Весь птичий мир Борька Рябов, по кличке Рябчик, делил пополам: в одной половине у него были дикие гуси, в другой – все остальные птицы, включая рябчиков, которых никогда не видел, но которым был обязан своей кличкой. Некоторых птиц бил из рогатки, вызывая ярость дворовых девчонок, открытое осуждение матери и зависть сверстников, поскольку рогатку имел первоклассную: из красной резины, выпрошенной у шофера грузовика, остановившегося напротив дома.
О существовании гусей он узнал не из сказки Андерсена. Так случилось, что в детстве ему было не до сказок: мать осталась одна, без мужа, а ртов четверо, и сказку вполне заменял простой и обильный обед, от которого приятно дулось пузо.
Семья Рябовых жила на Чистых прудах. И в то позднее осеннее утро тихая водная гладь впервые подернулась тонкой черной пленкой льда. Борька выскочил первым из дворовых попробовать, насколько крепка ледяная броня. Приятель, Вовик из семнадцатой квартиры, которому только что купили новые коньки, обещал поделиться, как только станет лед. И наверно, Борька ждал этот лед куда с большим нетерпением, чем Вовик: коньки лежали у хозяина, сверкающие, настоящие снегурки, а обещание дать попробовать покататься и ему, Рябчику, могло растаять, как дважды до полудня уже таял по закраинам пруда тонкий ледок.
Борька подбежал к берегу и, нагнувшись, поднял голыш. Пустил его, низко присев. Камень не ударил по льду, а как бы высек звон и, отрикошетив пару раз, заскользил к далекому противоположному берегу.
«Держится! А если в верхотуру попробовать? Да подальше!»
Борька поднял голыш покрупнее и кинул в небо. Камень долетел почти до середины пруда и, громко хлюпнув, пробил лед. В раннем утреннем воздухе хлопающий звук как бы воспарил к небу, туда, откуда упал голыш. Борьке почудилось, что звук этот, идущий теперь сверху, не только не заглох, но вырос, стал гуще и пронзительнее.
Он задрал голову и увидел в небе крупных птиц, какими они показались ему снизу. Стая летела вдоль бульвара, высоко и как будто медленно. Крик незнакомых птиц наполнял пустынный бульвар. Борьке стало вдруг так тоскливо-возвышенно. А впрочем, даже позднее, как бы живя с этим гусиным криком, несшимся из детства, он так и не мог точно определить чувство, охватившее его в тот момент. Каждый раз, когда вспоминал гортанные звуки, летевшие с неба, они невольно накладывались на события более поздние. И если в минуту откровенности он рассказывал кому-то о своем детстве, невольно подражал тем звукам, будто кричал он, а не гуси. И было в том крике все, что суждено ему было пережить потом: и вечный призыв куда-то, и неудовлетворенность, и тревожное предызвестие о потерях будущих, о потерях, которые его огорчат и о которых он так и не узнает.
Для людей пожилых тающие в предутренней мгле гусиные крики звучат сладчайше, как теплое, греющее сердце воспоминание. Для молодых в гоготе – провокационный призыв к нескончаемым приключениям в пространстве и времени, которые так мало подвластны человеку, стоящему на земле, и так естественны для птиц, несущихся в небе.
Борька так никогда и не узнал, что говорили друг другу в то далекое утро большие птицы. Но, услышав их тогда, не мог оставаться равнодушным: каждой осенью и каждой весной – весной особенно – его тянуло ранним утром на пустые бульвары подслушать бормотание гусиной стаи. Но увы, то ли птицы больше не летали над городом, разраставшимся еще быстрее, чем тянулся вверх Борька, то ли с годами времени у него на такие подслушивания стало меньше – реже бывал дома. Но именно гусиным криком на рассвете рождена у него – Рябов был убежден – привычка вставать рано. Она – как бы непроходящее желание слышать гусиный крик.
Птицы налетали на него и потому казались все ниже и ниже. Одно мгновение будто зависли над ним. И крик их лился на землю, подобно щедрому осеннему дождю. Борьке, стоявшему с задранной головой на берегу пруда и дышавшему парком прямо в небо, казалось, что не будет конца этой музыке, что птицы никуда не полетят, а так и остановятся над ним.
Но они вдруг рванулись с места, будто испугавшись его, Борькиного, представления о зависнувших птицах. Подобно серым молниям, мелькнули за спиной, и, как проворно ни повернулся, лишь мгновение видел их, прежде чем сомкнутым, плотным строем стая скользнула за красную кромку школьной крыши.
Борька так и замер, с запрокинутой головой, недоуменно глядя в серое небо, сразу ставшее далеким и пустым.
На смену удивлению перед чудом пришло огорчение, острое до боли: он бессилен остановить этих птиц, сделать так, чтобы они остались с ним навсегда! И тогда он решил сделать особую рогатку. Она как бы сразу вытеснила из его мальчишеского воображения Вовкины коньки, вытеснила, конечно, ненадолго, пока он вновь их не увидел в Вовкиных руках.
– Лед – во! – Борька поднял большой палец, но Вовик недоверчиво покачал головой:
– Мамка запретила становиться на коньки. Говорит, лед треснет. Он, говорит, еще тонкий.
– А чего же ты их принес? -Борька ткнул пальцем на ворот Вовкиного ватника, из-за которого – немалый форс для всех – торчали коньки.
Вовка пожал плечами.
– Трусишь?! – с горящими глазами спросил Борька.– А я был на льду! Вон смотри – пыль со льда стер! Держит! – закончил он убежденно, но Вовка опять недоверчиво покачал головой.
– Дрейфишь? – поддразнивая, спросил Борька.
– И вовсе не дрейфлю! – обиженно ответил Вовка.– Только слово матери дал, что первым на лед не выйду.
– Давай я первым? – затаив дыхание, спросил Борька и не поверил своим ушам.
– «Давай»! А как утопнешь, что делать будешь? Мать с работы придет – всыпет!
– Не утопну, -уверенно повторил Борька, принимая из рук приятеля сверкающие коньки.
Прежде он никогда не катался на настоящих коньках.
Старший брат как-то сделал ему полозы – в палки вбил железные пластины. Борька крутил их к валенкам и гонял по снеговым укатанным дорогам, держась длинным проволочным крюком за «аннушку».
Прикручивая настоящие коньки, все боялся, что Вовик передумает. По глазам приятеля видел, что тот готов отобрать свои коньки, но, видно, слово, данное матери, а может быть, и страх перед неизведанным льдом удерживали. Борька, охваченный страхом, что останется без коньков, когда так близок к осуществлению заветной мечты, не думал, каков лед. Он бойко соскочил с берега на скользкую гладь, привычно уперся носками, чтобы оттолкнуться, но Вовкины коньки, в отличие от прямых острых углов самодельных, провернулись, и он грохнулся под хохот стоявшего на берегу и завидовавшего Вовика. Стыд подхлестнул Борьку, и он, вскочив, сделал два размашистых шага. В следующее мгновение холод обжег его с ног до головы. Последнее, что он успел сделать, – судорожно хватить показавшегося ему невероятно горячим воздуха. Испуганный Вовка с криком бросился бежать, а Борька, бултыхаясь, хватался за ломкие пластины льда, ставшего вдруг белым и скользким до неуловимости. Будто рыба, выброшенная на берег, хватал открытым ртом воздух, но не мог никак вздохнуть, потому как холод сдавил грудь и тяжелыми гирями повис на руках и ногах. В отчаянии перевернулся и неожиданно почувствовал под ногами землю. Когда встал, воды оказалось едва выше пояса.
Он самостоятельно выбрался на берег и замер, поскольку холод стал еще нестерпимее и не давал нагнуться, чтобы снять коньки – не портить же их, цокая по камням?! Подскочили незнакомые люди. За их спинами мелькало растерянное лицо Вовика. С трудом опустившись на землю, Борька начал отворачивать коньки. Закоченевшие пальцы слушались плохо, мокрая веревка скользила под рукой. Кто-то помог распутать ее, и Вовка, подхватив коньки, прижал их к себе, продолжая с испугом смотреть на мокрого приятеля.
– Тебе, пацан, далеко идти? – спросил мужчина.– Надо в тепло и быстрее.
– Ту-т-т…– стуча зубами, просипел Борька и глазами показал на дом.– Бли-зко.
– Тогда дуй домой. Пусть мамка разотрет, а то заболеешь.
Борька, будто оттолкнувшись от земли, медленно, потом все ускоряя шаги, двинулся к дому. У подъезда он уже бежал. Он не боялся наказания: мать вернется с работы только вечером. Нашарив ключ от комнаты под ковриком в коридоре их многонаселенной коммунальной квартиры, он проскользнул к себе, стараясь, чтобы не увидели соседки и не рассказали матери.
В комнате, куда через минуту заглянул Вовик, успевший уже отнести коньки домой, «утопленник» разделся догола. Сверкая синими ягодицами, принялся над тазом выкручивать одежду.
– Ну-ка, помоги! – бросил он приятелю. Вдвоем они довольно быстро выжали все. Опасность представляли собой только мокрые валенки, которые, если не сушить над печью, конечно же до прихода матери сами не высохнут.
– Говорил тебе – страшно! А ты… «Я ходил! Я ходил!» Вот и доходился, – бурчал Вовик.
– Скажи лучше, не проболтался ли мамке, герой? Ну, купнулся! А что, вода холоднее, чем в Клязьме, когда весной купаться начинаем?
– Зима ведь…
– Какая зима, когда снега еще нет… А коньки у тебя мировые! – протянул Борька.
– Ты прокатиться не успел! – удивился Вовик.– Я и рта не открыл, а ты уже бултыхнулся.
– Все равно мировые. А рот ты закрыл уже во дворе. Бросил друга! Эх!
Борьке вдруг стало страшно, он представил, чем могло кончиться купание, если бы на месте провала оказалось глубоко, как, скажем, у противоположного высокого берега, где летом устраиваются кормушки для уток и лебедей.
Вовик покраснел.
– Знаешь, Борька, – сказал он, заворачивая продрогшего приятеля в суконное серое одеяло, лежавшее на диване, на котором спала мать.– А ты опять первым поезжай, когда лед хорошим станет, ладно?
– Я – что, я – готов. Хоть завтра!
– Думаешь, замерзнет? – с надеждой в голосе спросил Вовик.
– Какой мороз ночью будет. Да еще бы в старую прорубь не попасть…
– Не попадешь, – уверенно произнес Вовик.– Она теперь до снега приметной будет.
Борька стал блаженно отходить от холода, словно невидимые руки понесли его из комнаты холодной в теплую по-настоящему. И от этого перехода зубы его застучали еще громче, а дрожь жилистого длинного тела начала утихать.
– Знаешь, Вовка, я утром, когда лед смотреть выходил, гусей слышал. Ох как кричали они! Так…– он побулькал горлом, пытаясь изобразить гусиный крик, но изо рта вырвались лишь хрипы.– И увидел их, – Борька мечтательно закрыл глаза.– Летели низко, так низко и кричали… Была бы хорошая рогатка – можно бы сбить… Подранить, и чтобы жил гусь у нас…
– Съесть можно, – вдруг сказал Вовик, и Борьке ужасно захотелось есть. Но до обеда было еще далеко. И тем не менее осуждающе покачал головой.
– «Съесть»! – передразнил он.– «Съесть»! Подавишься такой птицей!
Он нахохлился и еще глубже забился в одеяльный куль. Ему и в голову не пришло, что гуся можно сварить или изжарить, хотя есть хотелось куда больше и чаще, чем Вовику, которого дома всегда ждала мама с сытным обедом. А вечером приезжал еще и Вовкин отец-его портфель обычно раздувался, словно в нем папа нес домой целого слона. Как-то Вовик признался, что отец приносит с работы продукты, и с тех пор Борьке при виде раздувшегося портфеля Вовкиного отца представлялись невероятно вкусные вещи, которых он никогда не видел и мог только вообразить. Однажды Вовкина мать посадила его обедать вместе с сыном. Борька наелся на целый день, а Вовкина мать сказала, что у них сегодня просто нечего есть…
– Ну, я пойду? – виновато спросил Вовик.– А ты сохни… Или хочешь – переоденься и ко мне айда!
– Не, не пойду, – упрямо сказал Борька.– Твоя мамка дознается, что случилось, и моей наябедничает. Потом порка будет!
Вовик пошел к двери, и Борька крикнул ему вслед:
– Дверь захлопни! И нашу и входную!
Он прямо в одеяле, как кукла, завалился на диван и притих. Сон навалился незаметно, но был он странным, цветным. Снился ему не черный лед со сверкающими коньками, а какие-то малоприметные на фоне серых облаков птицы. Летели они долго-долго, как того хотелось ему в жизни, и все никак не могли добраться до школьной красной крыши. Птицы эти становились то красными, то ярко-зелеными, то небесно-голубыми. И не кричали они. Так случается в кино, когда внезапно пропадает звук и люди становятся сразу же смешными со своими жестами, открываемыми ртами и неведомыми эмоциями.
Птицы же, летевшие над ним в цветном сне, были только прекраснее, чем в жизни. Борька лежал, не шевельнувшись, боясь пропустить рождение первого звука гусиного гогота.