечает атаман.

– Люди все собрались?

– Одного нет. Позавчера вилами ногу пробил.

– Надо же! – хмыкает Голубь. – Впрочем, один человек погоды не делает. Знакомься, Роман Михайлович, – Голубь подводит к Ветру такого же, как и он сам, высокого дюжего мужчину с большим горбатым носом и черными, как угли, хмурыми глазами. – Атаман Жила с Хомутовских хуторов. Слыхал небось?

– Как не слыхать? – скупо усмехается Ветер, подумав: «А вот и подчиненный заявился!» – Давно хотел повидаться, да все как-то не случалось.

– Рад видеть знаменитого атамана! – сипит Жила, осторожно пожимая руку Ветра. – Мои люди – пятнадцать человек – остались в полуверсте отсюда. В этом тумане можно запросто ошибиться и своих принять за чужих.

– А это, – указывает Голубь на второго своего спутника, худощавого мужчину со шрамом через всю левую щеку, – пан Мажара, помощник атамана Жилы. Вы, пан Мажара, возвращайтесь назад и ведите ваших людей сюда. Только без шума!

Заметив в толпе старого знакомого Феодосия Березу, Голубь поднимает руку:

– Здорово, земляк! Как жизнь молодая?

– Живем – не тужим! – щерится в ответ Береза, польщенный оказанным ему вниманием.

– Ну и молодцом. Хлопцы! – обращается Голубь к глазеющим на него мужикам. – Ну-ка, скиньте этот хворост с подводы. Там для вас имеется кое-что.

Несколько наиболее шустрых молодых парней, решив, наверное, что речь идет о водке, бросаются к телеге и стаскивают с нее хворост. На дне телеги лежат три деревянных ящика: два продолговатых и один квадратный. Сгрудившиеся вокруг телеги люди с любопытством наблюдают, как Голубь с помощью топора ловко вскрывает ящики. Вместо ожидаемой водки в ящиках оказывается оружие: новенькие короткие австрийские карабины, манлихеры, и патроны к ним.

Голубь делает рукой приглашающий жест:

– Налетай, земляки! Тут на всех хватит. А свои цурпалки бросайте сюда, в подводу. С сегодняшнего дня все вы бойцы регулярной украинской повстанческой армии, и не к лицу вам теперь носить обрезы. А не сегодня завтра вы получите новенькое обмундирование.

– А как же земля? – слышится из толпы чей-то несмелый голос. – Кто урожай собирать будет?

– Земля никуда от вас не денется! – веско произносит атаман Ветер. – Для нас сейчас главное – прогнать совдеповцев и большевиков.

Боевики, побросав в телегу обрезы, разбирают карабины и набивают карманы патронами. Возбужденные, словно дети, получившие по новой игрушке, они вытирают смазку, клацают затворами, заглядывают в стволы, берут друг друга на мушку.

– С такими пукавками нам теперь сам черт не брат! – растягивает во всю ширь свой рот Муха, тешась новым карабином.

– А вот это! – Голубь поднимает над головой, чтобы всем было видно, два сверкающих никелированной поверхностью нагана. – Это именные подарки вашим славным боевым командирам атаману Ветру и начальнику штаба Сорочинскому от Бережанского губповстанкома. Прошу, панове, получите!

Ветер бережно принимает свой подарок, заглядывает зачем-то в дуло и не без удовольствия несколько раз перечитывает выгравированную на прикрепленной к рукоятке серебряной пластине надпись: «Атаману Ветру Р.М. от Бережанского губповстанкома в день освобождения Сосницы. 1 июля 1922 года». Ветер достает из кобуры свой старый наган и бросает его в подводу к обрезам, а на его место бережно вкладывает новый.

– Красивая штучка! Ничего не скажешь! – повертев в руках доставшийся ему наган, говорит Сорочинский. – Однако своей пушке, – он хлопает по оттопыривающейся поле пиджака, – я доверяю больше. Но и от подарка не отказываюсь.

Тем временем Голубь разгребает лежащую на передке подводы охапку сена и извлекает из-под нее новенький «льюис» и, как бы взвешивая его, приподнимает на вытянутых руках.

– Ну а с этой бандурой кто-нибудь из вас знаком?

– Давай ее сюда! – видя, что все молчат, отзывается Сорочинский. Он берет пулемет и любовно гладит его по стволу. – Знакомая штука! Не раз приходилось держать в руках. Лупит – будь здоров! За такой подарок не грех и спасибо сказать.

– Носи на здоровье! – усмехается Голубь. – В самый раз по тебе.

Пока боевики, обступив Сорочинского, рассматривают пулемет, Голубь берет под уздцы лошадей и отводит их вместе с телегой в сторонку. Там их принимает у него атаман Жила и отводит еще дальше. Остановив лошадей в густом кустарнике, он прикрывает обрезы сеном и возвращается назад.

Туман наверху начинает между тем редеть, поднимаясь кверху и обнажая бугры, кусты и густые придорожные заросли лопухов и крапивы. Вот-вот должно взойти солнце – еще находясь где-то там, за горизонтом, оно уже высветило край неба и выкрасило редкие кучевые облака в нежный розовый цвет.

И поднимающийся кверху туман, и застывшие на месте ватные комья облаков, и тусклые капельки росы, повисшие на кончиках листьев и травинок, – все это признаки того, что днем должен пойти дождь. Дождь, которого с таким нетерпением ждет земля, а еще больше – крестьяне. Но толпящиеся в ложбине люди не могут всего этого видеть, поскольку туман вокруг них все еще густой, да и мысли их в эти минуты заняты совсем другим…

Откуда-то сверху слышится хриплый приглушенный голос:

– Пан Голубь! Это я – Мажара. Привел наших людей.

– Хорошо! – отзывается Голубь. – Спускайтесь все сюда!

Слышится треск ломаемых веток, и в ложбине появляется десятка полтора боевиков, одетых, как и люди Ветра, кто во что горазд. И вооружены они теми же австрийскими карабинами.

Голубь смотрит на часы и поднимает руку, призывая к тишине. Сняв с головы кепку, выспренно говорит:

– Друзья мои! Мы стоим с вами на пороге великого, можно сказать, грандиозного события, которое золотыми буквами будет вписано в историю нашей славной Украины. Восстание, которое через несколько минут ураганом прокатится по всей многострадальной Украине от Херсона до Чернигова и от Проскурова до Харькова, в один миг сметет с ее священной земли всю еврейско-большевистскую нечисть и принесет всем нам долгожданную свободу. Я надеюсь, я уверен, что вы, кому выпала великая честь стать освободителями Украины, не осрамитесь в бою и будете достойны выпавшей вам чести.

Голубь умолкает и скользит взглядом по лицам слушающих его людей. Выражение большинства лиц равнодушное.

– Перед нами поставлена такая задача… – заметно сдержаннее продолжает Голубь. – Без четверти пять мы двинемся на Сосницу. Вначале будем продвигаться в полной тишине, врассыпную и без единого выстрела, чтобы не вспугнуть преждевременно врага. Сигналом к началу атаки будут две ракеты: красная и зеленая. Вот тогда можете поднимать шухер на весь уезд – атака должна быть стремительной, яростной и беспощадной. Мы свалимся на большевиков как снег на голову. Ворвавшись в Сосницу, надо первым делом захватить чеку, милицию, исполком, телефонную станцию и почту. Все это находится в центре городка – где, вы знаете получше меня, – и охраняется одним-двумя часовыми или сторожами. В центре города нас будут встречать наши люди. Вы сможете их отличать по желто-голубым лентам на груди. Они покажут вам дома, в которых проживают большевики и совдеповские работники. И последнее… – Голубь переводит дух и вглядывается в застывшие лица людей. – Весь сегодняшний день Сосница ваша! Сегодня вы ее хозяева! Все, что удастся захватить – ваше!

В отличие от предыдущих последние слова Голубя встречены радостными улыбками и одобрительным гулом.

Голубь еще раз смотрит на часы и вскидывает руку в направлении Сосницы:

– Пора… Вперед!

Все, кто находится в ложбине, дружно устремляются по ее склонам вверх. Среди первых – Сорочинский со своим «льюисом». Позади всех, наблюдая, чтобы никто не отставал, согнувшись и вытянув шею, бежит вприпрыжку Ветер. Чуть поодаль от него – Голубь.

27

Вскоре наиболее резвые из боевиков достигают края ложбины. И тут начинает твориться что-то непонятное. Во всяком случае, для людей Ветра. Едва кто-нибудь из них, взобравшись наверх, выныривает из тумана на свет божий, как на него тут же набрасываются если не бегущие рядом хлопцы атамана Жилы, то какие-то еще, появляющиеся неожиданно из-за кустов незнакомые люди. Они сбивают его с ног, наваливаются сверху и, не давая времени прийти в себя, запихивают в рот кляп. Затем вяжут ему руки-ноги и оттаскивают в кусты. Сами же возвращаются назад и начинают все сначала. Делается это молча, без единого слова. С теми же из боевиков, которые покрепче и оказывают сопротивление, особо не церемонятся: их успокаивают хорошим ударом кулака или рукоятки револьвера.

Такая же участь постигает и Павла Сорочинского. Не успевает он выкарабкаться из ложбины наверх, как не отстающий от него ни на шаг атаман Жила делает вдруг подножку, и начштаба со всего разбега грохается оземь. Его руки, сжимающие пулемет, оказываются прижатыми к земле тяжестью собственного тела. В ту же секунду на спине Сорочинского оказываются атаман Жила и подоспевший ему на помощь Мажара. Атаман хватает начштаба за горло и прижимает лицом к земле, а Мажара пытается запихнуть ему в рот какую-то тряпку. Обладающий воловьей силой Сорочинский, словчившись, сбрасывает с себя Жилу, а его помощника хватает зубами за руку и прокусывает до кости. От жуткой боли Мажара вскрикивает и выпускает из рук тряпку. Сорочинскому удается перевернуться на бок и освободить, наконец, из-под себя собственные руки. Он хватается за сжимающие его горло руки атамана и силится их разнять. На какое-то мгновение это ему удается. Он открывает уже рот, чтобы крикнуть, призывая на помощь своих, но в этот миг на его голову опускается со всего размаху рукоять револьвера, зажатого в здоровой руке Мажары. Из горла начштаба успевает лишь вырваться короткий сдавленный рык. Жила и Мажара торопливо оттягивают обмякшее тело в кусты.

Между тем молчаливая охота на сподвижников атамана Ветра продолжается. То тут то там вспыхивают короткие ожесточенные схватки. Слышен тяжелый топот ног, возня, глухие удары, храп и пыхтение борющихся людей. Не слышно лишь выстрелов. Это тем более странно, что кое-кому из защищающихся удается нажать на спусковой крючок своего карабина. Однако всякий раз вместо ожидаемого выстрела слышится лишь сухой щелчок курка.

И что не менее удивительно, среди людей, находящихся наверху, можно увидеть и тех двух милиционеров, которых тяжело ранил под Выселками Голубь, и совсем еще юного сотрудника Сосницкой милиции Николая Сачко, которого в памятную ночь побега из капэзэ застрелил Феодосий Береза, и молодого милиционера Юрия Балабуху, прибитого в ту же ночь Голубем. Все они живы-здоровы и наравне со всеми вылавливают ветровцев. Можно подумать, что воскрешение из мертвых стало на пятом году революции обыденным явлением.

Не проходит и минуты, как «армия» без пяти минут уездного атамана Романа Михайловича Ветра, в миру – Щура, перестает существовать. Все ее «бойцы» лежат на влажной от росы траве связанные, с кляпами во рту и дико пучат глаза, все еще толком не понимая, что с ними произошло. Нет среди них лишь «лихого» атамана Ветра. Не видать и уполномоченного Бережанского губповстанкома Григория Голубя.

…Во всех предыдущих «операциях» – так высокопарно называл Ветер ночные налеты на сельсоветы, комбеды и комнезамы, избы-читальни и чоновские посты – атаман предпочитал находиться позади своего «войска». Так было безопаснее. Не изменил он своему правилу и в этот раз.

Невдалеке от себя он видит также не особо спешащего Голубя. «Вот, оказывается, какой ты герой! Тоже не спешишь под большевистские пули!» – не без злорадства думает атаман.

Когда до края ложбины остается какой-нибудь десяток метров, оттуда, сверху, до слуха Ветра доносится вдруг чей-то короткий вопль и сразу же за ним – оборвавшийся в самом начале сдавленный вскрик. Ветру чудится, что второй голос был вроде как Сорочинского. Атаман застывает на месте и, навострив уши, прислушивается. Ему начинает казаться, что там, куда ушли его люди, происходит что-то неладное. Оттуда вновь доносится чей-то внезапно оборвавшийся крик. Ветру становится не по себе. Он ныряет в ближайшие кусты и, пригибаясь к самой земле, бежит вдоль склона.

Когда Голубь, внимание которого также привлекли вскрики наверху, оглянулся, Ветра уже и след простыл. Пробежав метров сорок-пятьдесят, атаман переводит дыхание и снова взбирается вверх по склону. Когда до его края остается совсем немного, он ложится на землю и выползает из полосы тумана на животе. То, что он видит, подтверждает наихудшие его предположения: метрах в тридцати какие-то двое незнакомых ему людей волокут за ноги его ординарца Кострицу. Во рту Кострицы его же собственный картуз. В другом месте двое человек сидят на Мухе и вяжут ему руки…

Ветер задом по-рачьи отползает назад в ложбину. Там он непослушными руками отцепляет от ремня шашку и сует ее в густую траву. Достав из кобуры наган, подарок Бережанского губповстанкома, встает и бежит к противоположному краю ложбины. Бежит, спотыкаясь и цепляясь своими высокими каблуками за кочки и траву.

«Мне бы только в лес! – лихорадочно думает Ветер, придерживая одной рукой папаху, а в другой сжимая наган. – В лесу они меня черта с два найдут! Только бы добежать до леса!»

Уже взбираясь по склону, он спохватывается, что и с этой стороны ложбины может находиться засада – не такие чекисты дураки, чтобы оставить свободным путь к лесу. Поэтому дальше атаман пробирается медленно и осторожно, чуть ли не ползком.

Взобравшись на самый верх, он подползает к большому кусту и осторожно приподнимается, чтобы осмотреться. Приподнимается и… обмирает: в трех шагах от него по другую сторону куста стоит человек и держит в руках ружье. Стоит спиной к Ветру и прислушивается, наставив левое ухо в сторону наполненной туманом ложбины.

Держа наготове наган, Ветер привстает. Крадучись, обходит куст. И только оказавшись рядом с часовым, медленно выпрямляется. Метя в темя, поднимает правую руку, в которой зажат наган. И в этот миг, то ли спиной почувствовав опасность, то ли услышав сзади себя подозрительный шорох, часовой резко оборачивается лицом к Ветру. Рукоятка нагана, задев ухо и скользнув по щеке, больно бьет ему по ключице. Часовой с перепугу выпускает ружье, старый охотничий дробовик, и оторопело таращит глаза.

– Ты?! – узнает он Ветра.

Ветер тоже узнает своего соседа Харитона Смаля, члена комбеда и бойца самообороны села Сельце. Вместо ответа первым опомнившийся атаман обрушивает на голову незадачливого часового новый удар, и тот, даже не вскрикнув, валится кулем на землю. Пинком ноги Ветер переворачивает голову Смаля и, вглядываясь в поросшее густой белой щетиной лицо с тонким острым носом и запавшими щеками, злорадствует: «Наконец-то и ты попался в мои руки! Землицы моей захотелось? Теперь вся будет твоя! Ешь, сколько душе угодно!» Он нагибается над живым еще Смалем и с силой бьет его наганом в висок. Голова Смаля дергается, и в широко открытых глазах застывает недоумение.

Ветер осматривается по сторонам. Метрах в ста от него сплошной стеной темнеет спасительный лес. И Ветер что есть духу припускает к нему. Бежит, тяжело дыша и часто хватая широко открытым ртом воздух, спотыкаясь и проклиная высокие каблуки своих сапог и устроивших ему эту ловушку чекистов. И только оказавшись за широченным стволом растущего на опушке леса старого дуба, позволяет себе небольшую передышку.

Отдышавшись, атаман краем ока выглядывает из-за своего укрытия. И тотчас прячется назад: над убитым минуту тому назад Смалем стоит какой-то человек и смотрит в сторону леса. У Ветра такое ощущение, что человек заметил его.

Через несколько секунд Ветер выглядывает снова и видит, что человек этот бежит прямо к нему – заметил-таки! «Так это же Голубь!» – узнает своего преследователя атаман и крутит барабанчик нагана, чтобы удостовериться, все ли на месте патроны. – «Давай-давай! Беги! Сейчас получишь парочку своих же гостинцев, сволочь чекистская!» Прижав руку с наганом к потрескавшейся коре дуба и поймав на мушку широкую грудь бегущего Голубя, Ветер задерживает дыхание и плавно нажимает на спусковой крючок. Но… сухо щелкает курок, а выстрела нет. Атаман растерянно смотрит на наган и еще несколько раз нажимает второпях на крючок. Наган по-прежнему молчит. Ветер крутит барабанчик и цепенеет: все патроны целы, ни на одном капсюле нет вмятины. «Боек!» Так и есть! – боек короче обычного. Он спилен. Так вот почему не стреляет наган! Так вот почему там, наверху, когда брали его отряд, не прозвучало ни одного выстрела! Только теперь начинает понимать атаман, кому и зачем понадобилась вся эта замена оружия.

– У-у-у! – злобно воет Ветер. Швырнув навстречу бегущему Голубю ненужный больше наган, он отталкивается от дерева и со всех ног устремляется в лес.

Очень скоро он начинает замечать, что расстояние между ним и Голубем неумолимо сокращается, и прежде чем он успеет добежать до чащи, в которой легче скрыться, Голубь наверняка его догонит. Да! Но почему его преследователь не стреляет, имея перед собой такую отличную мишень, как его, Ветра, спина? Неужели хочет взять живым? Эта неожиданная и жуткая мысль, словно хороший кнут, подстегивает атамана. Он припускает еще быстрее.

Споткнувшись о кочку и едва не полетев кувырком, Ветер вдруг ощущает сильный удар по колену чем-то тяжелым. Лимонка! У него же есть лимонка! Как он мог забыть? Путаясь на бегу в глубоком кармане, Ветер извлекает из него тяжелую гранату, выдергивает кольцо и, внезапно остановившись, швыряет ее под ноги Голубю, а сам отскакивает за дерево. Голубь с разбегу прыгает в сторону, плюхается плашмя на влажную траву и замирает, вобрав голову в плечи.

Проходит секунда… вторая… третья… В ушах звенит напряженная тишина. Слышно, как часто колотится сердце.

Еще несколько долгих и томительных секунд позади, а вокруг по-прежнему тихо. Голубь медленно приподнимает голову. В нескольких шагах от него лежит на тропинке черепаший панцирь неразорвавшейся гранаты. Голубь облегченно вздыхает и переводит взгляд на высунувшегося из-за дерева атамана. На сером лице Ветра – недоумение и растерянность: гранату ведь Голубь не подменил!

…Ночью, собираясь впопыхах на «взятие Сосницы», плохо соображавший с перепою атаман сунул себе в карман первую подвернувшуюся под руку бомбу. Это была одна из тех двух «лимонок», которые не так давно, собираясь к отцу Лаврентию на встречу с Голубем, разрядил Сорочинский, решив устроить гостю из Бережанска маленькую, как он сказал, посмеиваясь, проверочку.

Придя в себя, Ветер снова бросается наутек. Голубь, вскочив на ноги, пускается вдогонку. Ветер оглядывается – Голубь совсем уже близко. Их разделяют каких-нибудь полтора-два десятка метров. И хотя лес начинает густеть и все чаще встречаются кусты, выбившийся из сил атаман понимает, что чуда быть не может: не пройдет и минуты, как он окажется в руках своего преследователя. И тут он замечает впереди густой куст орешника и сразу за ним – длинную жердь, лежащую поперек тропинки…

До Ветра рукой подать. Голубь уже слышит его частое, похожее на стон, дыхание. И вдруг он замечает, что атаман, вроде как что-то бросая, взмахивает рукой. «Неужели еще одна граната? – думает Голубь, шаря взглядом в том месте, где должен упасть выброшенный предмет. – А может, какие документы?» Растерявшийся на какой-то миг Голубь смотрит перед собой – Ветра на тропинке нет.

«Вздумал обмануть, атаман? Ну, уж дудки! Далеко ты от меня все равно не уйдешь!» – думает Голубь и припускает еще быстрее. И совершенно не обращает внимания на лежащую на его пути жердь. Вернее, не видит ее вовсе – его взгляд бегает по сторонам, отыскивая так внезапно пропавшего из виду атамана. Не видит Голубь и того, как один конец жерди, тот, который находится за кустом, вдруг резко, перед самым его носом, приподнимается от земли. Голубь неловко взмахивает руками и со всего размаху грохается на землю. Удар лицом о твердую тропинку настолько сильный, что голова враз наполняется чугунным звоном. Резкая, колючая боль пронизывает ушибленный нос. Рот полон травы и песка. Несколько секунд Голубь лежит неподвижно, вытянувшись во весь свой огромный рост. Не успев еще прийти в себя, он первым делом сжимает пальцы правой руки: на месте ли револьвер? Револьвера в руке нет – пальцы хватают лишь пучок холодной травы. Недоброе предчувствие заставляет Голубя превозмочь боль и приподнять назойливо гудящую голову.

Предчувствие не обманывает Голубя: в нескольких шагах от себя он видит Ветра, а в его руке свой револьвер. Серое, лоснящееся от обильного пота лицо атамана кривится в злорадной ухмылке.

– Ну, так… кто кого… догнал? – хватая после каждого слова воздух, хрипит Ветер. – Думал, так просто… взять… атамана Ветра? Как бы… не так! Вставай, быдло вонючее! Сейчас я посчитаюсь с тобой… за всех! Живо вставай, ты… – Грязно ругаясь, атаман брызгает слюной. Она падает ему на грудь, но он не обращает на это внимания. – Поднимайся, сволочь чекистская. Я хочу еще раз увидеть, как ты будешь падать со своей высоты, теперь уже мертвый.

Превозмогая тупую боль в голове, Голубь медленно встает и выплевывает набившуюся в рот землю. В глазах ему темнеет, и он едва не падает снова.

Ветер на всякий случай отступает назад. Револьвер в его руке подрагивает, однако нацелен прямо в грудь Голубя.

«Это конец! И какой нелепый…» – думает Голубь. Думает, как ни странно, совершенно спокойно. Он завороженно смотрит в такой маленький и такой страшный зрачок ствола револьвера, смотрит, не мигая, и начинает чувствовать, как цепенеет его сознание, гаснет воля, становятся тяжелыми и неподвижными члены. В голове появляется неизвестная ранее пустота. Он ни о чем не думает, ни о чем не вспоминает. Все, чем он раньше жил, что его волновало, становится далеким, чужим и ненужным. Время и то, кажется, остановилось и замерло. Одно лишь хочется сейчас Голубю: чтобы из этого дрожащего черного отверстия поскорее вылетела пуля и разом прервала эту нелепую сцену.

Лицо Ветра передергивает гримаса ненависти. Он поднимает руку с револьвером к уровню глаз и, целясь в грудь Голубя, в то место, где находится сердце, медленно нажимает на крючок…

28

И гремит выстрел. Сухой и резкий, как щелчок огромного бича, он взрывает утреннюю тишину и многократным эхом отзывается в верхушках сосен, в лесных чащобах.

Удивленно каркнув, хлопает спросонья крыльями вспугнутая ворона. Трещат над головой ветки старой сосны под убегающей белкой. Где-то в глубине леса тонко тявкает потревоженная лисица.

А Голубь, как стоял, так и остается стоять. Не вздрогнув, не пошатнувшись. Он смотрит широко раскрытыми глазами на Ветра и ничего не понимает. Атаман, который только что целился в него, обхватив левой рукой пальцы правой и зажав обе руки между ног, крутится волчком на месте и что есть мочи визжит, а у его ног лежит в траве револьвер Голубя.

Чуть поодаль раздвигаются кусты, и из них выходит начальник Сосницкой милиции Бондарь. Из дула его знаменитого маузера еще струится дымок.

Внезапная обморочная слабость вынуждает Голубя опуститься на землю. Он подтягивается к стоящей рядом сосне, приваливается к ее стволу спиной и закрывает глаза.

– Бить вас, товарищ Галич, некому! – качая головой, притворно тяжело вздыхает Бондарь. – А я не справлюсь с таким детиной. Хорошо, что заметил, как ваша спина мелькнула между деревьев, и побежал следом…

Галич – Галич Семен Ефимович, так на самом деле зовут этого парня – молчит. Кажется, он уснул и ничего не слышит: ни слов Бондаря, ни визга Ветра.

– Вставайте, пойдем к нашим, – склоняется над ним Бондарь и протягивает руку.

Не открывая глаз, Галич отрицательно мотает головой:

– Я посижу чуток, очухаюсь. Вы идите…

– Посидите, – не настаивает Бондарь. Он подбирает с земли револьвер и фуражку Галича и кладет их возле хозяина. И только после этого оборачивается к жалобно скулящему Ветру.

– Хватит выть, ты… бандюга с большой дороги! – голос Бондаря становится резким и жестким. – Вспомни-ка людей, которых ты истязал! Может, им не было больно? Или они не кричали подобно тебе? Или ты думаешь, что им жить не хотелось? Ты, живодер! – Поостыв, Бондарь достает из карман носовой платок и протягивает его Ветру. – Зажмите рану и топайте к своим!

Увидев спешащих к ним людей, начуездмил кричит:

– Товарищи! Отведите бывшего атамана Ветра к его друзьям! И пусть перевяжут ему руку!

Поникший, ссутулившийся Ветер, по-собачьи поскуливая, плетется прочь.

– Отдохну-ка и я малость, – говорит Бондарь, опускаясь на землю рядышком с Галичем. Он, как и Галич, опирается спиной о ствол сосны и с наслаждением вытягивает ноги.

Над лесом медленно поднимается солнце. Где-то приступил к работе неутомимый дятел. Ему отвечает веселым беззаботным щебетаньем какая-то птаха. Ей вторит другая. Из-под широкого листа копытня вылезает лупоглазая лягушка. В густой траве появляются шустрые муравьи. Начинается новый день.

– Ну и глаз у вас, Александр Афанасьевич! – нарушает молчание Галич.

– Хоть один похвалил меня! – усмехается Бондарь. – А то все: маузер да маузер!

Галич натягивает фуражку на голову, вытирает револьвер и, сунув его в карман, снова прислоняется к сосне.

– Как это вы, Семен Ефимович, умудрились поменяться с атаманом ролями? – спрашивает его Бондарь.

– Рассказывать стыдно, – неохотно бубнит Галич.

– Ну и не рассказывайте. Как нога?

– С ногой все в порядке. Зажила как на собаке.

– И все-таки с ногой, Семен Ефимович, вы явно перестарались. Ни к чему это было! – голос Бондаря суровеет, а его лицо трогает недовольная гримаса. – Мы же договаривались с вами, что вы всего-навсего сделаете вид, что вывихнули ногу. Ну, могли в крайнем случае царапнуть пулей кожу. А вы? Это же надо так ранить себя…

– Я и сам толком не пойму, как это вышло. Подумалось вдруг, что могут не поверить… Зато все получилось, как нельзя лучше. В том, что меня ранили милиционеры, у бандитов не было ни малейшего сомнения. Ведь за нашим «боем» наблюдал в бинокль сам начштаба Сорочинский. Он сидел на чердаке Козлюкова хлева.

Где-то рядом слышится треск сухих сучьев. Рука Бондаря тянется к маузеру, но тут же возвращается на прежнее место: из кустов, осторожно раздвигая ветки, появляется молоденькая косуля. Остановившись, она высоко, словно прислушиваясь к чему-то, поднимает свою изящную голову с большими доверчивыми глазами. Постояв так с минуту, косуля делает резкий прыжок в сторону и скрывается в кустах.

– Как ни хорошо здесь, однако… вставать когда-то нужно, – не без сожаления говорит Бондарь. Он потягивается, встает и подает руку Гaличу.

– Вставать так вставать! – Не прибегая к помощи Бондаря, Галич делает всем туловищем сразу какое-то неуловимо-резкое движение и в тот же миг оказывается на ногах.

– Ловко! Где научились?

– Было дело… Больше года проработал в цирке. «Силачом»…

Пройдя несколько десятков метров, Галич срывает на ходу стебелек, бесцельно его вертит и, как-то странно усмехнувшись, спрашивает:

– Как там моя утопленница?

– Какая утопленница? – не сразу догадывается Бондарь. – А-а! Вы об Оксане Гриценко?

– Да, о ней.

– Ничего! Как говорится, жива-здорова. Правда, пришла в себя не сразу, первые дни напоминала лунатика. Сильно, видать, перепугалась. А потом прошло. Живет пока у меня. А что, может, хотите повидаться?

– Да, надо бы увидеться. Извиниться, что ли… Слишком уж я напугал ее. Представляю, что ей пришлось пережить! Да, было дельце! – качает головой Галич. – Представляете: надо было за каких-нибудь две-три минуты убедить насмерть перепуганную девушку, что никакой я не бандит, да заодно объяснить, что она должна делать, и описать приметы бандитов. Как она все это запомнила? А чтобы заставить укусить меня за шею – для большей правдоподобности, – пришлось дать хорошего тумака. Тут каждая минута на счету, а она – ни в какую!

– Представляю сцену! – хмурится Бондарь. – Сцена у колодца… И тем не менее вам здорово повезло с этой девушкой.

– Еще бы! – охотно соглашается Галич и, немного погодя, снова спрашивает: – А как тот парень? С пшеничными усами который. Обижался, наверное? Кажется, я немного перестарался.

– Юра Балабуха? Не так чтобы уж очень обижался – все-таки мужчина, да к тому же милиционер, – но обижался. Несколько дней не мог голову повернуть.

– Надо будет помириться с ним. Хороший парень…

Туман, не так давно наполнявший ложбину, заметно поредел. Лишь кое-где еще цепляется он серыми рваными клочьями за кусты да путается в высокой траве. Над горизонтом висит окутанный дымкой огромный бледный диск солнца. Сырость спала, воздух заметно потеплел.

– Быть сегодня дождю! – взглянув на небо, уверенно говорит Бондарь.

– Давно пора! – откликается Галич.

Они идут в обход ложбины, по самому ее краю, где пониже трава.

Почти все милиционеры, чоновцы и самооборонцы толпятся вокруг только что подъехавшей к ним телеги. Все они, не успев еще как следует остыть после недавней жаркой схватки, при виде лежащего в телеге мертвого Смаля становятся сосредоточенными и суровыми.

Чуть поодаль, сбившись в тесную кучку, переминаются с ноги на ногу угрюмые боевики. Руки у каждого связаны за спиной.

Когда Галич и Бондарь проходит мимо, слышится глухой голос Сорочинского:

– И почему я, дурак, не шлепнул тебя еще там, в церкви?

Галич, к которому вне всякого сомнения обращены слова Сорочинского, замедляет шаг и, встретившись взглядом с бывшим начальником штаба, беззлобно говорит:

– Ты думаешь, от этого что-нибудь изменилось бы? Вряд ли. Не сегодня так завтра, а все равно пришел бы и тебе, и всем остальным конец.

– Зато одним легавым было бы меньше! – глухо ворчит Сорочинский.

– Это другое дело, – соглашается Галич.

Навстречу Бондарю и Галичу идет Штромберг. Его сапоги, как обычно, начищены до зеркального блеска, френч и галифе тщательно выглажены. Штромберг молча жмет руку Галича. Подходят Шмаков и Сачко. Затянутый в тесную кожанку высокий, тонкий и прямой, как телеграфный столб, Шмаков, подмигнув, хлопает Галича по плечу.

– Ну, как?

– Как видишь! – разводит руками Галич.

– Понятно! – говорит Шмаков и еще раз подмигивает.

Николка Сачко тоже хочет поговорить с Галичем, но не решается. Ему хотелось бы знать, хорошо ли он изображал убитого и не заподозрил ли чего Береза. Николка много раз репетировал сцену своей «смерти», но, когда настало время показать свое искусство в деле, хоть и знал, что винтовка Юрки Балабухи заряжена холостыми патронами, почувствовал себя не совсем хорошо.

Галич подходит к стоящему несколько в сторонке Балабухе.

– Может, помиримся?

– Не знаю! – глядя мимо Галича, бубнит Балабуха.

– Думаю, нужно помириться. Ради такого события, – Галич кивает в сторону боевиков Ветра, – следовало бы все обиды забыть.

– Да я что… – хлопает безбровыми глазами Балабуха. Ему вспомнилась простреленная нога Галича, которую на его глазах перевязывал старый фельдшер, и ему становится совестно. – Я ничего! Я не обижаюсь!

– Вот и отлично! – усмехается Галич и протягивает руку: – Давай пять!

На дороге со стороны Сосницы показывается открытый легковой автомобиль. За ним тянется длинный шлейф пыли.

– А вот и сам начальник губмилиции катит к нам, – узнает Бондарь «руссо-балт» товарища Онищенко.

29

После полудня «руссо-балт» начальника Бережанской губмилиции, дрожа от напряжения и погромыхивая на ухабах, выезжает из Сосницы и катит в сторону Бережанска. Позади машины клубится густая пыль. Пыль образует длинную ленту, повторяющую все изгибы дороги.

Не успевает «руссо-балт» проехать и пяти верст – только что за невысоким холмом скрылась из виду Сосница, – как на одной из выбоин его подкидывает, мотор, будто поперхнувшись, дважды кряду не то харкает, не то чихает, напоследок смачно чавкает и… глохнет. Автомобиль по инерции катится еще несколько метров и, ткнувшись, словно изголодавшаяся лошадь, носом в придорожную траву, останавливается.

– Приехали! – мрачно сообщает шофер. Он вылезает из машины, поднимает капот и сует под него голову. Выбравшись из-под капота, с минуту стоит неподвижно, гневно шевеля желваками. Пнув в сердцах ногой колесо, сердито ворчит:

– Как себе хотите, товарищ Онищенко, а воротимся в Бережанск, и я эту чертову колымагу взорву к хренам собачьим гранатой. Вот так! Чтоб знали!

– Только смотри мне, чтобы поблизости никого не было, – говорит, пряча усмешку, Онищенко. – И сам чтобы подальше отошел! А то, неровен час, осколком заденет.

Шофер внимательно смотрит на Онищенко, пытаясь понять, шутит тот или говорит серьезно. Сообразив, что это все-таки шутка, он осуждающе качает головой, достает из-под сиденья инструмент и снова прячет голову и плечи под капотом.

– Семеныч! – окликает его Сенченко. – Как долго продлится ремонт?

– Полчаса, не меньше, – слышится из-под капота. – Карбюратор сорвало, едрена вошь!

– Значит, можно полежать чуток на травке, – говорит Сенченко и вылезает из машины. Его примеру следуют Онищенко и Галич. Камышев, надвинув на глаза фуражку и привалившись плечом к спинке сиденья, безмятежно спит. И ни остановка автомобиля, ни громкая ругань шофера не могут помешать его сну. А Онищенко, Сенченко и Галич отходят подальше от дороги, где поменьше пыли, и с наслаждением растягиваются на траве.

Над темнеющим поодаль лесом ворочается и клубится огромная темно-синяя туча. Она медленно движется в сторону Сосницы. Проходит совсем немного времени, и туча закрывает собою полнеба, наползает на солнце. Солнце, брызнув напоследок похожим на веер лучом, скрывается из виду, и сумрак окутывает землю. Внезапный порыв ветра приносит свежесть и прохладу.

– Запахло дождиком! – принюхиваясь к воздуху, говорит Онищенко. – Наконец-то дождались.

– Жаль, что поздновато, – следя одним глазом – второй закрыт – за надвигающейся тучей, отзывается Сенченко.

– Лучше поздно, чем никогда, – возражает ему Онищенко.

Второй порыв ветра поднимает огромную тучу пыли и, мотая ее из стороны в сторону, несет вдоль дороги к Соснице. Над краем леса ослепительно сверкает ветвистая молния, и через несколько секунд раздается сухой трескучий грохот, словно кто-то со страшной силой обрушил тяжелый молот на огромный лист жести.

Разбуженный Камышев вскакивает на ноги и хватается за кобуру своего нагана.

3а первой молнией сверкает вторая, на этот раз ближе, чуть ли не над головами. И снова на землю рушится новая порция оглушительного грохота. Воздух наполняется запахом озона. Со стороны леса слышится странный, быстро приближающийся шум. Кажется, что по полю, непрерывно шурша и шелестя, катится невидимая волна. Она гонит перед собой запах свежей земли. Первые, редкие и тяжелые, капли дождя глухо стучат по высохшей земле, взбивая фонтанчики пыли.

– Тикайте! – ошалело орет шофер. С помощью Камышева он поспешно поднимает верх машины.

Онищенко, Сенченко и Галич со всех ног бегут к машине, за ними стремительно надвигается дождевая завеса. Там, где она проходит, земля и трава моментально темнеют. Едва беглецы оказываются в машине, как дождь начинает шумно лопотать по ее брезентовому верху, гулко барабанить по капоту. По ветровому стеклу ручьем течет вода.

Становится темно, будто наступил вечер. И только вспышки молний, полосующие во всех направлениях небо, то и дело наполняют машину резким мигающим светом. Вслед за каждой такой вспышкой небо над машиной крошится, ломается, рушится.

Через полчаса дождь прекращается. Прекращается так же внезапно, как и начался. Туча, не переставая поливать землю живительной влагой, полыхать молниями и беспрерывно грохотать, медленно уползает на восток. Из-за тучи появляется солнце. Чистое и яркое, словно и его вместе с землей отмывал эти полчаса дождь.

Преображается и природа вокруг: играет всеми оттенками изумруда избавившаяся от пыли зелень, распрямляются начавшие уже скручиваться в трубочки листья, повисшие на их кончиках капли воды кажутся под солнечными лучами маленькими искрящимися самоцветами, появившиеся на дороге лужицы слепят глаза солнечными зайчиками, воздух чист и прозрачен. Дышать таким воздухом одно удовольствие.

– Зна-атный дождик! – радуется Онищенко, открыв дверцу автомобиля и высунув наружу голову. – Воздух-то, чувствуете, какой? Аж дышать стало легче.

– Кто-кто, а крестьяне теперь действительно легче вздохнут, – поддакивает Галич.

Луцк, 1991 г.