Раевский не верил своим глуховатым ушам.
— Сколько? — переспросил он.
— Шестьдесят тысяч, — ответил Лемуан.
— Как? Разве не авангард лишь генерала Бордесуля?
— Шестьдесят тысяч, генерал. Весь корпус маршала Даву.
— Отправить господина майора в главную квартиру, — приказал Николай Николаевич, — и передать главнокомандующему от меня вот эту записку…
Он набросал на клочке бумаги несколько слов. С этой минуты он понял, что Могилева не возьмет, так как десять тысяч человек ничего не смогут сделать с шестьюдесятью тысячами. Получив его записку и опросив пленного майора, в том же должен будет убедиться и Багратион. Но бой полыхал, и сдержать его размах было не легче, чем добиться успеха. Строго говоря, французская позиция на горе у Салтановки была неприступна. Окружавший деревню лес не позволял подступить к ней иначе, как по большой дороге. Вдоль этой дороги была установлена сильная французская батарея. Перед самой деревней — овраг с мостом и плотиной. Оба перехода были сломаны и завалены кольем. Уже несколько раз полки двенадцатой дивизии ходили в атаку через овражные топи. И… возвращались назад. Несмотря на то что картечный и ружейный огонь косил солдат, они не помышляли об отступлении. Однако и порыв к атаке уже иссяк в них. Они твердо стояли на месте. Подбитые пушки немедленно заменялись новыми, раненые и убитые люди — здоровыми. Ядра рвали землю, обдавая грязью целые шеренги, и, снова взлетев, неслись через головы. Каких только скачков и прыжков они не выделывали тут! Кони щетинились, храпели и нюхали воздух. Казалось, будто они спрашивали друг друга: «А не знаешь ли, земляк, что за дьявольщина здесь затевается?» Зато всадники сидели избочась и в ус не дули. У кого повалило коня, тот спокойно снимал седло, саквы и отходил назад. За коня казна платила, за седло — нет. Генералы Раевский и Васильчиков уже часа два стояли под огнем на берегу оврага против плотины.
— Орудийные выстрелы слева… Вы слышите, Николай Николаевич?
Раевский приложил пригоршню к левому уху.
— Да… Это Паскевич выходит на простор и развертывается. Теперь нам опять надо поднимать своих.
— Едва ли пойдут, — со вздохом отозвался Васильчиков.
— Что?
Ядро взбило у ног Раевского землю. Он равнодушно поглядел на него, как на совершенно посторонний предмет, и продолжал говорить:
— Обратите внимание на французских стрелков. Какая ловкость! Перестреливаясь, они в постоянном движении. Они ни на минуту не подставляют себя как цель. Так вы говорите, что не пойдут?
Он оглянулся, отыскивая кого-то глазами. Кого? Позади толпились адъютанты, и среди них — оба сына генерала. Александр упрашивал подпрапорщика Смоленского пехотного полка, огромного детину с детским лицом, который высоко поднимал над головой старое белое знамя своего полка:
— Слушайте, вы ранены… Вам трудно… Дайте мне знамя, я понесу его!
— Оставьте меня! — грубо отвечал подпрапорщик. — Я сам умею умирать!
И он тут же подтвердил свое гордое слово — ахнул и опрокинулся навзничь. Пуля ударила его в переносье. Александр Раевский подхватил знамя и поднял его так же высоко, как держал убитый.
— Знаешь имя подпрапорщика? — спросил он ближайшего солдата-смоленца.
— Зиминский, ваше благородие! Хорош был, царство ему небесное. Молоденек еще, а весь в отца… Я с батькой ихним под Дербент хаживал…
Но солдат не досказал своей повести — брякнулся наземь.
— Дети! — крикнул Николай Николаевич. — Ко мне!
Александр передал кому-то знамя и бросился на зов. Рядом с ним бежал младший брат его, Николай, бледный и решительный. Барабаны били поход. Офицеры ровняли ряды. Васильчиков вскочил на коня и отъехал к своим гусарам. Странное спокойствие охватило войска перед атакой. Николаю Николаевичу было известно, что это такое. Иногда это имеет значение грозной тишины, воцаряющейся обычно в природе перед порывом сокрушительной бури. Иногда, наоборот, — это начало того тяжкого оцепенения, из которого уже не может вырваться упавший человеческий дух. Что оно означало сейчас? Николай Николаевич махнул платком. Команды полковых командиров повторились в батальонах, перекинулись в роты…
— Справа… к атаке… марш!
Но войска стояли неподвижно! Ага! Неужели Васильчиков прав? Раевский взял сыновей за руки и пошел с ними к плотине.
— Штаб, за мной!
Он уже отошел от первой линии настолько, что со всех пунктов расположения русских войск была отчетливо видна эта картина бестрепетного мужества. Он шагал к плотине и, изредка обертываясь, повторял:
— Ребята! Вот я, ваш генерал, и сыновья мои со мной! Вперед же! Вперед!
Волна восторга и ужаса прокатилась по полкам. Все, что стояло вдоль оврага, вплоть до самого леса, вздрогнуло и рванулось за Раевским. А они уже были на плотине, между трупами, колесами разбитых пушек и остатками полуразбросанного завала. Они были впереди, и потому войска не стреляли. Тысячи людей бежали с примкнутыми штыками. Адский огонь встретил эту необыкновенную атаку. Все валилось, и все неслось вперед…
Но лобовая атака и на этот раз была отбита. Войска отошли с плотины, облепленной кровавой кашей тел. Лишь по сторонам еще кипели схватки.
— Справа по три, марш! — скомандовал своим гусарам Васильчиков, и они помчались за ним.
Скакать через густой кустарник было невозможно. Между ним и лесом тянулась широкая просека, покрытая недокорчеванными пнями. Гусары шли по этой просеке развернутым строем. Огненный дождь поливал их. Ядра крутились под ногами генеральского огня. Васильчиков несся галопом, не обнажая сабли, и, оглядываясь, кричал:
— Легче! Легче! Равняйтесь, гусары!
Это было прекраснее любого петербургского парада. Но через четверть часа ахтырцы той же просекой скакали назад…
Белое знамя Смоленского полка плясало, прыгая из рук в руки. Унтер-офицер Сватиков, старый и больной солдат, начавший службу при Потемкине, не спускал со знамени глаз. От быстрого бега в груди Сватикова зашелся дух. В боку резало и кололо, словно острым щебнем был наполнен бок. Ноги и руки тряслись от непосильного напряжения. В голове рвались какие-то фугасы.
Однако он следил за знаменем. Вот оно рухнуло вниз, жалостно затрепетав полотнищем. Толпа французских солдат навалилась на него, а на нее — толпа русских. Рыжий ефрейтор, сияя конопатым, как подсолнух, лицом, вынес его из свалки. Еще минута — и линейный французский солдат уже бегом уволакивает его к своим. За ним гонятся смоленцы, и среди них — Сватиков. И снова вокруг знамени яростная драка. Черное древко сломано. Что-то выталкивает Сватикова из людской гущи. Задыхаясь, он хватает полотнище. Страшный удар в челюсть валит его с ног. Кровь заливает рот и глотку. Солоно, горячо… Сватиков обертывает знаменем голову и бежит в лес…
Было около четырех часов дня. К Раевскому прискакал адъютант Паскевича и доложил, что двадцать шестая дивизия отступает, неся неприятеля на штыках.
— Скажите генералу, — приказал адъютанту Раевский, — что мои атаки тоже отбиты. И сам я жду повеления об отходе. Скажите: Могилев потерян, но завоеван день.
Адъютант не понял и, боясь ослушаться, растерянно заморгал глазами.
— Да, — подтвердил Раевский, — целый день завоеван. Так и скажите…
Багратион сидел со штабом на дороге под березами, когда, отведя седьмой корпус в Дашковку, вернулся из-под Салтановки Раевский. Главнокомандующий и Николай Николаевич обнялись. Толпа генералов и офицеров окружила их тесным кольцом.
— Первое линейное дело кампании года тысяча восемьсот двенадцатого, говорил Багратион. — В лоб ведь бились, душа Николай Николаич! И показали себя французам! Уж как чесались у меня руки! Но сдержался… Слава — герою!
— В день нынешний, — сказал Раевский, — все были герои!
Однако можно было заметить, что он грустен и, по видимому, огорчен неудачей. Багратион взял его за руку.
— Мы ошиблись… В Могилеве — сам Даву. Того мало, — в сикурс к нему идет маршал Мортье. Силы превосходные. Пропал Могилев… Но я не уныл. Отнюдь!
Он отвел Раевского в сторону.
— Не скрою, душа, и по честности скажу, что пыл мой к генеральному сражению ныне спал. Против рожна не попрешь. Армия — вещь святая и риску подлежать не может…
Раевский слушал. с удивлением. Куда же девалось то, в чем обвиняли Багратиона недоброжелатели, — его безрассудная и самонадеянная напористость?
— Не узнаешь старика? Дурно знаешь. Век живи — век учись. И Суворов в Италии учился. А наука — горька… Дело под Салтановкой на сто лет прогремело. Им наша армия спасена. Надо еще схитрить малость, чтобы лысый черт Даву из дураков не вылез. И хитрость такую измыслил я. Ты — герой. Хочу твою апробацию иметь. Сужу я теперь так…
Он подпер подбородок рукой и, подумав, продолжал с той чеканной вразумительностью, которая так часто поражала Раевского:
— Пробиться у Могилева нам не под силу. Дошло до меня, что министр уже под Витебском. Чтоб соединиться, идти нам надобно через Пропойск, Чериков и Кричево. Как пройти? Ежели весь заврашний день господин Даву просидит в Могилеве — пройдем. В ночь, мимо — на Мстиславль, к Смоленску… Как заставить Даву сидеть в Могилеве? Просто. Надобно, чтобы ждал он генерального нападения наших сил. Еле уцелев нынче, снова на позицию не выползет…
Багратион повертел рукой сперва в воздухе, потом у своей головы.
— Большие люди и ошибки большие делают. Маршал сейчас так соображает: дрался с авангардом Багратионовым, завтра сам Багратион в атаку кинется… Ага! Выслал разведку — нет ли чего? Есть. Корпус твой как в Дашковке стоял, так там и остался. А попозже граф Воронцов Михаила с гренадерской дивизией к тебе подошел. Разведка доносит: идут, собираются… Мало? Багратион с армией выступает, становится на ночлег биваком у Салтановки. Передовые посты до Могилева выдвигаются. Разведка опять доносит… Держись, Да-вушка! Он и будет держаться… Ха-ха-ха!
Раевский улыбнулся.
— Может и удача быть… Детей так обманывают…
— Не детей лишь! Сложные машины, душа, всегда вид простоты имеют… Да что там! Я еще атамана с двенадцатью архангельскими его полками к Могилеву отправлю. Пускай мечется под самыми окопами. Фу, какая поднимется в городе суматошка! И покамест атаман, ночью Днепр перейдя, с противной стороны фальшивую атаку на Могилев будет делать, мы мимо проследуем. Ведь мосты-то у Нового Быхова уже наведены… Путь открыт…
Досада и грусть давно соскочили с Раевского. Действительно, задуманный Багратионом маневр был так искусно сражен во всех частностях, что обещал несомненный успех.
— Очень хорошо, князь, — сказал Николай Николаевич. — Недаром завоевал я нынче день. И недаром учились вы в Италии у Суворова. Всего же главнее, что и теперь учитесь. Очень хорошо! Давеча из Салтановки прислал я к вам пленного майора французского. Втеснить ему в голову надобно, что мы завтра Могилев брать будем, и с секретом таким отпустить восвояси. От него в заблуждении своем может Даву окончательно утвердиться…
Багратион не дослушал.
— Эй, — закричал он, — эй, Алеша! Подай нам сюда калику французскую, что нынче Паскевичу в плен сдалась…
Ворожейкин даже и не заметил, как это случилось. Но теперь, когда ему снова, уже в третий раз, приходилось конвоировать Лемуана, он не чувствовал к нему решительно никакой вражды. Наоборот, старый майор казался Ворожейкину чем-то вроде собственности, взятой с бою как приз. Поэтому урядник искренне жалел о необходимости вывести пленника за линию передовых секретов и отпустить на все четыре стороны.
Разорванные тучи быстро неслись по небу. Луна, выглядывая на миг, тотчас же опять пряталась за ними, точно грустя, что некому полюбоваться ею.
— Эх, старичок! — говорил казак Лемуану. — И куда тебе идти? Зачем? Нешто у нас худо? Жизнь-то! Услад божий, а не жизнь. Верно, станичники? спрашивал он товарищей.
— Да уж жизнь! — отвечали те в лад. — Уж и жизнь!
— Лучше не надо! И коли станет кто тебе бранить нашу жизнь — в глаза плюй! Значит, лайдак, лодырь, пакостник!
— Bon dieu, que me racontent-ils la, — стонал в ответ Лемуан — quand je suis affame!
— Во-во! Войну бы смахнуть. Гостей — за ворота, а уж там стращай, брат, того, кто не смыслит ничего! Молодчику же, что нынче у нас из-под руки вырвался, так и скажи: быть ему на аркане. Хоть и не жалует он, видать, ни пуль, ни ядер, а от Ворожейкина не схорониться ему никак! Так и скажи.
Линия передовых секретов осталась далеко позади. В темноте тускло маячила оранжевая россыпь городских огней и глухо слышался собачий лай.
— Прибыли! — сказал Ворожейкин. — Ну, как хошь, дед!
Казачье кольцо разомкнулось, и майор Лемуан очутился среди черного поля.
Кузьма отвернулся и дал коню нагайку — так, без всякой надобности. Это — знак, что неладно у казака на душе. Чаще всего хлопает нагайкой казак, когда уезжает из дому и прощается с близкими. Но ведь не разлука же с Лемуаном навела на Ворожейкина такую тоску?
В ночь на двенадцатое июля к маршалу Даву подошли подкрепления французская пехота из корпуса Мортье и польский «легион Вислы». Принц Экмюльский был очень доволен, так как почти не сомневался в том, что завтра Багратион со всей своей армией нападет на Могилев. Только этим предстоящим большим нападением можно было объяснить сегодняшний бой у Салтановки, от которого у Даву осталось какое-то странно-тревожное чувство. Он не пустил русских вперед. Но неимоверное упорство их натиска, дьявольская стремительность атак, стойкость под огнем и жестокая сила ответных канонад крепко ему не нравились. Если так дрался авангард в частном деле, каково же будет общее дело за Могилев? Уже с вечера Даву начал собирать в городе все свои силы. Саперы работали на стенах и за стенами, роя окопы и насыпая бастионы для батарей. Никогда не случалось адъютантам маршала выслушивать такие грубые окрики, как в эту ночь. Принц Экмюльский подпрыгивал на своем кресле, как крышка на кипящем кофейнике. Он был в самом разгаре бурной деятельности, когда ему доложили о прибытии майора Лемуана.
Даву выскочил из кабинета навстречу неудачливому батальонеру и налетел на него, как смерч. Все, что произошло за сегодняшний день с этим стариком, — начиная с позорного отступления его стрелков из-под огня и кончая гибелью батальона в лесу и сдачей в плен самого командира, — было гнусно. Но еще гнусней казалось его возвращение из плена. Как? Почему? Подозрительное сердце Даву разрывалось от негодования…
— Старая крыса! — едва завидев Лемуана, в бешенстве закричал он. — Я думал, что вы просто глупы, как конский потник… Но нет! Тут что-то похуже!..
Однако когда Лемуан голосом, дрожащим от обиды, кое-как рассказал о своих приключениях, особенно напирая на то, что видел собственными глазами, как русские войска выступали к городу, и слышал приказания Багратиона и Раевского насчет завтрашней атаки, принц Экмюльский притих и задумался. Если даже и предположить, что Лемуан превратился в шпиона, то рассказ его все же разительно соответствовал тому, чего следовало ожидать по общему ходу дел. И Даву уж почти спокойно приказал:
— Взять этого офицера под арест!
Пьон де Комб вышел из кабинета Даву с таким видом, что в дежурной комнате сразу сделалось светлей. На груди капитана поблескивал свежей белой эмалью крестик Почетного легиона. День Пьон де Комба завершился так, как того желала постоянно благосклонная к своему любимду судьба. И, выслушивая сейчас донесение прискакавшего из ночной разведки капитана, грозный маршал не кричал и не бесновался, как утром, — нет! Впрочем, и Пьон де Комб явился к нему с такими сведениями, перед ценностью которых не могло бы устоять никакое предубеждение…
Около капитана толпились адъютанты и еще какие-то офицеры. Хором и поодиночке они поздравляли его с почетнейшей наградой. Да, за этот белый крестик многие из них охотно заплатили бы кровью и кусками оторванных рук и ног! Однако среди поздравителей нашелся один, который язвительно спросил капитана:
— Вероятно, вы привезли дурные вести, что вас так хорошо приняли?
Очевидно, этот желчный человек прекрасно знал обычаи главных квартир и самого маршала. Пьон де Комб не удостоил вопрошателя ни ответом, ни взглядом. Но для того чтобы ни у кого не оставалось сомнений в его действительных заслугах, с громкой торжественностью сказал:
— Прекрасные вести, господа! Казачий гетман со своим войском только что переправился через Днепр и идет к городу. Мое вечернее открытие не хуже утреннего. Завтра нас ждет славное дело. И каждый офицер великой армии сможет еще раз показать свою верность императору, как умеет…
Когда он говорил это, белый крестик ослепительно сверкал на его груди.
Весь день тринадцатого июля армия Багратиона простояла на месте. Русский главнокомандующий рассчитывал этой странностью своих действий окончательно запутать и сбить противника с толку. Так и случилось. Казаки Платова с утра до вечера гарцевали перед городом, а Даву скакал по укреплениям, с минуты на минуту ожидая штурма. День прошел для обеих сторон в этих полумирных занятиях.
Однако в русской армии все было готово к выступлению. Солдаты не лежали и даже не сидели в тесных кружках, как обыкновенно бывает на биваках. Они стояли вольно, с ружьями у ног, с носогрейками в зубах, с ранцами и сухарными сумками за плечами. Лица их были не веселы, но и не печальны, такие лица всегда бывают у русских людей, когда они собираются в путь. Сумерки перешли в глухую, темную ночь.
— Наутро, как мухи проснутся, то-то, братцы, сдивуются, что уж нет нас в лагере! — раздавалось кое-где сдержанно-шутливое слово.
— То-то вопить станут: «Что же теперича делать? Кого кусать-то?»
Перед рассветом грянул сигнал: «Вставай!» Жуя сухари вечерней раздачи, пехота строилась не спеша. Зато кавалеристы опрометью бежали к лошадям, поправляли седла, подтягивали подпруги, застегивали мундштуки, снимали торбы, привешивали по местам — сзади седел — сенные вьюки.
— Эх, конь-то выступчатый, больно хорош! — раздавались то там, то здесь обычные солдатские восклицания.
Армия двинулась в поход. Так как она стояла на чистых и твердых выгонах, а погода вчера была сухая, — от места стоянки не осталось никаких следов. Утром войска переправились у Нового Быхова через Днепр и вышли на Мстиславльскую дорогу, которая вела прямо к Смоленску. Солнце медленно поднималось кверху в розовом тумане и вдруг ослепительно засияло, опрокинув на землю сразу весь свой запас света и тепла. Уже наступало время жатвы. Но на полях было мало народу. Крестьяне толпами встречали войска у деревенских околиц. Бабы с младенцами на руках сердобольно глядели, как шли мимо них покрытые пылью и потом солдаты. Помещики тянулись за армией в дормезах, колясках и бричках. Белоруссия оставалась позади, и по всему было видно, что близка уже исконно русская, смоленская земля.
Багратион ехал со свитой по обочине дороги, заставляя коня прыгать через рытвины и кусты. Лицо у него было спокойное, но задумчивое. Вдруг он окликнул Олферьева. Корнет подскакал. Петр Иванович взял его руку, поднятую к виску, и опустил вниз.
— В голову мне, душа, пришло… А ведь Даву в эти дни так обманулся, что ошибки своей ему теперь ввек не поправить!