Дом Джека Маскема в Ройстоне звался «Вереск». Это было низкое, старомодное жилье, непритязательное снаружи и комфортабельное внутри. Весь дом был увешан гравюрами с изображением скаковых лошадей и скачек. Только в одной комнате, которой редко пользовались, видны были следы прежней жизни. «Тут, – как сообщал один американский репортер, приехавший брать интервью у „последнего денди“ относительно племенного коневодства, – сохранилась память о молодых годах, проведенных этим аристократом на нашем славном Юго-Западе: ковры и чеканное серебро работы индейцев племени навахо; волосяные дорожки из Эль-Пасо; огромные ковбойские шляпы и мексиканская сбруя, сверкающая серебром. Я спросил хозяина об этом периоде его жизни.

– Ах, вот вы о чем, – сказал он, растягивая слова, – да, я в молодости пять лет пробыл ковбоем. Видите ли, меня всю жизнь занимало только одно – лошади, и отец решил, что для меня здоровее быть ковбоем, чем жокеем на скачках с препятствиями.

– Вы можете сказать, когда это было? – спросил я высокого, худого патриция с внимательным взглядом и ленивыми движениями.

– Я вернулся в тысяча девятьсот первом году и с тех пор, если не считать войны, развожу породистых лошадей.

– А что вы делали на войне? – спросил я.

– О-о… – протянул он, и мне показалось, что я становлюсь навязчивым. – То же, что и все. Ополчение, кавалерия, окопы и тому подобное.

– Скажите, мистер Маскем, а вам нравилась жизнь там, у нас?

– Нравилась? – ответил он. – Да, пожалуй, сказал бы я, пожалуй…»

Интервью было напечатано в одной из газет американского Запада под заголовком:

ЖИЗНЬ У НАС В ПРЕРИЯХ ЕМУ НРАВИЛАСЬ.

ГОВОРИТ АНГЛИЙСКИЙ ДЕНДИ

Конный завод находился почти в миле от деревни Ройстон, и каждый день, ровно без четверти десять, если он не уезжал на скачки или на торги, Джек Маскем садился верхом на пони и не спеша отправлялся в свой, как окрестил его журналист, «конский питомник». Маскем любил приводить своего пони в пример того, во что можно превратить лошадь, если никогда не повышать на нее голоса. Это была умная, трехгодовалая лошадка, небольшая, породистая на три четверти, шелковистая, мышиной масти; на нее словно вылили бутылку чернил, а потом небрежно стерли пятна. Кроме чуть рваного полумесяца на лбу, у нее не было ни единого белого пятнышка, грива была подстрижена, а длинный хвост свисал чуть не до самых копыт. Глаза были блестящие, спокойные, а зубы казались белоснежными, как жемчуг. Двигалась она мелкой рысью и, если оступалась, мгновенно находила равновесие. Правили ею при помощи одного простого повода, и она не знала, что такое удила. Она была очень мала, и ноги Джека Маскема в длинных стременах висели низко. «Ездить на ней, – говорил он, – все равно что сидеть в удобном кресле». Кроме него, к лошади подпускали только одного конюха, выбранного за ласковые руки, голос и нрав.

Спешившись у ворот и дымя изготовленной по особому заказу сигаретой в коротком янтарном мундштуке, Джек Маскем входил на квадратный двор, внутри которого располагались конюшни. На паддоке к нему подходил старший конюх. Потушив сигарету, Маскем отправлялся в конюшни, где держали маток с жеребятами и однолеток, просил показать то одну, то другую лошадь и провести ее по дорожке, которая шла вокруг двора. Закончив осмотр, он проходил под аркой напротив ворот в загоны, где паслись кобылы, жеребята и однолетки. Дисциплина в этом «конском питомнике» была отличная; служащие были такими же спокойными, чистыми и воспитанными, как лошади, за которыми они ухаживали. С той минуты, как он появлялся, и до той минуты, когда он уходил и влезал на своего пони, Маскем разговаривал только о лошадях – немногословно и по существу. Каждый день надо было проверить и обсудить столько всяких мелочей, что он редко возвращался домой раньше часа дня. Он никогда не рассуждал со своим старшим конюхом о научных принципах коневодства, несмотря на его глубокие познания в этой области, – для Джека Маскема эта тема была предметом такой же высокой политики, как международные отношения для министра иностранных дел. Он решал вопросы подбора сам, руководствуясь длительными наблюдениями и тем, что он называл «нюхом», а другие могли бы назвать предрассудками. Падали метеоры, получали титулы премьер-министры, вновь садились на трон эрцгерцоги, города гибли от землетрясений, не говоря уже о прочих катастрофах, но Маскему было все нипочем, пока он мог случить Сен-Саймону с Глазком, дав им правильную примесь крови Хемптона и Бенд’Ор; или же, руководствуясь какой-то еще более причудливой теорией, получить потомство старого Харода через Ле-Санси, – это были старший и младший представители линии, в которой текла кровь Карбайна и Баркальдайна. По существу, он был идеалист. Идеалом его было вывести совершенную породу лошади, что было так же мало осуществимо, как идеалы других людей, но, по его мнению, куда более увлекательно. Правда, он никогда об этом не говорил, да и разве можно сказать это вслух! Он никогда не играл на тотализаторе, поэтому на его суждения не могли влиять низменные мотивы. Высокий загорелый человек в темно-табачном пальто со специально подшитой к нему подкладкой из верблюжьей шерсти, в желтых замшевых ботинках, он был завсегдатаем скачек в Ньюмаркете; не было другого члена жокей-клуба, кроме, пожалуй, еще троих, к кому бы прислушивались с большим почтением. Это был превосходный образчик человека, знаменитого в своей области, который достиг славы молчаливым и самоотверженным служением единой цели. Но, по правде говоря, в этом идеале «совершенной конской породы» сказывалась его натура. Джек Маскем был формалист – один из последних в этот разрушительный для всякой формы век; а то, что формализм его избрал для своего выражения именно лошадь, объяснялось и тем, что качества скаковой лошади целиком зависят от ее родословной, и тем, что она самой природой одарена удивительной соразмерностью и гармонией, и тем, что служение ей позволяло Маскему уйти от трескотни, нечистоплотности, визга, мишуры, наглого скепсиса и назойливой вульгарности этого, как он выражался, «века ублюдков».

В «Вереске» все хозяйство вели двое мужчин, только для мытья полов ежедневно приходила поденщица. Если бы не она, в доме бы не чувствовалось, что в мире вообще существуют женщины. Уклад здесь был монастырский, как в клубе, который еще не унизился до женской прислуги, но жилось тут настолько же удобнее, насколько дом этот был меньше клуба. Потолки в первом этаже были низкие; наверх вели две широкие лестницы, а там комнаты были еще ниже. В библиотеке, кроме бесчисленных трудов по коневодству, стояли книги по истории, записки путешественников и детективные романы; прочая беллетристика из-за своего скептицизма, неряшливого языка, длинных описаний, сентиментальности и погони за сенсацией в дом не допускалась, если не считать собрания сочинений Сертиса, Уайт-Мелвиля и Теккерея.

Так как во всякой погоне за идеалом есть своя смешная сторона, то и Джек Маскем только подтверждал это правило. Человек, целью жизни которого было выведение чистокровнейшей из лошадей, пренебрегал известными образцами чистой породы и хотел заменить их продуктом скрещения лошадей, еще не попавших в Племенную книгу!

Не сознавая этого противоречия, Джек Маскем спокойно обедал с Телфордом Юлом и обсуждал вопрос о перевозке арабских кобыл, когда ему доложили о приходе сэра Лоренса Монта.

– Хочешь обедать, Лоренс?

– Я уже пообедал, Джек. Но кофе выпью с удовольствием и коньяку тоже.

– Тогда перейдем в другую комнату.

– Да у тебя тут настоящая холостяцкая квартира, я таких не видел с юных лет и, признаться, думал, что больше и не увижу. Джек – человек особенный, мистер Юл. Кто теперь позволяет себе быть старомодным, кроме гениев? Неужели у тебя весь Сертис и Уайт-Мелвиль? Мистер Юл, помните, что сказал Уоффлз в «Спортивной поездке Спонджа», когда они держали Кенджи вниз головой, чтобы у него вылилась вода из сапог и карманов?

Насмешливая физиономия Юла растянулась в улыбке, но он промолчал.

– То-то и оно! – воскликнул сэр Лоренс. – Теперь этого уже никто не помнит. А он сказал: «Послушай, старина, а ведь ты похож на вареного дельфина под соусом из петрушки». Ну да, а что ответил мистер Сойер из «Рынка Харборо», когда достопочтенный Крешер подъехал к турникету на заставе и спросил: «Ворота, кажется, открыты?»?

Подвижное лицо Юла еще больше растянулось в улыбке, но он по-прежнему молчал.

– Плохо дело! А ты, Джек?

– Он сказал: «Нет, кажется, закрыты».

– Молодец! – Сэр Лоренс опустился в кресло. – А как было на самом деле? Они были закрыты. Ну что? Договорились, как украсть кобылу? Отлично. А что будет, когда вы ее привезете?

– Случу ее с самым подходящим жеребцом. Потомство снова случу с самым подходящим жеребцом или подберу хорошую кобылу. А потом выставлю жеребят от этой случки против самых лучших наших чистокровок того же возраста. Если мои будут лучше, мне, надеюсь, удастся внести моих арабских кобыл в Племенную книгу. Кстати, я пытаюсь привезти оттуда трех кобыл.

– Сколько тебе лет, Джек?

– Скоро пятьдесят три.

– Обидно. Какой вкусный кофе!

Все трое помолчали: пора было выяснить истинную цель этого визита.

– Я приехал, мистер Юл, – внезапно произнес сэр Лоренс, – поговорить насчет той истории с молодым Дезертом.

– Надеюсь, это неправда?

– К сожалению, правда. Он и не пытается этого скрывать. – И, направив монокль на лицо Джека Маскема, сэр Лоренс увидел там именно то, что и ожидал увидеть.

– Человек должен соблюдать приличия, – протянул Маскем, – даже если он поэт.

– Не будем сейчас судить, прав он или нет, Джек. Согласимся, что прав ты. И тем не менее, – в голосе сэра Лоренса зазвучала непривычная суровость, – я хочу, чтобы вы оба молчали. Если эта история выйдет наружу, – ничего не поделаешь, но я не хочу, чтобы это исходило от вас.

– Мне не нравится вид этого молодчика, – отрезал Маскем.

– Как и девяти десятых людей, с которыми мы встречаемся; согласись, что это ничего не доказывает.

– Он из тех озлобленных, ни во что не верящих современных молодых людей, которые не знают жизни. Для них нет ничего святого!

– Ты известный блюститель старых порядков, Джек, но прошу тебя, уймись!

– Почему?

– Мне не хотелось об этом говорить, но, понимаешь, он помолвлен с моей любимой племянницей, Динни Черрел.

– Как, с этой милой девушкой?

– Да. Нам всем это не по нутру, кроме моего сына Майкла, – он все еще души не чает в Дезерте. Но Динни упорствует, и не думаю, чтобы ее можно было отговорить.

– Нельзя же ей выходить замуж за человека, который будет подвергнут остракизму, как только все это станет известно!

– Чем больше на него будет гонений, тем труднее будет ее от него оторвать.

– Вот это мне нравится, – сказал Маскем. – А вы что думаете, Юл?

– Мое дело – сторона. Если сэр Лоренс желает, чтобы я молчал, я буду молчать.

– Конечно, наше дело – сторона; однако если бы этим можно было удержать твою племянницу, я бы не молчал. Позор!

– Но результат был бы как раз обратный, Джек. Мистер Юл, вы хорошо знаете нашу прессу. Представьте себе, что она пронюхает эту историю; что будет тогда?

Юл даже захлопал глазами.

– Сперва они ограничатся неопределенным намеком на какого-то английского путешественника; потом выяснят, не опровергнет ли этого Дезерт, а потом расскажут все это уже прямо о нем, сочинив массу подробностей, но так, что за руку их не поймаешь. Если он признается в самом факте, никто не примет его опровержений по отдельным неточностям. Газета всегда права, хотя и очень неточна.

Сэр Лоренс кивнул.

– Если бы мой знакомый решил заняться журналистикой, я бы сказал ему: «Будьте абсолютно точны, и вы окажетесь единственным в своем роде». Я не прочел ни одной правдивой заметки о ком-нибудь с самой войны.

– У них такая система, – сказал Юл. – Двойной удар: сперва ложное сообщение, а потом поправка.

– Ненавижу газеты, – проворчал Маскем. – Был у меня тут один американский газетчик. Расселся, чуть было не пришлось вышвырнуть его силой; понятия не имею, как он меня изобразил.

– Ну и старомодный же ты человек! Для тебя Маркони и Эдисон – самые злокозненные люди на свете. Ну как, значит, решено насчет молодого Дезерта?

– Да, – сказал Юл. Маскем только кивнул.

Сэр Лоренс поспешно перевел разговор на другую тему.

– Красивые тут места. А вы сюда надолго, мистер Юл?

– После обеда собираюсь в город.

– Хотите, я вас подвезу?

– Буду очень рад.

Через полчаса они отправились в путь.

– Мой двоюродный брат, – сказал сэр Лоренс, – достоин стать национальной реликвией. В Вашингтоне есть такой музей, где за стеклом стоят группы американских аборигенов, курят общинную трубку и замахиваются друг на друга томагавками. Так можно было бы и Джека… – Сэр Лоренс помолчал. – Но вот беда! Как его законсервировать? Трудно увековечить того, кто ничем не хочет выделяться… Вы можете ухватить любую тварь, если она живет, но этот человек словно застыл… А ведь что ни говори, и у него есть свой бог в душе.

– Устои, и Маскем пророк их.

– Его, конечно, можно было бы увековечить дерущимся на дуэли. Это, пожалуй, единственная деятельность, до которой он снизойдет, не боясь нарушить устои.

– Устои рушатся, – сказал Юл.

– Гм!.. Труднее всего убить чувство формы. Ведь что такое, в сущности, жизнь, мистер Юл, как не чувство формы? Попробуйте все свести к мертвому единообразию, – все равно форма возьмет свое.

– Да, но устои – это форма, доведенная до совершенства и принятая за образец; а совершенство кажется таким нудным нашей золотой молодежи.

– Хорошее выражение! Но разве такая молодежь существует не только в романах, мистер Юл?

– Еще как! «Челюсти свернешь со скуки», – как выразились бы они же. Лучше весь остаток жизни просидеть на муниципальных банкетах, чем хотя бы день – в обществе этих бойких молодых людей.

– По-моему, я таких еще не встречал, – признался сэр Лоренс.

– Ну и благодарите бога. Они ни днем, ни ночью не закрывают рта, даже во время совокупления.

– Вы, кажется, их недолюбливаете.

– Да, и они меня не выносят. – Юл сморщился и стал похож на химеру. – Тоскливый народец, но, к счастью, земля не на них держится.

– Надеюсь, Джек не считает Дезерта одним из них, – это было бы ошибкой.

– Маскем и в глаза не видал этих бойких молодцов. Нет, его бесит лицо Дезерта. У него и правда чертовски странное лицо.

– Падший ангел, – сказал сэр Лоренс. – Духовная гордыня! В его лице есть своя красота.

– Да я-то против него ничего не имею, и стихи у него хорошие. Но всякий бунт для Маскема – нож острый. Ему нравится образ мыслей аккуратно подстриженный, чтобы грива была заплетена в косички, чтобы он ступал осторожно и не закусывал удила.

– Кто знает, – пробормотал сэр Лоренс. – Мне кажется, что эти двое могли бы сдружиться, особенно если бы они сначала постреляли друг в друга. Ведь мы, англичане, – странный народ.