Недда бежала рядом с Диреком, а синий шарф развевался за ее спиной. Они прошли сад и два луга; наконец Дирек бросился на землю под высоким ясенем, а Недда опустилась рядом и стала ждать, чтобы он ее заметил.

— Я здесь, — сказала она наконец с легкой иронией. Дирек резко повернулся к ней.

— Это его убьет, — сказал он.

— Но, Дирек… устроить поджог… Раздуть прожорливое пламя, чтобы оно уничтожало все вокруг… пусть даже неживое…

Дирек сказал сквозь зубы:

— Это моя вина. Если б я с ним не разговаривал, он был бы такой же, как все. Они увезли его в фургоне, как барана.

Недда завладела рукой Дирека и крепко ее сжала.

Она провела горький, страшный час под тихо шелестящим ясенем, где ветер осыпал ее хлопьями боярышника, который уже начал отцветать. Любовь тут казалась чем-то маленьким и незначительным; она как будто утратила все тепло и силу и смахивала на жалкого просителя за порогом. Почему беда нагрянула как раз тогда, когда ее чувство стало таким глубоким?

Зазвонил колокол; они видели, как прихожане прошли в церковь, чтобы, как всегда в воскресенье, подремать во время службы, знакомой им наизусть. Вскоре там раздалось монотонное гудение, оно смешивалось с доносившимися отовсюду голосами внешнего мира: шелестом деревьев, журчанием воды, хлопаньем крыльев, щебетанием птиц и мычанием коров.

Хотя Недда терзалась, убедившись, что для Дирека любовь еще не самое главное, она все же сознавала, что он прав, не думая сейчас о ней; она должна бы гордиться тем, что он в эту минуту поглощен совсем другим. Было бы неблагородно и нечестно ждать от него нежности. Но она ничего не могла с собой поделать! Ей впервые довелось узнать вечное противоречие влюбленного сердца, разрывающегося между своими эгоистическими желаниями и мыслью о любимом. Научится ли она быть счастливой тем, что он всецело отдается делу, которое считает правым? И она чуть-чуть отодвинулась от Дирека, но тотчас поняла, что нечаянно поступила правильно, потому что он тут же попытался снова завладеть ее рукой. Это был первый урок мужской психологии. Стоило ей только отнять у него руку, как он захотел получить ее обратно! Но она была не из тех, кто способен на расчет в любви, и нарочно ничего отнимать не собиралась. Это растрогало Дирека, и он обнял ее талию, затянутую в корсет, который ей так и не удалось зашнуровать потуже. Они сидели в этом укромном уголке под ясенем до тех пор, пока не захрипел орган и не раздались неистовые звуки последнего гимна; затем они увидели, как прихожане быстро расходятся с таким видом, будто говорят: «Ну, славу богу, конец. Теперь можно и поесть!» А потом вокруг маленькой церкви все смолкло, и ничто больше не нарушало тишины, кроме неустанного ликования самой природы.

Тод, все такой же грустный и сосредоточенный, вышел из дома вслед за Диреком и Неддой; потом ушла Шейла, и Феликс, оставшись с глазу на глаз со своей невесткой, серьезно сказал:

— Если вы не хотите, чтобы Дирек попал в беду, внушите ему, что нельзя толкать этих несчастных на преступление: так им не поможешь. Безумие разжигать пожар, которого не сможешь погасить. Что произошло сегодня утром? Он оказал сопротивление?

По лицу Кэрстин было видно, что она испытывает горькое чувство унижения, и Феликс удивился, услышав ее обычный ровный и сдержанный голос:

— Нет, он ушел с ними совершенно спокойно. Задняя дверь была открыта ему ничего не стоило скрыться. Я ему, правда, этого не советовала. Хорошо, что никто, кроме меня, не видел его лица. Он ведь слепо предан Диреку, прибавила она, — и Дирек это знает, вот почему мальчик в таком отчаянии. Поймите, Феликс, у Дирека обостренное чувство чести.

В ее спокойном голосе Феликс уловил ноту тоски и боли. Да, эта женщина действительно способна видеть и чувствовать. Ее протест идет не от бесплодного умствования, не от скепсиса. Ее на бунт толкает горячее сердце. Однако он сказал:

— Но хорошо ли раздувать это пламя? Приведет ли это к чему-нибудь доброму?..

Дожидаясь ее ответа, Феликс поймал себя на том, что разглядывает темный пушок над ее верхней губой — как он его раньше не заметил!

Очень тихо, словно обращаясь к самой себе, Кэрстин сказала:

— Я покончила бы с собой, если б не верила, что тирании и несправедливости будет положен конец.

— Еще при нашей жизни?

— Не знаю. Может быть, нет.

— Значит, вы трудитесь ради утопии, которой никогда не увидите, — и вас это удовлетворяет?

— Пока крестьяне живут в конурах, как собаки, и пока с ними обращаются, как с собаками, пока лучшая жизнь на земле — а крестьянская жизнь действительно самая лучшая жизнь на земле — поругана, пока люди голодают, а их несчастья — это только повод для праздной болтовни, — пока все это длится, ни я, ни мои близкие не успокоимся.

Кэрстин вызывала у Феликса восхищение, к которому примешивалось нечто вроде жалости. Он стал горячо ее убеждать:

— Представляете ли вы себе те силы, против которых восстаете? Загляните в причины этих несчастий — вы увидите бездонную пропасть. Знаете ли вы, как притягивает город, как деньги идут к деньгам? Как разрушительна и неугомонна современная жизнь? Какой чудовищный эгоизм проявляют люди, когда затрагиваются их интересы? А вековая апатия тех, кому вы стремитесь помочь, — что делать с ней? Знаете ли вы все это?

— Знаю и это и гораздо больше…

— В таком случае вы действительно смелый человек, — сказал Феликс и протянул ей руку.

Она покачала головой.

— Меня это захватило, когда я была еще совсем молодой. В детстве я жила в Шотландии среди мелких фермеров, в самые тяжелые для них времена. По сравнению с этим здешний народ живет не так уж плохо, но и они рабы.

— Если не считать, что они могут уехать в Канаду и тем самым спасти старую Англию.

— Я не люблю иронии, — сказала она, покраснев.

Феликс смотрел на нее с возрастающим интересом: эта женщина, можно поручиться, никому не даст покоя!

— Отнимите у нас способность улыбаться, и мы раздуемся и лопнем от чванства, — сказал он. — Меня, например, утешает мысль, что, когда мы наконец решим всерьез помочь английскому пахарю, в Англии уже не останется ни одного пахаря.

— У меня это не вызывает охоты улыбаться. Вглядываясь в ее лицо, Феликс подумал: «А ты права — тебе юмор не поможет».

В тот же день Феликс со своим племянником (между ними сидела Недда) быстро ехали по дороге в Треншем.

Городок — в те дни, когда Эдмунд Моретон выбросил из своей фамилии «е» и основал завод, который Стенлн так расширил, это была просто деревушка, теперь раскинулся по всему холму. Жил он почти исключительно производством плугов, но все же не походил на настоящий фабричный английский город, потому что застраивался в тот период, когда в моду вошли архитектурные фантазии. Впрочем, красные крыши и трубы придавали ему лишь умеренное безобразие, а кое-где еще виднелись белые деревянные домики, напоминая, что некогда здесь была деревня. В этот прелестный воскресный день его жители высыпали на улицы, и повсюду мелькали узкие, продолговатые головы, уродливые, перекошенные лица — это удивительное отсутствие красоты черт, фигуры и одежды составляет гордость тех британцев, чьи семьи успели в течение трех поколений прожить в городах. «И все это натворил мой прадед! — подумал Феликс. — Да упокоит господь его душу».

Они остановились на самой вершине холма, около сравнительно новой церкви, и зашли внутрь посмотреть надгробные плиты Мортонов. Они были размещены по углам: «Эдмунд и жена его Кэтрин», «Чарльз Эдмунд и жена его Флоренс», «Морис Эдмунд и жена его Дороти». Клара восстала и не позволила закрепить четвертый угол за «Стенли и женой его Кларой»; она считала, что она выше каких-то плугов, и мечтала в награду за помощь в разрешении земельного вопроса быть погребенной в Бекете в качестве «Клары, вдовствующей леди Фриленд». Феликс любил наблюдать, как и на что реагируют люди, и сейчас потихоньку поглядывал на Дирека, когда тот осматривал надгробные плиты своих предков; он заметил, что у юноши нет никакого желания посмеяться над ними. Дирек, конечно, не мог видеть в этих плитах то, что Феликс: краткую историю громадной и, может быть, роковой перемены, пережитой его родной страной, летопись той давней лихорадки, которая, все усиливаясь с годами, опустошала деревни и заставила расти города, медленно, но верно изменив весь ход национальной жизни. Когда около 1780 года Эдмунд Моретон подхватил эту лихорадку, вспыхнувшую от развития машинного производства, и в погоне за наживой перестал обрабатывать свою землю в этой округе, произошло то, о чем все сейчас кричат, стремясь задним числом поправить положение: «Вернемся на землю! Назад, к здоровой и мирной жизни под вязами! Назад, к простому и патриархальному образу мыслей, о котором свидетельствуют старинные документы! Назад, к эпохе, не знавшей маленьких сплюснутых голов, уродливых лиц, искривленных тел! Эпохе, когда еще не выросли длинные сплюснутые ряды серых домов, длинные и приплюснутые с боков трубы, изрыгающие клубы губительного дыма; длинные ряды сплюснутых могил, длинные сплюснутые полосы в ежедневных газетах. Назад, к сытым крестьянам, еще не умеющим читать, но зато знающим свое общинное право; крестьянам, благодушно относившимся к Моретонам, которые так же благодушно относились к ним». Назад ко всему этому? Праздные мечты, господа, все это праздные мечты! Сейчас нам остается только одно: прогресс. Прогресс! А ну-ка в круг, господа, пусть беснуются машины, а вместе с ними и маленькие человечки со сплюснутыми головами! Коммерция, литература, наука и политика — все прикладывают к этому руку! Какой простор для денег, уродства и злобы!.. Вот что думал Феликс, стоя перед медной доской:

«НЕЗАБВЕННЫМ

ЭДМОНДУ МОРТОНУ

и

ЕГО ВЕРНОЙ СУПРУГЕ

КЭТРИН

Да упокоит их господь!

1816 »

Покинув церковь, они занялись делом, которое привело их в Треншем, и отправились к мистеру Погрему (фирма «Погрем и Коллет, частные поверенные», в чьи верные руки большинство горожан и помещиков передавали защиту своих интересов). По забавному совпадению Погрем занимал тот самый дом, где некогда жил все тот же Эдмунд Мортон, управляя заводом и по-прежнему оставаясь местным сквайром. Бывшая усадьба сейчас превратилась в один из домов длинной и неровной улицы, но и теперь она несколько отступала от своих соседей, прячась среди каменных дубов за высокой живой изгородью.

Мистер Погрем докуривал сигару после воскресного завтрака; это был невысокий, чисто выбритый крепыш с выдающимися скулами и похотливыми серо-голубыми глазами. Когда ввели посетителей, он сидел, скрестив жирные ноги, но тотчас приподнялся и спросил, чем может служить.

Феликс изложил историю ареста, стараясь говорить как можно понятнее и не касаться эмоциональной подоплеки дела: ему было как-то неловко, что он оказался на стороне нарушителя порядка — что не должно было бы смущать современного писателя. Но что-то в мистере Погреме успокаивало Феликса. Этот коротышка выглядел воякой и, казалось, мог посочувствовать Трайсту, которому нужна была в доме женщина. Зубастый, но добросердечный человек слушал и непрерывно кивал круглой головой, поросшей редкими волосами, источая запах сигар, лаванды и гуттаперчи. Когда Феликс кончил, он сказал сухо:

— Сэр Джералд Маллоринг? Да, да… По-моему, его дела ведет мистер Постл из Вустера… Да, да, совершенно верно…

Мистер Погрем, очевидно, считал, что дела следует поручать не какому-то Постлу, а Погрему и Коллету из Треншема, и Феликс окончательно убедился, что они не ошиблись в выборе поверенного.

— Насколько я понимаю, — сказал мистер Погрем и бросил на Недду взгляд, который он постарался очистить от плотских вожделений, — насколько я понимаю, сэр, вы с вашим племянником желали бы повидаться с арестованным. Миссис Погрем будет рада показать мисс Фриленд наш сад. Ваш прадед с материнской стороны, сэр, жил в этом доме. Очень приятно было с вами познакомиться, сэр, я так часто слышал о ваших книгах; миссис Погрем даже прочла одну — дай бог памяти! — «Балкон», кажется…

— «Балюстрада», — мягко поправил Феликс.

— Совершенно верно, — сказал мистер Погрем и позвонил. — Выездная сессия закончилась совсем недавно, следовательно, дело будет слушаться не раньше августа или сентября. Жалко, очень жалко! На поруки? Батрака, обвиняемого в поджоге? Сомнительно, чтобы на это согласились… Попросите миссис Погрем зайти сюда…

Вскоре пришла женщина, похожая на увядшую розу, — мистер Погрем в свое время, очевидно, произвел на нее неотразимое впечатление. За ней тянулся хвост из двух или трех маленьких Погремов, но служанка вовремя успела их увести. Все общество вышло в сад.

— Сюда, — сказал мистер Погрем, подойдя к боковой калитке в ограде. Так ближе к полицейскому участку. По дороге я позволю задать вам два-три щекотливых вопроса… — И он выпятил нижнюю губу. — Почему, собственно, вы заинтересованы в этом деле?

Не успел Феликс открыть рта, как вмешался Дирек:

— Дядя был так добр, что приехал со мной. Заинтересован в этом деле я. Этот человек — жертва произвола.

— Да, да, — насторожился мистер Погрем. — Конечно, конечно… Он, кажется, еще ни в чем не признался?

— Нет, но…

Мистер Погрем прижал палец к губам.

— Никогда не ставьте крест раньше времени… Вот для чего существуем мы, поверенные. Итак, — продолжал он, — вы один из этих недовольных. Может быть, и социалист? Боже мой! Все мы теперь к чему-то примыкаем, я, например, гуманист. Всегда говорю миссис Погрем: «Гуманизм в наши дни — это все!» И это чистая правда. Но надо обдумать, какой линии нам придерживаться. — Он потер руки. — Может, сразу попробуем опровергнуть их улики, если они у них есть? Но алиби Должно быть неопровержимым. Следственный суд, несомненно, признает его виновным — никто не любит поджигателей. Насколько я понял, он жил у вас в доме… На каком этаже? Внизу?

— Да, но…

Мистер Погрем нахмурился с таким видом, будто желал предостеречь: «Осторожнее!..»

— Пожалуй, лучше будет, если он пока откажется отвечать на вопросы и даст нам время оглядеться, — сказал он.

Они пришли в полицейский участок, и после недолгих переговоров их отвели к Трайсту.

Великан сидел в камере на табуретке, прислонившись к стене; руки у него свисали, как плети. Он перевел взгляд с мистера Погрема и Феликса, вошедших первыми, на Дирека, и во взгляде его можно было прочесть все, чем была полна его бессловесная душа, — с таким обожанием смотрит на своего хозяина собака. Феликс впервые увидел человека, который уже успел причинить ему столько беспокойства; широкое, грубое лицо и трагический взгляд, полный тоски и преданности, произвели на Феликса огромное впечатление. Такие лица никогда не забываются, и люди обычно боятся увидеть их во сне. Кто пренебрег гармонией, вложил тоскующий дух в это грубое тело? Почему судьба не сделала Трайста обыкновенным любителем пива, не способным оплакивать жену и рваться к той, которая напоминала покойницу? Не сделала его олухом, глухим к словам Дирека? И при мысли о том, что предстоит этому безмолвному человеку, застывшему в тяжком и безнадежном ожидании, сердце Феликса мучительно сжалось, и он отвел глаза.

Дирек схватил широкую, загорелую руку крестьянина, и Феликс увидел, с каким трудом юноша старается сдержать свои чувства.

— Боб, взгляни, это мистер Погрем. Он адвокат и сделает для тебя все, что в его силах.

Феликс взглянул на мистера Погрема. Маленький человечек стоял подбоченясь, на лице у него было какое-то странное выражение лукавства и сочувствия, от него исходил почти одуряющий запах гуттаперчи.

— Да, да, — сказал он. — Поговорите с этими джентльменами, а потом и мы с вами потолкуем. — И, повернувшись на каблуках, он начал чистить перочинным ножичком короткие розовые ногти перед самым носом полицейского, который стоял за порогом камеры, всем своим видом выражая, что и у заключенных есть свои права и он на них не посягает.

Феликса охватило то же чувство, с каким в зоологическом саду смотрят на зверя, которому некуда спрятаться от любопытных глаз. Не выдержав, он отвернулся, хотя невольно продолжал слушать:

— Прости меня, Боб, это я виноват в твоей беде…

— Нет, сэр, прощать тут нечего. Вот я скоро вернусь, и тогда они еще увидят…

Судя по тому, как у мистера Погрема покраснели уши, он тоже слышал этот разговор.

— Скажите ей, мистер Дирек, пусть не убивается. Мне бы нужно рубаху на случай, если меня задержат. А детям не надо знать, где я, хотя стыдиться мне нечего.

— Это может продлиться дольше, чем ты думаешь, Боб.

Наступило молчание. Феликс не выдержал и обернулся. Батрак тревожно озирался — он словно впервые сообразил, что находится в заключении; внезапно он поднял руки, большие и грубые, и сжал их между коленями; и снова его взгляд заметался по стенам камеры. Феликс услышал, как у него за спиной кто-то откашлялся, и, снова ощутив запах гуттаперчи, понял, что этот запах всегда сопутствует тем минутам, когда сердце мистера Погрема преисполняется жалостью. Потом он услышал шепот Дирека: «Помни, Боб, мы тебя не оставим» и еще что-то, вроде: «Только ни в чем не признавайся». Затем, проскочив мимо Феликса и маленького адвоката, юноша выбежал из камеры. Он высоко держал голову, но по лицу у него текли слезы. Феликс вышел вслед за ним.

Гряда белесовато-серых облаков поднималась над красными черепичными крышами, но солнце светило ярко. Образ простодушного великана, запертого в камере, неотступно преследовал Феликса. Даже к своему племяннику он впервые почувствовал какую-то теплоту. Вскоре к ним присоединился мистер Погрем, и они ушли.

— Ну как? — спросил Феликс.

Мистер Погрем ответил ворчливым тоном:

— Не виновен и отвечать на вопросы до суда не будет. Вы имеете на него влияние, молодой человек. Молчит, как рыба. Бедняга…

И до самого дома он больше не произнес ни слова.

Дамы сидели в саду, окруженные множеством маленьких Погремов, и пили чай. Феликс занял место рядом с адвокатом, который не сводил глаз с Недды он заметил, что в хорошем настроении мистер Погрем благоухает только сигарами и лавандой.