Осенью 1897 года Саню повезли в Вятку, в реальное училище, а Сережа начал учиться в УГУ.
В первый же день, придя в школу на молебен, Сережа увидел страшного и сердитого директора Кострова, о котором ему рассказывал Саня.
Молебен должен был начаться в девять часов в зале, во втором этаже. Зал был совершенно пуст. Только вдоль стен стояли стулья, а против двери красовался большой, во весь рост, портрет царя в золоченой раме. Справа и слева от царя висели картины безо всяких рам. На одной были нарисованы перистые яркозеленые деревья, а среди них распластался на земле тигр; на ветках деревьев сидели оранжевые обезьяны; из круглого синего озера высовывал зубастую пасть крокодил. Картина называлась «тропический лес».
Остальные картины были попроще: морское дно с крабами, медузами и звездами, северное сияние, сталактитовая пещера.
В ожидании молебна новички гурьбой ходили по коридору и заглядывали в зал и в классы. Нашлись даже такие смельчаки, которые подошли к дверям учительской и заглянули в замочную скважину. Разглядеть им, правда, ничего не удалось, так как скважину заслоняло что-то лиловое. Но зато они услышали, как в учительской разговаривают двое. Один как будто лаял хриплым отрывистым голосом, другой покашливал и рокотал баском.
Сережа стоял вместе с другими в коридоре и смотрел, как двое новичков боролись около лестницы.
Вдруг тяжелая дверь учительской распахнулась настежь. Из комнаты, сгорбив спину, вышел быстрыми шагами высокий худой человек. Руки у него были заложены назад. Бледное, будто заспанное лицо с припухшими веками казалось сердитым. Густые его брови шевелились, точно две черных гусеницы.
— Директор, директор, — зашептали в коридоре.
— Вы где находитесь, а? — закричал директор и так посмотрел на мальчиков, что те попятились назад, а один из них споткнулся на ступеньке и чуть не полетел кубарем с лестницы.
— Немедленно в зал, на молебен! — лающим голосом скомандовал Костров.
Новички шарахнулись. Незнакомый учитель выстроил новичков парами и повел их в зал.
Седой длинноносый старик-священник в лиловой рясе начал служить молебен. Служил он долго, неторопливо, слова произносил невнятно, — Сережа слушал его, а сам не спускал глаз с оранжевого, белолапого тигра в тропическом лесу.
* * *
Прошел месяц.
Все новички теперь уже хорошо знали причуды каждого учителя, а сколько было учителей, столько было и причуд. Инспектор Верещагин, Гавриил Николаевич, больше всего заботился о том, чтобы ученики хорошо читали по-славянски. Он всегда ставил ученикам в пример дьякона из кладбищенской церкви, который ревел таким голосом, что пламя на церковных свечах дрожало, точно от ветра.
Если ученик читал неуверенно, запинался или тянул слова, Верещагин вырывал у него книгу из рук и, склонив голову набок, передразнивал.
— Бэ-э-э, бэ-э-э, — блеял он по-козлиному и тряс головой.
— Ну что, хорошо? — спрашивал инспектор и сейчас же добавлял: — Вот так же и ты, дурак, яко овен, священное писание читаешь.
Старик-священник был большой любитель рыбной ловли. Его часто видели на улицах Уржума в подоткнутом подряснике, с ведром и удочкой в руках. Он часто брал с собой учеников и очень завидовал, если улов у них был больше, чем у него.
— Ну, — говорил какой-нибудь неудачливый счастливец. — Сколько я вчера окуней наловил!.. Теперь батя наверняка двойку влепит, а то и кол.
Больше всех ребята любили учителя арифметики и русского языка, Никифора Савельевича Морозова.
Толстый, розовый, он начисто брил голову, щеки и подбородок и оставлял только маленькие усики, словно приклеенные к верхней губе. Серые навыкате глаза его были всегда прищурены.
Зимой и летом Морозов носил белую полотняную рубаху, вышитую по подолу, по вороту и по краям рукавов васильками и ромашками.
Кто-то из жителей Уржума за вышитую рубашку прозвал его «малороссом», а за бритое лицо — «артистом».
Второе прозвище Никифору Савельевичу и в самом деле подходило, потому что в любительских спектаклях никто лучше его не играл комических ролей. Он даже иногда и женские роли играл. Какую-нибудь сваху, монахиню, а то и купчиху.
Во время урока Никифор Савельевич расхаживал по классу, размахивал руками, прищелкивал пальцами и приподнимался на цыпочки.
А голос-то, голос какой у него был! Весной через открытое окно на всю Полстоваловскую улицу было слышно, как объясняет он арифметические правила у себя в классе.
В те удачные дни, когда ребята отвечали Никифору Савельевичу уроки без запинки, а в письменной работе делали мало ошибок, Никифор Савельевич ровно за пятнадцать минут до звонка таинственно подмигивал одним глазом и закрывал журнал — это означало, что урок окончен и что сейчас Никифор Савельевич вытащит из папки книжку в кожаном переплете с золотыми буквами на обложке и скажет:
— Ну, сегодня я вам, друзья, почитаю сочинения Николая Васильевича Гоголя.
Тогда в классе проносился радостный приглушенный вздох, шарканье подошв и шопот. Ученики усаживались половчее и поудобнее. А через минуту шум и шарканье стихали, и в классе наступала мертвая тишина.
Никифор Савельевич, держа близко перед собой раскрытую книгу, начинал читать, а читал он замечательно. Особенно жадно слушали ребята повесть Гоголя «Вий». Они замирали, когда Никифор Савельевич читал страшное место о том, как гроб с ведьмой летал по церкви вокруг бурсака. Проходило пятнадцать минут, в коридоре трещал звонок на переменку, потом второй звонок к началу урока, а ребята не двигались с мест. А ведь с каким нетерпением ждали они звонка на других уроках!
Учение в УГУ давалось Сереже легко. Скоро он сделался первым учеником и любимцем Морозова. Бывало подойдет к нему Никифор Савельевич на уроке арифметики, заглянет в тетрадку через плечо и скажет:
— Покажи-ка, покажи. Это ты интересный способ придумал!
И усядется рядом с Сережей на парту. Ему приходилось садиться на самый кончик скамейки — толстый был очень и дальше пролезть не мог.
Сережа был одним из самых младших в классе. Рядом с ним сидели на партах рослые парни, чуть пониже директора Кострова. Парней этих звали Чемеков и Филиппов.
Чемеков был сын церковного старосты и сидел второй год в первом классе, а было ему четырнадцать лет.
Никифор Савельевич частенько говорил про Чемекова, что он ленивее осла и сонливее зимней мухи, а сам Чемеков хвастался, что его дома отец дерет каждую субботу за плохие отметки, а ему хоть бы что!
— Ну и пускай дерет, — от ученья у меня голова болит, — говорил он, позевывая.
Друг и приятель Чемекова, Филиппов тоже сидел второй год в первом классе. Большего щеголя во всем УГУ не было. Он носил ботинки с необычайно длинными утиными носками и только и делал, что чистил их то ладонью, то носовым платком, то промокашкой. Свои жидкие белесые волосы он мазал какой-то душистой помадой, которая пахла на весь класс.
Оба приятеля — щеголь и лентяй — так плохо учились, что раз во время классной диктовки в их письменных работах Никифор Савельевич насчитал ровно по тридцати восьми ошибок в каждой. Дело в том, что приятели сидели на одной парте и всегда списывали друг у друга.
— Чем башку помадой мазать, лучше мозги бы, Филиппов, прочистил, громогласно отчитывал его Морозов. — Борода ведь вырастет, когда городское окончишь!