Теперь Петр III был свергнут и мертв. А Иван VI все еще сидел в Шлиссельбургской крепости. И Екатерина не знала, что же с ним, «к несчастью рожденным», как позднее назовет его в манифесте, делать.

А она была женщиной умной и хитрой, и чудовищно двоедушной. «Свобода — душа всех вещей! Без тебя все мертво, — писала она. — Я хочу, чтоб повиновались законам свободных людей, а не рабов. Хочу общей цели — сделать счастливыми… Не знаю, мне кажется, всю мою жизнь я буду чувствовать отвращение к чрезвычайным судным комиссиям, особенно секретным»… Пушкин назовет ее «Тартюфом в юбке и в короне». Захватив престол, она готова была пойти на все, чтобы его удержать. Но что делать с заточенным в Шлиссельбурге «к несчастью рожденным», Екатерина не знала.

Елизавете он был менее опасен, не только потому, что при ее правлении Иван был еще сравнительно молод. Елизавета ведь все же была дочкой Петра I, имела больше прав на престол. Другое дело Екатерина, до перехода в православие София-Августа-Фредерика, принцесса Ангальт-Цербстская и Бернбургская.

И один из ближайших и самых доверенных ее помощников — Никита Иванович Панин — на сей раз тоже не мог ничего присоветовать, хотя и был умным царедворцем, опытным дипломатом.

Возможно, когда они тихонько, доверительно беседовали наедине и раздумывали, как же быть, почувствовав их озабоченность, в разговор непрошено вступал и третий — любимый попугай императрицы, качавшийся на трапеции в золоченой клетке в углу кабинета. Скрипучим голосом он выкрикивал по-французски свою любимую фразу:

— Где правда? Где правда?!

Вполне возможно, разумеется, не прямо, а намеками предлагал свои услуги и новоиспеченный граф Алексей Орлов. У него в таких-делах опыт был богатый. Что значил какой-то безымянный секретный узник, о котором все уже давно забыли, по сравнению со скоропостижно скончавшимся Петром III, любимцем самого Фридриха Прусского?

Граф Орлов со своими братцами, конечно, разрубил бы этот узелок, не задумавшись. Но Екатерина не могла решиться на это. Психологически тут было потруднее, чем с Петром Федоровичем. Все-таки вспоминалась ей история Авеля и Каина. Да и второй «счастливый несчастный случай» за столь короткое время — это было бы уж слишком нагло и вызывающе. Наверняка поднимется шум, особенно за границей. Грубая работа, надо придумать что-то поумнее.

Летом 1762 года Екатерина посылает Власьеву и Чекину указ, обязывающий их во всем подчиняться только указаниям Панина. При этом была приложена инструкция Панина, в которой был весьма примечательный зловещий пункт: «Ежели, паче чаяния, случится, чтоб кто пришел с командою или один, хотя б то был и комендант… без имяннаго повеления или без письменного от меня приказа и захотел арестанта у вас взять, то онаго ни кому не отдавать, и почитать все за подлог или неприятельскую руку. Буде же так оная сильна будет рука, что опастись не можно, то арестанта умертвить, а живаго ни кому его в руки не отдавать».

Сказано четко и ясно. Панин и его помощник тайный советник Теплов умеют выражаться деловито и определенно.

Время идет. Нетерпеливо ждет императрица и не знает, что делать с узником. Может, действительно сам умрет? Доносят, будто у него стала вроде временами кровь горлом идти, чахотка начинается. Но пока жив.

Может, о нем просто все забудут?

Нет, не забывают. Секретный агент, имя которого осталось неизвестным, шлет в Лондон подробные донесения, сохранившиеся в архивах Британского музея. Вместо подписи пометка — 9254/f, но ей вполне можно доверять. Видно, что агент не только бывал в Шлиссельбургской крепости, но даже угощался в доме коменданта Бередникова.

«Я не мог разведать, — сообщал шпион об Иване Антоновиче, — видел ли он хоть когда-нибудь женщину, но скорее думаю, что да и что комендантова жена когда-нибудь была у него, потому что раз, немного подгулявши, она сказала, что у принца борода начинает седеть — доказательство того, что она его видела…»

Фридрих опять распускает слухи, будто принца собираются выкрасть и от его имени пойти войной на Екатерину — если не пруссаки, так англичане или французы.

И нет-нет да открываются новые заговоры. В Москве уже осенью 1762 года во время коронации Екатерины выведали доносчики графу Орлову о замысле братьев Гурьевых и Петра Хрущева. Ивана и Петра Гурьевых сослали в Якутск, на каторгу, Семена Гурьева и Хрущева — главных зачинщиков — сначала приговорили к отсечению головы, потом Екатерина их помиловала, как любила делать, и сослала навечно на Камчатку. Там они встретились с Турчаниновым, за одно лишь мечтание освободить Ивана Антоновича уже томившегося тут в ссылке двадцать лет…

Замысел Гурьевых и Хрущева пресекли в самом зародыше. Дело вроде было ничтожное, пустяковое. И все же Екатерина напугалась. Она прекрасно понимала: многие втайне мечтают последовать ее заразительному примеру. «Если ей удалось, отчего бы нам фортуне не посчастливить?..» — такие разговорчики часто подслушивали шпионы — и казенные и добровольцы, любители.

И у обеспокоенной императрицы возникает такой план насчет обременительного узника: «Мое мнение есть, чтоб из рук не выпускать, дабы всегда в охранении от зла остался, только постричь ныне и переменить жилище в не весьма отдаленный монастырь, особливо в такой, где богомолья нет, и тут содержать под таким присмотром, как и ныне».

Панин немедленно сочиняет соответствующую инструкцию Власьеву и Чекину:

Разговоры вам употреблять с арестантом такие, чтобы в нем возбуждать склонность к духовному чину, т. е. к монашеству… Но тому (толковать ему) надобно впервых кроткое, тихое и несварливое с вами и со всеми, кто при нем, обхождение, твердую к богу веру и нелицемерное и непритворное желание, а при том всегдашнее к вам послушание…

Еще одно истязание — психологическое!

Кстати, эта инструкция лишний раз разоблачает лживые утверждения манифеста, будто Иван Антонович за время заключения лишился разума: какой смысл тогда что-то ему внушать, вести иезуитскую «психологическую обработку»?

А Власьев и Чекин такую обработку немедленно начинают и доносят, будто узник поддается. Причем опять же рассуждает вполне логично и здраво, отнюдь не как сумасшедший: «Чтоб уж мне к одному концу!» — якобы заявил он.

Заупрямился только в одном: при пострижении в монахи его посулили назвать Гервасием, а ему, как доносят Власьев и Чекин, это имя не нравится. Он хочет, чтоб его назван Феодосием.

И вот тянется эта глупейшая переписка, а время все идет, все уходит.

И Власьев и Чекин надоели Панину и Теплову своими жалобами. Помилуйте, ведь они тоже фактически томятся в той же тюрьме и почти такими же узниками с пятьдесят шестого года!

Сколько же это может тянуться?!

Никак не может развязать этот узел умная, хитрая и решительная Екатерина. Никак не могут придумать, что же делать, ни умнейший Панин, ни коварнейший Григорий Николаевич Теплов, только что назначенный статс-секретарем. А Теплов, можно сказать, создан для всяких козней. Не интриговать и не строить кому-нибудь каверзы он не может просто физически.

Может, толкает его на это своего рода «комплекс неполноценности»? Все-таки обидно быть незаконным чадом ненароком согрешившего моралиста, известного церковного деятеля и златоуста Феофана Прокоповича, а официально числиться сыном истопника в его доме, за что тебе и дали фамилию Теплов…

Хотя карьеру Григорий Николаевич сделал весьма завидную, стыдливый папаша признать его сыном постеснялся, но любил по-настоящему и дал ему превосходное образование. Потом Теплов еще поездил по Европе со своим воспитанником, графом Кириллом Разумовским — братом всесильного временщика, а затем и негласного мужа Елизаветы.

У Григория Николаевича прекрасные манеры. В сорок лет он уже академик, собрал у себя прекрасную библиотеку и сам не только переводит с различных языков, но и написал «О качествах стихотворца рассуждение…». Он неплохо рисует. Кроме того, Григорий Николаевич очень музыкален. Он дирижирует, сочиняет романсы на слова Сумарокова, играет на скрипке и поет сладкоголосой итальянской манерой. Но все его не любят и побаиваются, потому что нет, наверное, в Петербурге человека опаснее и подлее Григория Николаевича.

Австрийский посол в секретном донесении графу Кауницу дал ему характеристику весьма выразительную: «Признан всеми за коварнейшего обманщика целого государства, впрочем, очень ловкий, вкрадчивый, корыстолюбивый, гибкий, из-за денег на все дела себя употреблять позволяющий…»

От него всегда можно ждать любой гадости, совершенно внезапного удара в спину. Такая уж у него натура. Когда Кирилла Разумовского назначат президентом Академии наук, Теплов станет от его имени вершить все дела и немало попортит крови великому Ломоносову и другим ученым. И тут же затеет сложные интриги против могущественного канцлера Бестужева и близкого к нему Елагина, поссорит их с Елизаветой. А потом, когда его прижмут к стене, будет изворачиваться и пойдет на любую подлость, чтобы оправдаться.

Петр III не выдержит и за «нескромные слова» посадит Теплова в крепость. Но тот вскоре ему отплатит: именно Теплов сочинит текст отречения и вручит его для подписи свергнутому императору. Можно представить, что они оба будут при этом испытывать!

Теплову поручат сочинить и куда более важный документ — манифест о воцарении Екатерины. Вот где блеснет он лицемерием и демагогией. Но награду Григорий Николаевич; к своему сожалению, получит не слишком большую — всего двадцать тысяч рублей. Пустяки по сравнению с тем, что отхватила семейка Орловых. Он рассчитывал на большее.

«Служить, не имея доверенности государя, все равно что умереть от сухотки», — трогательно сетует он в одном из писем. И Теплов станет искать нового удобного случая выслужиться с помощью какой-нибудь очередной подлости, а пока потихоньку интриговать против Екатерины.

И Панин тем временем вел сложную дипломатическую игру, стараясь ограничить самовластие Екатерины по милым его сердцу западным образцам. Несколько раз он уже вроде почти уговаривал ее подписать указ о создании Императорского совета, в котором, разумеется, сам был должен играть главную роль, но в последний момент Екатерина такие попытки решительно отклоняла.

Так что и Панин и Теплов были весьма заинтересованы в том, чтобы заслужить признательность императрицы, наконец освободив ее от «к несчастью рожденного», что сидит в секретном каземате вот уже двадцать три года — и никак не хочет добровольно покинуть сей грешный свет!