Уилфрид сидел у себя за столом; перед ним лежали два письма: одно он только что написал Динни, а другое получил от нее. Он рассеянно разглядывал фотографии, стараясь собраться с мыслями, а так как он тщетно занимался этим со вчерашнего вечера, с тех пор как от него ушел Майкл, мысли его все больше путались. Зачем ему понадобилось именно сейчас влюбиться по-настоящему и понять, что наконец-то он нашел ту, единственную, с кем может связать свою судьбу? Он никогда раньше и не помышлял о женитьбе, не предполагал, что способен испытывать к женщине что-нибудь, кроме мимолетного влечения, которое так легко утолить. Даже в разгар увлечения Флер он знал, что это ненадолго, и вообще его отношение к женщинам было таким же скептическим, как и к религии, патриотизму и прочим добродетелям, которые обычно приписывают англичанам. Ему казалось, что он надежно защищен броней скептицизма, но у него нашлось уязвимое место. Он горько смеялся над собой, понимая, что томительное одиночество, которое он чувствовал с тех пор, как случилась эта история в Дарфуре, безотчетно вызвало у него тягу к людям, которой так же безотчетно воспользовалась Динни. Их сблизило то, что должно было оттолкнуть друг от друга.

После ухода Майкла он до глубокой ночи обдумывал свое положение, постоянно возвращаясь к одной и той же мысли: что там ни говори и ни делай, все равно его сочтут трусом. Но даже это не смущало бы его, если бы не Динни. Какое ему дело до общества и общественного мнения? Что ему Англия? Даже если ее и почитают, разве она этого заслуживает больше, нежели какая-нибудь другая страна? Война показала, что все страны и их обитатели мало чем отличаются друг от друга, все они равно способны на героизм, низость, стойкость и глупости. Война показала, что толпа в любой стране одинаково ограниченна, не умеет ни в чем разобраться и, в общем, отвратительна. Он по натуре своей бродяга, скиталец, и если Англия и Ближний Восток будут для него закрыты – мир велик, солнце светит в разных широтах, повсюду над головой мерцают звезды; повсюду есть книги, которые можно прочесть, женщины, которыми можно насладиться, запах цветов, аромат табака, музыка, бередящая душу, крепкий кофе, красивые собаки, лошади и птицы, мысли и чувства, возбуждающие потребность выразить их в стихах, – повсюду, куда бы он ни поехал! Если бы не Динни, он свернул бы свой шатер и двинулся в путь – пусть праздные языки болтают за его спиной что угодно! А теперь он не может этого сделать. Не может? Почему? Разве не благороднее уехать? Разве не подло связать ее судьбу с человеком, в которого все тычут пальцем? Если бы она пробуждала в нем только страсть, все было бы проще, – они могли бы ее удовлетворить, а потом расстаться, и никто не был бы в накладе. Но его чувство к ней совсем иное. Она – словно чистый родник, встреченный в пустыне; душистый цветок, который расцвел в бесплодной степи среди сухих колючек. Она внушает ему благоговение, влечет, как прекрасная мелодия или картина; вызывает то же острое наслаждение, что и запах свежескошенной травы. Она – словно освежающий напиток для его выжженной солнцем, иссушенной ветром, темной души. Неужели он должен отказаться от нее из-за этой истории?

Утром, когда он проснулся, в нем все еще шла борьба. Он провел весь день, сочиняя ей письмо, и едва успел его закончить, как пришло ее первое любовное послание. Оба они лежали сейчас перед ним.

«Нет, я не могу послать ей это письмо, – вдруг решил он. – Я повторяю там без конца одно и то же и не нахожу никакого выхода. Ерунда!» Он порвал листок и перечитал ее письмо в третий раз. «Но и ехать мне туда невозможно, – подумал он. – С их верой в бога, в империю и все прочее… Не могу!» И, схватив чистый листок бумаги, написал:

« Корк-стрит. Суббота.

Ты и не знаешь, чем для меня было твое письмо. Приезжай к обеду в понедельник. Нам надо поговорить.

Уилфрид».

Отослав Стака с этим посланием, он чуть-чуть успокоился…

Динни получила его письмо только в понедельник утром, и на душе у нее сразу стало легче. Последние два дня она избегала всякого упоминания об Уилфриде, слушала рассказы Хьюберта и Джин об их жизни в Судане, гуляла в лесу и осматривала деревья с отцом, переписывала его справку о подоходном налоге и ходила в церковь с ним и с матерью. Все, словно сговорившись, молчали о ее помолвке, – в этой семье все жили дружно и боялись друг друга огорчить – поэтому молчание казалось каким-то особенно зловещим.

Прочтя записку Уилфрида, Динни с грустью призналась себе: «Для любовного письма оно совсем не любовное!»

– Уилфрид не решается сюда ехать, – заявила она матери. – Надо мне съездить и уговорить его. Если удастся, я привезу его с собой. Если нет, я попытаюсь сделать так, чтобы вы повидались с ним на Маунт-стрит. Он долго жил один, и знакомство с новыми людьми для него сущая пытка.

Леди Черрел только вздохнула, но для Динни это было красноречивее слов; она взяла мать за руку.

– Не грусти, дорогая. Ведь все-таки хорошо, что я счастлива, правда?

– Да я только об этом и мечтала бы!

Смысл, который она вложила в свои слова, заставил Динни замолчать.

Она пошла на станцию пешком, к полудню приехала в Лондон и отправилась через парк на Корк-стрит. День был ясный, светило солнце, весна уже утвердила свои права – сиренью и тюльпанами, молодой зеленью платанов, птичьим гомоном и яркой свежестью травы. Но хотя у Динни вид был весенний, ее мучили дурные предчувствия. Почему она не радуется, хоть и спешит на свидание с возлюбленным, – на это Динни и сама не смогла бы ответить. В огромном городе было в этот час немного людей, кого ждала бы такая радость; но Динни не обманывалась: что-то неладно, она это знала. Было еще рано, и она зашла на Маунт-стрит, чтобы привести себя в порядок с дороги. Блор сказал, что сэра Лоренса нет дома, а леди Монт у себя. Динни попросила передать ей, что, может быть, зайдет около пяти.

На углу Барлингтон-стрит на Динни пахнуло ароматом духов, и она вдруг испытала странное чувство, которое порою возникает у всех, – будто когда-то вы были кем-то другим; в этом, по-видимому, причина веры в переселение душ.

«Наверно, мне это напоминает детство, но что именно, я забыла, – подумала она. – Ах, вот и мой перекресток!» И сердце ее забилось.

Стак отворил ей дверь, и она с трудом перевела дух.

– Обед будет готов минут через пять, мисс!

Когда она смотрела в его темные выпуклые глаза над острым носом, всегда такие задумчивые, и на добрую складку у рта, ей всегда чудилось, будто он ее исповедует, хотя ей еще не в чем было каяться. Стак отворил дверь в комнату, Динни вошла и очутилась в объятиях Уилфрида. Вот ее предчувствия и не сбылись: это было самое долгое и самое приятное объятие в ее жизни. Такое долгое, что она даже испугалась: а вдруг он ее не выпустит? Наконец Динни ласково сказала:

– Милый, если верить Стаку, обед уже на столе.

– Стак – человек тактичный.

И только после обеда, когда они снова остались вдвоем и пили кофе, как гром среди ясного неба, грянула беда.

– Та история вышла наружу, Динни.

– Какая? Та? Ах, та! – Она подавила охвативший ее страх. – Каким образом?

– Приехал некий Телфорд Юл и привез ее оттуда. Рассказали ему ее кочевники из тамошних племен. Теперь, наверно, об этом уж болтают на базарах, а завтра весть дойдет и до лондонских клубов. Пройдет несколько недель, и я стану изгоем. Прекратить эти толки невозможно.

Не говоря ни слова, Динни встала, прижала к себе его голову и села возле него на диван.

– Боюсь, ты не совсем понимаешь… – нежно начал он.

– Что теперь все должно измениться? Да, не понимаю. Но ведь ничего не изменилось, правда? Повлиять на меня это могло тогда, когда ты мне об этом сказал. Что же может измениться теперь?

– Как я могу на тебе жениться?

– Такие вопросы задают только в романах. Нашим уделом не будут «бесконечные муки скованных судьбой».

– Да и я не любитель мелодрам, но ты все-таки не отдаешь себе отчета…

– Нет, отдаю. Теперь ты снова можешь смотреть людям в глаза, а те, кто не поймут, – ну что ж, стоит ли обращать на них внимание?

– И на твоих родных тоже?

– Нет, они – другое дело.

– Неужели ты думаешь, что они поймут?

– Я заставлю их понять.

– Ах ты бедняжка!

Ее испугал его тон – такой спокойный и ласковый.

– Я не знаю, что за люди твои близкие, – продолжал он, – но если они такие, как ты мне их описывала, – «как мудро ты ни ворожи, уж не откликнутся они». Не могут, это противоречит их натуре.

– Они меня любят.

– Тем тяжелее им видеть тебя связанной со мной.

Динни слегка отстранилась и подперла подбородок ладонями. Потом, не глядя на него, спросила:

– Ты хочешь от меня избавиться?

– Динни!

– Скажи правду.

Он прижал ее к себе.

– То-то! А раз не хочешь, предоставь это мне. Да и нечего раньше времени огорчаться. В Лондоне еще ничего не знают. Подождем. Я понимаю, что, пока все не выяснится, ты на мне не женишься, – значит, я буду ждать. А пока я прошу тебя только об одном: не разыгрывай героя! Потому что мне будет очень больно, слишком больно.

Она вдруг судорожно обняла его. Он молчал.

Прижавшись щекой к его щеке, Динни тихонько сказала:

– Хочешь, я буду твоей раньше, чем ты на мне женишься? Если хочешь, я могу.

– Динни!

– Это не женственно, да?

– Нет! Но давай подождем. Что же делать, если я отношусь к тебе с каким-то благоговением.

Динни вздохнула:

– Может, это и к лучшему. – Она помолчала. – Позволь, я сама обо всем расскажу моим родным.

– Разве я могу тебе чего-нибудь не позволить?

– А если я попрошу тебя повидаться с кем-нибудь из них?

Уилфрид кивнул.

– Я не буду уговаривать тебя приехать в Кондафорд, – пока. Ну, значит, все решено. А теперь расскажи мне подробно, как ты это узнал.

Когда он кончил, она задумалась.

– Ага, значит, Майкл и дядя Лоренс… Ну что ж, тем лучше… А теперь, дорогой, я пойду. И Стаку спокойнее, и мне хочется подумать. А думать я могу, только когда тебя нет поблизости.

– Ангел ты мой!

Она приподняла руками его голову и заглянула ему в глаза.

– Не надо смотреть на все так трагично. Я тоже не буду. А нам нельзя куда-нибудь прокатиться в четверг? Вот хорошо! Тогда у Фоша, в полдень. И совсем я не ангел, а просто твоя милая.

У Динни кружилась голова, когда она спускалась по лестнице. Только теперь, оставшись одна, она поняла, что им придется вынести. Внезапно Динни свернула на Оксфорд-стрит. «Схожу-ка я к дяде Адриану», – решила она.

Адриана сейчас больше всего беспокоила мысль о пустыне Гоби, претендовавшей на роль колыбели человечества. Теория эта была провозглашена, апробирована и требовала, чтобы с нею считались. Адриан размышлял о переменчивости антропологической моды, когда ему доложили о приходе Динни.

– А, это ты? Я чуть не весь день жарился в пустыне Гоби и как раз подумывал, не выпить ли чашку горячего чаю. Как ты на это смотришь?

– У меня от китайского чая сосет под ложечкой.

– Таких роскошеств мы себе не позволяем. Здешняя моя дуэнья заваривает простой, старомодный дуврский чай с чаинками, как положено, а к нему нам подают домашнюю слойку.

– Грандиозно! Я пришла сообщить тебе, что наконец-то решилась отдать свою руку и сердце.

Адриан смотрел на нее, раскрыв глаза.

– А так как история эта весьма драматична, могу я хотя бы снять шляпу?

– Дорогая, снимай что хочешь. Но сначала выпей чаю. Вот тебе чашка.

Пока они пили чай, Адриан разглядывал ее с грустной усмешкой, скрывавшейся где-то между усами и козлиной бородкой. После трагической истории с Ферзом он еще больше привязался к племяннице. А Динни сегодня была явно чем-то глубоко расстроена. Она откинулась на спинку единственного в комнате кресла, положила ногу на ногу, соединила кончики пальцев; вид у нее был такой воздушный, что, казалось, дунь – и она улетит; ему приятно было глядеть на шапку ее пышных каштановых волос. Но когда Динни, ничего не тая, поведала ему свою историю, лицо его заметно вытянулось.

– Дядя, пожалуйста, не смотри на меня так! – сказала она, видя, что он молчит.

– Разве я смотрю как-нибудь особенно?

– Да.

– И ты этому удивляешься?

– Я хочу знать, как ты относишься к его поступку. – И она поглядела ему прямо в глаза.

– Лично я? Не зная его, остерегаюсь судить.

– Если не возражаешь, я хочу, чтобы ты с ним познакомился.

Адриан молча кивнул.

– Говори, не бойся, – настаивала Динни. – Что подумают и сделают другие, – те, кто его тоже не знает?

– А как отнеслась к этому ты сама, Динни?

– Я его знаю.

– Неделю?

– И еще десять лет.

– Ну, не вздумай уверять меня, будто беглый взгляд и несколько слов на свадьбе…

– Горчичное зерно, брошенное в землю, дорогой. К тому же я прочла поэму и поняла, что он чувствовал. Он неверующий; ему все это должно было показаться каким-то чудовищным фарсом.

– Да-да, я читал его стихи – ни во что не верит, поклоняется чистой красоте… Такой тип человека часто возникает после тяжких испытаний в жизни нации, когда личность была подавлена и государство требовало от нее всяческих жертв. Личность стремится взять свое и дать хорошего пинка государству со всеми его устоями. Все это я понимаю. Но… Ты ведь никогда не выезжала из Англии, Динни.

– Только в Италию, Париж и на Пиренеи.

– Это не в счет. Ты ни разу не ездила туда, где Англии надо сохранять хоть какой-то престиж. В таких местах англичане вынуждены держаться «все за одного и один за всех».

– Мне кажется, он этого тогда не понимал.

Адриан взглянул на нее и покачал головой.

– А я не понимаю и теперь, – сказала Динни. – И слава богу, что он не понимал, не то я так бы его и не встретила. Неужели человек обязан жертвовать собой ради каких-то предрассудков?

– Не в этом суть, деточка. На Востоке, где религия до сих пор занимает главное место в жизни, переменить веру – не шутка. В глазах восточного человека ничто не может уронить англичанина больше, чем отречение от веры своих отцов под дулом пистолета. Перед Дезертом стоял вопрос: достаточно ли дорого ему доброе имя его родины, чтобы скорее умереть, нежели бросить на нее тень? Ты меня прости, но, грубо говоря, дело обстояло именно так.

Минуту она молчала.

– Я убеждена, что Уилфрид предпочел бы умереть, чем хоть как-нибудь унизить свою родину; он просто не верил, что на Востоке уважение к англичанину зависит от того – христианин он или нет.

– Странное оправдание; ведь он не только отрекся от христианской веры, но и принял ислам, то есть променял одно суеверие на другое!

– Дядя, неужели ты не понимаешь, что все это казалось ему непристойной комедией?

– Нет, дорогая, не понимаю.

Динни откинулась назад; только теперь он заметил, какой у нее измученный вид.

– Ну, уж если ты не понимаешь, значит, никто не поймет. Я говорю о людях нашего круга, меня интересуют только они.

У Адриана заныло сердце.

– Динни, ведь позади всего две недели, а впереди – вся жизнь; ты сказала, что он готов с тобой расстаться, и за это я его уважаю. Разве не лучше порвать сразу, если не ради тебя, то ради него?

Динни улыбнулась.

– Разумеется, дядя, ведь ты у нас славишься привычкой бросать друзей в тяжелую минуту. И разве ты понимаешь, что такое любовь? Ты ведь ждал всего восемнадцать лет. Ей-богу, ты шутишь!

– Сдаюсь, – сказал Адриан. – Во мне говорит «дядя». Будь я так же уверен в Дезерте, как в тебе, я бы сказал: «Ладно, пейте вашу горькую чашу до дна, если вам уж так этого хочется, и будьте счастливы».

– Знаешь, тебе просто необходимо с ним поговорить.

– Хорошо, но я встречал людей, которые были так влюблены, что разводились в первый же год. Один мой знакомый был до того доволен своим медовым месяцем, что только через два завел любовницу.

– Куда уж нам до таких африканских страстей, – пробормотала Динни. – Я так насмотрелась в кино плотоядных улыбок, что у меня отбило вкус ко всему плотскому.

– А кто еще знает об этой истории?

– Майкл, дядя Лоренс, может быть, тетя Эм. Не знаю, стоит ли рассказывать нашим в Кондафорде.

– Разреши мне сперва поговорить с Хилери. Он на это посмотрит по-своему и, наверно, не так, как все.

– Ну, что ж, дяде Хилери можно. – Она встала. – Значит, я могу привести к тебе Уилфрида?

Адриан кивнул и, когда она ушла, снова остановился перед картой Монголии, где пустыня Гоби казалась цветущей розой по сравнению с той мертвой пустыней, куда влекло его любимую племянницу.