Долго шарил в необъятной адидасовской сумке, пытаясь среди всякого хлама, так и не разобранного с прошлой тренировки, выловить роговой футляр с очками. Под руку попадалось все, кроме очков: пузатая мыльница, коробка, в которой доминошники-пенсионеры носят костяшки, а он – цветные фишки для тактических занятий.

Рябов любил держать их зажатыми в кулаке, будто держал команду с такой же безусловностью, с какой пластиковые кружки условно обозначали игроков. Потом в сумке попались подтяжки, силок для чистовой правки коньков, моток тесьмы…

Не выдержав и чертыхнувшись, Рябов махом вывалил содержимое сумки на пол, рядом с письменным столом, не заботясь, что в сумке могли оказаться бьющиеся вещи. Футляр с очками оказался завернутым вместо мыльницы в полотенце, еще хранившее легкий запах хлорки, после общефизической подготовки в бассейне.

Рябов достал очки из футляра, протер подолом фланелевой пижамы («Лучше замши», – заметил про себя) и водрузил медленно и капитально па нос. Не нагибаясь, открыл нижний ящик письменного стола и, не глядя в него, выхватил на ощупь толстую школьную тетрадь в коленкоровом переплете – дневник нынешнего года. Он не вел, как иные, бытописание собственной жизни, зато самым подробнейшим образом записывал час за часом, минута за минутой все, что касалось хоккея: как сложилась тренировка, легко ли досталась победа, почему не откатывался назад Гурков, после какого фильма настроение команды поднимается лучше: после сложного психологического или легкомысленного боевика.

Впрочем, сказать, что записи не хроника его жизни– значило выразиться неточно. Летопись боев – это и хроника его жизни, поскольку он существовал лишь в одном измерении, хорошо известном только ему и всеми остальными называемом довольно официально хоккеем.

Рябов любил свои тетради как лучших собеседников. За долгие годы тренерской работы скопилось больше сотни тетрадей. Он регулярно таскал их на сборы, в заграничные командировки, постоянно возвращаясь к старым записям. И не только для написания очередной книги или ответственного выступления, но и для главной и самой важной, по его глубокому убеждению, работы – тренерской. Тетради, сила которых не только в мудрости, опыте и зоркости глаза писавшего, а, скорее, в последовательности и систематичности, не раз приходили ему на помощь, когда казалось, что он заходит в тупик и к тому, что достигнуто, трудно прибавить хоть что-то новое. В старых мыслях он находил если не ответы на мучившие вопросы, то хотя бы материал, который позволял прийти в конце концов к цели. Потому, может быть, что его слишком часто – куда чаще, чем остальных тренеров, – видели с ручкой в руке, и прозвали «Сократ советского хоккея». Он знал о кличке, принимал ее с удовольствием, поскольку льстила его самолюбию.

Иногда, будучи в отменном настроении, Рябов подшучивал над собой: «Мои дневники – это новые взгляды сквозь старые щели».

Рябов взял остро заточенный красный карандаш – он любил такие, с мягким грифелем: они оставляли зовущую яркую строку – и принялся гулять им по страницам дневника. Безошибочно, словно только вчера делал записи, находил нужные, касавшиеся подготовки сборной к матчам с канадцами, и подчеркивал. Иногда развернутая мысль казалась нужной целиком, и тогда он ставил жирную скобу на узких полях, на которые нет-нет да и заезжал строкой своего ужасного рябовского почерка. Он толком не знал, зачем делает эту работу. Быть может, потому, что еще неделю назад решил в свободный денек засесть за записи, чтобы освежить их в памяти. И вот засел… Но изменилась обстановка… Что будет он говорить завтра на коллегии? Ничего особенного. Скажет лишь о том, что не государственно, подготовив руководителя к заранее задуманной операции, отстранить, отдавая судьбу дела в руки менее компетентного человека. Потом скажет еще несколько с виду мало обидных для кого-нибудь вещей, вспомнив о старой дагестанской притче, когда сын принес отца-старика на вершину скалы, чтобы сбросить обременительного для семьи едока в пропасть, и тот сказал: «Сын мой, а корзину сохрани. Она пригодится детям твоим, чтобы они поступили с тобой так же, как ты со мной». И сын понял…

Рябов не был убежден, что председатель поймет его правильно. И тогда он добавит несколько тех самых безобидных слов, которые будут посильнее, чем если бы, уходя из кабинета, он хлопнул дверью. Впрочем, если председатель с его высокой государственной ответственностью будет принимать каждое предложение…

Рябов потер лоб, закрыл тетрадь и снял очки. Откинулся в кресле и закрутил его из стороны в сторону. Смежив веки, подумал:

«Что же, старость обычно случается со всяким, кто живет долго. А старость ли это? Нет, я еще достаточно силен, чтобы дать молодому сотню очков вперед на любой утренней зарядке. Это происки… Но есть игры, в которые можно играть, если результат касается двух играющих. Когда речь идет о престиже нации, когда на карту поставлена репутация всего, что накоплено тысячами людей за долгие годы ценой неимоверного труда, тогда мелкие игры становятся большой подлостью».

В саду зло забрехала собака. Рябов прислушался, пытаясь угадать, случайный ли это брех или в калитку стучатся. Он посмотрел на часы. Для приезда жены еще слишком рано. Для приезда Улыбина – тем более. Собака продолжала брехать заливисто, срывая голос на высоких, фальцетных, нотах.

Рябов неохотно встал и вышел на крыльцо. Кнопка металась перед калиткой, припадая к нижней пороговой щели, сквозь которую виднелись кирзовые сапоги. Рябов хотел окликнуть пришедшего с крыльца, но кликнул только собаку. Подойдя к калитке, к которой теперь с новой силой ринулась Кнопка, спросил:

– Что нужно?

– Может, откроешь калитку, хозяин? Через дверь, хоть и такую дырявую, а говорить не с руки.

– С руки не с руки… Может, и говорить-то не о чем…– проворчал Рябов.

– Да ты не бойся, хозяин! Я человек тут известный. Слова незнакомца за дверью потешили Рябова:

– Чего бояться? Если только дурак повстречается… Так бойся не бойся, их всегда полно вокруг.

– Нет, хозяин, я не по умственной линии. Я по плотницкой.

Последние слова незнакомец произносил уже после того, как Рябов открыл калитку и с удивлением рассматривал стоявшего. Это был плотный мужчина в потертой серой фуфайке, с ящиком плотницкого инструмента у ноги.

– Сказывали, будто хозяин по плотницкой части работника ищет. Так или нет?

– Так-то оно так…– Рябов повернулся и пошел к дому, жестом пригласив незнакомца следовать за собой.– Только явился работничек больно не вовремя.

Они сели у крыльца на скамейку. Рябов еще раз внимательно осмотрел мужчину.

«Далеко за пятьдесят… Похоже, сверстники, но выглядит куда старше. Пьет, наверно, бродяга, как лошадь. Плотники – они все к спиртному неравнодушны!» – подумал Рябов.

Пришедший, словно угадав его мысли, сказал:

– Ты, хозяин, не гляди, что я сморчковый, – в деле не подведу! А по линии бутылочной… Когда за работой, больше ста грамм за всю свою жизнь зараз не принимал.

– У кого-нибудь из соседей работал? – невесть почему спросил Рябов. Время, когда он искал плотника, спрашивал соседей, ушло. Сегодня-то уж, по крайней мере, ему не до мелкого плотницкого ремонта. Чтобы определить фронт работ, не один час с плотником по дому полазить надо, а завтра… Готовиться необходимо. И настроение совсем не ремонтное. Но вопреки, очевидно, разумности, отпускать человека ни с чем не хотелось. Не хотелось оставаться одному.

– У Быковых несколько раз прикладывался. Супротив соседи тоже моим топориком довольны. Так что не изволь, хозяин, сомневаться… А я тут на глаз вижу – работы хватит. Хотя дом добрый…

– Глазастый ты, мастер! – съязвил Рябов.– И руки, наверно, такие же загребущие, как глаза завидущие?

– Нет, я по-божески. Четвертной в день и харч.

– Дороговато что-то, братец?

– Коль работа не понравится али скорость – сбавишь! Пока же свою марку держу! – упрямо повторил незнакомец.

Рябову понравилось, что он держит марку высоко, хотя и берет дорого.

«Уважительный человек! Не похож на рвача-горлопана».

– Посмотрим, посмотрим, как делаешь. Обязательно. Но только явился ты не вовремя. Прости, как кличут?

– Николаем Кузьмичом…

– Так вот, Николай Кузьмич, приходи-ка через недельку. Если сможешь – лучше под вечерок! Мы с тобой дом неспешно обойдем, все прикинем, засметим… А потом за бутылочкой – прямо на свежем воздухе – и обсудим. Договоримся – за работу! Не сойдемся – не обессудь! Я ведь тоже деньги не на машинке печатаю!

Рябов с интересом рассматривал своего сверстника, прикидывая, действительно ли тот не знает, с кем говорит, или его ничего, кроме дела, не волнует. Но сидевший, похоже, если и знал фамилию хозяина, совсем не интересовался спортом. Редко приходилось Борису Александровичу встречать в жизни столь чистых от хоккея людей.

Проводив плотника до калитки, запер ее снова и выпустил Кнопку с террасы. Она кинулась к калитке, тявкнув вдогонку несколько раз, как бы подтверждая неизменность своей прошлой точки зрения на незаконность появления чужого человека.

Рябов в дом не пошел. Зашагал по дорожке сада, исподлобья поглядывая вокруг.

Утром, в романтическом свете нарождавшегося дня, многие недоделки были скрыты от глаза, но сейчас, выявленные ярким солнечным светом, так и взывали хозяина к работе.

«Невпроворот тут дел… Хорош дом собственный, но хлопот полон рот. Не скоро из этого хомута вырвешься… Забор править. Дорожки мостить. Крыльцо…»

Он сел на скамью. Высоко над городом тянулась стая гусей. Тянулась молча, будто плыла по экрану эпохи немого кино. И что-то далекое-далекое вспомнилось Рябову. Он даже затаил дыхание, чтобы с дыханием не ушло это неясное ощущение, вызванное памятью чувств…