14 ноября в Казанском городском театре был устроен спектакль-концерт в пользу неимущих студентов. Участвовали в концерте сами же студенты.

Еще за несколько дней до этого в городе поговаривали о том, что студенческий концерт непременно закончится демонстрацией.

К ярко освещенному подъезду театра то и дело подходила молодежь. Перед широкими ступенями не спеша, вразвалку прохаживались городовые. Сегодня их было особенно много, — видно, полицеймейстер прислал усиленный наряд.

Три товарища — Сергей Костриков, Асеев и Яковлев — подошли к театру и огляделись по сторонам. У них не было в кармане разрешения директора, а попасть в театр на этот раз было необходимо.

Товарищи уже собирались было проскользнуть в дверь, как вдруг увидели в двух-трех шагах от себя пронырливого и вездесущего надзирателя Макарова. Макаров стоял, заложив руки назад, и смотрел на них в упор. Бежать было поздно. Заметив трех учеников, надзиратель прищурился и, видимо, хотел что-то сказать. Но Асеев его опередил:

— Здравствуйте, Панфил Никитич. А нас сегодня господин инспектор за примерное поведение отпустил в театр.

И, не дав надзирателю опомниться, товарищи уверенно пошли в подъезд.

В фойе, украшенном гирляндами елок, играл военный духовой оркестр. В киосках студенты и курсистки продавали цветы, программы и конфеты. Сегодня в театре собралась почти вся учащаяся молодежь Казани. Среди студенческих тужурок только изредка мелькали черные штатские сюртуки и нарядные платья дам. Почти у всех на груди были приколоты номера для «почты амура».

Сергей, Асеев и Яковлев долго бродили по фойе среди публики. Они искали глазами Виктора. Вдруг к Сергею подбежала гимназистка с длинными косами. Через плечо у нее висела на голубой ленте сумка с надписью: «Почта амура».

— Вы номер 69? — спросила она улыбаясь. — Вам письмо.

Сергей распечатал маленький сиреневый конверт и увидел три строки, написанные крупным, размашистым почерком:

«Жажду с Вами свидания. С нетерпением жду в Державинском сквере после концерта. Третья скамейка от входа направо».

Письмо было от Виктора.

Не успел Сергей сунуть сиреневый конверт в карман, как Асеев зашептал:

— Широков, Широков! Смотри, Широков идет!

Товарищи обернулись и увидели грозу всего училища — инспектора Широкова, Алексея Саввича. Он входил в фойе, торжественный и парадный, с орденом на шее и орденом на груди. А за ним семенил, щуря глаза и вытягивая шею, надзиратель Макаров. Товарищи переглянулись и быстро шмыгнули в коридор. Но на этот раз им не удалось улизнуть от Макарова.

Он схватил Сергея за рукав и сказал сердито:

— Стыдно, господа, врать. Стыдно. Господин инспектор и не думал вам давать разрешения. Прошу сию же минуту оставить театр и отправиться домой.

Сергей и его два товарища молча поклонились и пошли в раздевалку. Там они постояли за вешалкой минут десять, а потом снова поднялись наверх.

Концерт уже начался.

Вся публика была в зрительном зале. Только несколько человек опоздавших, столпившись кучкой, стояли у закрытой двери. Из зала доносился шумный рокот рояля и тонкий голос скрипки. Потом по всему залу прокатились дружные аплодисменты, кто-то крикнул «браво», и студент-распорядитель с пышной розеткой на груди пропустил опоздавших в зал.

В эту минуту на сцену вышел другой студент, тоже с розеткой на груди, и громко объявил:

— «Умирающий лебедь» Бальмонта. Исполнит студент Казанского университета Пав-лов-ский. У рояля ученица Московской консерватории мадмуазель Фельдман.

Из-за кулис вышла на сцену тоненькая девица в черном тюлевом платье с красными гвоздиками у пояса, а за ней белокурый студент с широкими плечами и задорно закинутой назад головой. Форменный сюртук сидел на нем мешковато, — видно, был с чужого плеча.

Девица подсела к роялю и опустила тоненькие руки на клавиши, а студент шагнул к рампе и, оглядев зал, полный молодежи, начал ровным, сильным, широким голосом:

Над седой равниной моря ветер тучи собирает…

По залу пробежал легкий шорох.

А голос со сцены зазвучал еще сильнее и повелительнее:

Между тучами и морем гордо реет Буревестник, черной молнии подобный. То крылом волны касаясь, то стрелой взмывая к тучам, он кричит, и — тучи слышат радость в смелом крике птицы. В этом крике — жажда бури! Силу гнева, пламя страсти и уверенность в победе слышат тучи в этом крике.

Студент на мгновение остановился, и вдруг в ответ ему сверху, с галерки, захлопали.

Чайки стонут перед бурей стонут, мечутся над морем и на дно его готовы спрятать ужас свой пред бурей. И гагары тоже стонут, — им, гагарам, недоступно наслажденье битвой жизни: гром ударов их пугает…

Кто-то, пригнувшись, испуганно и торопливо пробежал через зал…

Глупый пингвин робко прячет тело жирное в утесах…

Из ложи полицеймейстера раздался хриплый окрик:

— Занавес! Прекратить безобразие!

Толстый лупоглазый полицеймейстер стоял, перегнувшись через барьер, и махал кому-то в дверях белой перчаткой.

Публика соскочила со своих мест и бросилась к рампе. Раздались свистки, взволнованный звон шпор, но занавес не опускался. А студент, стоя уже на самом краю рампы, читал полным, сильным голосом, покрывающим весь шум в зале, стихи Максима Горького — «Буревестник».

— Буря! Скоро грянет буря! Это смелый Буревестник гордо реет между молний над ревущим гневно морем; то кричит пророк победы: — Пусть сильнее грянет буря!..

В задних рядах десятки молодых голосов подхватили последние слова:

— Пусть сильнее грянет буря!..

Занавес медленно опустился. Публика повалила к выходу. Помятый в толпе школьный надзиратель Макаров робко пробирался в раздевалку, когда мимо него по лестнице, весело перепрыгивая через ступеньки, пробежали три ученика Казанского промышленного училища — Костриков, Асеев и Яковлев.

Прямо из театра Сергей отправился в Державинский сквер на условленное свидание. Домой он вернулся поздно.

* * *

На следующее утро, как всегда, товарищи отправились в училище. Асеев и Яковлев задержались в шинельной, а Сергей, с чертежами подмышкой, пошел в класс. У дверей его встретил надзиратель Макаров.

— Костриков, — сказал он спокойно и даже как будто лениво. — Будьте любезны проследовать в карцер.

В карцере, темной длинной комнате, похожей на тупик коридора, было холодно и пахло плесенью. Через пять минут туда привели и Асеева и Яковлева. Не успел надзиратель повернуть в замочной скважине ключ, как Яковлев запел:

Привет тебе, приют священный.

В карцере товарищи должны были просидеть ни много, ни мало двенадцать часов подряд: с восьми утра до восьми вечера.

Они решили не скучать.

Сперва барабанили ногами в дверь, выбивая дробь, потом боролись, потом пробовали даже играть в чехарду, а под конец начали петь песни:

Сижу за решеткой в темнице сырой, Вскормленный в неволе орел молодой…

Никто им не мешал. За дверью карцера, в коридоре было тихо, словно все школьные надзиратели вымерли.

К вечеру, когда в мастерских и лабораториях уже кончились занятия, узников освободили и предложили не являться в училище — впредь до особого распоряжения.

А на другой день по училищу поползли слухи, что Кострикова, Асеева и Яковлева исключают. После звонка на большую перемену по длинным мрачным коридорам взволнованно забегали ученики.

— В актовый зал… Все в актовый зал!

— Директора! Инспектора!

— Отменить исключение!

— Оставить в училище Кострикова, Асеева и Яковлева!

Школьное начальство засуетилось. Никогда еще не было в училище подобной истории. С трудом загоняя учеников из коридора в классы, хватая их за куртки, перепуганные надзиратели повторяли скороговоркой:

— Успокойтесь, господа, успокойтесь. Завтра утром всё уладится. Непременно уладится. Директор будет с вами беседовать, и всё, разумеется, выяснится и уладится.

В конце концов надзирателям удалось заманить и загнать учеников в классы. Занятия кое-как дотянулись до последнего звонка.

Прямо из училища, не заходя к себе домой, целая ватага третьеклассников отправилась на Рыбнорядскую к Асееву, Кострикову и Яковлеву. В маленькой, тесной комнате они расселись на кроватях, на топчане, на огромном портновском столе и начали обсуждать положение.

— Исключат! — говорили одни. — Уж если Широков решил что-нибудь, он своего добьется.

— Да нет, — возражали другие, — постановления же об этом еще не было.

— Какого постановления?

— Да педагогического совета. Ведь не могут же без совета исключить! Это всё одни разговоры.

— Ну, там разговоры или не разговоры, а пусть попробуют исключить. Видели, что нынче в училище началось? А завтра еще не то будет. Вон в Томской семинарии два месяца назад хотели одного парня исключить, так там ребята все стекла выбили, провода перерезали и самого инспектора, говорят, поколотили. И мы то же самое сделаем.

Третьеклассники долго бы еще спорили и волновались, но тут вмешался Сергей:

— Вот что, ребята. Завтра мы, как ни в чем не бывало, придем на занятия, а там будет видно.

С тем и разошлись.

А на другое утро, чуть только пробило семь часов, Костриков, Асеев и Яковлев вышли из ворот своего дома и зашагали в училище на Арское поле.

В гардеробной, которая в промышленном называлась «шинельной», уже было тесно и шумно. Ни один из надзирателей не заметил самовольно явившихся учеников. Но как только они вышли из шинельной в коридор, Макаров сразу же подскочил к ним.

— Прошу вас покинуть училище впредь до особого распоряжения инспектора. Вам это русским языком было сказано.

Товарищи переглянулись и пошли назад, в шинельную.

Но не успели они еще одеться, как их окружили ученики из третьего класса, второго и даже первого.

— Прошу сию же минуту, не медля, разойтись по классам. Занятия начинаются! — закричал, заглядывая в шинельную, Макаров, но его никто не хотел слушать.

Классы пустовали. Да, видно, и сами учителя в это утро об уроках не думали.

Они заперлись в учительской, и ни один из них не появлялся в коридоре, хотя звонок прозвенел уже давно.

Еще с полчаса просидели Костриков, Асеев и Яковлев в конце коридора на широком подоконнике, окруженные целой толпой товарищей. Макаров издали смотрел на это сборище, но не решался подойти.

Но вот снова прозвонил длинный, пронзительный звонок, и учителя гуськом вышли из учительской, направляясь в классы на занятия. Толпа возле подоконника поредела.

— Как? Вы еще здесь, господа? — удивился Макаров, снова набравшись храбрости.

«Господа» нехотя двинулись к выходу, и надзиратель Макаров сам проводил их до парадной двери.

Лишь только захлопнулась за ними тяжелая дубовая дверь, как в училище началась суматоха. Ученики старших классов бросились в шинельную, чтобы остановить Сергея Кострикова и его товарищей. Но шинельная уже была пуста.

— Выгнали! — закричал кто-то из ребят и, подбежав к тяжелой, длинной вешалке, на которой висела добрая сотня шинелей, начал валить ее на пол. Однако вешалка была основательная и не подавалась.

На помощь парню бросилось еще несколько ребят. Вешалка покачнулась и, взмахнув всеми рукавами и полами, грохнулась на пол.

На нее, словно на баррикаду, взгромоздились ученики.

— Прекращайте, ребята, занятия! — кричали они на весь коридор. Пускай вернут в училище Кострикова, Асеева и Яковлева.

— Директора! Инспектора!

Тут надзиратели совсем растерялись. Стоило им заглянуть в дверь, как в них летели чьи-то галоши и фуражки, а иной раз и шинели. Ученики уже высыпали на лестницу.

— Директора! Инспектора требуем! Инспектора!

— Директора нет в городе. Инспектора тоже нет. Он уехал, — врал ученикам побледневший до синевы, вконец перепуганный надзиратель Тумалович.

Но никто ему не верил. Все высыпали на улицу и пошли мимо здания училища. У одного из окон толпа остановилась. Здесь жил инспектор Широков.

— Давайте споем ему вечную память! — крикнул кто-то из толпы.

— Начинай, споем! — подхватили голоса.

— Вечная память… вечная память… вечная память инспектору Широкову, Алексею Саввичу, — запел дружный хор, а один из парней влез на тумбу и начал дирижировать, размахивая длинными руками.

У окна, спрятавшись за тюлевую занавеску, стоял злой и растерянный Широков.

После «вечной памяти» школьники двинулись по Грузинской улице. Они шли и пели студенческую революционную песню:

Был нам дорог храм юной науки, Но свобода дороже была Против рабства мы подняли руки, Против ига насилья и зла.

Навстречу им уже выезжал наряд полиции. Их задержали и вернули назад. Они не успели даже дойти до угла улицы.

Пусть нас ждут офицерские плети, Казематы, казарма, сухарь, Но зато будут знать наши дети, Как отцы их боролися встарь…

пели школьники, оттесняемые полицией.

В тот день, когда ученики промышленного училища, отпев заживо инспектора Широкова, высыпали с песнями на улицу, Сергей тоже не сидел дома.

В Державинском сквере, где два дня назад у него было свидание с Виктором, он встретился с ним опять.

— Ну, как дела? — спросил Виктор. — Сегодня вечером будет?..

Сергей нахмурился.

— Сегодня нет, — сказал он.

— А что случилось?

— Да ничего особенного. В училище не попасть. Начальство собирается исключить меня, Асеева и Яковлева. За четырнадцатое число…

— Так, — нахмурился Виктор. — Штука неприятная. А сколько вам осталось до окончания?

— Шесть месяцев.

— Всего-то? Подлая история… У вас, кажется, родителей нет?

— Нет. Я с восьми лет в приюте.

— Ну, что-нибудь придумаем, — сказал Виктор, участливо положив руку на колено Сергею.

— Конечно, придумаем, — кивнул головой Сергей. — А может, еще и обойдется. — Наши там бунтуют… Но как бы дело ни повернулось, станок достать надо, а то его через два дня заказчикам вернут. Адрес остается тот же?

— Тот же, — сказал Виктор.

— Ну, значит, до восемнадцатого.

17 ноября утром около крыльца Казанского училища остановились санки.

Из них вылез, кряхтя, полицеймейстер и толстый седобородый преосвященный в высокой бобровой шапке.

Всех учащихся созвали в актовый зал.

Первым держал речь преосвященный. Он долго говорил о том, что грешно и неразумно итти против начальства и что бог карает мятежников, а начальство вольно с ними поступать «строго и справедливо». Ученики молчали.

Затем коротко и резко сказал несколько слов полицеймейстер. Речь его можно было передать несколькими словами: «учатся на казенный счет, а бунтуют».

— Грошовой стипендией попрекает! — сказал кто-то в задних рядах.

И наконец заговорил сам инспектор. Заложив по-наполеоновски руку за борт сюртука, Алексей Саввич Широков вышел вперед и сказал хриплым, отрывистым голосом:

— Довожу до сведения учащихся, что Костриков, Асеев и Яковлев исключены… — Здесь Широков гулко вздохнул.

Все замерли.

— …не будут, — закончил Широков.

В зале поднялся шум. Кто-то негромко крикнул «ура».

Училищное начальство вынуждено было оставить «бунтовщиков», так как боялось, как бы школьный бунт не перехлестнул через стены училища. В любую минуту промышленников могли поддержать казанские студенты и рабочие.

С 18 ноября в промышленном училище всё пошло своим чередом. Звенели звонки, начинались и кончались уроки, начинались и кончались перемены. Все были на своих местах — и учителя, и ученики, и сторожа.

Длинная, тяжелая вешалка в шинельной тоже стояла на своем месте. Три крайних ее крючка были заняты тремя шинелями — Кострикова, Асеева и Яковлева.

Когда три приятеля появились утром в училище, их встретили как героев. В шинельной их качали, на дворе им кричали «ура».

Во время уроков учителя разговаривали с ними осторожно и тихо, как будто все три товарища только что перенесли тяжелую болезнь.

Одним словом, порядок в училище был налажен. Всё было тихо и мирно до восьми часов утра следующего дня. А в восемь часов обнаружилось нечто такое, что снова переполошило училищное начальство и даже полицию.

Из механической мастерской исчез ручной печатный станок, только что отремонтированный и приготовленный к сдаче заказчикам. Когда об этом узнал инспектор Широков, он сказал надзирателям испуганно и сердито:

— Что же это такое, господа? Почему не уследили? Ведь это же не подсвечник, это станок, — на нем печатать можно! Скоро дело до того дойдет, что мне в кабинет подбросят бомбу… Немедленно расследовать, кто взял станок!

Надзиратели забегали, захлопотали, но найти виновника так и не удалось. Не нашли и станка.

В тот же самый день к вечеру станок был уже на новом месте. Новые хозяева сразу же пустили его в работу.

Станок, который был предназначен для того, чтобы печатать холодные и унылые годовые отчеты благотворительного общества и списки жертвователей, печатал теперь на тысячах листовок смелые и горячие слова призыва:

Долой самодержавие!

Долой эксплоататоров!

Да здравствует революция!