«Ветер носит слухи от дерева к дереву!» Нет, не ветер носит. Это люди носят слухи. И добрые слухи, и злые. И не от дерева к дереву, а от одного к другому. Сколько раз я говорил себе: дурные эмоции, хандра не могут исправить прошлого, но могут помешать будущему, а посему прочь хандру, прочь сомнения! Я не зря прожил жизнь, если такой парень, как Палкин, в минуту, когда можно больно ударить, а у него для такого удара достаточно оснований, мог сказать добрые слова…»
Рябов лег в гостиной на тяжелом старом диване. Он сказал Галине, что так будет удобнее. Неизвестно, сможет ли заснуть, и потому не хочет ее беспокоить. Сын лег спать наверху. Галина – в спальне. На самом деле ему не хотелось ложиться с женой вместе, потому как боялся, что придется вновь говорить о дне завтрашнем, и сейчас, когда он уже пришел к какому-то конкретному решению, когда повязал себя обещанием перед «кормильцами», каждое слово жены, его жалеющей, возможно и справедливое, будет только тяжелым камнем давить на сердце. Но уже не изменит его намерений.
«Ветер носит… Носит и уносит! Уносит годы, силы, радости и печали. Если бы мне сказали, с чем я хочу сравнить время, я бы сравнил его не с утекающей водой, а с ветром, крутым встречным ветром, в преодолении напора которого так много сладости. Тренер – это идущий против ветра.
Все, что я сделал на земле, сделал своими руками. Мне нечего стыдиться. Вся жизнь моя прошла на виду. Играл – обо мне знали все. Стал тренером – тем более. Старший тренер – это человек, жизнь которого так легко проследить: она регламентируется турнирными таблицами. От матча к матчу, от тренировки к тренировке. От поражения "к победе. И наоборот. И это «наоборот» значительно хуже…»
Рябов повернулся на другой бок, отчего пружины старого дивана жалобно запели. И еще долго, после того как он замер, в загадочном чреве дивана раздавались тонкие перезвоны и щелчки, так отчетливо слышимые в бесконечной тишине комнаты, погруженной во тьму.
Рябов лежал с закрытыми глазами. Он и не пытался заснуть. Тяжесть, подобная той, которая свалила его на дорожке сада, наваливалась медленно, но неукоснительно. Квадрат окна мерцал чуть более жидкой темнотой, чем стены, угадывавшиеся где-то рядом – раскинь руки и упрешься сразу во все четыре!
«Говорят: „Самая мягкая подушка – чистая совесть!“ Так почему же она мне кажется такой жесткой? Не потому ли, что у нас так много пословиц на все случаи жизни, что всегда найдешь пару-другую, утверждающую совершенно противоположное? Совесть моя чиста, но уснуть не могу… Потому как совесть человеческая – категория, направленная не только в прошлое, но и в будущее. Совесть не обрывается в дне сегодняшнем – завтра, дескать, настанет отчет иной совести! И ты можешь ее сменить, как бы стряхнуть с днем прошлым. Нет, человек, которому не опостылел мир, человек, которого вела по жизни одна большая идея, он ответствен за нее до самой смерти. И совесть его требовательно смотрит из будущего и никогда не даст ему покоя».
Рябов подбил кулаком подушку и повернулся на левый бок. Он уже давно не мог спать на левом боку. Сразу же сердце как бы заваливалось под какую-то тяжесть. Сбивалось дыхание, и легкий, будто выжимаемый через силу из себя кашель начинал сотрясать его. Чаще, чаще… Потом он ощущал, что сердце, работавшее, будто мотор, ладно и уверенно, на высоких оборотах, вдруг сбивалось с ритма. Его удары начинали отдавать в грудь, и тупая боль заполняла все существо. Он не выдерживал и поворачивался на другой бок. На спине старался не спать, ибо знал, что храпит. Только у себя на базе, в отдельной комнате, он мог спать как хотел – никто не слышал ничего за стенами старого, капитального здания.
Иногда, чтобы испытать себя, специально ложился на левый бок и, дождавшись обычной реакции, со вздохом поворачивался на другой. Он физически не терпел насилия над собой, даже если оно исходило от собственного сердца. И тогда в нем рождалось не только ощущение нелегкого бремени лет и нагрузок, но и стремление побороть эту боль, и завтрашние трудности, и старость, капля за каплей наполняющую чашу жизни.
И даже сейчас, вопреки логике и здравому смыслу, ложась на левый бок, он как бы восходил на свою маленькую голгофу. Сколько таких голгоф было в его жизни! И завтра новое восхождение… И еще: в минуты самых острых конфликтов надо быть особенно осторожным с теми, кто знает ответы на все вопросы… Каждый раз все повторяется почти в точности, только цена, которую приходится платить за победу, удваивается.
Он долго лежал на левом боку, прислушиваясь к биению своего сердца. Временами ему казалось, что сейчас боль захлестнет его. Но проходило мгновение, и она как бы тонула. Он лежал и не мог понять, почему сегодня даже это привычное ощущение так непривычно.
Наконец болью наполнилась грудь, и он с непонятным удовлетворением опрокинулся на спину. Диван вновь нарушил тишину звоном и боем своих внутренних пружинных курантов. Казалось, весь дом заиграл, но бой медленно начал переходить в дребезжание. Он испуганно всматривался в темноту, боясь, что перебудил весь дом, – вот сейчас войдет Галина или Сергей, и ему не останется ничего, как только притвориться спящим.
Но никто не входил. И дом снова, до самого потолка, наполнился тишиной, как темнотой.
«Нерешенные проблемы, сомнения… Собственно говоря, все их многообразие сводится к двум: каждый вечер мы ложимся спать, раздумывая, что будет с душой после смерти, и надеясь, что заведется утром автомобиль… Нужна смелость, чтобы забыть и об этих двух проблемах. Смелый – это человек, который слишком занят, чтобы бояться чего-то днем, и слишком устал и хочет спать, чтобы бояться вечером. Во мне нет страхов перед завтрашним, перед будущим. Меня лишь заботит, как сделать лучше, что предстоит завтра… Жизнь слишком долго вязала меня узлами с другими людьми, чтобы можно было вот так, по собственной воле или чужой, дернув за конец веревочки, как это происходит на сеансах фокусника, сразу же распустить многочисленные путы. Сегодня я увидел, как много людей заинтересовано в том, чтобы Рябов был… Да, просто был! Но ведь еще столько людей, которые хотят, чтобы Рябов оставался самим собой. А это труднее, чем доказать, что ты был… Любить то, что. правильно, совсем не то же самое, что ненавидеть то, что неверно. И при этом еще думать, будто ты совершенно прав».
Рябов отгонял от себя желание вспоминать имена людей, которые могли бы объявиться в этот день, но предпочли сделать вид, что ничего не знают или ничего не предстоит серьезного. Желание опасное – так можно было плохо подумать о людях ему близких, в которых он верил. Обвинить даже в собственных глазах куда легче, чем потом оправдать. Да и было ли справедливым такое деление на пришедших и позвонивших и на тех, кто жил где-то там, за границами его завтрашней проблемы? У людей свои заботы, своя жизнь, свои дела и свои прогнозы на будущее.
«Всегда рискованно полагаться на прогнозы. На прошлом чемпионате Збарский принес пресс-информацию с предсказаниями окончательных результатов. Журналисты потешили свои души, разложив команды по полочкам еще до того, как те по-настоящему скрестили клюшки. Чехословацкую сборную 53 из 92 поставили на первое место. Только 39 поверили, что мы, чемпионы мира, защитим свой титул. Смешно, но один поставил на второе место Канаду, которая вообще не участвовала в турнире! Збарский тогда очень удивился, когда я ничего не сказал о прогнозах, но обратил внимание на канадскую несуразицу. „Вы, конечно, в числе тех пятидесяти трех?!“ – уколол я его. Но он не укололся: „Я в числе тех, кто убежден, что мы выиграем. Хотя Гут заявил, что это год их главного реванша!“ У Гута были тогда основания верить в себя – три матча подряд мы им проиграли. Я выслушал немало обидных слов. Чаша, испитая древним Сократом, показалась бы благоухающим напитком по сравнению с той чашей желчи, которую пришлось испить мне… Нас похоронили не только враги. Нас похоронили не только друзья. Нас похоронили и те, кому так нужна была наша победа. Но я знал, что при большой игре в счет идет последний бой, он трудный самый… Пусть соперники уверовали в свою победу. Уверенность -хорошо. Но если они упиваются своей уверенностью – в спорте это начало конца. Спасибо, Сашенька, сказал я тогда Збарскому, но не вслух, а про себя. Мы с тобой, пожалуй, только двое точно знаем, что победим…»
Рябов.натянул одеяло почти до подбородка: ему стало зябко. Открытая форточка лила, как из ушата, прохладный вечерний воздух. Борис Александрович уже потерял ощущение времени. Встать и посмотреть на часы не хотелось: может, воздух был уже не вечерним, а ночным? По сухости, по пронзительности своей он казался предутренним, когда встаешь, чтобы отправиться в засидку на утиной охоте. И должна пройти не одна минута, прежде чем разгоряченное постелью тело обвыкнется, а теплый, в общем-то, воздух не будет казаться таким студеным.
«Надо бы закрыть форточку», – вяло подумал Рябов.
Ему почудилось, что ощущение холода – это последнее, что связывает его с прошедшим днем. Дремота властно наваливалась, как будто долго сидела где-то за подушкой в засаде, проверяя его терпение. И вот, смирившись с тем, что этот человек все равно уснет, какие бы тревоги ни обуревали его, сдалась.
Он не мог бы сказать, был ли это его первый сон из тех, что приходят к людям в течение ночи. Или это еще было фантастическое переплетение мыслей и образов, живших в нем где-то подсознательно. Но мешанина ощущений, вдруг разом дрогнув, замерла, и он, как бы шагнув за грань хоккейного борта, оказался на голубом льду.
Говорят, цветные сны приходят реже черно-белых. Сны сюжетные живут где-то в четвертой стадии и появляются под самое утро. А может быть, помнятся лучше лишь потому, что последние?
Рябов не видел этого сна. Он жил в нем. Не видя себя, видел, что в полной хоккейной форме. Силу ощущал в теле недюжинную, как в тот сезон, когда получалось все. И играл… Только непонятно с кем… Соперника нет перед ним. Только он и шайба на крюке. И ворота, которые скорее угадывал, чем различал. И скорость рывка. И никого кругом…
Он знает, что надо бить, и, переведя шайбу под удобную руку, делает замах. Мощный взмах, всем телом, кажется, из-под самого неба. Но в последнее мгновение маленький черный кружок, только что послушно скользивший перед ним, начинает расти до невероятных размеров. И вот он уже бьет по бесформенной черной глыбе. Надо бы остановить удар. Но нет на это ни времени, ни желания. С медленным ростом шайбы замедляется как бы все происходящее. И теперь он видит, как, медленно переворачиваясь в воздухе огромным самолетом, потерявшим управление, крюк без шайбы начинает улетать от него вперед, туда, где должны быть ворота. Им успевает овладеть мысль, что упустил верную возможность забить шайбу.
С удивлением поднимает глаза ото льда и провожает взором обломок клюшки, становящийся все меньше и меньше. И с еще большим удивлением обнаруживает, что никаких ворот там, где он еще секунду назад отчетливо ощущал каждой клеткой своего тела плотную паутину сетки, нет. Нет ни вратаря, нет ни ворот, только чистая белая бесконечность, в которой окончательно растаял крюк его клюшки.