Динни осталась ужинать на Маунт-стрит, чтобы повидать сэра Лоренса.
Она сидела у него в кабинете и, как только он пришел, спросила:
– Дядя Лоренс, скажи, тетя Эм знает то, что знаете вы с Майклом?
– Знает. А что?
– Она ведет себя очень деликатно. Я рассказала дяде Адриану; он считает, что Уилфрид подорвал престиж Англии на Востоке. А что такое английский престиж? Мне казалось, что нас все считают нацией преуспевающих лицемеров. А в Индии – заносчивыми хамами.
Сэр Лоренс поерзал в кресле.
– Ты путаешь репутацию государства с репутацией англичанина как человека. А это совсем не одно и то же. На англичанина смотрят в странах Востока как на человека, который держит слово, не предает своих и которого лучше не выводить из себя.
Динни покраснела. Намек был достаточно ясен.
– На Востоке, – продолжал сэр Лоренс, – англичанин – или, вернее, британец, потому что это зачастую шотландец, валлиец или выходец из Северной Ирландии, – как правило, живет изолированно от своих: путешественник, археолог, военный, чиновник, служащий, плантатор, инженер, доктор или миссионер – он всегда возглавляет небольшую группу местных жителей и может выжить в тяжелых условиях только благодаря своему престижу. Если хоть один англичанин оказался не на высоте, акции всех остальных англичан падают. И все это знают. Вот с чем вам придется иметь дело, и я не советую этого недооценивать. Нельзя требовать, чтобы восточные люди, для которых религия играет такую важную роль, понимали, что кое для кого из нас она ничего не значит. Для них англичанин – это верующий христианин, и если он отрекается, значит, он отрекается от самого для себя дорогого.
– Иными словами, в глазах нашего общества Уилфрид не может рассчитывать на снисхождение? – сухо заметила Динни.
– Боюсь, что в глазах тех людей, которые правят империей, не может. Да оно и понятно. Если между этими изолированными друг от друга людьми не будет существовать полнейшего доверия, если они не будут уверены, что никто из них не смалодушничает и не подведет других, у них вообще ничего не получится. Ведь так?
– Я никогда об этом не думала.
– Можешь мне в этом поверить. Майкл объяснил мне душевное состояние Дезерта в то время, и с точки зрения такого атеиста, как я, в его рассуждениях много верного. Мне самому было бы противно погибнуть ни за что ни про что. Но это был только повод, и, если ты мне скажешь, что он этого не понимал, не понимал, боюсь, только потому, что его одолела гордыня ума. И тем хуже, ибо гордыня ума превыше всего ненавистна военным, да и всем прочим тоже. Она, если помнишь, довела до беды даже Люцифера.
Динни слушала, не сводя глаз с его нервного, подергивающегося лица.
– Удивительно, без чего только можно на свете обойтись… – вдруг заметила она.
Сэр Лоренс в изумлении вставил в глаз монокль.
– Ты что, от тетки заразилась манерой порхать?
– Если свет тебя не одобряет, можно обойтись и без его одобрения.
– «Презреть мир ради любви» – звучит храбро, но люди не раз пробовали это делать с пагубными для себя последствиями. Жертва, которую приносит одна из сторон, – самая непрочная основа для союза: ведь другую сторону рано или поздно это начинает раздражать.
– А я и не прошу больше счастья, чем достается среднему человеку.
– Мне для тебя этого мало, Динни.
– Ужинать! – провозгласила леди Монт, появляясь в дверях. – У вас есть пылесос, Динни? Теперь ими чистят лошадей, – продолжала она по дороге в столовую.
– Жаль, что не людей, – вздохнула Динни. – Мы чистили бы их от страхов и суеверия. Хотя дядя, наверно, этого бы не одобрил.
– Ага, значит, вы поговорили. Блор, выйдите!
Когда дворецкий вышел, она добавила:
– Я думаю о твоем отце, Динни.
– Я тоже.
– Раньше я умела с ним справляться. Но дочери! И все же у него нет другого выхода!
– Эм! – предостерег ее сэр Лоренс, когда Блор снова вошел в столовую.
– Что ж, – сказала леди Монт, – и эти верования и прочее – как это утомительно! Всю жизнь терпеть не могла крестин, разве можно так бесчеловечно обращаться с ребенком! И еще обременять крестных; правда, те не очень-то беспокоятся, подарят крестильную чашу и библию, вот и все. А почему на чашах изображают листья папоротника? Или это стрельба из лука? Дядя Франтик выиграл чашу за стрельбу из лука, когда был помощником священника. У них это было принято. Ах, все это меня ужасно волнует!
– Тетя Эм, – сказала Динни, – единственное, о чем я мечтаю, – это чтобы никто не волновался из-за моей ничтожной особы. Только бы люди не волновались, нам больше ничего не надо.
– Вот это мудро! Лоренс, расскажи это Майклу. Блор! Налейте мисс Динни хересу.
Динни пригубила рюмку хереса и поглядела через стол на тетю Эм. В лице ее было что-то успокаивающее – и в чуть приподнятых бровях, и в опущенных веках, и в орлином носе, и словно припудренных волосах над еще красивыми плечами, шеей и грудью.
В такси, по дороге на вокзал Пэддингтон, она так живо представила себе, как Уилфрид сидит один и ждет беды, что чуть было не окликнула шофера и не поехала на Корк-стрит. Такси свернуло за угол. Где они? На Прэд-стрит? Да, наверно. Все треволнения в мире происходят оттого, что одна любовь мешает другой. Как все было бы просто, если бы родители не любили ее, а она их.
Носильщик спросил ее:
– Багаж, мисс?
– Нет, спасибо.
Девочкой она всегда мечтала выйти замуж за носильщика. До тех пор, пока из Оксфорда не приехал ее учитель музыки. Он ушел на войну, когда ей было десять лет. Динни купила журнал, села в вагон и вдруг почувствовала, что страшно устала. Она уселась в уголке купе третьего класса – поездки по железной дороге сильно истощали ее и без того тощий кошелек, – откинулась назад и уснула.
Когда Динни сошла с поезда, в небе сияла почти полная луна, а ветер был порывистый и благоуханный. Придется идти пешком. Ночь светлая и можно пойти напрямик; она перелезла через изгородь и пошла полем. Ей вспомнилась ночь два года назад, когда она вернулась с этим же поездом и привезла известие о том, что Хьюберта освободили; она застала отца – поседевшего, изможденного – у него в кабинете, и он, услышав радостную весть, сразу словно помолодел. А сейчас она несет ему весть, которая его огорчит. По правде говоря, ее больше всего пугал разговор с отцом. С мамой, конечно, тоже! Мама, хоть характер у нее и мягкий, довольно упряма, однако у женщин редко бывают непоколебимыми представления о том, что «принято» и что «не принято». Хьюберт? В прежние времена его мнение заботило бы ее больше всего. Удивительно, каким он ей стал чужим! Хьюберт будет ужасно огорчен. Он ни на йоту не отступит от «правил игры». Что ж! Его недовольство она как-нибудь стерпит. А вот отец… Он не заслужил такого огорчения после сорока лет суровой и беспорочной службы.
Коричневая сова перелетела с живой изгороди на стог. Такая лунная ночь – раздолье для сов. Жутко слушать в ночной тиши пронзительные крики их жертв. Однако кто же не любит сов, их неторопливого полета, мерных, бередящих душу криков? Еще одна изгородь, и Динни очутилась на своей земле. В этом поле стоял открытый хлев, куда на ночь заводили старого отцовского скакуна. Кто это сказал: Плутарх или Плиний – «что до меня, то я не продал бы даже старого вола, который возделывал мою землю»? Молодец!
Теперь, когда шум поезда заглох вдали, стало очень тихо; только ветерок шелестел молодой листвой да стучал копытом у себя в хлеву Кисмет. Динни пересекла второе поле и подошла к узкому бревенчатому мостику. Ночное благоухание напоминало ей чувство, которое жило в ней теперь постоянно. Она перешла мостик и скользнула в тень яблонь. Ветви их, казалось, сияли между ней и озаренным луною, беспокойным небом. Они словно дышали и пели хвалу начальной поре своего цветения. Они горели тысячами белеющих ростков, один прекраснее другого, словно их зажег кто-то завороженный лунным блаженством и посеребрил звездной пылью. Вот уже больше ста лет каждую весну повторяется здесь это чудо. Весь мир словно околдован в такую ночь, но Динни больше всего трогало ежегодное волшебство цветения яблонь. Она стояла среди старых стволов, вдыхая запах коры, пропитанный пылью лишайников, и вспоминала чудеса родной природы. Горные травы, звенящие песнями жаворонков; тишайшая капель в чаще, когда после дождя выходит солнце; заросли дрока на колышимых ветром выгонах; лошади, которые, кружа, пашут, оставляя за собой длинные серо-бурые борозды; речные струи, то ясные, то – под ивами – подернутые зеленью; соломенные крыши с вьющимся над ними дымком; покрытые снопами скошенные луга; порыжевшие хлеба; синие дали за ними и вечно изменчивое небо – все эти образы теснились в ее душе, но самым дорогим было это белое волшебство весны. Динни вдруг почувствовала, что высокая трава совсем влажная; чулки ее и туфли промокли насквозь; светила такая луна, что можно было разглядеть в траве звездочки нарциссов, кисти гиацинтов и бледные, литые чашечки тюльпанов; там должны быть и колокольчики, и белые буквицы, и одуванчики, – правда, их еще немного. Она пробежала дальше, вышла из-за деревьев и постояла, глядя на белое мерцание, оставшееся позади. «Все это словно свалилось с луны, – подумала она. – А чулки-то, мои самые лучшие!»
Она пересекла огороженный невысоким забором фруктовый сад и по газону подошла к террасе. Двенадцатый час! Внизу светилось только одно окно: в кабинете отца. Как все это похоже на ту, другую ночь!
«Ничего ему не скажу», – подумала она и постучала в окно.
Отец впустил ее.
– Здравствуй, значит, ты не осталась ночевать на Маунт-стрит?
– Нет, папа, не могу же я вечно спать в чужих ночных рубашках!
– Садись, выпей чаю. Я как раз собирался его заварить.
– Папочка, я шла через яблоневый сад и промокла насквозь.
– Снимай чулки, вот тебе старые шлепанцы.
Динни стянула мокрые чулки и села, задумчиво рассматривая свои ноги при свете лампы, пока генерал зажигал спиртовку. Он любил все делать для себя сам. Она смотрела, как он готовит чай, и думала, что он еще молодцеват, подтянут и движется по-прежнему быстро и ловко. На его загорелых руках с длинными гибкими пальцами росли короткие темные волоски. Он выпрямился и, не двигаясь, стал всматриваться в пламя горелки.
– Нужен новый фитиль, – сказал он. – Боюсь, что в Индии нам угрожают серьезные неприятности.
– По-моему, от Индии мы теперь получаем куда меньше пользы, чем неприятностей.
Лицо генерала с острыми скулами обратилось к дочери; он внимательно поглядел на нее, и его тонкие губы под полоской густых седых усов улыбнулись.
– А это часто бывает с теми, кто несет бремя ответственности. У тебя красивые ноги.
– Что же тут удивительного, я ведь твоя и мамина дочка.
– Мои хороши только для сапог – жилистые. Ты пригласила мистера Дезерта?
– Нет, еще нет.
Генерал сунул руки в карманы. Он снял смокинг и надел старую охотничью куртку табачного цвета. Динни заметила, что манжеты слегка обтрепались и одной кожаной пуговицы недостает. Темные, дугообразные брови генерала нахмурились, лоб пересекли три резкие складки, но он сказал очень мягко:
– Что-то я, Динни, не понимаю этой перемены религии. Тебе с молоком или с лимоном?
– Если можно, с лимоном. – И подумала: «В конце концов сейчас самое подходящее время. Крепись!»
– Два куска сахара?
– С лимоном три, папа.
Генерал взял щипцы. Он опустил в чашку три куска сахара и ломтик лимона, потом положил щипцы и нагнулся к чайнику.
– Кипит, – сказал он и налил в чашку воду, потом опустил туда ложечку с чаем, вынул ее и передал чашку дочери.
Динни помешала прозрачную золотистую жидкость. Она сделала глоток, поставила чашку на колени и повернулась к отцу.
– Могу тебе объяснить, папа, – сказала она и тут же подумала: «Но тогда ты уж совсем ничего не поймешь».
Генерал налил себе чаю и сел. Динни судорожно стиснула ложечку.
– Видишь ли, когда Уилфрид был в Дарфуре, он наткнулся на гнездо арабов-фанатиков, – они там остались еще со времен Махди. Вождь приказал привести его к себе в шатер и пообещал ему жизнь, если он перейдет в мусульманскую веру.
Отец судорожно дернулся и даже пролил немного чая на блюдце. Потом поднял чашку и вылил чай обратно. Динни продолжала:
– Уилфрид относится к религии так же, как большинство из нас, но, пожалуй, еще равнодушнее. И не только потому, что не верит в христианство; он ненавидит всякую религиозную догму, считает, что религия разобщает людей и приносит им больше вреда и страданий, чем что бы то ни было. А потом, понимаешь, папа, – или, вернее, ты бы понял, если бы прочитал его стихи, – война оставила в нем страшную горечь – он увидел, что у нас не дорожат человеческой жизнью и швыряются ею как попало по приказу людей, которые об этом даже не задумываются.
Генерала снова передернуло.
– Папа, я сама слышала, как и Хьюберт говорил то же самое. Во всяком случае, Уилфрида ужасает самая мысль о зря загубленной жизни, он не терпит фарисейства и суеверия. Да и решать-то нужно было за каких-нибудь пять минут. И толкнула его на этот шаг не трусость, а глубочайшее презрение к тому, что люди могут лишать друг друга жизни ради веры, которая ему кажется бессмысленной и пустой. Поэтому он махнул рукой и согласился. А согласившись, надо было сдержать слово и выполнить обряд. Но ты ведь его не знаешь, и все, что я говорю, – напрасно. – Она вздохнула и жадно проглотила чай.
Генерал отставил чашку; он встал, набил трубку, зажег ее и подошел к камину. Потемневшее лицо его было серьезно, глубокие складки обозначились на нем еще резче.
– Да, все это мне непонятно, – сказал он наконец. – Значит, освященная веками вера твоих отцов ничего не стоит? Значит, все то, что сделало нас самым гордым народом в мире, может быть выброшено на свалку по мановению руки какого-то араба? Значит, такие люди, как Лоуренсы, Джон Никольсон, Чемберлейн, Сандеман и тысячи других, отдавших свою жизнь за то, чтобы у англичанина была репутация смелого и преданного человека, могут быть оплеваны всяким, кому пригрозят пистолетом?
Динни со звоном уронила чашку на блюдце.
– Да, Динни, и если не всяким, то почему хоть одним? Почему именно этим одним?
Динни не ответила. Она вся дрожала. Ни Адриан, ни сэр Лоренс не сумели ее пронять, а сейчас до нее впервые дошла точка зрения противника. В душе ее была задета какая-то тайная струна, ее заразило волнение человека, которого она всегда почитала, любила и не считала способным на такую страстную филиппику. Говорить она не могла.
– Не знаю, религиозный я человек или нет, – продолжал генерал, – вера моих отцов вполне меня устраивает, – он махнул рукой, словно хотел сказать: «Дело тут не во мне», – но пойми, я не мог бы пойти на это по принуждению, не мог бы сам и не понимаю, как пошел на это другой.
Динни негромко сказала:
– Я не стану тебе объяснять; давай так и уговоримся: не понимаешь, и все. Большинство людей совершает поступки, которые трудно понять, только о них не всегда знают. И разница только в том, что о поступке Уилфрида знают.
– Как, и об угрозе знают… о том, почему?
Динни кивнула.
– Откуда?
– Какой-то мистер Юл приехал из Египта и рассказал эту историю; дядя Лоренс считает, что замять ее невозможно. Я хочу, чтобы ты знал самое худшее. – Она собрала свои мокрые чулки и туфли. – Пожалуйста, расскажи все это маме и Хьюберту, хорошо, папа? – и встала.
Генерал глубоко затянулся; в трубке послышалось бульканье.
– Пора вычистить твою трубку, папочка. Завтра я этим займусь.
– Но ведь он станет парией! – вырвалось у генерала. – Настоящим парией. Ах, Динни, Динни!
Никакие другие слова не могли бы ее так растрогать и обезоружить. Он больше не спорил, он их жалел.
Закусив губу, она сказала:
– Папа, если я не уйду, мне попадет в глаза дым. И ноги у меня застыли. Спокойной ночи, милый!
Она повернулась, быстро пошла к двери и, оглянувшись, увидела, что он стоит, понуро опустив голову.
Динни поднялась в свою комнату, села на постель и стала тереть одна о другую замерзшие ноги. Вот и все! Отныне ее удел – жить во враждебной атмосфере, которая будет окружать ее, как стена; надо пробиться сквозь эту стену, чтобы соединиться с любимым. И удивительней всего то, думала она, старательно растирая окоченевшие ноги, что слова отца вызвали у нее тайный отклик, и при этом ничуть не затронули ее чувства к Уилфриду. Неужели любовь не зависит от рассудка? Неужели образ слепого божества и в самом деле – образ любви? Неужели правда, что недостатки любимого делают его для тебя только дороже? Наверно, поэтому так не любят высоконравственных героев из книг; смеются над героической позой и злятся, когда добродетель торжествует.
«В чем же дело? – думала Динни. – Неужели мои моральные устои ниже, чем устои моих родных? Или я просто хочу, чтобы он был со мной, и мне все равно, какой он и что делает, лишь бы он был рядом?» У нее вдруг возникло странное ощущение, что она видит Уилфрида насквозь, со всеми его пороками, несовершенствами и с чем-то таким, что искупает это и позволяет его любить, а что это такое – для нее необъяснимая загадка. Она подумала с невеселой улыбкой: «Дурное я в нем чувствую сразу, а вот добро, истину, красоту мне еще надо найти…». И, с трудом превозмогая усталость, она разделась и легла спать.