#img_4.jpeg

#img_5.jpeg

1

В этот последний перед открытием охоты день Ефим решил пораньше выбраться из лесу. Изболелась душа за Сартыкуль, как бы кто-нибудь уже сегодня пострелять не вздумал. Весь тогда его летний труд — насмарку. Кому поглянется озеро с разбитыми выводками. Какой ты, скажут, к шуту егерь, если у тебя птица пуганая.

Да и «хозяева» могут неожиданно нагрянуть. Они хоть и пообещались в телеграмме под вечер быть, но вдруг не выдержат, прикатят раньше времени, а Ефима на месте не окажется.

По всем сейчас трактам и дорогам их равнинного озерного края началось великое движение — едут охотники. Едут кто на чем: кто на машине, кто на мотоцикле, а кто и на своих двоих добирается, если живет поблизости. Каждый спешит, старается загодя попасть к болотнике иль озерцу, указанному в путевке.

Приезжают, облюбовывают место повыше и посуше, натягивают палатки, запаливают костры. А разбив табор, передохнув малость с дороги, идут на озеро, бродят пока что поодаль от воды, осваиваются, приглядываются, прислушиваются к утиной возне и кряканью в камышах — определить пытаются, много ли нынче птицы, вся ли она поднялась на крыло, удачной ли будет охота завтра? С нетерпением ждут заветного часа — утренней зорьки.

Кончилась спокойная озерная жизнь.

Завтра чуть свет, чуть ослабнут звезды, раскатится неожиданно первый выстрел, гулкий и резкий в утренней тиши, взметнется вверх первый утиный выводок, вспугнет своим шумом другой, третий, грянут еще выстрелы — и вскорости по всей округе откроется такой грохот, такая ни на секунду не умолкающая канонада, будто войне начало.

Утро наполнится всполошенным кряканьем, хлопаньем, всплесками, мглистое сумеречное небо исчертится кривыми мечущимися тенями, навстречу и в угон которым длинно засверкают малиновые огненные столбы. Над водой поплывут белые дымки, сольются в туманные низкие лоскуты, запахи болотной стоялой воды и камышовой прели перебьет прогорклый запах пороховой гари.

А когда совсем развиднеется, утки начнут взвиваться выше, плотно собьются в быстрые острые косячки, метаться начнут от озера к озеру. Полет их будет сопровождаться беглой, беспорядочной пальбой, как на огневом рубеже спортивного стрельбища. И станут помаленьку редеть утиные стайки, то в той, то в другой из них, словно бы наткнувшись на что-то невидимое, обмякнув вдруг, сломается птица, а то и сразу две, нырнут, кувыркаясь, вниз — счастливейший миг для охотника!

И пальба эта не стихнет до самого почти полудня, пока перепуганная птица не уйдет, не забьется в кочкарниковые крепи, пока она до единой не развеется по заказникам и запретным зонам.

Днем охотники отоспятся вволю, отведают утиной похлебки с водочкой, сто раз перескажут друг другу о каждом своем удачном выстреле, сто раз пересмотрят добытых уток, а вечером вновь засобираются, вновь разбредутся кто куда, расплывутся на лодках, засядут в камышах, замрут настороженно, поднимут вверх лица.

Снова загремят выстрелы, снова взметнутся и заносятся над болотцами и озерками утки, не зная, где приткнуться, где обмануть гибель, опять защекочет ноздри пороховая гарь.

Уймутся охотники лишь в часу двенадцатом, когда уже совсем стемнеет, когда засияет Венера ярко, когда вконец истончится рубиновая полоска на западе, зашлепают, забулькают по воде в болотниках, сойдутся один по одному у палаток, шумные, взбудораженные, довольные, с переломленными, остывающими ружьями, с тяжелыми связками уток в руках и на поясных ремнях. Утки их будут хорошо различимы в темноте, броско выделяться белыми брюшками и подкрыльями.

Опять разожгут костры, разогреют похлебку, опять примутся за рассказы, за выпивку, за еду, но на этот раз быстро устанут, сморятся, ночь пройдет поспокойнее, чем вчера, без острого нетерпения и томления — сбили горячку.

Так же и новую зорьку встретят, без прежнего азарта и пыла, без прежней лихости, да и уток на озерах заметно поубавится.

К полудню воскресного дня охотники начнут сворачиваться, почистят и спрячут ружья в чехлы, свалят палатки, осмотрят хорошо табор, не осталось бы чего, укладут все в багажники машин и люльки мотоциклов, с облегчением, сытой усталостью тронутся в обратную дорогу, хоть можно еще одну зорьку отстоять, еще насладиться громом и перекликом выстрелов, запахом пороховой гари и прелого камыша, еще раз ощутить мягкость, тепло и увесистость только что сбитых уток. Но все уже настрелялись, намаялись, не чают поскорее до дому добраться, ведь завтра понедельник, рабочий день, а многие приехали за сотни километров.

Охотничий сезон открыт.

Часов около двух Ефим бросил врубаться в частокол осинника, ткнул за пояс топор.

Мерин бродил где-то неподалеку, в легком лиственном говорке леса изредка, но отчетливо пробрякивало — Ефим, отпуская лошадь, спутывал ее и вешал на шею тяжелое коровье ботало.

Раздирая плечом глухие заросли, цепкую вязь ветвей, Ефим вскоре выбрался на поляну, будто плетнем огороженную, так густо смыкался вокруг осинник. Серый ходил по брюхо в траве, сникшей уже, спутанной, лениво тянулся, вбирая мягкими губами верхушки пожухлого метляка. Заслышав человека, лошадь испуганно всхрапнула, вздернула голову, но тут же успокоилась, узнав хозяина.

— Ишь, как пасется… и нагнуться лень, — заговорил Ефим с лошадью. — Избаловался нынче конь… не пашут на вас, не боронят.

Он похлопал Серого по упитанному мышиного цвета крупу, снял путы и, ухватив рукой ботало, заглушив гулкое бухание, потянул мерина за собой.

На вырубке он впряг лошадь в телегу, принялся укладывать воз из свеженаготовленных жердей и бревен. Перетянул их крест-накрест веревкой, забрался наверх, поближе к Серому, чтоб длинные концы жердин не перевешивали, не поднимали передка телеги, понукнул коня.

Телегу начало мотать, трясти, заваливать с боку на бок, она жестко прыгала на пеньках, корневищах, валежинах. Ефим то и дело ухватывался за веревку.

Но вот он выехал на дорогу, мягкую, неизъезженную, воз перестал мотаться и скрипеть под ним, перестали ходить, перекатываться под веревкой жерди, Серый перешел на легкую трусцу.

День выдался теплый, погожий. Осинник, нигде еще не тронутый близкой осенью, был донизу пронизан сочным солнечным светом, был полон веселого птичьего гомона и трезвона. Игривый ветерок чуть пошевеливал ветки осин, листва трепетала, поблескивала лаком, рябило в глазах от этого солнечного мельтешения.

Нетряская езда успокоила, укачала Ефима, он прилег боком на жерди, вытащил курево, задымил, смотрел на веселый лес, радовался в душе, что все так удачно складывается у него нынче, что вот и с колхозной работой ему, можно сказать, крепко повезло. Всю почти осень будет он тюкать топориком возле фермы, то есть и другую свою работу исправно нести, держать на виду озеро.

С работой ему бригадир Васяка подмахнул, заботистый, управный мужик, бригада на него не в обиде.

— Такие пироги, брат, — сказал он Ефиму на днях, когда они остались вдвоем в разнарядке. — На Сартыкульской ферме надо поработать… распоряжение председателя, направить кого-то. Вся там городьба рушится… Ну, я и подумал, твое это дело, Евсеич. И живешь рядом, и топор, слава богу, из рук не вываливается. Не гонять же нам людей с центральной усадьбы.

Оказия на ферме подворачивалась для Ефима как нельзя кстати. И Васяка, хорошо понимая это, посматривал на мужика довольно и заговорщически, рад был удружить, сделать приятное человеку. Такой уж этот Васяка, больше чужим, чем своим радостям радуется.

— Наперво загон телятника обнеси, после сена́… — наказывал бригадир. — Вот тебе записка от председателя. Пойди на конюшню с ней, лошадь возьмешь. Эту же бумагу предъяви завхозу, он тебе овес и все остальное отпустит… гвозди там, инструмент. Лошадь на время работы в полном твоем распоряжении… Да, еще что… счас же, с утра, заскочи в лесничество. Пусть тебе деляну под рубку укажут. С директором лесхоза уж есть договоренность.

Васяка козлиной, прыгающей походкой (одно плечо у него выше с войны) прошелся перед Ефимом, сидевшим на лавке и смолившим цигарку.

— Оставь-ка зобнуть.

Тоже присел, дотянул Ефимову самокрутку.

— Ты хоть согласен, нет? Чего молчишь?.. Заодно ведь и свое егерское хозяйство управишь, — ткнул Васяка локтем Ефима. Они ведь с Ефимом одногодки, приятели давние, оба на фронтах уцелели, а что может связывать крепче, оба и другие лихие годины, другие житейские передряги бок о бок снесли. — Все спросить собираюсь, как ты у них… оформлен иль как?

— Оформлен. Горторг оплачивает.

— Ну, ну… добро, — успокоился Васяка, — я ведь ничего, не подумай… Работник ты в колхозе на хорошем счету. Одно, видно, другому не помеха.

2

Осинник незаметно кончился, сменился сначала матерым березняком, потом начались светлые частые поляны, свободно вливающиеся одна в другую, повеяло ветром степных пространств, телега выехала из лесу.

Впереди открылась глубокая, до самого горизонта, равнина, сплошь испятнанная синью озер, желтизной полей, взбугренная кое-где березовыми колками, высокими дорожными насыпями, избами деревень.

Ефим с высоты своего воза лениво окидывал глазом знакомую местность. Слева от него убегал, терялся вдали бойкий большак, укатанная широкая грунтовка, остро поблескивающая на солнце. Прямо, километрах в восьми, белела центральная усадьба колхоза. Справа, чуть ближе, высверкивал Сартыкуль, круглое, густо затянутое тиной и камышом озеро, с голубым полумесяцем посредине.

За озером, на едва возвышенном берегу, ютилась Сысоевка, маленькая, всего лишь семь дворов, деревушка; постройки давнишние, крепко покосившиеся, вольные огороды на задворках.

Между большаком и Сысоевкой, метров сто от воды, ферма — длинные скотные дворы, черная выбитая земля, сенные и навозные кучи. Вокруг фермы распахнулись луга, зеленые, дружно отавой занявшиеся, — недавно полоскали проливные дожди.

Все было спокойно на озере, ни единой души кругом. Ничто не бросалось в глаза, не настораживало Ефима. Волнами, как мех огневки, ходили под ветром мягкие, шелковистые камыши. Вода крупно рябила, играла серебром, казалась чешуйчатой.

Такой же спокойной, по-хозяйски уверенной и основательной представлялась Ефиму и дальнейшая жизнь на Сартыкуле, жизнь под его радением.

Вот только настреляются охотники в дни открытия, утихомирят в душе зуд, потом их лишь через неделю, а то и через две жди. Присматривай по выходным за Сартыкулем, не допускай до него случайных охотников. Сартыкуль — приписное озеро, не каждый имеет право охотиться.

А еще через три-четыре недельки утки начнут к отлету готовиться, в стаи собьются. Будут вечерами сниматься с озер и огромными косяками улетать в поля, на кормежку.

Тут охотники оставят на время в покое Сартыкуль, примутся караулить уток и гусей на неубранных еще кое-где пшеничных и ячменных полосах, будут, скорчужившись, лежать, мерзнуть в хлебных валках и межах, поджидая стаи, а по утрам встречать их на подлетах к озерам. Но это уже не Ефима забота, межи и поля, отлеты и подлеты. Его место — озеро, вот здесь он должен быть всегда начеку, всегда поспешить должен на каждый незаконный, воровской выстрел, поймать и отнять ружье у браконьера. И еще его дело — лодки, которые нужно содержать в целости и сохранности, чтоб в постоянной готовности были, не рассохлись чтоб, не протекали — не дай бог, искупается кто, заплыв на воду.

Позднее, перед Октябрьскими праздниками, когда уж Сартыкуль глубокими заберегами, льдом покроется, повалит северная утка — чернеть, свиязь, крохаль. Уставшая эта, запоздалая утка падает с неба большущими стаями, садится где попало, пренебрегая опасностью.

Ох и побьют же ее в это время: у каждой оставшейся полыньи, у каждого разводья будут торчать, прятаться в камышах лодки охотников. А еще больше подранков наделают — пролетная утка жирная, крепкая на убой.

Подранки тяжело утянут, падут в свободные ото льда камыши. Они уже не полетят дальше, не увидят теплых краев. Через несколько дней из камыша их выживет, сгонит к середине озера по-зимнему крепнущий, нарастающий лед — там они и станут чьей-то легкой добычей, собак ли, мальчишек ли с палками.

А сколько еще по земле таких поздних летов?

С приходом холодов кончатся, по существу, и егерские обязанности Ефима. Ему лишь останется малость: вытащить лодки из воды, высушить их, перетащить в сарай — меньше хлопот весной. Под крышей лодки не порвет морозом, не занесет снегом.

Ефим не стал выбираться на большак, а пустил мерина напрямки, бездорожьем. Серый, почувствовав близость жилья, близость деревни, затрусил еще усерднее и охотнее, и вскоре подвода уж катила вдоль скотных дворов, вдоль подгнившей, поваленной местами изгороди.

У телятника Ефим остановил мерина, спрыгнул на землю, дернул за конец веревки — узел разошелся, жерди шумно раскатились, посыпались с телеги. А те, что остались, Ефим неспешно сбросал, встав раскорякой на оглобли меж возом и лошадью.

Потом он отвел немного лошадь, собрал сваленные жерди в одну кучу, опять потянулся за куревом, глядел, сладко затягиваясь, на Сартыкуль.

Озеро теперь близко, рукой подать. Берег напротив фермы вытоптан скотом до дорожной твердости, чист от кочкарника, слышится внятное бульканье и плеск волны. В затишье, под стенами камыша, резвятся утки: ныряют, гоняются друг за дружкой, сильно и шлепко бьют крыльями. Ветер с озера порывист и упруг, наносит постоянно гнилые, болотистые запахи.

Ефим долго наблюдал за утками, за их проворством и легкостью на воде, опять предавался мыслям о Сартыкуле, о близкой, надвигающейся яркой осени, о дивной поре утиных летов.

3

— Степанида, Сте-еш, — позвал Ефим, распрягая во дворе лошадь, — дома ты, нет?

Калитка на задворках открылась, пришла из огорода Степанида, жена Ефима, проворная, быстрая на ногу — руки в земле, на рябом круглом лице бисер пота.

— Гостей собираешься встречать?

— Каких еще гостей?.. Надоел хуже горькой редьки со своими гостями. Чего от меня-то надо?

— Как чего?.. Ну, в избе приберись. Ну, новые занавески повесь, что ли? Ну, не знаю я…

Степанида в сердцах сплюнула, повернулась и пошла обратно.

— Приберись ему, занавески повесь! — шумела она. — Словно я век не прибиралась. Словно у меня занавески ни на что не похожие!

Сдавать что-то начала в последнее время Степанида, кричит, ругается много. Дочери это ее издергали. Не может она спокойно переваривать, как у них жизнь кос-накос идет. И не предвидится пока никакого выправления.

С Веньки, паршивца, все началось.

Одно время гусь этот лапчатый, этот видный, льноволосый парень, сын зоотехника Збруева, крепко запохаживал в Сысоевку, к дочерям Прокшиных, Шурке и Алевтине. Запохаживать-то запохаживал, а вот к какой из сестер сердце лежало, не понятно было. Обеих вроде вниманием миловал.

В деревне уж даже привычным стало видеть около сестер парня. Куда ни пойдут, где ни работают девки: в поле, на току ли, — значит, где-то и Венька поблизости. Кружил, точно петух, возле них, вытянув шею и распустив крылья.

Понесла от Веньки старшая, Алевтина, более спелая и готовая стать матерью. Ну Венька, понятное дело, как узнал, как увидел налившуюся соком девку, так и за голову схватился. Ведь молокосос еще, и двадцати тогда не нажил, ведь в армии еще не побывал, не погулял как следует. Алевтина же старше его на четыре года, перестоялая, перезрелая для парня травка-то.

Все реже и реже начал наведываться Венька, а вскоре и вовсе куда-то удрапал из колхоза. Отслужил, говорят, после куда-то на Север завербовался, на шахту. Большую деньгу зашибает. Удрапал — и плевать. Неунывающая, хохотливая Алевтина, дуреха эта набитая, не больно-то убивалась. Доносила, родила и перебралась от них, от родителей, от жалостливых материнских вздохов и причитаний, в Кушево, центральную усадьбу колхоза, прижила там еще одного ребенка, теперь уже неизвестно от кого, и живет себе — ни девка, ни вдова, ни мужняя жена.

А сохла, тоской исходила по Веньке Шурка, меньшая Прокшиных, робенькая, стеснительная, вовсе на сестру не похожая. Она только-только в тот год десять классов закончила. На нее, видно, Венька и имел виды. Но как-то так получилось, перекинулся парень, другую опылил — ловко, видать, Алевтина силки расставила.

Не вынесла, конечно, Шурка, не смогла жить рядом с сестрой-разлучницей, в город уехала, вышла там замуж, да неудачно вышла, мужик выпивохой, скандалистом оказался. Теперь одна мыкается, работает штукатурам на стройке. Исхудала вся, почернела, усталость затаилась в лице. Ладно хоть от ребятишек бог уберег. Зачем при такой жизни ребятишки?

Да, не удалась, чего там говорить, у дочерей жизнь, не удалась. Захромала, дала трещину жизнь и у Степаниды с Ефимом. Словно меж ними черная кошка пробежала. Меньше стало согласия и тепла в доме. Меньше внимания друг к другу.

Сейчас на внучат одна надежда. Вот подрастут да начнут бегать к бабушке, может, и отойдет, оттает Степанида.

Сложив на телегу упряжь, задав Серому овса в стиральное корыто, Ефим тоже толкнул огородную калитку.

Степанида подкапывала, разживалась молодой картошкой. Она ловко выворачивала вилами тяжелые, разросшиеся кусты, подхватывала, встряхивала их за ломкую сочную ботву, собирала и бросала в ведро крупные уже, розовые клубни.

— Может… Слышь меня, Сте-еш? Может, мне ягушку решить?

— Больше ничего не придумаешь? — резко разогнулась Степанида.

— Начальство ведь все-таки наедет, — почтительно напомнил Ефим.

— Так они зачем наедут-то?.. За утками иль зачем? Кому твоя ягушка нужна?

— Уток они только завтра настреляют… А сегодня их чем потчевать? Солониной?.. Нет, пойду за ягушкой, — решился окончательно Ефим.

— Это ладно ли у меня с ним? — хлопнула Степанида по бедру. — В лепешку расшибиться готов! Вовсе уж из ума выжил под старость!

Не слушая окриков жены, Ефим пересек межой огород, перелез прясло, сунул обе руки в голенища кирзачей, из правого сапога вытащил нож (в лесу он попутно банные веники заготавливал), из левого — брусок и, остря на ходу лезвие, направился к двум старым овцам, щипавшим траву неподалеку. Вокруг старых овец этих паслось с полдесятка совсем еще маленьких курчавых ягушек. Овцы нынешней весной поздно обгулялись, и ягушки пока худосочные, малорослые бегали, не очень-то накопили мяса за лето.

— Бяшеньки мои, бя-яшки, — протягивая овцам брусок вместо хлеба, подходил Ефим.

И когда обе старые овцы, а за ними и ягушки, поддавшись на обман, приблизились, пугливо вздрагивая и вытягивая шеи, Ефим неожиданно прыгнул, упал, ухватив одну из ягушек за заднюю ногу.

Овцы дико шарахнулись, рассыпались по поскотине, ягушка пронзительно закричала, забилась, завыворачивалась в руках Ефима. Но тот, не обращая внимания, снес животину за угол прясла, с глаз овечьих, бросил там, придавив коленом к земле, оттянул за рожки голову, пластанул ножом горло.

Тут же, возле стайки, он и разделал ягушку. Мясо решил не спускать в погреб. До вечера, мол, ему ничего не сделается, не протухнет, а там от него одни только косточки останутся. Кто из горожан не захочет испробовать свежей баранинки. Он сложил разрубленную тушку в эмалированный таз, поставил на полке в сенцах.

Степаниды уж нигде — ни дома, ни в огороде — не было. Ушла, видно, на ферму, на вечернюю дойку. Коров в сентябре рано пригоняют, не пасут вечерами. Корма уж, правда, не те, не летние корма, но пасти все равно лучше, чем в жаркие июльские дни, когда овод не дает житья скотине.

Пристроив осколок зеркала над рукомойником у крыльца, Ефим тщательно брился, скоблил безопаской жесткую седую щетину, прошел затем в избу, нашел в сундуке чистую рубаху, переоделся и сел у окна, беспокойно вглядываясь в сторону большака, томясь неизвестностью и ожиданием, что к нему за люди пожалуют, сколько их приедет, как он поведет себя с ними, справится ли с непривычной еще для себя обязанностью егеря?

4

Егерем он стал случайно.

Однажды, январским днем, появился в Сысоевке незнакомец. Не молодой, но и не старый еще. Тертый, однако, был, по походке видно. Одет мохнато и толсто: рыжие летчицкие унты, ондатровая шапка, полушубок не то собачий, не то еще какой, шерстью наружу. Мода нынче пошла: чем мохнатее, чем страшнее — тем лучше.

Человек этот прошелся из конца в конец по заснеженной Сысоевке и, повстречав на обратном пути горбатую, восьмидесятилетнюю старуху Перцеву, ковылявшую с бидончиком молока от Прокшиных (Перцева жила одиноко, лет уже десять, как не держала ни козы, ни коровы, чужим молоком перебивалась), спросил у нее что-то.

Перцева, наткнувшись на незнакомца, приставила ладонь к уху:

— Кричи, милый, громче… глухая я.

Так их разговор не в одной избе разобрали. С Перцевой тихо-мирно не наговоришь.

— Охотники, спрашиваю, есть?

— А-а! — обрадовалась, поняла старуха. — Ружьями-то кои балуются?.. Так поди вон к Еремке, тот все на озере пропадает. Стучись вон с краю.

— Старый? Молодой ваш Еремка?

— Ась?

— Сколько лет, спрашиваю?

— Еремке-то?.. Да уж, знать-то, семой десятой разменял. Ну да, семой.

— О-о! — замахал руками незнакомец. — Нам бы побойчее кого?

— Ну тогда к Яншиным заскочи. Таську-механизатора повидай. Вон их дом-то.

— И все, бабуль?.. Больше, говорю, нет охотников?

— А куды их больше, на семь-от дворов? И энтих лишко.

У Яншиных незнакомец побывал, но недолго, вышел — тут его дорожка и пересеклась с Ефимовой. Ефим как раз направлялся к колодцу с пустыми ведрами, воды набрать. Колодец был рядом, напротив избы Прокшиных.

— Вас-то мне, кажется, и надо… Савельев, товаровед райторга, — представился приезжий.

Ефим, недоумевая, пожал протянутую руку.

— Я вам сейчас все по порядку выложу, — быстро заговорил незнакомец. — Нам, Ефим… Как вас по батюшке?

— Евсеевич.

— Нам, Ефим Евсеевич, егерь нужен. Егерь вот этого вашего… — гость повел рукой, охватывая взмахом снежную гладь Сартыкуля. — Хотим эту должность вам предложить.

— Мне? — засмеялся Ефим. — Да я и ружья-то в руках сроду не держал.

Гость горячо возразил:

— Не важно. Главное, озеро под рукой. На виду всегда. Я сейчас с вашим соседом разговаривал, это он посоветовал.

— Чо ж он сам-то не взялся?

— Очень занятой он у вас, — хмыкнул незнакомец. — В жатву не до озера ему.

— Так ведь и я не бездельничаю.

— Справитесь, ничего, — уверял гость, — по совместительству, так сказать… Мы вам зарплату определим, все честь по чести, не сомневайтесь. Егерское удостоверение вам охотобщество выдаст. Мы сообщим туда…

Ефим только глазами моргал, обескураженный хваткой незнакомца, его бесцеремонным напором.

— В принципе, значит, договорились? — пользуясь растерянностью Ефима, напирал гость.

— Да как вам сказать… — замялся Ефим. Егерскую работу он представлял, вообще-то, не находил ее сложной и трудной, родился ведь и живет в озерном крае. Видит ведь постоянно и охотников, и егерей. И чем они занимаются, тоже видит, не слепой. Некоторые егеря, по правде сказать, так зазря и зарплату получают. Пьянствуют только да браконьерам попутствуют. Больше того, сами безобразничают, сами — креста на них нет! — охотятся в запретных местах и в неположенное время.

— Давайте нанесем ваши данные — и по рукам, — незнакомец вытащил блокнот с ручкой. Узнал год рождения Ефима, повыспросил все о семейном положении. — Эта справка для бухгалтерии нужна. Мы вас на должность экспедитора оформим. Зарплату будете получать в начале каждого месяца, почтой. Ставка экспедитора — восемьдесят рублей. Устраивает?

Восемьдесят рублей! Ефим ошеломленно уставился на незнакомца. За что? За один только догляд за озером? Не надсмехаются ли над ним?

— Ну, будем здоровы, Евсеевич… я спешу. Меня на большаке машина поджидает. Как-нибудь выберись в город, в охотобщество. Там все подробнее растолкуют.

И, приобняв уж запанибрата Ефима, незнакомец побежал в сторону большака, соскальзывая и проваливаясь в снег с утоптанной узкой тропки.

Вот балаболка. Трепач, проходимец побывал какой-то. Разве так дела делаются? Набежал, насказал, наобещал семь верст до небес — да только его и видели. А тут понимай, как знаешь.

Пойти разве к Таське, что он посоветует?

Таська — механизатор, один-разъединственный парень на всю Сысоевку. Жил он в Сысоевке из-за матери (отца парень только по фотографиям знал), та не желала расставаться с домом, поднятым еще стариками, родителями мужа. Да и работа у Артемьевны была близко, на ферме, ходила туда вместе с Прокшиной Степанидой.

И Таська, и Артемьевна по случаю выходного были дома. Таська разобрал на лавке какую-то деталь от своего мотоцикла. Носится на нем, что черт, но и чинит часто. Знает в этом толк, привычный ко всяким машинам. Школу механизаторов он еще до службы окончил, трактора может водить, комбайны, в армии управлял тягачом с боеголовками.

— Ну, Евсеич! Славную я тебе шабашку подкинул? — весело встретил парень Ефима. — Видел в окно, как вы по рукам били!

— Какой там по рукам, — отмахнулся Ефим. — Он зачем приходил-то, не скажешь? Ни черта я толком не понял.

— А тут и понимать нечего. Сартыкуль с этого года — приписное озеро. За охотниками горторга. Им так и сказали в охотобществе: хотите, мол, иметь приписное озеро, содержите егеря. — Таська раздумался, вздохнул: — Да, отошла, видно, лавочка. Отстрелялся я вольно. Раньше как было: выдалась свободная минутка, хватай быстрее ружье, патронташ — и охотничай. Теперь же подчинили озеро. Мне, правда, предлагали егерем стать, но какой я егерь, если в уборочную, самую охотничью пору, мне и поспать-поесть некогда, хоть из комбайна не вылазь. Здесь посвободнее человек нужен. Я так и сказал напрямую. В жатву, мол, не до озера мне. Да я, мол, и охотник-то… в открытие только, да так когда. У нас, говорю, Еремка самый заядлый! Тот, дескать, подсадную даже имеет.

Ваньку конечно же валял перед приезжим Таська. И охотник он был не меньше заядлый, чем Еремка, и подсадная была не Еремкина, а его. Еремка только присматривал за Катькой, поскольку Таське все недосуг, все техникой занят. Катьку Еремка держит во дворе, холит, кормит ее — страсть как прожорлива эта карлица, помесь домашней утки и дикого селезня, водит на бечевке на воду. Любит старик глядеть на подсадную, слушать, как она дуроматом трещит, завлекая хахалей. Охотиться, однако, с ней не выезжает. Еремка худо видит и боится подстрелить Катьку.

— Еремка для них староват оказался, — продолжал Таська, — им помоложе надо, из местных желательно. Сысоевский егерь, думаю, куда ни шло. Все лучше, чем чужой, со стороны нанятый. Со своим и договориться можно. Правда, Евсеич? — азартно подмигнул Таська. — Ну, я и навелил тебя. Ты, дескать, хоть и вовсе не охотник, но мужик исполнительный, усердный… в порядке станешь озеро содержать.

— Ага, ага… так и сказал, — поддержала Таську мать, маленькая, сильно седеющая и сутулящаяся Артемьевна. — Ефим, мол, в бригаде работает. У него, мол, посвободнее со временем. Он-де сосед наш, в одном порядке живет.

— Стало быть, егерь ты сейчас, — тряхнул опять буйным чубом парень. — Действуй, Евсеич! Рука моя легкая!

— Какой там действуй, какой егерь… Разговоры это только одне.

5

Ефим и впрямь не принял всерьез разговора с Таськой и Савельевым. Вскоре, однако, в начале уж февраля, Прокшиным пришел перевод из города, как и обещано было. Не наврал, выходит, Савельев-то, не шутки шутил. А все вроде бы походя делал.

Чуть позднее, по почте же, Ефим получил конверт с зарплатной ведомостью, где он значился экспедитором районного горторга. Бухгалтерия просила Ефима расписаться в ней и выслать обратно.

Ефим был поставлен перед свершившимся фактом. Его оформили, выдавали деньги. Пришлось приниматься за работу, осваиваться в новой для себя должности. Правда, легкость, с которой он устроился егерем, и то обстоятельство, что зарплату ему выдают, как какому-то экспедитору, вызывали у него поначалу некоторое беспокойство. Что-то не совсем ладно здесь, не по закону вроде?

Но желание присматривать за озером, оберегать Сартыкуль — вон сколько нынче дичи понапрасну губят — взяли над мужиком верх. В конце концов, его ли это печаль — откуда и как выкраивают деньги. Он будет брать свое, честно заработанное. Ведь семья у него все-таки. Дочерям помощь всегда кстати: Алевтине двух пацанов поднимать, Шурка порой на наряды издержится. Наряды-то бабам не дешево обходятся. На одни вон сапожки может цельная месячная получка уплыть. Девки, одним словом, от лишней десятки не откажутся, не подумают даже.

И вот, сразу же после первой своей егерской зарплаты (зимой в колхозе посвободнее с работой — отпросился), выбрался Ефим в город, нашел районное охотобщество. Там о нем знали и ждали его. Председатель общества, строгий, требовательный мужик, вручил Прокшину егерское удостоверение, потолковал немного с Ефимом, подучил кое-чему, насовал в руки разных охотничьих книжек и брошюр, читать наказал и почаще заглядывать.

Долгие зимние вечера Ефим теперь высиживал за привезенными книжками, с егерскими правами и обязанностями, со сроками и правилами охоты знакомился. Незаметно пристрастился к чтению такого рода, увидел в нем интерес и пользу для себя. Он даже в колхозной библиотеке выискивал теперь и выписывал книги об охоте.

А после того как в апреле месяце прислана была вместе с мартовской получкой и премия за выполнение торгом квартального плана, усердие Ефима еще больше возросло, хоть премию эту ему как-то неудобно принимать было (кто-то там старается, план выполняет, может быть, жилы рвет, а он здесь, выходит, пенки снимает). Но и отказываться вроде бы не имело смысла. Дают, значит, знают за что. Значит, спросят потом.

Весной Ефим еще раза три выбирался в город, на совещание егерей, послушал более опытных товарищей, собаку в своем деле съевших. Имел опять разговор с председателем охотобщества. Председатель на сей раз остался доволен Ефимом, его искренней заинтересованностью, его теперешним пониманием егерского ремесла.

Все лето Ефим рьяно присматривал за Сартыкулем, выпроваживал с него кушевских мужиков, пробовавших ставить сетки на карасей, гонял по весне ребятню, охочую до утиных яиц, крепко ругался с колхозными пастухами, чтоб те не подпускали скот близко к озеру, разве что в месте водопоя. Коровы, как известно, вытаптывают гнездовья утки. Было, короче, озеро под надежной защитой.

А где-то в середине августа вкатили в Сысоевку два груженых голубых ЗИЛа, остановились перед избой Прокшиных. Водители, здоровые молодые парни, сгрузили с машин семь новеньких свежепахнущих лодок, сносили Ефиму во двор паклю, смолу, банки с краской (хозяин на работе был) — и угнали.

Ефим две недели конопатил, смолил вечерами лодки, сделал им обкатку на озере, выкрасил в желтый цвет, под осенний камыш.

За три дня до открытия охоты он опять побывал на егерском совещании, получил последние указания, последние инструкции, как нужно работать, как лучше не допустить нарушений и браконьерства в осенний сезон. Получил бланки разовых путевок, которые он, как егерь, имел право выписывать, и, вернувшись домой, начал готовиться к встрече горторговцев.

6

На исходе дня, в косых негреющих лучах закатного солнца, закурилась, ожила дорога с большака на Сысоевку. Синяя «Волга» бойко катила впереди длинного пыльного шлейфа.

Ефим выскочил встречать гостей на крыльцо. Но «Волга» неожиданно свернула перед деревней, погнала целиной, твердым солончаковым пустырем, и, обогнув Сартыкуль, затормозила на той стороне озера, вблизи одного возвышающегося березового колка.

«В деревне, значит, не схотели заночевать», — с досадой подумал Ефим. Зазря он, выходит, ягушку решил.

Он вывел со двора Серого, поехал к охотникам ве́рши. Из «Волги» вылезли четверо, один представительный, солидный («Директор, наверно», — решил Ефим), и трое других, мало чем отличных друг от друга издали. Вылезли, походили вокруг машины, поприседали, поразминали ноги. Потом дружной кучкой направились к Сартыкулю, приноравливались, видно, изучали озеро, настраивались на утреннюю зорьку. Они громко разговаривали, смеялись, разводили руками. Голоса их далеко разносились в вечернем остывающем воздухе.

Ефим, не доезжая компании, спешился, как-то неудобно торчать перед начальством на лошади, пустил мерина пастись, бросив ему повод на шею.

— А вот и Евсеич! — шагнул навстречу егерю порывистый Савельев. Не в зимней мохнатой одежде он виделся тощим и высоким, на себя не похожим.

Он по-приятельски приобнял Ефима, сказал со смешком:

— Идем, Евсеич. Я тебе наших представлю.

Толстяк оказался совсем не начальством, как предполагал Ефим, а всего лишь навсего шофером, медлительным, краснощеким здоровяком, с заметным брюшком и заплывшими глазками.

— Наш незаменимый Дима! — дурашливо сказал Савельев. — Большущий спец по шашлыкам и закускам!

Новенькая, защитного цвета штормовка, блескучие, впервые натянутые болотники, спортивная кепка с длинным козырьком. Тот еще охотничек, сразу видать. Как новобранец вырядился.

Не самым главным начальством оказался и другой, лет под шестьдесят мужик, строгий и непреклонный на вид, знающий себе цену.

— Полит Поликарпыч… наш передовик, наш лучший завбазой! — продолжал в том же духе Савельев. — Наш…

— Хватит, открыл опять фонтан! — жестко и в то же время как-то вхолостую, вызвав улыбку у всех, бросил Полит Поликарпыч. Чувствовалось, что компания к его выпадам привыкла и не придает им большого значения.

И только последнего охотника, осанистого и кряжистого, Савельев представил без всяких насмешек и кривляний:

— Геннадий Семенович. Директор торга.

На директоре, как и на Савельеве с Политом Поликарпычем, была поношенная, выгоревшая, но справная еще, подогнанная одежда, дорожная, полевая. Не первый, сразу ясно, год на охоту выезжают, бывалые волки.

Ефим терялся, робел под пытливыми взглядами охотников, неумело здоровался с каждым за руку, не делал того, что нужно было делать.

А нужно было начинать с проверки путевок и охотничьих билетов. Больше того, их следовало забрать у охотников. Председатель охотобщества строго-настрого наказывал на собрании: «Пока охотник на озере, путевка и охотничий его должны быть непременно у егеря. Уезжает охотник, получает билет обратно. При этом егерь обязательно должен проверить, сколько и какой отстреляно дичи, не настрелял ли охотник лишнего. Есть приписные озера, где егеря с охотниками запанибрата живут. Никакого чтоб панибратства. Я проверять буду».

Да, именно с проверки документов и следовало начать знакомство, но Ефим как-то упустил подходящий для этого момент. Да и что бы он сделал, если б, к примеру, у того же директора не оказалось билета. Хозяин ведь, средства выискивает на охрану Сартыкуля.

— Вижу, втянулись в дело, — похвалил директор Ефима. — Может, к нам претензии есть?

— Что вы, какие претензии? — поспешно заверил егерь.

— Зарплату исправно получаете?

— Исправнее некуда.

— Контакт с охотобществом установи.

— Раз, однако, шесть ездил.

— Так, хорошо, — подбил, как говорится, бабки директор. — Пока мы вами вполне довольны.

— Чо ж у меня-то не остановились? — конфузился польщенный Ефим. — Хозяйка бы нас свежей баранинкой угостила.

Охотники непонятно переглянулись, молча и снисходительно поулыбались, будто Ефим им предложил нечто наивное, детское.

— Место нам здесь больно понравилось, — сказал, как бы оправдываясь за всех, Полит Поликарпыч. — Сухо здесь, чисто… березки шумят!

— Оно конечно, — согласился Ефим. — Лодки вот только далеко.

Лодки виднелись, желтели за Сартыкулем, вблизи деревни. Они были вытянуты глубоко на берег и перевернуты вверх днищами. Там бы охотникам и разбить стан, там Ефим пробил в камышах широкий, надежный ход, оттуда удобно и близко заплывать на большую воду.

— А мы их завтра машиной подтащим. — Голос у Димы оказался масленый, женский, не совместимый с фигурой.

— Утром нельзя никакого шума, — предупредил Ефим. — Лодки я сам доставлю.

Охотники после этого как-то разом ожили, возбудились, начали, вернувшись к машине, спешно разгружаться, подняли крышку багажника, доставали кульки, свертки — провизией запаслись на славу.

— А может, все-таки у меня заночуете? — еще раз предложил Ефим. — Не лето, чай, сейчас…

— Не сахарные, не растаем, — сказал бодро директор. — У нас ведь машина и палатка есть. Свежим хоть воздухом подышим… Дровишек бы вот где-то раздобыть. Какая ночевка без костерка?

— Дровишек? — засуетился Ефим. — Это мы живо, это мы сейчас…

А ничего вроде мужички наехали. Можно, пожалуй, сработаться.

— Ну, встретил своих? — спросила вернувшаяся с дойки Степанида.

Ефим опять запрягал, спячивал в оглобли мерина. Ходил вокруг лошади, податливо управлялся с привычным делом.

— Чего ночевать-то не позвал?

— Не едут. Воздухом подышать желают.

— Говорила я тебе! — накинулась Степанида. — Росла бы да росла ягушка.

Набуркивая что-то под нос, Ефим подтянул подпругу и чересседельник. Он тоже жалел ягушку, жалел своих напрасных хлопот и стараний.

— А куда это сызнова?

— Дров им подброшу.

Степанида съязвила:

— Кроватки им еще свези. Мало ли дров-то надо?.. У них чо, рук нету? Колок ведь рядом. Хворост путь берут.

— Какой там хворост, гнилье одно.

— Гнилье тоже горит.

Выехав из ворот, Ефим подвернул к поленнице, выложенной вдоль прясла. Весной еще выложил. Сухие теперь дровишки, обветрились.

— Вовсе уж мужик-от… — Степанида поднялась на крыльцо, хлопнула дверью. Она ревновала Ефима к егерской работе. До своего нового назначения мужик как мужик был, хозяйственный, копошливый. Придет, бывало, с работы, все тяжелое, все мужицкое по дому, по огороду сделает, ничего без внимания не оставит. Теперь же только озеро да озеро на уме. Сейчас уж не все и по хозяйству успевает, завистников и недовольных нажил в колхозе. А тут еще дочери вон что вытворили, а ему вроде и горя мало, спать готов на Сартыкуле. Деньги, которые ей каждый месяц вручает Ефим, не лишние, конечно, деньги. Но жили ведь, обходились как-то и без них, прожили бы и теперь. В тину какую-то попал мужик, увяз, запутался в ней. И подступиться к нему не знаешь как?

Ефим между тем накидал полную телегу звонких березовых поленьев, взялся за вожжи.

— Мясо-то в воду спустить иль как? — распахнула створки окна Степанида.

— Спусти, пожалуй, — сказал Ефим. — Да вынеси-ка мне пиджак. Захолодит, поди.

7

В охотничьем стане шумно. Все четверо расположились на разостланной палатке, заваленной посередке всякой всячиной. Оно и понятно, не простые ведь охотники приехали, все могут достать: и закуску хорошую, и выпивку лучшую.

Насчет, правда, выпивки Ефиму были тоже даны твердые и конкретные указания. Не допускать, по возможности, никакой выпивки. Пьяный охотник страшнее браконьера. И утонуть, и товарища подстрелить может.

А как тут не допустишь? Нельзя же запретить есть-пить людям?

— Давай, Евсеич, сюда, — позвали егеря, — погрейся с нами.

Вот, мало не допускать, сам с ними сядешь. Духу не хватит отказаться, обидятся еще. Зазнался, скажут, егерь-то, нос воротит.

Ефим не спешил присоединяться к охотникам. Он был не очень охоч до водочки, разве что по праздникам, да и то твердую норму знал. Голова у него в похмелье сильно побаливает, фронтовая контузия сказывается.

Сбрасывая дрова, егерь краешком уха вслушивался в разговор охотников.

— Еду, значит, я, — рассказывал из своих дорожных шоферских приключений Дима, — стоит, смотрю… голосует. Ничего из себя, фигурная. Грудки дыбком, ножки крепенькие… все вроде в норме. Посадил я ее, дальше еду. Начинаю помаленьку удочки закидывать, намекаю на это самое…

— Ух, ты, оказывается, какой, — скорее пожурил, чем одернул Диму директор. — Не знали, не знали, с кем ездим.

— Ага, намекаю, значит, — продолжал как бы даже ободренный Дима. — А она дурочкой прикидывается. Бледнеет, краснеет, в шутку мои слова обращает — доехать ведь хочется. Тогда я — р-раз, в лес сворачиваю, по дороге какой-то. Углубился подальше, останавливаюсь. «Ну, — говорю, — все сейчас будет от тебя зависеть, голуба… поедем мы дальше или нет». Я так не раз делал. Срабатывало. А тут ни в какую, глухо дело. Отбивается, верещит, как резаная. Вырвалась, выскочила из кабины, дернула обратно… Я разворачиваюсь, догоняю ее. «Садись, — кричу, — не трону больше». Машет рукой, ревет дура… Во какие бабы есть. На них иногда сам черт не угодит.

— И вся-то история? — разочарованно хмыкнул Савельев.

— А тебе чего надо? Чтоб она мне рожу исцарапала?

— Не мешало б! — засмеялись Савельев и директор.

— Плохо, что история эта в суде не кончилась, — ввернул под их смех Полит Поликарпыч.

Но серьезность его слов никто не взял во внимание.

«А шофер-то у них с порчей, никуда парень, — подумал Ефим. — И горторговцы, кроме Полита Поликарпыча, потакают Диме, посмеиваются, слушают его. Нашли развлечение».

Смеркалось. Вокруг сделалось поспокойнее. Ветер угомонился, березовый колок смолк. Небо отстоялось от вечерней дымки, вылоснилось, далеко-далеко, в его недосягаемом дне, выявились крупицы звезд, слабые и мерцающие. Озеро уж не плескалось, не дышало камышовым шорохом, вода была гладкая, темная и едва заметно курилась.

Ефим разгрузил телегу, надрал на растопку бересты с поленьев, запалил костер. Охотники обрадованно повскакивали, подтащили палатку за углы, поближе к теплу. На их разгоряченных хмельных лицах запрыгали, заиграли красные блики.

— Хватит увиливать, Евсеич… садись, — снова позвали Ефима.

Пришлось пристроиться, нашел меж директором и Политом Поликарпычем место. Савельев вручил Ефиму граненый стакан, плеснул из пузатой бутылки. В стакане заискрилось, запереливалось янтарным огнем.

— Попутчиков нет?.. Одному несподручно как-то.

— Смелее, Евсеич, — ободрили его. — Мы только что выпили.

— Ну, будем здоровы. Удачи вам!

Крепкий, запашистый напиток обжег гортань, мягко разошелся во рту.

— Как? — спросил Савельев. — Такого небось никогда не пробовал?

— И без закуски сладок! — крякнул Ефим.

— Закусывай, закусывай, — навеливал Савельев. — Мажь вот икорку красную… А ты давай, Дима, за шашлычки принимайся.

— Погодите, уголья назреют, — пошуровал тот в костерке полешком.

Ефим неумело намазывал на хлеб красную крупнозернистую икру, отведал осторожно редкого сейчас кушанья. А когда-то, помнится, баночки икры этой свободно на прилавках лежали. Не только, видно, в реках и озерах, а и в морях-океанах изводится рыба… Вот и уток разве столько было? Раньше стрелять по летящей птице — боже упаси, заряды берегли. Только на воде, только по сидячим стаям палили. Тот же Еремка поплывет, бывало, бабахнет из своей берданы, штук пяток везет. А теперь на каждую утку — десять охотников.

Савельев поднял пузатую бутылку, разглядывал на свет:

— Под этот бы коньячок специальные рюмашки!

— Ага, ага… — не упустил удобного случая Полит Поликарпыч. Поддел Савельева: — И бабоньку в кресле… ножка на ножке, сигаретка в пальчиках. Пижон ты, Савельев. За каким хреном, спрашивается, на охоту приехал?

— Старик наш, как всегда, в форме! — весело отозвался товаровед. С него все стекало, как с гуся вода.

Полит Поликарпыч нашел и демонстративно, в пику Савельеву, распечатал другую бутылку, бутылку «Экстры».

— Наплюнь-ка, Евсеич, на эту вонючую бурду… Лучше мы с тобой по-русски, водочки выпьем!

— Можно, — согласился Ефим. К Политу Поликарпычу он испытывал нечто вроде симпатии, тихого расположения, хоть никто из охотников не принимал без ухмылки ворчаний заведующего базой.

Полит Поликарпыч налил. Выпили.

— Семья, Евсеич, большая?

— Да нет… вдвоем со старухой остались.

— Что так? Неужто детей не нажили?

— Как не нажили… две дочери есть. Старшая уж своих двоих нагуляла. Меньшой тоже не повезло, разведенка теперь.

— Ясно, — вздохнул Полит Поликарпыч. — Попался небось такой же прохвост, как те вон… — мотнул он головой на Диму и Савельева, — и жизнь колесом.

Савельев и шофер только посмеивались: валяй, мол, валяй, старикан.

— Оно и баб-то особо хвалить нельзя, — запальчиво вдруг начал Ефим — водочка и коньяк возымели действие, обычно Ефим был тугой на слово. — Шибко им волю нынче дали. Может, оно и хорошо — воля. Но ведь они со своим коротким умишком все не так поняли. Эко начали вытворять. И хозяйство, и ребятишек — все готовы на мужиков свалить. И попробуй шумни на них… живо где надо окажешься.

— Очень даже верно подмечено, — вступил в разговор и директор. Он расслаблено полулежал на земле, расслабленно улыбался. Хмель смягчил его широкое крепкое лицо, директорской сдержанности и солидности тоже будто бы поубавилось. В нем вдруг отдаленно, едва заметно увиделся простенький, тяжко уставший мужик, долго и трудно выбивавшийся в люди. — Избаловалась нынче женщина, чего там. Мои вон… одной, слава богу, пятьдесят, другой — восемнадцать, а разницы никакой. Что дочери-соплюшке, то и жене подавай. Весь почти семейный бюджет на них уходит. Каждый год им на море надо. Каждый день им наряды новые… Ну, да и мы не лыком шиты. Верно, ребята! — взыграл директор компанейским басом. — Сами, как говорится, с усами! Тоже отдыхать умеем. Как с шашлычками там?

— Айн момент! Силь ву пле, мадам! — подхватил энергично Дима. Кинулся к машине, принес целлофановый мешок и связку проволочных рогулек. Сдвинул ногой горящие головешки, натыкал рогульки по ту и другую сторону углей, вытащил из мешка несколько шпажек, унизанных кусочками мяса вперемешку с пластинками лука. Пристроил эти шпажки на рогульках, завертел попеременно над жаром. Вкусно и густо запахло жареным, до слюны запахло.

— В вашей организации сколько любителей? — воспользовавшись общим благодушием, спросил Ефим.

— Немного, не тревожься, Евсеич, — успокоили его. — Мы в основном…

— Я к тому, — начал осторожно егерь, — собираюсь тут завтра одного на открытие пустить. Тоже заядлый, тоже не дождется…

— Что такое? Кто не дождется? — директор обеспокоенно поднялся на локте.

— Наш, из Сысоевки… сосед мой, — почувствовав в душе тревогу, сбивчиво заговорил Ефим. — Охотобщество, вообще-то, разрешает… не против местных. Документы у него в полном порядке: билет, все есть… членские взносы уплочены. Ну, раз просится парень.

— Тот самый, видно, — вспомнил Савельев, — который тебя в егеря предложил?

— Да, да! Тот самый! — подтвердил Ефим с надеждой, что это хоть как-то поможет Таське.

Но директор лишь неопределенно хмыкнул, пожал плечами.

В это время колдовавший над шашлыками Дима отпрянул от костра, держа в руках шпажки, как растопыренные пальцы.

— Закусь готова!

Просьба Ефима сразу была забыта, охотники запотирали в предвкушении удовольствия руками. И Ефим решил напомнить о Таське позднее.

Савельев оделил всех коньяком, каждый получил по шашлыку, исходящему сытным ароматом.

— Ни пуха ни пера!

— К черту!

Выпили с желанием, как по первой, обнажали, обжигаясь, шпажки, стягивали зубами душистые, сочные куски. Громко и наперебой нахваливали Диму. Ай да спец! Ай да пузанчик!

«Напрасно ягушку сгубил, — опять пожалел Ефим. — У них тут и без моей баранины хоть заешься».

— Под такую вкуснятину и еще не грех… — мыкнул набитым ртом директор.

Савельев не заставил себя ждать, снова плеснул в стаканы.

— Я погожу, — решительно отказался Ефим. — Мне еще дело делать.

8

Вскоре он тихо и незаметно покинул охотников, взбодрил понуро стоявшего Серого:

— Съездим последний раз… и все. Выпрягу я тебя.

— Евсеич, куда? — окликнул и побрел вслед за егерем Полит Поликарпыч, точно был нанят караулить Ефима.

— Лодки привезу.

— А чего один-то, никого в помощники не берешь? Эй! — крикнул Полит Поликарпыч Диме и Савельеву, которые что-то пылко доказывали друг другу.

— Не надо, не надо… отдыхайте, — отмахивался Ефим, — сам справлюсь.

— Как это сам? — настаивал Полит Поликарпыч. — Я с тобой, раз у молодых совести нет. — Охотник неловко завалился боком в телегу: — Проветрюсь хоть.

«А пускай едет, — не стал отговаривать Ефим. — Вдвоем-то оно все веселей. И лодки погрузить легче».

Он тронул лошадь, сел на ходу впереди Полита Поликарпыча, телега запрыгала, застучала по твердым, потрескавшимся кочкам солончака.

Сзади раздавались голоса спорщиков.

— Горлопаны, — презрительно фыркнул Полит Поликарпыч, — за версту слыхать. — Он поудобнее устраивался на телеге, тыкался, валился пьяно на Ефима, жадно и доверительно наговаривал: — Недолго уж мне, недолго осталось… Два года отбухаю — и баста. На пенсию ухожу, Евсеич. Всю эту шайку-лейку подальше пошлю… В садике буду возиться, на охоту ездить… Ночь-то какая! А, Евсеич? — Полит Поликарпыч было умолк, повертел туда-сюда головой, но через минуту-другую опять воинствующе разошелся: — Хватит, к чертям собачьим… наплюну я на них. Весь торг под себя подмяли, деятели! Всех неугодных помаленьку выжили. Только и терпят таких, как я… Вреда-то им от меня все равно никакого, видимость одна. Ночь-то какая! Ночь-то! — все больше и больше возбуждался Полит Поликарпыч. — Век доживаю, а все не надивлюсь… Вот и прохвоста этого, Диму, недавно приняли. Нашли шофера. Ты не гляди, что он толстый. Он куда угодно без мыла влезет. Эх, ты но-о-оченька-а! — пропел вдруг врастяжку Полит Поликарпыч. — Не слушай меня, Евсеич, не слушай. Пьяненький я, лишнее болтаю.

Бессвязная эта, не очень-то понятная вспышка, признание Полита Поликарпыча в своей беспомощности, вызвала в Ефиме какой-то неприятный осадок, досадливое недоумение, похожее на жалость. «Тоже ведь не последний человек в торге, — думал он о заведующем базой, — неужто никаких полномочий не имеет? А куда в таком случае весь торг смотрит? На любого ведь есть управа?»

— Может, я тоже чо-то не так делаю? — спросил он встревоженно. — Деньги ведь я за какого-то экспедитора получаю.

— Нет, ничего, — сказал Полит Поликарпыч, — это они на себя взяли. Ты здесь ни при чем, Евсеич. Ты свою службу честно несешь. Впрочем, за таких, как они, всегда кто-нибудь да в ответе.

Ночь наплывала звонкая, чистая. В плотной, непроницаемой черноте светились лишь частые огни комбайнов в полях, огни центральной усадьбы да быстрые огни машин, снующих по тракту. Машины возили зерно на элеватор.

Справа дышало, жило своей деятельной ночной жизнью озеро. Что-то там всплескивало, взбулькивало, шуршало, не нарушая основной, плотной земной тиши. Трескучий утиный гомон плыл над камышами, был он непрерывен и неослабен, как стрекот кузнечиков в жаркий день.

Подъехали к лодкам. Давай грузиться. И чтобы не ездить вдругорядь, уместили на телеге сразу четыре лодки, на всех охотников, сложили их одна в другую, как стопку тарелок.

Обратно шли пешком, придерживали с обеих сторон неустойчивую, готовую рассыпаться стопку. Полит Поликарпыч больше не заговаривал — выговорился.

Костер полыхал по-прежнему, ярко и щелкуче. Выхватывал из темноты фигуры охотников, сверкающий бок машины, уродливые длинные тени плясали, бесновались вокруг.

«Так им дров ненадолго хватит», — подумал, подъезжая, Ефим.

Дима, Савельев и директор сидели осоловелые, тяжкие с еды и выпивки. На лицах у всех были блаженство и отрешенность.

— А ну-ка, молодежь… сгружай живо, — приказал Полит Поликарпыч. — Мы за вас должны?

Молодежь, Савельев и Дима, дуром вскочили, высказывая нешуточный испуг перед Политом Поликарпычем, легко и играючи разгрузили телегу и снова прилегли возле огня.

— Соснуть бы всем нужно, — посоветовал Ефим, — вставать рано… И ружья загодя настройте, чтоб завтра не искать, не терять время.

Савельев опять вскочил, бросился от костра, нагнулся над открытым багажником «Волги», вернулся, увешанный патронташами и ружьями в чехлах.

— Разбирайтесь. Весь арсенал тут!

Охотники разобрали ружья, повытаскивали их из чехлов, собирали, переламывали, заглядывали в стволы, точно покупку делали. Ружья у всех добротные, штучные, грех не попадать из таких ружей.

— И вот еще что, — как бы между прочим сказал Ефим, — путевки и охотничьи билеты положено на время охоты мне сдать. Распоряжение есть, проверить могут.

Случилась некоторая заминка. Охотники смотрели почему-то не на егеря, а на директора. Ждали, должно быть, какой подаст он пример.

— Ну раз проверить, тогда конечно, — не то поощрительно, не то глумливо усмехнулся директор. Его, кажется, заело, он, видно, не привык больно-то подчиняться, что с него спрашивали. — Билеты всегда пожалуйста, — полез он в нагрудный карман спецовки. — А вот насчет путевок мы на тебя, Евсеич, надеялись.

— Путевки не беда… выпишу, — пообещал Ефим.

За директором охотничьи билеты отдали Полит Поликарпыч и Савельев. Один только Дима не копошился, не искал билета, щурился сытно на огонь, ковырял спичкой в зубах.

— А тебя не касается, голубчик? — напустился на шофера Савельев, ломал комедию. — Оштрафовать… нет у него никаких документов.

— Шутки-то шутками, — встревожился Ефим, — а меня ведь и впрямь… возьмут и проверят.

Все, перестав смеяться, снова взглянули на директора.

— Брось. Не беспокойся, Евсеич, — похлопал тот егеря по плечу. — С нами не пропадешь. Отвертимся как-нибудь, не впервой… Да из Димы и охотник-то. Погода испортится, если он хоть одну утку убьет. У него и ружье-то не свое, взаймы, напрокат взял.

— Он скорее сам себя зацепит, — серьезно сказал Полит Поликарпыч. — Берем тут салаг всяких.

— Я же говорю, что Политыч в форме! — крикнул, схватив бутылку, Савельев. — Втык всем дает!.. Выпьем, друзья, за Политыча!

— Нет, хорош на сегодня, — сказал, точно отрезал, директор — вконец, видно, испортилось настроение. — Кто как, а я плацкартное место занимаю. — Взяв ружье, патронташ, он полез в тесное нутро «Волги». Начал кряхтя устраиваться на заднем сиденье.

Полит Поликарпыч последовал примеру директора, с треском захлопнул за собой переднюю дверцу кабины.

— Ну, а вы чо? — спросил Ефим Диму и Савельева. — Давайте помогу палатку натянуть.

— Мы, думаешь, спать будем? — развеселился Савельев. — Мы с ним еще к дояркам пойдем! Правда, пузанчик?

— Пойдем! — взыграл бабьим голосом Дима. — Где у вас, Евсеич… в смысле, доярки бокастые?

— Ложитесь-ка, ложитесь лучше… — Ефима задевала пьяная болтовня охотников. Степанида ведь тоже доярка. Не думают, что болтают.

Он немного подождал, не займутся ли охотники палаткой? Нет, не занялись. И черт с ними, пусть мерзнут. Ефим было пошел от костра, но, спохватившись, вернулся, вспомнив про Таську. Постучал пальцами по крыше «Волги»:

— Геннадий Семенович? А Геннадий Семенович?.. Чо мне с Протасием-то делать?

— Каким Протасием?

— Ну, просится кой…

Директор недовольно завозился в машине:

— Он что, не может в свободной зоне поохотиться?

— Может, пожалуй… Дак ведь не близко, свободные-то озера, — бессвязно убеждал Ефим. — А он комбайнер… хлебушек жнет. Сами понимаете, каждая минута дорога. Позволить бы парню.

Сзади его сильно и настойчиво потянул за рукав Савельев, заговорил полушепотом, чтобы в машине не слышно было:

— Кончай со своим Протасием, Евсеич. Не видишь, не по душе шефу?

Ефима как ушатом холодной воды облили. Поговорил называется, отстоял Таську. Что он сейчас ему скажет?

Прокшиных Таська вчера навестил, заскочил поздно вечером после работы, запыленный, глаза ввалились, притух в них шальной, игривый блеск — умаялся парень, страдные дни в колхозе. Но расплылся счастливо в широкой улыбке:

— Не спите, хозяева?

Прокшины только что отужинали. Степанида убирала посуду со стола, Ефим разложился с починкой — резиновые сапоги клеил, осенние ненастья близко.

— Присаживайся, Протасий, — пригласила хозяйка. — Может, холодненького молочка выпьешь?

— Спасибо, не откажусь.

Степанида побежала в чулан, принесла запотевшую кринку. В холодной, колодезной воде стояла.

— Пей, матушка! Пей!.. Много нынче нажал?

— Хватит с меня! Все наше!

Таська жадно приложился к кринке. Глядя, как он без передыху пьет, как ходит его выпирающий острый кадык, как весь он будто оседает, грузнеет от выпитого, Степанида с укором и горечью сказала:

— Эх, Протасий, Протасий… прошляпил ты наших девок. Чем бы не зятек был. Любую бы за тебя отдали. Жили бы сейчас рядком… Вы ведь росли вместе, ты им с каких пор ухажером был.

— Так ведь если б, тетя Стеш, не армия, — вернул Таська кринку хозяйке, облизал обветренные, саднящие, видно, губы. — Все тут без меня вышло. А будь я дома, я бы этому Веньке рога-то пообломал. Я б его отучил в чужой огород лазить.

Степанида неожиданно всхлипнула:

— Чего уж теперь-то… Теперь уж не поможешь.

— Ну будет тебе. Нашла о чем разговаривать, — прикрикнул слегка на жену Ефим. — Ты по делу иль зачем? — спросил он Таську.

— Я до тебя, Евсеич. Вот мой охотничий, — выложил тот билет на стол, — путевка мне на открытие нужна. Раз теперь Сартыкуль платным сделали.

Ефим отложил заделье, тоже подсел к столу и не спеша, придав своим действиям солидность и значительность (исполнение служебных обязанностей все-таки), проверил досконально билет парня. Таська хоть и свой человек, но потачки ему шибко-то давать не надо, в узде, как говорится, насчет охоты держать.

— Ты как милиция… изучаешь.

Ефима эта подковырка не задела, он продолжал заниматься своими обязанностями.

— Здесь у тебя в порядке, — сказал он. — Дам я тебе путевку. Сначала, однако, начальство предупрежу.

— А без предупреждения уж и нельзя? — начало коробить, заносить парня. — Сам ведь права имеешь. Местных ведь разрешено пускать на приписные озера.

— Только с согласия хозяев, за кем угодье приписано.

Путевку можно было, конечно, и без предупреждения выписать. Горторговцы, поди, не станут упираться, охотники охотника понять должны. Тоже ведь душа просит, привык парень к Сартыкулю. Не отсылать же его на другие озера.

И считая, что дело у Таськи выгорит, Ефим все же решил сообщить охотникам, чтобы появление парня на Сартыкуле не было для них неожиданностью, чтобы сам Ефим при этом выглядел образцовым, понятливым егерем, а не таким, который прет отсебятину.

— Вот времена пошли, — взял билет Таська, — частная вам здесь лавочка, что ли?.. Ладно, посмотрим, что дальше будет. — Парень он был взрывной, что запал, но и отходчивый. — Мне когда явиться?

— Завтра. В это же время.

9

Сысоевка спала, не издавала ни звука. В одной только избе горел свет, избе Яншиных. Он-то и выдавал в темноте деревушку.

Таська, видать, со сменки вернулся, его, егеря, поджидает.

И точно, едва Ефим поравнялся с соседским домом, тотчас от калитки отделилась знакомая фигура, в белой рубашке, пиджак на одном плече, — Таська уж переодеться успел, точно на посиделки, к девкам собрался.

Ефим остановил лошадь.

— Уж, думаю, не дождусь… — подошел Таська. — Костер, смотрю, палят… шумят. Попала, видать, вожжа под хвост?

— Гуляют. Вырвались на свободу.

— Не много их, значит? — намекнул насчет себя парень. — На одной всего машине?

— На одной…

Почувствовав, что Ефим мнется, тянет резину, Таська напропалую спросил:

— Сказывал хоть?

Ефим лишь повинно и тяжко завздыхал. Он всю дорогу мучился, клял себя распоследними словами, что не выписал вчера путевку парню, что затеял напрасный разговор с охотниками. С ними, как он понял, по-другому надо разговаривать.

— Ну? — допытывался парень.

— Ничего не вышло, Протасий. Не разрешают пока… не заплывай на озеро.

— Да они что? — тихо изумился Таська. — Есть ведь распоряжение охотобщества!..

— Есть. Но они хозяева…

— Какие хозяева? Какие хозяева? — занялся, как лесной пожар, Таська. — Нет у нас хозяев! Все хозяева! Ишь нашлись… озером они завладели! Хотят на птичьи права посадить!

— Тихо, Протасий… тихо. Не горячись, — попробовал успокоить парня Ефим.

Но не тут-то было.

— Что не горячись? Что тихо?.. Завтра охотничаю, и все тут… И никакой мне путевки не надо!

Это уж был вызов. И вызов не столько горторговским охотникам, сколько ему, Ефиму. Вызов его новой должности, обязанностям, долгу.

— Но, но, — как можно строже предупредил Ефим. — Не балуй у меня, парень. Ружье отберу.

— Посмотрим, сказал слепой. — И Таська пошел, деланно беспечно насвистывая.

Раздевался Ефим, не зажигая света, — боялся разбудить Степаниду, ворчанья и лишних расспросов не оберешься. Ходил по избе, словно вор, на цыпочках, выставив перед собой руки и на все натыкаясь.

Забрался осторожно под одеяло, коснулся нечаянно жены, горячего ее бока.

— Господи! — вскрикнула Степанида. — Холодный, что камень. И винищем несет… пошла у мужика жизнь!

— Не винищем. Много ты понимаешь… все бы такие винища пить.

— Поел хоть? — беспокоилась Степанида. — Чую, и лампу не зажигал.

— Сыт я, лежи, — скрючился для согрева Ефим.

10

Ночью он два раза поднимался, смотрел на часы — не проспать бы. На третий поднялся окончательно. Времени — около четырех. Пора выплывать. Пока через озеро гребешь, пока поднимаешь охотников, пока расставляешь их по местам — и светать начнет.

Опять, не включая света, собрался, надел поверх рубахи овчинную безрукавку (очень-то наздевывать на себя тоже не следует, потом изойдешь — толкаться ведь нужно), вышел, стараясь не стукнуть, не брякнуть, нашарил в углу двора кучу весел, поставленных стоймя, отсчитал восемь штук, для четырех лодок.

Неплохо бы на каждую лодку шестик заиметь, прикидывал Ефим, взваливая на плечо весла. Озеро мелкое, тинистое, будто каша, — не больно-то веслами наорудуешь. С шестами же в самый раз.

Он спустился на берег, сложил осторожно весла в свою лодку, чтоб не громыхнуть ненароком, не разбудить кого (Таську, положим, того же), поутру деревня чутка ко всякому звуку.

Таськина лодка лежала на месте. Спит, упехтался парень. До охоты ли ему сейчас? Это ведь не простая штука — комбайн водить. Так натрясет, так надергает за двенадцать-то часиков, не рад станешь. Вчера, поди, опять не одно поле выпластали. Механизаторы, если погода позволяет, крепко на хлеба наваливаются.

Ночь была еще в зрелой поре — нигде никаких признаков утра. Только звезды, большие и яркие с вечера, смеркли уже, закраснели, будто уголья в слабнущей печи, они как бы отдалились сейчас, притушили свой дивный голубой свет, отчего и небо померкло, потеряло блеск, темь его сделалась рыхлой и вязкой.

По-прежнему светили на большаке машины, по-прежнему ползали по полям комбайны. Жнут, торопятся. Тумана сегодня нет, росы тоже, разве что чуть отмякла и заволгла трава. Редкая, удобная для уборки ночь.

В воздухе, с юга, слегка потягивало, обдавало сухим теплом степей Казахстана, оно-то и не давало ночи отстояться росой и туманом. Часам к девяти-десяти теплая и сухая тяга эта превратится в ветер, он ровно и неослабно задует над землей, зароется в воду, в камыши, затреплет, заиграет его седыми космами.

Вытащив из камышей припрятанный шестик, Ефим спихнул лодку на воду, прыгнул в нее, оттолкнувшись ногой, — лодка осела под ним, задралась носом, колыхнулись в поднятой зыби звезды.

Привычно и размеренно толкаясь, гнал он через озеро лодку. Направление держал на березовый колок, который лишь смутно угадывался на той стороне, закрывая часть большака; свет от машин внезапно пропадал там и только через несколько секунд вновь вспыхивал, катил дальше.

Лодка легко подавалась вперед, ломала зеркальные хрупкие поверхности, огибала мыски, мели, наплывала с лету и без всякой задержки разнимала с мягким шорохом камышовые островки. Журчала вода под днищем, скребся о борта тростник, из-под самого лодочного носа шарахались, расплывались, резко и испуганно вскрикивая, потревоженные утки.

— Не бойтесь, дурашки, — ласково наговаривал егерь, — не съем я вас.

Ефиму было жаль расставаться с утками, с этим пока что нетронутым, оберегаемым им все лето, пернатым царством. Скоро и озеро, и утки будут не те. Через каких-нибудь пару часов птица потеряет всякое доверие к человеку, начнет уплывать, прятаться, заслышав иль завидев его, будет неимоверно осторожна и чутка, будет высматривать человека с высоты, далеко облетать, взмывать над ним, становясь недоступной для выстрела. Самой большой опасностью будет для утки человек с ружьем.

Думая так, жалея птицу, выплыл Ефим на последнюю чистую воду. Сильно и часто толкаясь, разогнал лодку, ткнулся в пружинистые плотные камыши. Теперь только этот камыш, густой и высокий, и отделял его от охотников.

Ефим довольно долго, минут двадцать, а то и больше, воевал в непролазных спутанных зарослях, крушил перед собой шестиком, наезжал днищем лодки на камыши — бил в крепях узкий проход.

— Помогли бы, черти! Навстречу бы пробивались, что ли! — ругал он на чем свет охотников. — Спят, как сурки, и ухом не ведут.

Он весь взмок, измотался, пока достиг берега. Но как ни шумел, воюя с камышами, в таборе так никто и не проснулся.

Никто не проснулся и когда он подошел к дотлевающему костру. Дима и Савельев валялись прямо на земле, мерзли, скрючившись и натянув на головы капюшоны штормовок. Палатку они ночью не поставили и даже ничего не убрали с нее. Всю ночь, поди, коньяк глушили и глотки драли. Какие из них сегодня охотники?

Ружья их и патронташи тоже валялись на земле. Приходи, приделывай им ноги и уводи.

Ефим попытался растолкать охотников, но оба что-то невнятно мычали, брыкались, взмахивали руками, запахивались в штормовки.

— Дай им под зад хорошенько, нечего церемониться, — сказал, вылезая из машины, Полит Поликарпыч. Он зябко передернул плечами, начал опоясывать себя патронташем: — Ты давно здесь, Евсеич?

— Только-только приплыл.

— Правильно. Загодя оно всегда лучше… Эй, гвардейцы! Подъем! — зычно крикнул Полит Поликарпыч.

«Гвардейцы» не шелохнулись.

Проснулся, загудел в машине директор:

— Не рано еще?

— Самый раз, — осматривался Полит Поликарпыч. — Пока этих субчиков поднимем, пока… — Он ткнул носком сапога Диму, потом Савельева: — Радикулит схватите.

Ни крики, ни пинки, однако, не помогали.

— Они что? Так всю ночь и валялись? — Директор, пытаясь согреться, делал физзарядку. — Тут в машине, и то продрогли. — Снова полез в машину, достал охотничье снаряжение. — Поднимайте, поднимайте их.

Полит Поликарпыч возобновил домогания.

— Пижоны несчастные! Поросята! — пинал он попеременно обоих охотников. — Налакались, меры не знают.

— Кто налакался? Мы налакались? — Савельев с трудом приподнял голову. — Ложь несусветная, поклеп! Пусть у тебя, Политыч, ноги отсохнут. Футболист нашелся.

— У вас они скорее отсохнут, валяетесь так, — ворчал наставительно Полит Поликарпыч. — Борова этого оставить придется.

— Ничего подобного, — мигом запыхтел, поднимаясь, Дима. — Ишь захотели… Да я вас быстрее соберусь. — Но прыть его только на словах осталась, он тут же вытянул руки над едва краснеющими угольками: — Дровец бы подбросить.

— Каких еще дровец? — возмутился Полит Поликарпыч. — Скоро светать начнет.

Савельев нашарил рукой бутылку, глотнул прямо из горлышка, сунул бутылку Диме:

— Полечись.

— Вы чего там, заново начали? — сурово спросил директор.

— Все в порядке, шеф! — вскинул себя на длинные ноги Савельев. — Мы, как стеклышки, мы готовы!

Суровый голос шефа расшевелил и Диму, он тоже стряхнул сонливость, неловко и суетливо пристраивал патронташ на большом животе.

Ефим с беспокойством поглядывал на восток, там уже вроде бы обозначилось посветление, край неба точно размылся и отстоялся от темноты. Успеть бы вовремя развести охотников.

— Поехали, поехали… опаздываем, — заторопил егерь. — Да прикройте хоть, — показал он, отходя, на палатку. — Воронье растащит.

Дима и Савельев загнули концы палатки, придавили тяжелым камнем сверху, чтобы брезент ветром не раздувало.

Ефим выбрасывал весла на берег:

— Разбирайте, стаскивайте лодки и за мной…

Выбившись проходом на чистую воду, Ефим подождал охотников. Тем приходилось туго. Лодки у них были широкие, садились бортами на камыши. Весла, которыми они толкались, как шестиками, глубоко, по самую почти ручку, уходили в вязкое, илистое дно. В камышах слышалась ругань, яростное, натяжное кряхтенье.

Первым появился Савельев, затем — директор с Политом Поликарпычем. Отдышались, вставили весла в уключины. Только Дима не появлялся, хоть ему было легче всех плыть — впереди, как-никак, прошли четыре лодки.

— Ты чего там шарашишься? — шипел нетерпеливо Полит Поликарпыч.

— Воды зачерпнул, — выехала низко осевшая лодка Димы. — Выбросать бы чем-то?

Ефим передал ему черпалку, сделанную из консервной банки. Дима принялся вычерпывать воду.

— Небось, согрешил ночью-то? К дояркам втихаря сбегал? — издевался над ним Савельев. — Все у тебя не эдак сегодня.

— Согрешил, согрешил, — похохатывал Дима.

— Мы сегодня выедем, нет? — тихо спросил директор. Так спросил, что все примолкли.

Дима сильнее заработал черпалкой.

11

Наконец все же тронулись.

Впереди бесшумно скользила лодка Ефима. Сзади, нестройной флотилией, не очень-то умело обращаясь с веслами, брызгая, шлепая, скрипя уключинами («смазать не догадался», — досадовал на себя Ефим), двигались остальные. Особенно неровно плыл Дима, он то налетал на чью-нибудь лодку, то далеко отставал, приходилось останавливаться, поджидать — еще потеряется в темноте. Охотники, когда он догнал всех, кляли, материли его почем зря, а Полит Поликарпыч так даже грозился веслом огреть. Однако ничто не помогало, лодка под Димой вела себя дико и своенравно, как необъезженный конь.

«Так мы всю птицу еще до охоты распугаем, — всерьез уж опасался егерь. — Отделаться-ка надо поскорее от увальня этого».

Вокруг и впрямь делалось неспокойно. Слышался встревоженный утиный крик, росла суматоха. Некоторые утки с шумом снимались, взмывали вверх и кружили, невидимые, над озером. Тугой посвист их крыльев горячил охотников. Они поднимали весла, замирали и сидели недвижно, пока утки не плюхались успокоенно где-нибудь в сторонке.

Диму Ефим оставил у вольного водного клина, в левом крыле Сартыкуля, утка здесь часто снижается, но утягивает по-над водой дальше, к середине озера. Место — так себе, как повезет. Но для Димы и этого много. Его вообще нельзя было пускать на Сартыкуль. Путевки нет. Охотничьего билета нет. Не со своим ружьем приехал. Гнать таких следует с озера, а не места им подыскивать.

Егерь помог Диме втиснуть в камыши и замаскировать лодку, наказал не садиться на борта, не стрелять стоя, чтоб в воду не свалиться.

— А ему не помешает… протрезвится хоть, — сказал Полит Поликарпыч.

Охотники облегченно посмеивались. Никто и не думал скрывать, что с радостью оставляют Диму, что всем он надоел до чертиков.

— Смываемся, да? — строил из себя обиженного Дима. — Ладно, сделаю я вам шашлычок вечером… В ножках у меня поваляетесь.

— С тобой не соскучишься, Дима, — хмыкнул директор.

— Можешь досыпать, — пожелал Савельев.

— Смейтесь, смейтесь… Посмотрим еще, кто больше настреляет.

Савельеву и Политу Поликарпычу достались места получше: Савельеву — крепкий камышовый островок с хорошим круговым обзором, разворачивайся только, пали знай туда и сюда; Политу Поликарпычу — широкая заводь, глубокая и спокойная, где утка обычно кормиться любит.

Но самое лучшее место Ефим оставлял директору. Надежное, годами испытанное, добычливое место — мыс, выступающий по центру озера, отчего водная часть Сартыкуля и имеет вид полумесяца; глянешь направо — одно крыло, глянешь влево — другое. Утка и садится, и поднимается, не минуя мыс. Очень удобное для стрельбы место. Кто-кто, а директор уж без добычи не вернется.

К этому-то мыску и направлял свою лодку Ефим. Он спешил, времени оставалось мало, считанные минуты. Вокруг уж начинало сереть, чернота вверху разбавлялась, рассасывалась, звезды над головой тончали, тонули в светлеющей бездне. Восток на глазах алел, наливался соком, и на фоне разрастающейся зари уж смутно мелькали иногда тени потревоженных уток.

Метались они низко и неровно, как летучие мыши. Шипящий, нагнетающийся звук вдруг возникал в воздухе и тотчас пропадал, отдаляясь, охотники порой не успевали даже головами крутнуть.

Скоро, скоро заговорят, запоют над округой ружья всех марок и калибров, забьется, заколотит в груди охотничье сердце!

Наткнувшись в темноте на стенку глухих камышовых зарослей, Ефим и директор свернули, некоторое время плыли, огибая выступ. Егерь намеревался высадить Геннадия Семеновича на острие мыска.

— Здесь, пожалуй, и остановимся, — придержал он вскоре лодку. — Самый подходящий пост!

— Дальше валяйте, занято, — раздалось из недр камыша, — расшлепались на все озеро.

Было это так неожиданно, что егерь с директором испуганно замерли, будто карманники на месте преступления.

— Кто это? — тихо спросил директор.

Ошарашенный Ефим слова поначалу не мог сказать. Вчера он не придал особого значения намерению Таськи. Поерепенится-поерепенится, мол, парень и остынет. Не насмелится заплыть на озеро, побоится Ефима — егерь все-таки, власть, хочешь не хочешь, а считайся. Ан нет, посмел. И еще как посмел — лучшее место занял.

— Вот безголовый, на своем настаивает, — обрел наконец дар речи Ефим.

— Кто это? — повторил директор.

— Да Протасий. Ну вчера… помните?

— Ясно, — вспомнил директор. — Самовольничает, значит? Геройствует?

— Он у меня погеройствует. Он у меня… — разворачивал лодку Ефим.

— Погоди, Евсеич. Не шебутись… Может, это самое, спустим ему на первый раз, — дипломатично предложил директор. — Пусть убирается подобру-поздорову. Только чтоб на озеро ни ногой больше.

— Чуешь, Протасий? — подхватил Ефим. — Уезжай, покамест не поздно.

— И не подумаю, не надейтесь, — отозвался парень. — Я всегда охотничаю на Сартыкуле. С чего я должен?..

— Верно, — послышалось чуть подальше. — Мы спокон веку у воды… Жись возле озера доживаем. А нас выдворять сдумали.

«Как? И Еремка здесь? — опешил Ефим. — Они что? Сговорились, черти! Под монастырь меня хотят подвести? С должности выжить?»

— Это еще кто такой? Что здесь за балаган, Евсеич? — властно потребовал отчета директор.

Позор-то какой, стыдобушка! Ефим был готов сквозь землю провалиться. Егерь называется. Браконьеры ему в глаза смеются.

— Слышь, Еремей, — крикнул Ефим. — А ты-то, старый, на чо надеешься? У Таськи хоть охотничий есть…

— Косатую подшибить надеюсь! — хорохорился дед. — И ты не указ мне. Ты еще мамкину сиську сосал, а я уж охотничал, берданку имел!

— Я твою берданку об угол трахну, иначе заговоришь… И оштрафую вдобавок. Никакой твоей пенсии расплатиться не хватит!

— Постыдился бы, на старика-то нападать, — снова подал голос Таська. — Много он дичи возьмет? Он и патронов-то нашел… три всего. Ты лучше настоящих браконьеров лови.

Верно, не в Еремке ведь дело. Еремку, в крайнем случае, можно и на буксир взять, утянуть просто-напросто с озера. А вот как с Таськой быть? Того ведь на прицеп не посадишь. Он сам тебя упрет куда хочешь. Здоровый, лешак.

— По-хорошему, значит, не желаешь, Протасий?..

— Нет, не желаю.

— Чо ж… меры примем.

— Попробуй, живо в воде очутишься.

— Черт! — выругался директор. — Партизанщина, анархизм какой-то!

В это время вдали, за большаком где-то, прогремел выстрел. Через несколько секунд — второй. Еще через секунду — третий. И началось. Выстрелы следовали один за другим, и вскоре они слились в глухой непрерывный грохот, похожий на отдаленную грозу.

Не стреляли пока лишь на Сартыкуле. Дима, наверно, дремал, сны ночные досматривал, а Савельеву с Политом Поликарпычем еще не посчастливилось, хоть над озером уже вовсю кружились, налетали с потревоженных дальних болотин утки.

— Ладно, Евсеич, — забеспокоился директор. — Потом разберешься с ними… Если потребуется, зови ребят. А сейчас давай приткнемся где-нибудь. Самое ценное время упускаем.

— Места им на озере мало, бучу учинили, — бросил им вслед Таська.

— Не думай… не надейся даже, — пообещал Ефим, — что это тебе сойдет так просто.

12

Не успели они отплыть, как сзади, точно по ним, хлестко ударил раскатистый дуплет Таськиной двустволки. Слева, в редкий камыш, шлепнулся кто-то, забился там, заколыхал воду — парень удачно начал, верную утку взял, найдет, когда развиднеется.

Следом разрядил двустволку не то Савельев, не то Полит Поликарпыч, спаренный, сплошной почти выстрел звучно разошелся над озером.

Что тут поднялось! Камыш вдруг как будто вскипел, забурлил, заплескался, выбрасывая вверх напуганную птицу. Казалось, что уток взлетело непостижимо много, такой получился переполох.

Ефим сильнее затолкался шестиком, хотел поскорее дотянуть до следующего мыска. Мысок тот, конечно, не сравнишь с тем, где Таська, но все лучше, чем ничего.

Позади суматошно и, должно быть, выбиваясь из сил греб директор. Старался не отстать, не потерять Ефима из виду. Ефим иногда притормаживал, поджидая шефа. Покрикивал негромко: «Гоп, гоп… Я здесь, Геннадий Семенович». И директор подворачивал на зов.

Выстрелов стало гуще. Стреляли теперь все: и Таська, и Полит Поликарпыч, и Савельев. И даже, пожалуй, Дима. Утки поодиночке и небольшими кучками носились над озером. Вверху теперь было больше шуму, чем понизу. Разбитые уже выводки сшибались в разномастные, разнопородные стайки, лысухи летали с чернетью, чирки и свиязь прибивались к кряковым. Паника, страх, смерть царила теперь там, вверху.

Можно было стрелять, и директору, и на них с Ефимом налетали, выныривали неожиданно из-за камыша утки, хоть лодки и плыли открыто, полой водой, но руки директора были заняты веслами, упускалась верная возможность, угнетала тревога вернуться без добычи.

— Долго мы еще? — крикнул недовольно директор. — Пропадет ведь охота?

— Скоро, немного осталось, — толкался и толкался Ефим.

— Нет, хватит с меня, — не выдержал, однако, директор. — Глянь, что делается!

Он круто свернул, лишь бы только пристроиться, все равно где, лишь бы только начать охоту. Сильными взмахами весел вогнал в камыши лодку.

«Вот чудак, — удивился Ефим. — Сунулся, куда попало, Кого он здесь подстрелит?»

Пришлось разворачиваться и плыть обратно.

— Подальше бы, Геннадий Семенович, отъехать… лучше есть место.

— Никаких дальше. Так мы всю охоту проездим. — Директор наскоро замаскировал лодку, нагрудил на нее камыша с боков, схватил и переломил двустволку. Совал дрожащими руками патроны в патронник, взял наизготовку ружье, завертел головой, выискивая цель.

— Только перед собой стреляйте, — посоветовал Ефим. — За спиной дебри непролазные. Подранка там иль наповал которая… не сыщете, гиблое дело. Не губите напрасно.

Надо же так опростоволоситься, мучился, отплывая, Ефим. И главное, перед кем? Перед самим директором. Нет, этого так оставлять нельзя.

Сначала он хотел сразу же повернуть назад и хоть силой, хоть как, да выдворить Таську и Еремку с озера, не дать им потачки, но в последний момент передумал: кто знает, как еще получится все? Таська ведь не уйдет добровольно, не для этого войну затеял. Большая шумиха поднимется. А директор недалеко отплыл, наверняка у него никакой охоты не будет. Утка начнет взмывать над Таськой, стороной обходить и засидку директора. Придется подождать парня на берегу. Придется поговорить как следует.

Плохо, ох как плохо начался сезон. Дима без билета охотится, Таська вообще никого признавать не хочет. Не посмел Ефим отказать, спустил одному, нет твердости и против другого.

А пальба на озере разгоралась. Раз как будто и берданка Еремки бабахнула. Больше других палил конечно же Таська. Бой его курковой тулки был отличен от боя остальных ружей, тяжкий и оглушительный, — Таська стрелял дымным порохом.

С той же стороны, где прятался директор, редко-редко прилетал грохот выстрела.

«Сам виноват, — ругал директора егерь. — Кому было говорено, отплыть подальше. Таська теперь всех почти уток у него перехватывает. Во, опять саданул. Ишь как взвилась парочка. Ничем уж и не достанешь ее. А тянет вроде бы над директором».

Быстро светало. Как-то вдруг сразу раскрылись просторы, до самых горизонтов раскрылись. Заря уж была не алой и не розовой, а раскаленно-белой — вот-вот покажется солнце. Звезды уж давно угасли, испепелились, а высь пронзительно засинела, сделалась опять плотной и звонкой.

Повсюду, над каждой болотинкой, над каждым озерцом, метались, искали покой и пристанище утки, но везде их встречали выстрелы, не давали нигде даже снизиться, много выстрелов, близких и далеких, гулких и едва слышимых. И только в восточной стороне, там, где озера-заказники и зоны отдыха, только в той стороне тихо, ни одного ружейного хлопка. Туда-то поспешно и утягивала птица.

Поднимался, нарастал ветер. Налетал пока еще несильными порывами, путался в камышах, то сваливал их местами, стлал, как дорогие ковры, то вновь вскидывал. На воде постоянно возникали и гасли длинные языки ряби. Дымки выстрелов начало подхватывать и относить далеко в сторону.

Взошло не по-сентябрьскому легкое и сияющее солнце. И озеро совсем ожило под ним и ветром, народились и заплясали трепетные голубые тени. Камыш золотисто заструился, вода в глуби коричнево загустела, завысверкивала поверху. А утки, отсвечивая в вышине, стали походить на быстрых серебристых бабочек.

Утро расходилось, набирало силу.

13

И все это утро, что бы Ефим ни делал: задавал ли корм Серому, выбрасывал ли навоз у коровы, выгонял ли овечек на волю, — он все время прислушивался к выстрелам. И чаще всего с болью отмечал: «Опять не директор… Опять этот чертов сын пальнул».

— Неладно, что ли, чо? — спросила за завтраком Степанида, успевшая уж и на ферме побывать и печь в избе истопить, — смурый такой?

Ефим не ответил, еще больше посмурнел, низко склонился над тарелкой.

— С ним по-человечески разговаривают, так он…

— Вот привязалась… Ну, Таська с Еремкой на озере. Ну, тебе-то чо?

— Так, на озере, — не поняла Степанида. — А в чем дело-то? Они кажну осень там.

— Да, кажну… — сверкнул глазами Ефим. — А сейчас все! — Он стукнул ложкой по столу. — Я им покажу охоту! Я их отучу вредничать!

— Господи! — встревожилась не на шутку Степанида. — Чо ж это такое? Откуда напасть? Откуда ненастье?.. Сколько живем соседями, не ругивались, можно сказать… и на тебе — раздор. И какой раздор! Вишь, позеленел весь.

— Не каркай…

— А все твоя новая работа виновата, егерство твое!.. Ну, как ты теперь угодишь и тем и этим?

Позавтракав, Ефим пошел снова на берег, сел там на корму своей лодки и стал ждать. Таська и Еремка в камышах долго не задержатся, у парня пересменка в десять.

Вскоре те и впрямь появились. Таська плыл впереди, привычно и широко взмахивая шестиком, лодка его неслышно рассекала воду, с боков расходились длинные волны-усы. Чуть поотстав, тянулся за парнем и Еремка, даром, что старикан, что восьмой уж десяток разменял.

Заметив на берегу егеря, Таська бросил толкаться, Еремка сразу догнал его, они посовещались о чем-то и двинулись дальше.

«Как же их отвадить от Сартыкуля? — ломал Ефим голову. — Откажутся ведь от него горторговские охотники. Кому такой егерь нужен, коего браконьеры не страшатся, не обходят далекой стороной?»

И ведь не кто-нибудь, а свои, деревенские, пакостят, палки ему в колеса вставляют. Как тут выпутаться, что предпринять? Не отбирать же и в самом деле ружья у них, не обкладывать дураков штрафом.

В конце концов, если б не Таська, разве был бы он сейчас егерем?

А Еремка?

Наглость ведь это, шугать старика с озера. Он и стрелять-то плохо видит. Какой от него урон птице?

Еремка ведь жить не может без озера. Так, бывает, истоскуется, истомится за долгую зиму, смотреть больно. Ждет не дождется тепла. Часто выходит за деревню, принюхивается к весенним ветрам: «Торопится, родненькая!.. На крыльях летит!»

И когда она прилетает, весна-то, старик целыми днями пропадает на Сартыкуле. Берданку, однако, не берет с собой. Плавает на плоскодонке по разводьям и заводям, потешается над шальными селезнями: «Вот ненасытные! Вот фулиганье!.. Ни одну мимо юбку не пропустят… топчут и топчут!»

Заплывает Еремка на озеро и в холода, осенями. Караулит птицу на зорьках. Стреляет, правда, редко, убивает еще реже, но сидит в лодке до посинения.

Да, единственная отрада Еремки — озеро. И ту отобрать хотят.

Охотники причалились. Ефим молча наблюдал, как они вытаскивают из воды лодки, как прячут шестики в камышах. Еремка был в старенькой телогрейке, рваной шапчонке, Таська — в промасленном рабочем комбинезоне, чтобы, видно, времени не терять даром, садиться на мотоцикл после охоты и дуть сразу в поле.

Таська добыл четырех косатых, Еремка понес домой косатую и трех чирков. Ясно, что парень поделился уткой. Не мог Еремка настрелять столько.

— Ну, друзья, — загородил им дорогу Ефим, — как мне прикажете с вами?

— А никак, — выступил наперед Таська. — Ничего мы такого не сделали.

— Ладно… ничего, — сдерживался пока что Ефим. — Покажь мне тогда путевку свою.

— Ты мне ее выдай сначала, — насмешливо посоветовал парень.

— Я тебе выдам! Я тебе выдам!.. — тут же разошелся Ефим, его ненадолго хватило. — За каждую мне утку ответишь. И за своих, и за тех вон, сверх нормы взятых, — показал он на уток Еремки.

— Это я взял, на твоих глядя. Там один, знаешь, нашмалял сколько!.. Там вон сидит! — Таська махнул рукой в сторону Савельева.

— Ты за себя отвечай.

— Пусть сначала они ответят.

— Последний тебя раз предупреждаю, парень… С ружьем распрощаешься.

— Помощников прихвати… У одного у тебя ничего не выйдет.

Тут парень прав, пожалуй. Без помощников иль свидетелей здесь и впрямь не обойтись. На Еремку в таком деле нельзя полагаться. Он заодно с парнем. Если надо, Еремка всегда дурачком прикинется, ничего от него толком не добьются. В силе еще дед, крепкий, ядреный, что груздок, никогда не подумаешь, что двух жен схоронил. И поговаривает — в шутку уж правда — третью заиметь.

— Будут помощники, не беспокойся.

— Ну, ну, — усмехнулся Таська. — А теперь пусти, я на работу опаздываю.

Ефим неохотно посторонился.

Еремка, опасливо косясь на егеря, держа от него уток и берданку подальше, прошмыгнул вслед за Таськой.

— Уж ты меня прости, Ефимушко, — насмелился он все же, остановился, — но я на стороне парня.

14

На Сартыкуле все еще изредка постреливали. Но, кажется, уж впустую, не особо надеясь на удачу. Напуганная, ошалевшая утка ходила высоко и стремительно, попробуй попади в нее, достань дробью.

Было как-то странно замечать сначала сизые дымки выстрелов над камышами, и лишь потом, через несколько секунд, доносился звук, словно дымки эти не имели к стрельбе никакого отношения.

А один раз Ефим увидел, как летевшая в одиночестве утка вдруг сложила крылья и, будто по доброй воле, нырнула вниз. Утка уж исчезла в камышах, уж снесло в сторону и развеяло дымное облачко, и только тогда раскатился гром выстрела. Не смотри в это время Ефим на озеро, он бы ничего не заметил.

Утку ту срезал Савельев, над его полем обстрела она тянула.

«Дорвался, балабон чертов, — подумал Ефим. — Никакой выти не знает. Садит и садит, всю живность готов изничтожить».

В душе егеря начинало крепнуть недовольство против горторговцев. Ну что было разрешить поохотиться парню? Уток им не хватает, что ли? Чем парень хуже их? И билет у него в полном порядке, и членские взносы уплочены. Нет, заупрямились. Вот парень и взбеленился, противится, попробуй теперь сладь с ним. Лезет на рожон, и только. Да еще старика за собой таскает. Неужто на крайние меры вынудят?

Как бы там ни было, но укорачивать Таську все же придется. Совсем распоясался парень. Ишь какой прыткий, ничто ему нипочем, ни егерь, ни законы. Молод еще характер-от выказывать. Поимел бы хоть уважение к старшему. Больше всего это оскорбляло Ефима, неуважение к его возрасту, к его фронтовым заслугам, фронтовым ранам.

Сам Ефим никогда не перечил, всегда добросовестно исполнял требования начальства. На то оно и начальство, чтобы требовать. Начальству виднее, начальство за все в ответе. Он не понимал бессмысленного упрямства Таськи. Все равно ведь не по его будет, хоть парень и прав в чем-то. Хватит. С егеря спрашивается, и он спросит. Никаких уговоров больше, никаких поблажек.

Ефим вернулся домой, нашел во дворе лучковую пилу, лопату, взял ящик с плотницким инструментом — настроился возле фермы поработать, нельзя ему сегодня отлучаться далеко от озера.

По дороге на ферму он, однако, не вытерпел, свернул к дому Еремки, предупредить напоследок деда.

Халупа старика ютилась в конце заулка. Худой был хозяин Еремка, беспечный безалаберный мужик, не поднял за всю жизнь избы получше. Ему лишь бы берданку да лодку иметь.

Избенка до того мала и ветха, что, кажется, дохни в ней поглубже — и она не устоит, развалится. Как тут Еремка перебился, перемаял свой век с немалой семьей, трудно представить. Не верилось, что из этого крохотного жилья разлетелись некогда по белому свету три дочери и два сына Еремки. Разлетелись и обратно уж не вернутся: сынов война прибрала, у дочерей своя жизнь, свои семьи не отпускают. Так, наведаются порой, отгостят недельку-другую и снова по родным гнездам.

Но когда померла Александра, беспокойная, хлопотливая половина Еремки, когда некому стало стряпать, варить, жарить, угощать дочерей и внучонков горячими картофельными шаньгами, сдобными ватрушками, рыбными пирогами, реже стали и гости в доме. А с тех пор как Еремка перебрался на жительство к старухе Косьяновой, чтобы хоть было кому-то обед сгоношить, бельишко состирнуть, наезды дочерей совсем почти прекратились. Матери никакая Косьяниха, будь она хоть сто раз расхорошая, не заменит.

Жила старуха Косьянова в добротном, просторном, ухоженном пятистенке (тоже всех близких и родных растеряла), была она лет на десять моложе Еремки, вид имела внушительный и надежный, однако и она свела раньше времени счеты с жизнью, успокоилась вечным сном на маленьком сысоевском кладбище за огородами.

Потомился, потомился Еремка в пустующем, гулком доме, да и вновь распечатал свою халупу. Колхоз же разобрал пятистенок и свез на свои нужды.

Подруга Косьянихи, Перцева, предлагала Еремке:

— Так переходил бы ко мне таперь.

— Нет уж, хватит, — отмахивался Еремка.

— Ась?

— И двоих, говорю, достало.

— А-а, — огорчилась старуха. — А то бы и я приняла. С кем хоть побеседовать было б.

— С тобой набеседуешь. Живо на тот свет отправишь.

— Ась?

— Зааськаешь, говорю!

Нагнувшись к низкому, скособоченному оконцу Еремкиной избы, Ефим громко крикнул:

— Выйди-ка, дед!

Поставил у ног ящик с инструментом, присел на завалинку, изрытую курами.

Провалилась внутрь двора калитка, появился Еремка, вытирая о штанины руки, испачканные кровью и облепленные пухом, — птицу черядил.

— Што, Ефимушко?.. Доругиваться иль за утями пришел?

— Нужны мне ваши утки… Садись-ка, слушай, чо скажу.

Еремка послушно устроился рядом, робко и виновато улыбаясь. Провел по лицу шапкой, будто пот смахнул, расстегнул и распахнул телогрейку — доверился солнцу.

— Мой тебе совет, дед, — напористо начал Ефим, — держись-ка ты теперь подальше от озера. И Таську, как можно, отговаривай.

— Не отступится он, — покачал головой Еремка. — Парень свое требует.

— Ну это не ему решать… свое не свое.

— Как не ему? А кому же?.. «Я, — говорит, — зачем в охотобщество вступал? По всей, — говорит, — территории Советского Союза имею право охотиться». В билете, дескать, сказано.

— Он у меня поохотится, он у меня… — снова сорвался на угрозы Ефим. — Я ведь смотрю, смотрю…

— Не надо. Не гневись, Ефимушко.

— В общем, я вас предупредил. Обоих. Не обижайтесь, в случае чего.

Вот какой вышел опять несуразный разговор. А ведь Ефим даже хотел пойти на уступку Таське с Еремкой. Черт, мол, с вами, будет, мол, он их пускать на озеро без горторговцев. Пусть только когда не надо не суются, не подводят его. Но в последний момент ясно стало, что Таська и на это не пойдет.

А минут пятнадцать спустя Ефим уж растаскивал поваленную изгородь телятника. Отбирал годные еще жерди, складывал их в одну кучу, а ломкие и трухлявые — в другую, на дрова. Отбирал, складывал, а сам все посматривал за озером, ждал, когда же охотники обратно поплывут, пора бы уж прекращать пальбу, дать успокоиться птице.

Охотники, однако, палили и палили, не зная меры, не жалея патронов. И попадания хоть и редкие, но случались. Нет-нет да какая-нибудь утка отстанет вдруг от парящей стайки, отобьется в сторону, явный подранок, снизится круто, нырнет в камышовую кипень. Что станет с этой уткой? Едва ли уж она поднимется на крыло. Скорее всего медленно и мучительно угаснет, забившись глубоко в кочкарник. Иль будет хиреть, чахнуть день ото дня с загнивающей раной, терять силы, покуда не попадется в ястребиные когти иль зубы лисицы. Кому в этом прок?

Солнце уж было высоко, припекало. Тени укоротились, ослабли и как-то не замечались в сиянии дня. Ветер задул без спадов и взлетов и тоже стал неощутим, неприметен в своем постоянстве, наполнив мир сплошным однообразным шумом. Движение на большаке усилилось, трещал где-то трактор, нежную зелень отавы за деревней испятнало разбредшееся по лугу колхозное стадо.

15

Раньше всех отстрелялся и поплыл с озера Дима. Ефим видел, как его лодка выдвинулась из камышей и неуклюже, под неловкими ударами весел, забирая то сюда, то туда, направилась к берегу.

Потом возле машины заклубился дымок, застучал топор. Значит, Дима вновь за шашлычки принялся — колол помельче дрова, чтоб быстрее уголья дали. Утиную похлебку не схотел почему-то варить. А может, и не из чего было.

«Охотничек аховый, — усмехнулся Ефим. — Тут тебе не бабенок лапать».

Немного погодя оставил свой пост в камышах и Савельев. Этот гнал лодку легко, сноровисто, не вилял, не рвал веслами. Этому, пожалуй, можно и шест доверить, не свалится за борт.

— Ну? — крикнул нетерпеливо Дима, поджидая у воды Савельева.

— О’кэй! — весело откликнулся тот, въехал с хорошего разгона в проход, поднялся в лодке, толкаясь веслом, голова его то исчезала, то вновь всплывала над камышами.

— Ух ты-ы! — раздался шальной, восторженный вскрик Димы. — Раз, два, три… — считал он громко. — Двенадцать целых штук! — поднял он из лодки Савельева увесистую связку уток. — Да большущие все, одна к одной!

Ефим поспешил на ликующие голоса охотников. Есть у Савельева совесть или нет? Двенадцать уток ухлопал. Вот и нападай после этого на Таську. Один сверх нормы четырех взял, другой — и того больше. Как тут не известись дичи?

Охотники сидели у костра. Савельев что-то рассказывал, размахивая руками. Изображал в позах, как он стреляет навскидку, как падает, кувыркнувшись, утка, как уходит по воде подранок, как Савельев добивает его вторым выстрелом.

— Настрелялись? — подошел Ефим.

Савельев еще не остыл, глаза его шально, ликующе поблескивали:

— В жизни так не охотился, Евсеич! Век не забуду!.. Раньше, не на своем-то озере, и приткнуться не знаешь где. Через каждые пятьдесят метров — охотник… И с лодками надувными маета. Сидишь, бывало, в ней и как на воздушном шаре себя чувствуешь, того и гляди, в воду бултыхнешься. Сегодня же… Ай, спасибо тебе, Евсеич! Ай, спасибо! Вишь, нашмалял!

Добыча была разобрана и разложена на траве. Двенадцать упитанных крупных птиц лежали рядочком: серые, немножко даже срыжа утки, с фиолетовыми перьями-метками по крыльям, и темноватые большеголовые селезни, шеи в сиреневых переливчатых ободках.

— Не много ли за одну-то зорю? — хмуро спросил Ефим. — На одного-то человека?

— Впрок это взято, Евсеич… впрок, — как бы не заметив недовольства Ефима, сказал Савельев. — Кто знает, какая еще будет охота вечером и завтра утром… Мы ведь компанией приехали, делиться придется.

Что верно, то верно, непременно придется. Директор вон, поди, ни одной не сшиб. И в том, впрочем, не кто-нибудь, а он, Ефим, виноват. Да и на вечернюю, и завтрашнюю охоту нельзя полагаться.

— Так можно и не эстоль насваливать, — скорее уж для проформы, чем что-то стребовать, буркнул Ефим.

— Можно, — нагловато отговаривался Савельев. — Дима, положим, пустой вернулся.

«И слава богу, и поделом ему», — утешился немного, порадовался в душе Ефим.

— Чо так? — спросил он шофера.

Дима сидел на корточках, вертел над угольками шпажки:

— Не по мне занятие. Бухаешь, бухаешь — и все без толку. Больше я не ходок на озеро.

— Правильно, — поддакнул Савельев, — вечером хоть похлебку сваришь.

— Уберите тогда четвертое ружье подальше, — сказал Ефим. — Вдруг да охотинспекция нагрянет. Путевку я ему не буду выписывать. Все равно нет охотничьего.

— Вот это мы провернем. Это мы айн момэнтом… — с готовностью отозвался Савельев.

Тут заскрипели уключины, захлопали весла по воде, подплывал Полит Поликарпыч. Дима и Савельев вскочили, бросились навстречу. Расправили болотники, забрели в озеро, подхватили лодку Полита Поликарпыча с бортов, вытолкнули махом на сушу.

— Как мы тебя! Как падишаха какого!.. — болтал Савельев. — Кажи добычу!

Полит Поликарпыч выкинул из лодки уток. Не спеша, по одной выкинул. Утки шлепались тяжело, хлюпко, зажелтели в траве широкими клювами.

— У меня пять штук — норма! — сказал не без гордости Полит Поликарпыч. — Я охотничьи законы чту.

— Э-э, Политыч… слабо-о, — протянул Дима. — Савельев тебя обскакал начисто!

— Ну дак, известный ведь рвач. Его бы штрафануть как следует.

Савельев и Дима настороженно захмыкали, покосились на егеря. Все же опасались, видать, мало ли что может мужик выкинуть.

Но что мог с них стребовать Ефим? Нужно было с самого начала требовать. Нужно было наперво Диме отказать в охоте, нужно было сразу пресечь Таську с Еремкой, тогда бы и сейчас был другой разговор.

Собрав своих уток, Полит Поликарпыч пошел к костру, устало прилег на землю, чай, не молоденький, не двадцать лет. Уток положил чуть ли не под бок, то и дело поглядывал на них, гладил по спинкам.

Дима загоношился, сложил на разостланной газете дымящиеся шашлыки:

— Может, начнем?.. Жрать люто хочется.

— Шефа подождать надо, — сказал Полит Поликарпыч.

— Пожалуй, — угодливо настроился Дима. — Начальство прежде всего… Вот нашмалял, наверно? В той стороне всех больше трахали!

«Как же, дожидайтесь, — подумал Ефим. — Нашмалял ваш директор, не унести».

Савельев ковырял щепкой в затухающем костерке:

— Странно, однако… Почему дымный порох у шефа? Что он, не мог бездымного достать?

Директор появился не скоро, охотники уж начали беспокоиться, не случилось ли чего. Да и шашлыки остывали. Греб директор вяло и неохотно, точно подневольный раб на галере. Лодка его ползла улитой.

— Что как с похорон? — сложив ладони рупором, крикнул Савельев.

Директор, сидевший спиной к берегу, не повернул головы. Въехал наконец в проход, здесь ему, как и всем, пришлось толкаться веслом. Стоял в лодке, насупленный, мрачный.

Савельев и Дима опять расправили болотники, опять побрели, встретили в камышах и эту лодку.

— Что, спрашиваю, кисло так? — ухватился за корму Савельев.

— А чему радоваться? — полез из лодки директор. — Чирка вон да лысуху и взял.

Чирок да лысуха — смех один, не охота. Лысуху так добрые люди и за утку не считают. Черная, толстоклювая, ворона и ворона. И мясо в рот не возьмешь, рыбой воняет.

— Всю он мне охоту смазал, — сказал, чертыхаясь, директор. — Он хлобысь — они поднимаются. Надо мной уж высоко тянут, хоть не стреляй. И камыш там — жуть. Трех уток похерил… — И, махнув рукой, подняв со дна лодки ружье, он круто зашагал от воды, шаркая резиной болотников.

Дима схватил чирка и лысуху, догнал директора:

— И то хорошо, Геннадий Семенович! Я так и без этого прикатил.

Но директор вряд ли утешился сообщением Димы.

— В чем дело, Евсеич? — спросил озадаченно Савельев. — Почему шеф расстроен?

— Худо там вышло, — сказал с неохотой Ефим. — Место хорошее заняли.

— Как заняли? Кто?

— Да все тот же… Протасий.

— Комбайнер, что ли?

— Ну.

Савельев захохотал.

— Вот механизатор! Вот молодчина!.. Значит, это он дымным порохом шарил? Нас надо было с Димой позвать. Вчетвером-то бы как-нибудь справились.

— Всем бы охоту попортили.

— Тоже верно, — согласился Савельев. — Но он же и впредь повадится.

— Не повадится. Не позволю, — заверил Ефим. — Пускай Геннадий Семенович спокойно заплывает… и вечером, и утречком завтра.

Давая Савельеву такое обещание, Ефим был уверен в своих словах. Вечером Таська не охотник, не сможет с работы уйти, жать будет часов до двенадцати. А без него и Еремка подожмет хвост. Утром же Ефим просто-напросто опередит парня. Поднимется пораньше и займет мысок, дождется директора. Таська приплывет и выкусит кукиш.

— Уж ты постарайся, Евсеич, — наказывал Савельев. — Нельзя оставлять шефа без дичи.

16

День отстоял сверкающий, ласковый. Солнце было сильное, жарко и сухо грело, но ветер чуть сбивал его тепло, обдавал тонкой прохладой. Небо за весь день ни на минутку не замутнилось, не потеряло глянца. Ни единого облачка не проплыло.

Все это время Ефим провозился возле телятника, лишь однажды ненадолго отлучился, на обед. Он уж вкапывал столбы под новую изгородь. Он пилил, колотил, рубил… Его было далеко слышно. Стук топора, скырканье о камни лопаты, вжиканье пилы легко подхватывал и разносил ветер.

Работа подвигалась, но мысли Ефима, не очень-то приятные мысли, толклись и толклись на одном месте, мучили своей неразрешимостью.

Такое ли уж важное и необходимое дело он делает, присматривая за Сартыкулем? Для кого присматривает? Для директора? Для Димы и Савельева, кривляк, болтунов этих? От кого присматривает? От Еремки с Таськой? Так у них, у обоих, нисколько не меньше прав на охоту. Один здесь век доживает, неужто не заслужил уважения под старость; у другого отец за эти места, за озеро это, голову сложил.

Сомнения и сомнения одолевали теперь Ефима. Кто он, выходит, такой, для чего поставлен? Чтобы, выходит, запрещать одним и разрешать то же самое другим, которые платят, которые наняли тебя. Пропади тогда пропадом все: и должность, и зарплата ихняя. Хорошая, конечно, зарплата, и должность хорошая, но пусть других дураков поищут. Надеялся пользу принести, надеялся Сартыкуль в хозяйские руки взять, уберечь от лишнего выстрела, а оно вон как оборачивается. Он тоже, оказывается, на птичьих правах.

Охотники целый день спали: директор и Полит Поликарпыч опять в машине, Дима и Савельев — прямо на солнцепеке, лишь прикрыв чем-то головы. Так и не натянули палатку, лодыри.

Иногда кто-нибудь из охотников просыпался, вставал, жадно и долго пил из большой полиэтиленовой канистры — всех, видно, мучило жестокое похмелье.

На озере вновь собиралась, скапливалась утка. Мелкими табунками налетала она с дальних озер, заказников и зон отдыха и, сделав над родными водами круг-другой, не заметив внизу ничего подозрительного, шла на посадку. Выплыли на открытую воду и неулетавшие утки, лысухи в основном, забившиеся утром в глухие камышовые крепи. Зыбкая и высверкивающая под солнцем и ветром поверхность Сартыкуля опять была густо искраплена тут и там черными подвижными точками.

А вечером все складывалось как нельзя лучше.

Часам к пяти-шести охотники поднялись, наскоро перекусили, спихнули, не дожидаясь Ефима, лодки (правильно, не нянька он им) и поплыли каждый на свое место. Дима остался в таборе, сдержал слово, не захотел понапрасну убивать время. Сразу же по отплытии охотников он разложил жаркий костер, взялся, должно быть, ощипывать и опаливать птицу — супок варганил.

Прикрываясь ладонью от бившего в глаза солнца, Ефим неотрывно наблюдал за лодкой директора. Вот она мягко, неслышно ткнулась в мысок, тот самый мысок, где утром сидел Таська, увязла, уткнулась, как хвост ондатры, в мохнатые заросли. У Ефима отлегло от сердца, шеф на сей раз благополучно устроился.

А потом не прошло и десяти минут, как ударил гром выстрела. Ефим в неожиданности вздрогнул, оглянулся — легкое, едва заметное облачко сносило от мыска. Директор пальнул — порядок! В табор он больше не вернется пустым. Вечернюю зорьку, правда, не сравнишь с утренней, но и вечером иногда случается настоящая охота.

Сзади затукали копыта, запозвякивали удила, запоскрипывало под седоком седло.

— Доброго здоровья, Ефим!

Подъехал на лошади Васяка, в неизменной своей выгоревшей кепке, в тяжелом вылинявшем пиджаке, в тяжелых кирзачах, с полевой сумкой через плечо. Распаренный, разморенный подъехал, серый от пыли. Ноги выпустил из стремян, болтались, как плети.

— Идет, значит, работа? Знал я, кому порученье доверить…

Васяка, не слезая с коня, прикинул на глаз, что сделано Ефимом, остался доволен. По его запыленному, обнесенному по щекам ржавой, как бы слегка подпаленной, щетиной лицу блуждала невольная улыбка, открывая исщербленные, изжелтенные махрой зубы.

— А я вот решил завернуть… Я со второй бригады еду, из Полежаева. Прямо через поля решил… глянул, как наши жнут. Молодцы, черти! Крепко взялись!.. Видел соседа твоего, Таську. Почернел весь, круги под глазами, а только дай шурует!.. Так пойдет, живо в эту осень управимся.

Стукнул новый выстрел. И опять над мыском. Васяка поморщился:

— Твои воюют?

— Мои.

— Сколь наехало?

— Четверо. Один кашеварит, трое охотятся.

— На такое озеро… трое. Тут по меньшей мере с десяток уместится. На других вон болотниках — через каждую кочку дуло.

— У меня посвободнее.

— А ты бы кого-нибудь еще пустил, разгрузил бы соседние озера. Имеешь ведь право.

— Имею, — уклончиво буркнул Ефим.

Они помолчали, понаблюдали за озером, за утиными табунками, выныривающими из поднебесья. На дальних болотниках уж разгоралась пальба, и птица опять заносилась, заметалась межозерьем, не находя нигде пристанища.

— Кто, говоришь, тебе оплачивает? Горторговцы вроде?.. Ишь ты, и средства на забаву нашли… — Васяка усмехнулся, поразмышлял малость: — Как бы ты, Ефим, в скверную историю не влип. Неладно здесь что-то.

— Чо вы все ко мне вяжетесь… — прорвало опять Ефима, — неладно, не так. Сам разберусь, поди, не маленький.

— Ну, ну… — поерзал недоуменно в седле Васяка, поправил на боку сумку. Неловко, видно, стало, не то за себя, не то за Ефима. — Ну, ну, — намотал он, готовясь отъехать, повод на руку, — тебе, как говорится, виднее.

17

Стрельба в этот вечер не унималась допоздна, до ночной непроглядной темени.

Ефим сидел за столом, выписывал путевки охотникам. Слушал, как тонко подрагивают, отзываются оконные стекла на голоса ружей.

Часто теперь разряжался и директор. Ефим уже узнавал его ружье, его тягучие, глубокие вздохи. Двенадцатый калибр — не шутка, хорошеньким начинен зарядом.

Покончив с путевками, Ефим распахнул окно, смотрел, как над озером, в густой сумеречной синеве, возникали то здесь, то там длинные красные языки дуплетных выстрелов, как такие же двойные огненные плевки тонко высверкивают на дальних озерах.

Вот нынче охотник пошел. Никакой удержи на него нету. Спать готов на воде, подчистую всех уток выхлестать.

Впрочем, и раньше не лучше было. Кое-кто и по цельной лодке настреливал. Плывет, присесть негде. А еще жалуются, что птицы становится меньше, что пустеют озера.

За Сартыкулем, на той стороне, все время курился костерок, маячила массивная фигура Димы. Шофер, видать, крепко расстарывался — скатерть-самобранку готовил.

Что ж, это по нему занятие.

И только уж в полной темноте, в созревшей окончательно ночи, с низкими, крупными звездами вверху, с разными подвижными и неподвижными звездами-огоньками на земле, выстрелы прекратились. В наступившей глубокой тишине обозначился скрежет уключин, звон разбиваемой веслами воды — охотники съезжались на стан.

В костерок за Сартыкулем подкинули дров, огонь занялся ярче, игривей, выявляя людей, ходивших вокруг, высвечивая край березового колка, его частые белые стволы.

Ефим, однако, не пошел к охотникам, как ни разбирало мужика желание знать, сколько отстреляно вечером дичи. Подумают еще, что на выпивку напрашивается. Сколько отстреляно, столь и отстреляно. Что толку идти? Что с них стребуешь, если сам крепко проштрафился?

Уж вечером-то директор вволю натешился, отвел душеньку. Грех, поди, жаловаться. Нахлопал, наверно, за неудачное утро птицы. А не нахлопал, то так тому и быть. Значит, стрелок такой, липовый. Не позорься тогда, не бери ружья в руки. Ефим же все сделал, от него зависящее, обеспечил спокойную охоту.

Как-то бы и завтра обезвредить Таську, не дать ему развороту. Только после этого можно что-то будет и с горторговцев спрашивать.

Может, еще раз поговорить с парнем? Образумится, может, поймет, что к чему? Не полный ведь он дурак, в самом деле.

— Опять куда-то засобирался? — Степанида рывком приподнялась в кровати, поправила сползшую с плеча лямку ночной рубашки. Она только что легла и задремать не успела. — Ишь моду взял… Сызнова выпивший придешь?

— Скоро я. К соседу схожу.

— А-а, — успокоилась Степанида. — Ступай, конечно… давно пора. Четушечку вон в буфете захвати и ступай.

— Я еще должен и четушечку нести.

— А чего здесь такого? Ты, если разобраться, так больше виноват. Экую войну учинили. Срам… Артемьевна на меня весь день глаза не поднимала. И так-то всегда тихая, а тут совсем… Фермерша, заведующая наша, и та заметила: «Чтой-то вы, бабоньки, друг на дружку не глядите?»

Ефим махнул рукой, пошел из избы. Степаниду слушать, не переслушаешь.

— Только он, знать, не приехал еще, Таська-то… мотоциклет не трещал, — крикнула вслед Степанида. — Он может и в поле заночевать.

«Ничего, ничего, — сказал себе Ефим. — Хоть с Артемьевной переговорю».

Артемьевна не спала, сидела за прялкой. Голову повязала платком, на нос посадила круглые очки — старуха старухой. А ведь всего на три года постарше Степаниды. Никуда, однако, не денешься, постареешь, ежели тебе такая судьба уготовлена.

В двадцать с небольшим кончилась, можно сказать, и личная жизнь Артемьевны. Парень ее, Иван, был призван в первые же дни войны, с Ефимом и Васякой вместе. Все трое возвратились. Хоть контуженые, пулями да осколками попорченные, а возвратились. Но Иван, самый молодой из них, недолго протянул, ранения, видать, потяжельше оказались, скрутили в скорую пору мужика.

Осталась Артемьевна с грудным ребенком на руках да четырьмя стариками, своими родителями и родителями Ивана. Не бросишь ведь, не уйдешь от свекрови со свекром, родня ведь, не чужие ей.

Свои отец с матерью жили хоть и отдельно, самостоятельным домом, но и о них заботиться, доглядывать приходилось, двух братьев Артемьевны тоже война съела, кому, кроме дочери, до стариков дело.

Не было больше никого из родных и у свекра со старухой. Они еще в гражданскую дань дочерьми и сыновьями отдали. Кто голодных годин отведал и сник, кто шашками белых порублен.

Так вот за стариками, больными и немощными, и прошла молодость, жизнь Артемьевны. Билась, разрывалась на две семьи, на два дома, свету белого порой не взвидывала. А тут еще сын подрастал, последние силы и здоровье выматывал, без строгости-то отцовской.

Высохла, состарилась, одним словом, не по годам Артемьевна.

Ползет, свивается в пальцах куделя, жужжит у пола веретено.

Хозяйка поджидала сына, работничка. Ужин на столе был накрыт расшитым полотенцем, пробивал его духовитостью.

— Проходи, соседушка… садись, — отстранила работу Артемьевна. — А я на Протасия подумала, как калитка состукала. Вовсе забыла, что мой-то на мотоцикле должен…

Артемьевна суетливо бегала по избе, старалась получше приветить гостя: и к столу его зазывала, чайку испить, и табурет подставила.

— Он чего позднится у тебя? — устроился прямо на пороге Ефим. Прислонился спиной к дверному широкому косяку.

— Ой, ты чего в ноги-те сел? — напустилась на него Артемьевна.

— Ладно, ладно… Чо, спрашиваю, Протасий позднится?

— А заехал небось куда… Молодой, везде успеть надо. Исхудает опять за осень, скулы одне выпрут. Вон как на комбайне мотает… Утки еще эти вдобавок, охота эта. Чтоб ей сгореть вовсе. Ночесь-от ни на глазок не спал почти.

— Вот-вот, — подхватил Ефим. — Я тоже насчет охоты пришел… Уговори ты своего, бестолкового, пусть пока не заплывает на озеро. Я, может, разрешенья добьюсь.

— Дак ведь я рада бы, — стоя посередь избы, запомаргивала, запоблескивала из-под очков Артемьевна, — дак они разве нынче матерей-от слушают. А у вас с ним на принцип пошло.

— На принцип, — тотчас потемнел Ефим. — Крепко он меня задевает, я ж при должности.

— Вот, где мне вас сдержать?

— Ну, скажи ему… Ну, позволю я им охотничать. Только пусть при горторговцах не лезут, не подводят меня. Хужее себе делают.

— Ясно хужее.

— Значит, договорились?

— Ой, не послушает он меня. Ой, не послушает, — все помаргивала, все блестела слезой Артемьевна.

«Кто знает, кто знает? — думал, уходя, Ефим. — Материнская слеза — она силу имеет, получше иной раз всякой угрозы действует».

18

Ефим очень верно сделал, что не стал ждать Таську. Вернулся тот около полуночи. Сквозь сон Ефим слышал, как протарахтел мотоцикл под окнами, как немного погодя парень плескался у мостков на озере. Крякал и ухал от удовольствия. Вот что молодость значит. Днем робит, и как робит, а ночью по девкам бегает, гулянки крутит.

Неужто Артемьевна не переговорит с ним? В экую ведь позднятину прикатил.

Ефим несколько раз приподнимал с подушки голову, смотрел в окно. Свет в доме соседей долго не загасал.

«И ладно, и слава богу!» — успокоился Ефим. Артемьевна, видать, крепко взялась, прорабатывает со слезой сына.

После этого сон окончательно сморил егеря. Еще бы, ни свет ведь ни заря прошлой ночью поднялся. И топориком весь день натюкивал, устал.

Разбудили его голоса на улице:

— Шевелись, дед. Опаздываем.

— Успеется, — скрипуче хохотнул Еремка, — раз лодка Ефима здесь.

— Давай, дед… давай. Вон уж как брезжит. Скоро начнется…

В окнах и впрямь заметно брезжило. Проемы их четко выступали в избяном мраке. Ночь растворялась, впитывала в себя заревой свет.

Заскребли днища лодок, зашаркали шестики о борта — Таська с Еремкой отплыли. Ефим, как очумелый, вскочил, дерганно, суматошно одевался. Никак не мог попасть ногой в штанину. Проспал, черт лопоухий. Никогда вроде с ним такого не случалось, никогда лишко-то подушку не мял.

— Чего он там снова пурхается? В темноте-то? — проснулась и Степанида.

— Лежи, — шикнул на нее Ефим, — и без тебя тошно!

Он выбежал из избы, спихнул лодку с берега. Полез в камыши, за шестиком. Шестика на месте не оказалось. Перепрятали, паразиты.

Кинулся обратно к дому, нашел во дворе другой — длинный, тяжелый, неудобный шест. Таким только руки оттягивать.

Ай, как много потеряно времени!

Крепко налегая на шест, высоко взмахивая им, заплескивая воду в лодку, пустился Ефим в бешеную погоню.

Утро нарождалось точь-в-точь по-вчерашнему. Погода, видать, надолго установилась. Опять потягивало теплом с юга, опять тончали и как бы проваливались в глубину звезды, опять занимался восток, растекался багровым ручейком по кромке неба.

Все было в природе по-вчерашнему. Одно только озеро казалось другим. Меньше стало жизни вокруг: всплесков, кряканья, шорохов. Она, эта озерная жизнь, будто бы отодвигалась, расходилась перед лодкой далеко в стороны, затаивалась там, пережидала. Не слышно было даже ондатр, очень обычно деятельных в ночное и утреннее время. Иль все это только чудилось, мнилось со сна Ефиму, быстро и неосторожно плывшему, шумевшему много?

19

Как он, однако, ни спешил, как ни ломился напрямик через камыши, Таську с Еремкой ему так и не удалось настичь.

Когда Ефим выплыл к мыску, лодка парня была уж упрятана в камышах, и где-то поблизости пурхался, устраивался на засидку и дед.

А горторговцы, черт бы их побрал, дрыхнут! Все-то им подсобников подавай. Разбуди их, проводи их. Пораньше бы встали, упредили бы Таську. Тот ведь сегодня тоже не больно-то рано поднялся.

— Стало быть, не послушал меня? — разогнался, наплыл на Таськину посудину егерь. Нос в нос столкнулись, как два турнирных бойца. В неравных, правда, положениях были; один, словно в крепости защищенный; другой — на виду, открытый, с марша, как говорится, наскочивший.

— Но, но… легче, — решительно предостерег Таська, — на Катьку чуть не наехал.

Здесь только Ефим заметил Катьку, рябенькую, подвижную уточку, Таськину подсадную. Катька была на привязи, на тонкой и длинной бечевке, примотанной к камышам. Плавала она справа, метрах в пяти от Ефима, ныряла, окатывалась водой, встряхивалась, чистила клювом перышки — охорашивалась перед деликатной работой.

Вот наглец! Вот паршивец! Мало ему просто охоты, так он еще и Катьку с собой прихватил. Подсадная у парня старательная, настырная. Ни одной стайки без голоса не пропустит.

— Не доводи до греха, Протасий! Счас же сматывайся отсюда!

— Не шуми, не шуми! Не больно-то испугались, — вырос поверх камышей парень, снова одетый по-рабочему, в комбинезоне. Двустволка на сгибе правой руки, приклад под мышкой. Бывалый стрелок, сразу чувствуется.

Еремка невдалеке затих, бросил сооружать укрытие, выпятил лодку назад, подплыл к спорщикам. Скумекал старый, что паленым запахло. Не до скрадка тут, не до засидки.

— Будет вам, мужики. Чего сцепились? — попробовал он урезонивать.

— Отойди, дед! Не суйся! — рыкнул вконец уж выведенный из себя Ефим.

В этот момент Катька беспокойно закружила на привязи, вытягивала шею, завертела головой, громко и призывно керкнула — учуяла в вышине стремительных уток.

— Ну? Долго мне повторять?

— Счас… дожидайся, — упорствовал Таська. — Разевай рот пошире.

Катька зашлась вовсю, пронзительно, страстно — утки, должно быть, ходили кругами — и Ефим не расслышал последних слов парня.

— Что? — допытывался он. — Что ты сказал, сопляк?.. Да замолчи, скаженная!

Катька будто дразнила егеря — кричала.

И показалось Ефиму, застлал черный туман голову, дело тут вовсе не в Таське, не в горторговцах, а все дело в этой вот глупой, орущей птице, которая насмехается над ним, которая не дает разговаривать. Он выдернул шест из ила, яростно захлестал им по воде, по тине, стараясь попасть в подсадную:

— Заглохнешь ты, нет?

— Не трожь! — завопил Таська. — Не трожь утку!

Громом, огнем и дымом дохнула двустволка парня. Всех троих обдало пороховой гарью, шест возле рук Ефима брызнул щепьем.

— Ты это в меня? — удивился Ефим. — Ты стрелять? — приподнял он шест над головой. — Да я всю войну прошел! Фашист меня не мог взять!.. А какой-то щенок!..

Егерь замахнулся, разогнал свой тяжелый шест в сторону парня. Таська хотел увернуться, но оступился в лодке, неловко вскинул руками, — шест попал ему в голову.

Удар получился тупой, мягкий, вовсе безобидный с виду удар. Парень тряпично осел, не показывался больше из лодки.

— Вот, мужики… дошло, — сокрушался Еремка, — драчку затеяли.

— Не трещи, дед, — хрипло выдавил егерь. — Помоги-ка своему лучше…

От смутного, нарастающего предчувствия на лбу Ефима высыпала холодная, липкая испарина, озноб пробежал по спине, игольчато, как в крепкий мороз, защипало кончики пальцев на руках.

Еремка спохватился, суетливо запихался шестиком, втолкнул свою лодку в камыши, поставил ее борт о борт с Таськиной.

— Тась, — позвал он встревоженно. — Тась… слышь меня, парень? — пал он на борта лодок. — Тась! Тасенька!.. — голос Еремки задрожал, сорвался. — Да куда он тебя, Тась?.. В висок? — тормошил дед, ощупывал парня. — Ой, да что же это?.. Да неужто?.. — Старик разогнулся, заплакал: — Зашиб ведь он его. Совсем, кажись, зашиб… окаянный!

Ноги отказали Ефиму, его тоже трясло, он выпустил шест, пополз в нос лодки, тоже тормошил, ощупывал парня:

— Так… доигрались мы вроде с тобой. Доигрались, Протасий.

На громкий, зазывной крик подсадной снижались то и дело табунки уток, но, увидев внизу лодки, людей, испуганно вскрякивали, круто взмывали и уносились, точно внезапные порывы ветра.