Когда Ангел Эфира вошел в Гостевую гостиную клуба Чужаков, там царило обычное безлюдье.
— Здесь вам будет покойно, — сказал гид, придвигая к камину два кожаных кресла. — И удобно, — прибавил он, когда Ангел положил ногу на ногу. — После того, чему мы только что были свидетелями, я решил привести вас в какое-нибудь место, где вы сможете сосредоточиться, тем более что нам предстоит обсудить такой серьезный вопрос, как нравственность. В самом деле, где, как не здесь, можно полностью отгородиться от действительности и, положившись единственно на свой ум, сделать важные выводы, какими славятся кабинетные моралисты? Когда вы начихаетесь, — добавил он, видя, что Ангел берет понюшку, — я вам сообщу, к каким выводам я сам пришел за годы долгой и беспорядочной жизни.
— Прежде чем вы начнете, — сказал Ангел, — стоит, пожалуй, четко ограничить область наших исследований.
— Извольте. Я намерен дать вам сведения о нравственности англичан за краткий период с начала Великой Заварухи — всего тридцать три года; и вы увидите, что тема моя распадается на два раздела — нравственность общественная и нравственность личная. Когда я кончу, можете задать мне любые вопросы.
— Валяйте! — сказал Ангел и закрыл глаза.
— Нравственность общественная, — начал гид, — бывает превосходная, сравнительная, положительная и отрицательная. Нравственность превосходную вы найдете, разумеется, только в газетах. Это прерогатива авторов передовиц. Высокая и неоспоримая, она громко прозвучала почти во всех органах печати в начале Великой Заварухи, и суть ее можно выразить в одной торжественной фразе: «Пожертвуем на алтарь долга всё до последней жизни и до последнего шиллинга — всё, кроме последней жизни и шиллинга последнего автора передовиц». Ибо всякому ясно, что его-то нужно было сохранить, дабы он обеспечил жертвоприношение и написал об этом передовицу. Можно ли вообразить нравственность более возвышенную? И население страны не перестает скорбеть о том, что жизнь этих патриотов и благодетелей своего рода по скромности их осталась неизвестной тем, кто захотел бы последовать их примеру. Тут и там под маской обычая можно было разглядеть черты какого-нибудь героя, но наряду с этим сколь прекрасные жизни остались от всех скрыты! Забегая вперед, сэр, скажу вам, что во времена Великой Заварухи эта доктрина, принесения в жертву других, произвела огромное впечатление на государство: оно тут же начало ей следовать и с тех самых пор пытается проводить ее в жизнь. Да что там, «другие» только потому еще и живы, что выказали непонятное отвращение к тому, чтобы их поголовно принесли в жертву.
— В тысяча девятьсот десятом году, — сказал Ангел, — я заметил, что пруссаки уже довели эту систему до совершенства. А между тем ведь ваша страна, сколько помнится, воевала именно против пруссаков?
— Совершенно верно, — отвечал гид, — и многие пытались привлечь внимание к этому обстоятельству. А в конце Великой Заварухи реакция была так сильна, что даже авторы передовиц некоторое время не решались проповедовать свою доктрину самоотречения, и нарушенная было традиция снова утвердилась лишь тогда, когда партия Трудяг прочно уселась в седло. С тех пор принцип держится крепко, но практика держится еще крепче, так что общественная нравственность уже никогда не достигает превосходной степени. Перейдем теперь к общественной нравственности сравнительной. В дни Великой Заварухи ее исповедовали люди с именем, которые учили жить других. В эту большую и деятельную группу входили все проповедники, журналисты и политики, и многое указывает на то, что в ряде случаев они даже сами последовали бы своим наставлениям, если бы возраст их был не столь почтенным, а руководство — не столь бесценным.
— Без-ценным, — повторил Ангел вполголоса. — Это слово имеет отрицательное значение?
— Не всегда, — улыбнулся гид. — Среди них попадались, хоть и редко, люди просто незаменимые, и, пожалуй, они как раз были наименее сравнительно нравственны. К этой же группе, несомненно, нужно причислить людей, известных под названием мягкотелых пацифистов.
— Это что же, вид моллюсков? — спросил Ангел.
— Не совсем, — отвечал гид. — А впрочем, вы попали в точку, сэр: они действительно уползали в свои раковины, заявляя, что не желают иметь ничего общего с нашим испорченным миром. С них хватало голоса собственной совести. Бесчувственная толпа обращалась с ними очень дурно.
— Это интересно, — сказал Ангел. — Против чего же они возражали?
— Против войны, — отвечал гид. — «Какое нам дело до того, — говорили они, — что на свете есть варвары вроде этих пруссаков, которые плюют на законы справедливости и гуманности?» Эти слова, сэр, были тогда в большой моде. «Как это может повлиять на наши принципы, если грубые чужестранцы не разделяют наших взглядов и задумали путем блокады нашего острова уморить нас голодом и тем подчинить своей власти? Мы не можем не прислушиваться к голосу своей совести, — лучше пусть все голодают; готовы ли мы голодать сами, этого мы, конечно, не можем сказать, пока не попробовали. Но мы надеемся на лучшее и верим, что вытерпим до конца в нежелательном обществе тех, кто с нами не согласен». И надо сказать, сэр, некоторые из них, несомненно, были на это способны; ибо есть, знаете ли, особый тип людей, которые скорее умрут, чем признают, что при столь крайних взглядах ни у них самих, ни у их ближних нет никаких шансов остаться в живых.
— Как любопытно! — воскликнул Ангел. — Такие люди есть и сейчас?
— О да, — отвечал гид, — и всегда будут. И мне сдается, что для человечества в целом это не так уж плохо — ведь они являют собой некое предостережение: по ним мы видим, как опасно уходить от действительности и гасить безо времени пламя человеческой жизни. А теперь рассмотрим нравственность положительную. Во времена Великой Заварухи ее представляли люди, которые нарочно пили чай без сахара и все свои деньги вкладывали в пятипроцентный военный заем, не дожидаясь выпуска выигрышных облигаций, как они тогда назывались. Это тоже была большая группа, очень здравомыслящая; ее интересовала не столько война, сколько торговля. Но шире всего была распространена нравственность отрицательная. Она охватывала тех, кто, грубо говоря, «тянул лямку». И могу вам сказать по опыту, сэр, не всегда это было легкое занятие. Сам я в то время был судовым стюардом и не один раз глотнул соленой воды — из-за подводных лодок. Но я не отступался и, едва ее успевали выкачать из меня, снова нанимался на корабль. Нравственность наша была чисто отрицательного, чтобы не сказать низкого, свойства. Мы действовали как бы инстинктивно и часто восхищались теми благородными жертвами, которые приносили люди, выше нас стоящие. Большинство из нас были убиты, либо так или иначе искалечены, но какая-то слепая сила владела нами и помогала держаться. Простодушный мы были народ. — Гид умолк и устремил взгляд в пустой камин. — Не скрою от вас, — добавил он, помолчав, — что почти все время нам было до крайности противно; и все-таки мы не могли остановиться. Чуднó, правда?
— Я жалею, что меня не было с вами, — сказал Ангел, — потому что… употреблю слово, без которого вы, англичане, кажется, ничего не способны выразить, — потому что вы были герои.
— Сэр, — сказал гид, — вы нам льстите. Боюсь, мы отнюдь не были воодушевлены духом коммерции, мы были самые обыкновенные мужчины и женщины, и не было у нас ни времени, ни охоты вдумываться в свои мотивы и поступки, а также обсуждать или направлять поведение других. Чисто отрицательные создания, сэр, но в каждом, вероятно, было немножко человеческого мужества и немножко человеческой доброты. Да что говорить, все это давно миновало. Теперь, сэр, прежде чем я перейду к нравственности личной, можете задать мне любые вопросы.
— Вы упомянули о мужестве и доброте, — сказал Ангел. — Как эти качества котируются в настоящее время?
— Мужество сильно упало в цене во время Великой Заварухи и с тех пор так до конца и не реабилитировано. Ибо тогда впервые было замечено, что физическое мужество — качество донельзя банальное; по всей вероятности, это просто результат торчащего подбородка, особенно распространенного среди народов, говорящих на английском языке. Что же касается мужества морального, то его так затравили, что оно по сей день где-то скрывается. Доброта, как вам известно, бывает двух видов: та, которую люди проявляют по отношению к себе и своей собственности, и та, которую они, как правило, не проявляют по отношению к другим.
— После того как мы побывали на бракоразводном процессе, — сказал Ангел глубокомысленно, — я много думал. И мне кажется, что по-настоящему добрым может быть только тот, кто прошел через семейные неурядицы, в особенности же если он при этом столкнулся с законом.
— Это для меня новая мысль, — заметил гид, внимательно его выслушав. — Очень возможно, что вы правы, — ведь только оказавшись отщепенцем, можно как следует почувствовать чужую нетерпимость. Однако вот мы и подошли к вопросу о личной нравственности.
— Верно! — сказал Ангел с облегчением. — Я утром забыл вас спросить, как теперь рассматривается древний обычай брака.
— Только не как таинство, — отвечал гид. — Такая точка зрения почти исчезла уже ко времени Великой Заварухи. А между тем она могла бы сохраниться, если бы высшее духовенство в те дни не так противилось реформе закона о разводе. Когда принцип слишком долго противится здравому смыслу, неизбежна перегруппировка сил.
— Так что же теперь представляет собою брак?
— Чисто гражданскую сделку. Давно отошло в прошлое и дозволенное законом раздельное жительство супругов.
— Ах, да, — сказал Ангел, — это, кажется, был такой обычай, согласно которому мужчина становился монахом, а женщина монахиней?
— В теории так, сэр, на практике же, как вы можете догадаться, ничего подобного. Но представители высшего духовенства и женщины, старые и не старые, которые их поддерживали, могли опереться лишь на очень ограниченный жизненный опыт и искренне полагали, будто наказывают всё еще женатых, но согрешивших лиц, которым закон разрешал разъехаться. Лица же эти, напротив, в большинстве случаев исходили из того, что их случайные связи отныне оправданы, и даже не старались от них воздерживаться. Так всегда бывает, когда великие законы природы нарушаются в угоду высшей доктрине.
— А дети еще рождаются вне брака?
— Да, но на них уже не возлагают вину за поведение родителей.
— Значит, общество стало более гуманным?
— Как вам сказать, сэр, до идеала в этом смысле еще далеко. Зоологические сады всё еще не под запретом, и не далее как вчера я читал письмо одного шотландца, в котором он с гневом обрушивается на гуманное предложение, чтобы заключенным раз в месяц разрешали видеться со своими женами не через решетку и без свидетелей — можно подумать, что мы всё еще живем в дни Великой Заварухи. Скажите, почему такие письма всегда пишут именно шотландцы?
— Это что, загадка? — спросил Ангел.
— Действительно, загадка, сэр.
— Я их не люблю. Ну, а вообще-то вы довольны состоянием добродетели в вашей стране теперь, когда, как вы мне вчера говорили, она стала чисто государственным делом?
— Сказать вам по правде, сэр, я не берусь судить моих ближних, — мне хватает собственных пороков. Но одно я заметил: чем менее добродетельными выставляют себя люди, тем они обычно добродетельнее. Цветы расцветают там, куда не достает свет рампы. Вы, вероятно, и сами замечали, что те, кто изо дня в день бодро переносит самые серьезные неприятности и притом помогает своим ближним, поступаясь и своим временем и деньгами, бывают готовы плакать от умиления, получив соверен от богача, и в мыслях возводят его на престол как милостивейшего из монархов? Истинную добродетель, сэр, нужно искать среди низов. Сахар и снег видны на поверхности, но соль земли скрыта на дне.
— Я вам верю, — сказал Ангел. — Должно быть, тому, на кого падает свет рампы, труднее приобщиться к добродетели, чем добродетельному выйти на свет рампы. Ха-ха! А сохранился ли добрый старый обычай покупать ордена и титулы?
— Нет, сэр. Ордена дают теперь только тем, кто шумит уже совсем невыносимо, и награжденный обязуется воздержаться от публичных выступлений на срок не свыше трех лет. Этот приговор, самый строгий, дается за герцогский титул. Считается, что мало кто способен молчать так долго и все же остаться в живых.
— Что-то мне сомнительно, такой ли уж нравственный этот новый обычай, — сказал Ангел. — По-моему, это похоже на капитуляцию перед грубостью и бахвальством.
— Скорее перед докучливостью, сэр, а это не всегда одно и то же. Но давать ли награды за принесенную пользу, или за доставленное беспокойство в обоих случаях достигается относительное бездействие, что и требуется: вы ведь, вероятно, замечали, как достоинство отягощает человека.
— А женщин тоже награждают таким образом?
— Да, очень часто; ибо, хотя достоинства у них и без того хоть отбавляй, языки у них длинные, и, выступая публично, они почти не испытывают стыда и не знают, что такое нервы.
— А что вы скажете об их добродетели?
— Тут со времени Великой Заварухи кое-что изменилось. Теперь они не так легко продают ее, разве что за обручальное кольцо, а многие даже выходят замуж по любви. Женщины вообще нередко проявляют прискорбный недостаток коммерческого духа, и хотя многие из них теперь занимаются коммерцией, так до сих пор и не сумели перестроиться. Некоторые мужчины даже считают, что их участие в деловой жизни вредит торговле и тормозит развитие страны.
— Женщины — очень занятный пол, — сказал Ангел. — Они мне нравятся, только уж очень большое значение придают младенцам!
— Да, сэр, это их главный изъян. Материнский инстинкт — как это опрометчиво, как вредит коммерции! Впору подумать, что они любят этих малявок ради них самих.
— Да, — сказал Ангел, — это дело без будущего. Дайте мне сигару.