Доктор категорически приказал отправить больного к морю, но избегать всяких волнений, солнца и ярких красок; поэтому Дирек с бабушкой поехали в такое место на взморье, где всегда было сумрачно, а Недда вернулась домой, в Хемпстед. Это произошло в конце июля. Две недели, проведенные в полном безделье на английском морском курорте, поразительно укрепили здоровье юноши. Фрэнсис Фриленд, как никто, умела отвлекать внимание от темных сторон жизни, особенно «не вполне приличных». Поэтому они никогда не разговаривали о батраках, забастовке или о Бобе Трайсте. Зато Дирек только об этом и думал. Он не мог ни на минуту забыть о приближающемся суде. Он думал о нем, купаясь; думал, сидя на серой пристани и глядя на серое море. Он думал о нем, шагая по серым, мощенным булыжником улочкам и когда уходил на мыс. И для того, чтобы больше о нем не думать, он ходил до изнеможения. К несчастью, голова продолжает работать даже тогда, когда отдыхают ноги. Во время еды он сидел за столом против Фрэнсис Фриленд, и та испытующе поглядывала на его лоб.

«Милый мальчик выглядит гораздо лучше, — размышляла она, — но на лбу, между бровями, у него появилась морщинка, какая жалость!»

Ее беспокоило и то, что щеки его за это время недостаточно округлились, — хотя она больше всего на свете не выносила толстых щек, символизирующих то, что она, как истый стоик, ненавидела, — непростительную распущенность! Поражала ее и его необычайная молчаливость; она без конца ломала себе голову, придумывая интересные темы для разговора, и часто себя упрекала: «Ах, если бы я была поумнее!» Конечно, он скучает без милочки Недды, но ведь не из-за нее же у него появилась эта морщинка! Его, наверно, мучают мысли о тех, других делах. Нехорошо, что у него такое грустное настроение, это ему мешает поправляться. Привычка не требовать невозможного, необходимая старикам и особенно старухам, — или хотя бы не показывать виду, что требуешь невозможного, — давно научила Фрэнсис Фриленд весело болтать на всякие незначащие темы, как бы тяжело ни было у нее на сердце. А сердце у нее, по правде говоря, часто ныло, но нельзя ведь было давать ему волю и портить другим жизнь. Как-то раз она сказала Диреку:

— Знаешь, милый, по-моему, тебе было бы очень полезно немножко заняться политикой. Это очень увлекательно, когда втянешься. Я, например, читаю мою газету, не отрываясь. У нее действительно высокие принципы!

— Ах, бабушка, если бы политика помогала тем, кто больше всего нуждается в помощи! Но я что-то этого не вижу.

Она задумалась, поджав губы, а потом сказала:

— По-моему, милый, это не совсем справедливо; есть политические деятели, которых все очень уважают, ну, хотя бы епископы, да и многие другие, их никак нельзя заподозрить в корысти.

— Я не говорю, бабушка, что политики корыстолюбивы. Я говорю, что они люди обеспеченные и поэтому интересует их только то, что может интересовать людей обеспеченных. Что, например, они сделали для батраков?

— Ах, милый, они собираются сделать для них очень много! В моей газете об этом без конца пишут.

— А вы им верите?

— Я убеждена, что зря они не стали бы ничего обещать! У них есть какой-то совершенно новый проект, и, кажется, очень разумный. Поэтому, милый, я на твоем месте не стала бы так огорчаться. Эти люди лучше нас знают, как бить. Они ведь много старше тебя. А ты смотри, у тебя на переносице появилась малюсенькая морщинка!

Дирек улыбнулся.

— Ничего, бабушка, у меня там скоро будет большая морщинища!

Фрэнсис Фриленд тоже улыбнулась, но неодобрительно покачала головой.

— Ну да, поэтому я и говорю, что хорошо бы тебе увлечься политикой.

— Лучше уж, бабушка, я увлекусь вами. На вас так приятно смотреть!

Фрэнсис Фриленд подняла брови.

— На меня? Что ты, дорогой, я ведь теперь просто страшилище! — И, боясь, что он заставит ее заговорить о том, чего стоицизм и упорное желание видеть во всем только светлую сторону не позволяли ей признать, Фрэнсис Фриленд переменила тему разговора. — Куда бы ты хотел сегодня поехать погулять?

Они ездили на прогулки в коляске, и Френсис Фриленд прикрывала внука своим зонтиком, на случай, если по ошибке выглянет солнце.

Четвертого августа Дирек заявил, что выздоровел и хочет вернуться домой. Как ей ни было грустно отказаться от ухода за ним, она смиренно призналась себе, что ему, наверно, скучно без сверстников, и, чуть-чуть поспорив, с грустью сдалась. На другой день они отправились в обратный путь.

Приехав домой, они узнали, что к маленькой Бидди Трайст приходила полиция, — ее вызвали в качестве свидетельницы. Тод повезет ее в город в тот день, когда будет слушаться дело. Дирек не стал их дожидаться — накануне суда он взял свой чемодан, поехал в Вустер и поселился в отеле «Король Карл». Всю ночь он не сомкнул глаз и рано утром пошел в суд: дело Трайста слушалось первым. Терзаемый тревогой, Дирек следил за сложным церемониалом, с которого начинается отправление правосудия, — за тем, как один за другим входили джентльмены в париках; за тем, как появлялись, рассаживались, менялись местами судейские чиновники, приставы, адвокаты и публика; его поражало деловитое безразличие и бодрый профессионализм всех участников этого зрелища. Он видел, как вошел низенький мистер Погрем — еще более приземистый и похожий на резиновый мячик, чем когда-либо, — и вступил в переговоры с одним из джентльменов в париках. Улыбки, пожатие плеч, даже настороженное выражение лица защитника, его манера оглядываться по сторонам, закинув мантию на руку, а ногу поставив на скамью, говорили о том, что он бывал здесь уже не одну сотню раз и не придавал всему этому ни малейшего значения. Вдруг наступила тишина; вошел судья, поклонился и занял свое место. И в этом тоже было какое-то привычное равнодушие. Дирек думал только о том, для кого все это было вопросом жизни и смерти, и не мог понять, что другие относятся к этому иначе.

Слушание дела началось, и в зал ввели Трайста. Диреку снова пришлось пережить пытку, встретив этот трагический взгляд. Вопросы, ответы, ходатайства защиты жужжали над этой массивной фигурой и этим животным, но в то же время таким печальным лицом; накапливалось все больше серьезных улик, но истинная подоплека событий того утра оставалась по-прежнему скрытой, словно и судьи и все, кто здесь был, лопотали что-то невнятное, как мартышки. Никто так и не узнал подлинной истории Трайста, этого доведенного до отчаяния тяжелодума, который встал и по привычке вышел в подернутые утренним туманом луга, где он столько лет трудился; в нем медленно и неосознанно копилась немая и злая обида, — ведь целые века молчали на этих пустынных полях его предки, и немота вошла в их плоть и кровь. В нем копилась злоба, искажая подлинную картину жизни, что всегда свойственно людям с ограниченным кругозором; она копилась до тех пор, пока не прорвалась наружу в мрачном, бессмысленном насилии, В нем наливалась ярость в то время, как в воздухе гонялись друг за другом мошки, ползали в траве жуки и повсюду в природе осуществлялся ее первый и главный закон. Сколько бы они тут ни говорили и ни приводили улик, как бы они ни были хитры и догадливы своей мелкой догадливостью законников, они не могли открыть тайных пружин человеческого поступка, слишком естественных и простых, чтобы их можно было выставить напоказ.

Все судебные допросы и речи не могли показать того безумного облегчения, которое он почувствовал, когда, с отвисшей челюстью и мстительно выпученными глазами, зажег спичку и подпалил ею сено, а потом глядел на то, как красные язычки перебегают с места на место и, потрескивая, лижут сухую траву… Не могли показать они и того немого страха, который вдруг охватил присевшего на корточки человека и парализовал его искаженное яростью лицо. Ни того, как он в ужасе отпрянул от горящего стога; ни того, как ужас благодаря привычке не думать и не чувствовать вновь сменился животным равнодушием. Ни того, как человек тяжело шагал назад по росистым лугам, под пение жаворонков и воркованье голубей, под шорох крыльев и всю музыку бессмертной природы. Нет. Все ухищрения закона никогда не откроют всей правды. Но и закон дрогнул, когда со скамьи, где сидел Тод, поднялась «маленькая мама» и приготовилась давать показания, когда все увидели, как взглянул на нее великан-батрак и как она поглядела на него. Казалось, девочка сразу стала как-то выше; ее задумчивое личико и пышные русые волосы были красивы, как у феи; стоя на возвышении, она напоминала фигурку с картины Ботичелли.

— Как тебя зовут, детка?

— Бидди Трайст.

— Сколько тебе лет?

— В будущем месяце исполнится десять.

— Ты помнишь, как вы переехали жить к мистеру Фриленду?

— Да, сэр.

— А первую ночь, которую вы там провели, ты помнишь?

— Да, сэр.

— Где ты тогда спала, Бидди?

— С вашего позволения, сэр, мы спали в большой комнате, где стоит ширма, — Билли, Сюзи и я, а отец — за ширмой.

— А где эта комната?

— Внизу, сэр.

— Вспомни, Бидди, когда ты проснулась в первое утро?

— Когда встал отец.

— Это было рано или поздно?

— Очень рано.

— Ты не знаешь, который был час?

— Нет, сэр.

— Но откуда ты знаешь, что было очень рано?

— Завтрак потом был еще очень не скоро.

— А в котором часу вы завтракаете?

— В половине седьмого, по кухонным часам.

— Было светло, когда ты проснулась?

— Да, сэр.

— Когда папа встал, он оделся или снова лег спать?

— Он совсем и не раздевался, сэр.

— Но он оставался с вами или вышел?

— Вышел, сэр.

— И как скоро он вернулся назад?

— Когда я обувала Билли.

— А что ты делала, пока его не было?

— Помогала Сюзи и одевала Билли.

— И сколько времени это у тебя отнимает обычно?

— Полчаса, сэр.

— Так-так. А как выглядел отец, когда он вернулся назад?

«Маленькая мама» замолчала. Только теперь она поняла, что в этих вопросах таится какая-то опасность. Она стиснула ручонки и поглядела на отца.

Судья ласково спросил:

— Ну так как, детка?

— Так же, как сейчас, сэр.

— Спасибо, Бидди, ты можешь идти.

Вот и все; «маленькой маме» разрешили спуститься и занять свое место возле Тода. Молчание нарушил короткий, упругий звук — это высморкался мистер Погрем, Никакие Показания в тот день не были такими обличающими и убийственными, как эта невинная фраза: «Так же, как сейчас, сэр». Вот почему даже само правосудие дрогнуло во время этого допроса.

И Дирек понял, что судьба Трайста решена. Чего стоили все эти слова, вся эта профессиональная казуистика и профессиональные сарказмы: «Мой друг сказал вам то-то» или «Мой друг сам вам скажет это», — профессиональное дирижирование беспристрастного судьи, возвышавшегося над всеми остальными; холодные, точно рассчитанные обличения «всей гнусности поджога»; холодные, точно рассчитанные попытки подорвать доверие к свидетелю-каменщику и свидетелю-бродяге; холодные, точно рассчитанные призывы не осуждать отца на основе показаний его маленькой дочери; холодный, точно рассчитанный взрыв красноречия: каждый человек считается невиновным при отсутствии неопровержимых улик, а их здесь нет; холодная и точно рассчитанная оценка всех «за» и «против» и, наконец, последнее холодное подведение итогов, скрытое от глаз публики. И вердикт «виновен» и приговор «три года тюремного заключения» — все это прошло мимо юноши, к которому был прикован трагический взгляд Трайста. В эти минуты он решался на отчаянный поступок.

«Три года тюремного заключения!» Великан-батрак обратил на эти слова не больше внимания, чем и на все, что говорилось в тот час, когда — решали его судьбу. Правда, он выслушал их стоя, как положено, устремив взгляд на олицетворение правосудия, из чьих уст раздались эти слова. Но ни единым жестом не показал он людям, что творится в безмолвных глубинах его души. Если жизнь и не научила его ничему другому, она научила его таиться. Немой, как бык, которого ведут на бойню, он с таким же тупым и беспомощным страхом в глазах спустился со своего возвышения и вышел в сопровождении своих тюремщиков. И сразу же поднялся привычный шум: профессиональные краснобаи, подобрав полы своих мантий, смели свои бумаги в розовые папки, обернулись к соседям и заговорили с ними, улыбаясь и многозначительно вздергивая брови.