Время принято сравнивать с рекой, но оно отличается от неё, — через его мутный, неиссякаемый и бесконечный, как вселенная, поток нельзя перебраться ни вброд, ни по мосту, и, хотя философы уверяют, что он может течь и вперёд и вспять, календарь упорно регистрирует лишь одно направление.

Поэтому ноябрь сменился декабрём, но на смену декабрю не пришёл ноябрь. За исключением нескольких кратких похолодании погода стояла мягкая. Безработица сократилась, пассив торгового баланса возрос; люди гнались сразу за десятью зайцами, но ловили в лучшем случае одного; газеты трепетали от бурь в стаканах воды; большая часть подоходного налога была выплачена, но ещё большая — нет; все по-прежнему ломали себе голову над вопросом, почему пришёл конец процветанию; фунт то поднимался, то падал. Короче говоря, время текло, а загадка бытия оставалась неразрешённой.

В Кондафорде забыли о проекте пекарни. Каждое пенни, которое удавалось отложить, вкладывалось в кур, кабанов и картофель. Сэр Лоренс и Майкл так увлеклись планом трёх «К», что их вера в него заразила и Динни. Она с генералом целыми днями готовилась к встрече золотого века, который воспоследует, как только план трёх «К» будет принят. Юстейс Дорнфорд обещал поддержать его в палате. Были подобраны цифры, имевшие целью доказать, что через десять лет Британия сможет экономить на импорте до ста миллионов ежегодно за счёт постепенного сокращения ввоза трёх вышеупомянутых пищепродуктов, причём это не повлечёт за собой удорожания жизни. При условии принятия кое-каких организационных мер, отказа британцев от некоторых привычек и увеличения производства отрубей успех не вызывает сомнений. А пока что генерал призанял денег под свой страховой полис и уплатил налоги.

Новый член парламента, который объезжал свой избирательный округ, встретил рождество в Кондафорде и говорил там исключительно о свиноводстве, так как инстинкт подсказывал ему, что это сейчас вернейший путь к сердцу Динни. Клер также провела рождество дома. Никто не спрашивал её, на что она тратит время, свободное от секретарских обязанностей. Об этом можно было только догадываться. Джерри Корвен писем не слал, но из газет было известно, что он вернулся на Цейлон. В дни, отделяющие рождество от Нового года, жилая часть старого дома переполнилась до отказа: приехали Хилери с женой и дочерью Моникой, Эдриен и Диана с Шейлой и Роналдом, которые оправились после кори. Семейство Черрелов давно уже не собиралось в таком полном составе. В канун Нового года к завтраку прибыли даже сэр Лайонел и леди Элисон. Все были убеждены, что при таком подавляющем консервативном большинстве 1932 год станет важной вехой в истории страны.

Динни сбилась с ног. Теперь она была меньше поглощена воспоминаниями о прошлом, хотя ничем не обнаруживала этого. Она в такой мере являлась душой и жизненным центром собравшегося общества, что никто не додумался задать себе вопрос, есть ли у неё своя собственная жизнь. Дорнфорд внимательно присматривался к ней. Что скрывается за этим неустанным и радостным самопожертвованием? Его любопытство зашло так далеко, что он решился расспросить Эдриена, которого, как представлялось Дорнфорду, она любила больше остальных родственников.

— На вашей племяннице держится весь дом, мистер Черрел.

— Вы правы. Динни — чудо.

— Она думает когда-нибудь о себе?

Эдриен украдкой взглянул на собеседника. Тёмные волосы, симпатичное лицо — немного смуглое, худощавое, кареглазое, пожалуй, слишком чуткое для юриста и политика. Однако едва лишь речь заходила о Динни, Эдриен настораживался, как овчарка; поэтому и сейчас он ответил сдержанно:

— По-моему, да, но лишь столько, сколько нужно, — немного.

— Иногда мне кажется, будто она пережила что-то очень тяжёлое.

Эдриен пожал плечами:

— Ей двадцать семь.

— Вы необычайно меня обяжете, рассказав — что. Поверьте, это не праздное любопытство. Я… я люблю Динни и страшно боюсь причинить ей боль, разбередив по неведению её рану.

Эдриен сделал такую глубокую затяжку, что в трубке засипело.

— Если ваши намерения серьёзны…

— Безусловно.

— Что ж, постараюсь уберечь её от нескольких тяжёлых минут. Так вот, в позапрошлом году она очень сильно любила одного человека, но всё кончилось трагически.

— Его смертью?

— Нет. Я не могу входить в подробности, но этот человек совершил нечто такое, что поставило его, так сказать, вне общества. По крайней мере он сам так думал. Не желая впутывать Динни в историю, он расторг помолвку и уехал на Дальний Восток. Разрыв был окончательным. Динни об этом не вспоминает, но, боюсь, никогда не забудет.

— Понятно. Я глубоко вам благодарен. Вы оказали мне огромную услугу.

— Сожалею, если огорчил вас, — ответил Эдриен, — но, по-моему, самое лучшее — вовремя открыть человеку глаза.

— Бесспорно.

Посасывая трубку, Эдриен искоса поглядывал на молчаливого собеседника. На задумчивом лице Дорнфорда читались не растерянность и боль, а скорее глубокая озабоченность будущим. «Он ближе всех к идеалу мужа, которого я желал бы ей, — чуткого, уравновешенного, удачливого, — размышлял Эдриен. — Но жизнь чертовски сложная штука!»

— Она очень непохожа на свою сестру, — произнёс он наконец вслух.

Дорнфорд улыбнулся:

— Она — смесь прошлого и современности.

— Однако Клер тоже очень милая девушка.

— О да, у неё масса достоинств.

— Они обе с характером. Как Клер справляется с работой?

— Превосходно: быстро схватывает, память отличная, большое savoir-fairе.

— Жаль, что она сейчас в таком положении. Я не знаю, почему разладилась её семейная жизнь, но сомневаюсь, чтобы её можно было наладить.

— Я никогда не встречался с Корвеном.

— С ним приятно встречаться, пока к нему не присмотришься, — в нём есть что-то жестокое.

— Динни утверждает, что он мстителен.

— Похоже, что так. Скверное свойство, особенно когда встаёт вопрос о разводе. Но надеюсь, до него не дойдёт, — грязное это дело, да и страдает чаще всего невинный. Не помню, чтобы у нас в семье кто-нибудь разводился.

— У нас тоже, но мы ведь католики.

— Не считаете ли вы, исходя из вашей судебной практики, что нравственный уровень англичан понижается?

— Нет. Скорей даже повышается.

— Оно и понятно: мораль стала менее строгой.

— Нет, просто люди стали откровеннее, — это не одно и то же.

— Во всяком случае вы, адвокаты и судьи, — исключительно нравственные люди, — заметил Эдриен.

— Вот как? Откуда вы это знаете?

— Из газет.

Дорнфорд рассмеялся.

— Ну что ж, — сказал Эдриен, поднимаясь, — сыграем партию на бильярде?..

В понедельник, встретив Новый год, гости разъехались. Часа в четыре Динни ушла к себе, прилегла на кровать и заснула. Тусклый день угасал, сумерки постепенно заполняли комнату. Девушке снилось, что, она стоит на берегу реки. Уилфрид держит её за руку, показывает на противоположный берег и говорит: «Ещё одну реку, переплывём ещё одну реку!» Рука об руку они спускаются с берега, входят в воду, и Динни разом погружается во мрак. Она больше не чувствует руки Уилфрида и в ужасе кричит. Дно ускользает у неё из-под ног, течение подхватывает её, она тщательно пытается найти руками точку опоры, а голос Уилфрида раздаётся всё дальше и дальше от неё: «Ещё одну реку, ещё одну реку…» — и наконец замирает, как вздох. Динни проснулась в холодном поту. За окном нависало тёмное небо, верхушка вяза задевала за звезды. Ни звука, ни запаха, ни проблеска. Девушка лежала не шевелясь и стараясь дышать поглубже, чтобы справиться с испугом. Давно она не ощущала Уилфрида так близко, не испытывала такого мучительного чувства утраты.

Она поднялась, умылась холодной водой и встала у окна, всматриваясь в звёздную тьму и все ещё дрожа от пережитой во сне боли. «Ещё одну реку!..»

В дверь постучали.

— Кто там?

— Мисс Динни, пришли от старой миссис Парди. Говорят, она помирает. Доктор уже там, но…

— Бетти? Мама знает?

— Да, мисс, она сейчас туда идёт.

— Нет, пойду я сама. Не пускайте её, Энни.

— Слушаю, мисс. У старушки последний приступ. Сиделка велела передать, что сделать ничего нельзя. Зажечь свет, мисс?

— Да, включите.

Слава богу, наконец-то хоть электричество удалось провести!

— Налейте в эту фляжку бренди и поставьте в холле мои резиновые ботики. Я буду внизу через две минуты.

Девушка натянула свитер и меховую шапочку, схватила свою кротовую шубку и побежала вниз, лишь на секунду задержавшись у двери в гостиную матери — сказать, что уходит. В холле она надела ботики, взяла наполненную фляжку и вышла. Ночь была непроглядная, но для января сравнительно тёплая. Дорога обледенела, и, так как Динни не захватила с собой фонарь, у неё ушло на полмили чуть ли не четверть часа. Перед коттеджем стояла машина доктора с включёнными фарами. Динни толкнула дверь и вошла в дом. Горела свеча, в камельке теплился огонёк, но в уютной комнате, где обычно бывало людно, не осталось никого, кроме щегла в просторной клетке. Девушка распахнула тонкую дощатую дверь, ведущую на лестницу, и поднялась наверх. Осторожно приоткрыла жиденькую верхнюю дверь и заглянула в комнату. Прямо напротив, на подоконнике, горела лампа, вырывая из мрака часть низкой комнатки и просевшего потолка. В ногах двуспальной кровати стоял доктор и шёпотом разговаривал с сиделкой. В углу у окна Динни разглядела съёжившегося на стуле старичка — мужа умирающей. Руки его лежали на коленях; морщинистые, тёмно-красные, как вишня, щеки подёргивались. Старая хозяйка коттеджа полулежала на старой кровати, лицо у неё было восковое, и Динни казалось, что морщины на нём разгладились. С губ её слетало слабое прерывистое дыхание. Веки были опущены только до половины, но глаза уже ничего не видели.

Врач подошёл к двери.

— Наркоз, — сказал он. — Думаю, что не придёт в сознание. Что ж, так ей, бедняжке, легче! Если очнётся, сестра повторит впрыскивание. Единственное, что нам остаётся, — это облегчить ей конец.

— Я побуду здесь, — сказала Динни.

Доктор взял её за руку:

— Не убивайтесь, дорогая. Смерть будет лёгкая.

— Бедный старый Бенджи! — прошептала Динни.

Доктор пожал ей руку и спустился по лестнице.

Динни вошла в комнату, неплотно притворив за собой дверь, — воздух был тяжёлый.

— Сестра, если вам нужно отлучиться, я посижу.

Сиделка кивнула. В опрятном синем платье и чепце она выглядела бы совсем бесстрастной, если бы не нахмуренное лицо. Они постояли бок о бок, глядя на восковые черты старушки.

— Теперь мало таких, — неожиданно прошептала сиделка. — Ну, я пойду, захвачу кое-что необходимое и вернусь через полчаса. Присядьте, мисс Черрел, не утомляйтесь зря.

Когда она удалилась, Динни подошла к старичку, сидевшему в углу:

— Бенджи!

Он качал круглой головкой, потирая лежавшие на коленях руки. У Динни не повернулся язык сказать ему ободряющие слова. Она погладила его по плечу, вернулась к постели и придвинула к ней единственный жёсткий деревянный стул. Потом села, молча следя за губами старой Бетти, с которых слетало слабое прерывистое дыхание. Девушке казалось, что вместе со старушкой умирает дух минувшего века. В деревне, вероятно, были другие люди того же возраста, что старая Бетти, но они сильно отличались от неё: у них не было её здравого смысла и бережливой любви к порядку; начитанности в библии и преданности господам; гордости тем, что в восемьдесят три года у неё ещё свежа память и целы зубы, с которыми ей давно уж полагалось бы расстаться, и особой манеры обращаться с мужем так, будто он не старик, а непослушный ребёнок. Бедный старый Бенджи! Он, конечно, никогда не был жене ровней, но как он теперь останется один — трудно себе представить. Видимо, найдёт пристанище у одной из внучек. В то доброе старое время, когда шиллинг стоил столько же, сколько теперь стоят три, чета Парди произвела на свет семерых детей, и деревня кишела их потомством. Но уживутся ли внуки с этим маленьким старичком, вечным спорщиком, ворчуном и любителем пропустить стаканчик? Найдёт ли он себе место у их более современных очагов? Что ж, уголок для него, конечно, подыщут. Здесь ему в одиночку не прожить. Два пособия по старости для двух стариков и одно для одного — это разные вещи.

«Ах, почему у меня нет денег!» — подумала девушка. Щегол ему теперь, разумеется, не нужен. Она возьмёт его с собой, поместит в старой теплице, а клетку выбросит: она будет кормить Голди, пока он снова не приучится летать, а потом выпустит его на волю.

Старичок, прочищая глотку, кашлянул в своём тёмном уголке. Динни, спохватившись, наклонилась над кроватью: она так глубоко задумалась, что не заметила, как ослабело дыхание старушки. Бескровные губы Бетти поджались, морщинистые веки почти совсем закрыли незрячие глаза. С постели не доносилось ни звука. Девушка посидела несколько минут, не шевелясь, глядя на умирающую и прислушиваясь; затем встала, подошла к кровати сбоку и склонилась над ней.

Мертва? Словно в ответ веки Бетти дрогнули, на губах мелькнула почти неуловимая улыбка, и разом, как задутое ветром пламя, жизнь покинула тело. Динни задержала дыхание. Она впервые присутствовала при кончине человека. Её глаза, прикованные к восковому лицу старушки, увидели, как на нём появилось выражение отрешённости, как оно преисполнилось того незыблемого достоинства, которое отличает смерть от жизни. Девушка пальцем расправила покойнице веки.

Смерть! Пусть спокойная, пусть безболезненная, и всё-таки смерть! Древнее всеутоляющее средство, общий жребий! Под этим низким просевшим потолком, на этой кровати, в которой больше полувека подряд Бетти проводила ночи, только что отошла маленькая старушка с большою душой. У неё не было того, что принято называть знатностью, положением, богатством, властью. Жизнь её не осложнялась ни образованием, ни погоней за модой. Она рожала, нянчила, кормила и обмывала детей, шила, готовила, убирала, ела скудно, за всю жизнь ни разу никуда не съездила, много мучилась, не знала ни довольства, ни избытка, но держала голову высоко, шла прямой дорогой, взгляд её был спокоен, а сердце приветливо. Если уж она не большой человек, значит, больших людей не бывает.

Динни стояла, опустив голову, до глубины души потрясённая этими мыслями. Старый Бенджи в своём тёмном уголке снова прочистил себе глотку. Динни опомнилась и, слегка дрожа, подошла к нему:

— Пойдите к ней, Бенджи. Она уснула.

Она взяла старика под руку и помогла ему встать, так как колени у него одеревенели. Даже выпрямившись, этот иссохший человечек был девушке почти по плечо. Поддерживая Бенджи, Динни помогла ему пересечь комнату.

Они стояли бок о бок и смотрели на покойницу, лоб и щёки которой постепенно приобретали странную красоту смерти. Лицо старичка стало малиновым; он надулся, как ребёнок, потерявший игрушку, и сердито проскрипел:

— Э, да она не спит. Она померла. Она уже больше словечка не скажет. Посмотрите-ка сами! Нет больше матери… А сиделка где? Кто ей разрешал уходить?

— Тс-с, Бенджи!

— Да она же померла. Что мне-то теперь делать?

Он повернул к Динни своё сморщенное, как печёное яблоко, личико, и на неё повеяло запахом горя, немытого тела, табака и лежалой картошки.

— Не могу я тут оставаться, раз с матерью такое, — проворчал он. — Не годится так!

— И не надо! Пойдите вниз, выкурите трубку и скажите сиделке, когда та вернётся.

— Что ещё ей говорить? Я ей скажу — зачем ушла. О господи, господи!

Обняв старика рукой за плечо, Динни проводила его до лестницы и подождала, пока он, спотыкаясь, хватаясь за стену и охая, не спустился вниз. Затем вернулась к постели. Разгладившееся лицо покойницы неотразимо притягивало к себе девушку. С каждой минутой оно все более облагораживалось. Печать лет и страданий постепенно стиралась с него, оно выглядело почти торжествующим и в этот краткий промежуток между жизненной мукой и смертным тлением раскрывало истинный облик усопшей. «Чистое золото!» — вот какие слова нужно высечь на её скромном надгробии. Где бы она ни была теперь, — пусть даже нигде, — неважно: она выполнила свой долг. Прощай, Бетти!

Когда сиделка вернулась, девушка всё ещё стояла и всматривалась в лицо умершей.