На следующий день он проснулся с одной мыслью - вернуться домой и приняться за работу. Он добрался до мастерской за полдень, пополнил свои припасы и забаррикадировал нижнюю дверь. Он не выходил на улицу три дня, а на четвертый отправился на виллу Рубейн...
Замок Рункельштейн - серый, слепой, бессильный - все еще царит над долиной. Бойницы, которые некогда, словно глаза, настороженно следили за всадниками, пробивавшими себе путь в снегу, и не робели перед пушечными ядрами и заревом факелов, ныне служат пристанищем для птиц, которые вьют здесь гнезда. Стены заросли плющом до самого верха. В главной башне вместо суровых, закованных в латы воинов теперь находится деревянный щит, на котором изложена история замка и запечатлены рекомендации, где перекусить. Только ночью, когда холодный свет луны зальет все вокруг серебром, замок стоит высоко над рекой, как мрачная тень своего славного прошлого.
После продолжительного утреннего сеанса сестры вместе с Гарцем и Дони отправились осматривать развалины. Мисс Нейлор, из-за головной боли оставшаяся дома, заботливо напутствовала их, предостерегая от солнечного удара, жгучей крапивы и незнакомых собак,
С тех пор как художник вернулся, он и Кристиан почти не разговаривали. Под парапетом, где они сидели, был пристроен балкон с перилами, уставленный небольшими столиками. Дони и Грета играли там в домино, два солдата пили пиво, а на верхней ступеньке лестницы сидела жена сторожа и чинила одежду.
- Я думала, мы друзья, - вдруг сказала Кристиан.
- А разве это не так, фрейлейн Кристиан?
- Вы исчезли, не сказав ни слова; друзья так не поступают.
Гарц кусал губы.
- Вали, по-видимому, все равно, - продолжала она с какой-то отчаянной поспешностью, - причиняете вы людям боль или нет. За все время, что вы здесь, вы даже ни разу не навестили своих родителей.
- Вы думаете, им хочется видеть меня?
Кристиан взглянула на него.
- Жизнь у вас текла так безмятежно, - сказал он с горечью, - что вы ничего не можете понять.
Он отвернулся и потом горячо заговорил:
- Я горжусь тем, что вышел из крестьянской семьи... и сам не хотел бы иной судьбы; но они "простолюдины", они ограниченные люди... они понимают только то, что могут увидеть и пощупать!
- Простите, - тихо сказала Кристиан, - вы ведь никогда мне не рассказывали о себе.
Художник бросил на нее злой взгляд, но, видно, почувствовав угрызения совести, тотчас сказал:
- Я никогда не любил крестьянской жизни... мне хотелось выбраться в большой мир; у меня было такое чувство... я хотел.... не знаю, чего я хотел! И в конце концов я сбежал к маляру в Меран. Наш священник по просьбе моего отца написал мне письмо... родители отказались от меня; вот и все.
Глаза Кристиан блестели, губы шевелились, словно у ребенка, слушающего сказку.
- Говорите, - попросила она.
- Я пробыл в Меране два года, пока не научился всему, чему можно было научиться там, а потом мой дядя - брат матери - помог мне уехать в Вену. Мне посчастливилось попасть в подручные к человеку, который расписывал церкви. Мы с ним объездили всю страну. Однажды он заболел, и я сам расписал весь купол церкви. Всю неделю я целыми днями лежал на спине на досках лесов и писал... Я очень гордился своей работой.
Гарц умолк.
- А когда вы начали писать картины?
- Один мой друг спросил меня, почему бы мне не попытаться поступить в академию. И я стал посещать вечерние курсы; я рисовал каждую свободную минуту; мне, конечно, приходилось еще зарабатывать на жизнь, и потому я рисовал по ночам. Потом, когда пришло время сдавать экзамены, мне показалось, что я ничего не умею... У меня было такое чувство, словно я никогда не брал в руки ни кисти, ни карандаша. Но на второй дань профессор, проходя мимо, сказал мне: "Хорошо! Очень хорошо!" Это подбодрило меня. Но все-таки я был уверен, что провалился. Однако я оказался вторым из шестидесяти.
Кристиан кивнула.
- Чтобы учиться в академии, мне, конечно, пришлось бросить работу. Там был всего один профессор, который меня еще кое-чему научил, все остальные казались попросту дураками. А этот человек, бывало, подойдет и сотрет рукавом все, что ты написал. Сколько раз я плакал от ярости... а все равно сказал ему, что могу учиться только у него. Он был так удивлен, что записал меня в свой класс.
- Но как же вы жили без денег? - опросила Кристиан.
Лицо Гарца залилось густым, темным румянцем.
- Сам не понимаю, как я жил; а уж тому, кто не прошел через все это, никогда не помять.
- Но я хочу понять. Расскажите, пожалуйста.
- Ну что вам рассказать? Как я дважды в неделю питался бесплатными обедами? Как получал подачки? Как голодал? У моей матери был богатый родственник в Вене... я обычно ходил к нему. И делал это скрепя сердце. Но когда есть нечего, а на дворе зима...
Кристиан протянула ему руку.
- Бывало, я занимал немного угля у таких же бедняков-студентов, каким был сам, но я никогда не обращался к богатым студентам.
Румянец уже сошел с лица Гарца.
- От такого легко возненавидеть весь мир! Работаешь до потери сознания, мерзнешь, голодаешь, видишь, как богачи, закутанные в меха, разъезжают в своих экипажах... а сам все время мечтаешь создать что-то большое... Молишь о счастливом случае, о малейшей возможности выбиться, но счастливые случайности не для бедняков! И от этого ненавидишь весь мир!
Глаза Кристиан наполнились слезами. Гарц продолжал:
- Но в таком положении был не я один. Мы частенько собирались вместе. Гарин, русский с реденькой каштановой бородкой и желтыми зубами... у него был вечно голодный вид. Пауниц, входивший в нашу группу как сочувствующий. У него были жирные щеки и маленькие глазки, а по животу пущена толстая золотая цепочка... свинья! Маленький Мизек. В его-то комнате мы и встречались. На стенах драные обои, в дверях щели, вечный сквозняк. Бывало, сидим на его кровати, завернувшись для тепла в грязные одеяла, и курим... последний грош мы тратили не на еду, а на табак. У кровати стояла статуэтка девы Марии с младенцем... Мизек был католик и очень набожный; но однажды, когда ему нечего было есть, а торговец присвоил его картину, не дав ему за нее ни гроша, он схватил статуэтку, бросил на пол и топтал ногами осколки. Бывал там еще Лендорф, неповоротливый великан, который всегда надувал бледные щеки, бил себя в грудь и говорил: "Проклятое общество!" И Шенборн, аристократ, порвавший с родными. Из нас он был самый бедный; только он да я еще отважились бы на что-нибудь... все это знали!
Кристиан слушала с благоговейным страхом.
- Значит... - проговорила она. - Значит, вы?..
- Вот видите! Вы уже боитесь меня. Даже вы не можете понять. Это только пугает вас. Голодного человека, живущего на подачки, измученного гневом и стыдом, даже вы считаете диким зверем!
Кристиан посмотрела ему прямо в глаза.
- Это неправда. Если я и не понимаю, то чувствую. Но были бы вы таким же теперь, если бы все это вернулось снова?
- Да, я и теперь прихожу в бешенство, когда думаю о раскормленных, благоденствующих людях, презрительно фыркающих и всплескивающих руками при виде бедняг, которые вынесли в десятки раз больше, чем сможет вынести большинство из этих животных с изящными манерами... Я стал старше, приобрел жизненный опыт... я знаю, что положения насилием не исправишь... ничем его не исправишь, но это никак не отразилось на моей ненависти.
- И вы отважились на что-нибудь? Вы сейчас же мне все расскажете.
- Мы разговаривали... были одни разговоры.
- Нет, расскажите мне все!
Сама того не сознавая, она требовала, а он, казалось, не сознавал, что признает за ней это право.
- И рассказывать-то нечего. Однажды мы вдруг стали говорить вполголоса... это Гарин начал, он был замешан в каком-то деле в России. Мы принесли клятву и после этого уже никогда не говорили громко. Выработали план. Все это было для меня внове и не по душе мне, но брать подачки омерзело, я вечно был голоден и пошел бы на все. Остальные знали это; они поглядывали на меня и Шенборна. Мы знали, что больше ни у кого не хватит смелости. Мы с ним были большие друзья, но никогда не говорили о том, что нам предстоит. Мы старались не думать об этом. Если выпадал хороший день и мы не были очень голодны, то наши планы казались нам противоестественными, но когда дела были плохи, все казалось в порядке вещей. Я не боялся, но часто просыпался по ночам; мне была противна клятва, которую мы дали, мне были противны мои товарищи; это дело было не для меня, душа у меня к нему не лежала, мне его навязали... я ненавидел его, временами я был как сумасшедший.
- Говорите, - пробормотала Кристиан.
- Все это время я занимался в академии и учился всему, чему мог... Однажды вечером, когда мы собрались, Пауница с нами не оказалось. Мизек рассказывал нам о приготовлениях к делу. Мы с Шенборном переглядывались... было тепло... по-видимому, мы не были голодны... к тому же на дворе стояла весна, а весной все воспринимается по-другому. Есть что-то...
Кристиан кивнула.
- Во время нашего разговора раздался стук в дверь. Лендорф посмотрел в замочную скважину и сделал знак рукой. Это была полиция. Никто не произнес ни слова, а Мизек полез под кровать. Мы все за ним... В дверь стучали все сильней и сильней. В стене под кроватью была маленькая дверца, которая вела в пустой подвал. Мы полезли туда. В углу, за ящиками, находился люк, в который опускали бочки. Через него мы выбрались в переулок и разошлись.
Он замолчал, и у Кристиан вырвался прерывистый вздох.
- Я хотел было зайти домой и взять деньги, но у двери стоял полицейский. Полиция все предусмотрела. Нас предал Пауниц; попадись он мне даже сейчас, я бы свернул ему шею. Я твердо решил не даваться в руки полиции, а сам и понятия не имел, куда бежать. Потом я вспомнил об одном маленьком итальянце парикмахере, который обычно брил меня, когда у меня бывали деньги на бритье. Я знал, что он мне поможет. Он принадлежал к какому-то итальянскому тайному обществу и частенько просвещал меня, шепотом, конечно. Я пошел к нему. Он брился, собираясь в гости. Я рассказал ему, что произошло; смешно было видеть, как он бросился к двери и подпер ее спиной. Он очень испугался, так как разбирался в делах такого рода лучше меня... мне-то было тогда всего двадцать лет. Он обрил мне голову, сбрил усы и надел на меня белокурый парик. Потом принес макароны и немного мяса. Он дал мне кепку, за подкладку которой запрятал большие белокурые усы, а потом принес собственный плащ и четыре гульдена. Все это время он испуганно прислушивался и повторял: "Ешь!" Когда я поел, он только сказал: "Уходи, больше я тебя и знать не хочу". Я поблагодарил его и ушел. Я бродил всю ночь, так как не мог придумать, как быть, куда отправиться. Под утро я уснул на скамейке в одном сквере. Потом решил пойти в картинную галерею, где провел целый день, разглядывая картины. К тому времени, когда галерея закрылась, я очень устал и отправился в кафе, чтобы выпить пива. Выйдя из кафе, я уселся на ту же скамейку в сквере. Я хотел дождаться темноты, а потом выйти из города и сесть на поезд на какой-нибудь маленькой станции, но тут же задремал. Меня разбудил полицейский. В руках у него был мой парик. "Почему вы носите парик?" - спросил он. "Потому что я лыс", - ответил я. "Нет, - сказал он, вы не лысый, а бритый. Можно нащупать, как колются волосы". Он провел пальцем по моему темени. Я понял, что отпираться бесполезно, и рассмеялся. "Ах, так! - сказал он. - Вы пойдете со мной и объясните все; эти глаза и нос кажутся мне подозрительными". И я покорно пошел с ним в полицейский участок...
Гарц, по-видимому, сам увлекся рассказом. По богатой мимике его подвижного смуглого лица, по выражению серых глаз можно было подумать, что он вновь переживает давние события своей жизни.
Солнце припекало; Кристиан подобрала ноги и обхватила руками колени.