В течение этого дня Наполеон несколько раз сожалел, что так заносчиво отказался от приготовленного маршалами подарка. Неудача атак, которыми он руководил, его поразила. К вечеру у него собралось под рукой двести тридцать тысяч человек. Завтра эта громада должна будет овладеть Смоленском. Но что-то препятствовало императору сегодня успокоиться на этой мысли. Уже заходило солнце, когда он позвал к себе Жюно, герцога Абрантесского, и сказал ему:
— Слушайте, Жюно! Вы зажирели и стали неповоротливы, как те немецкие быки, которыми вы командуете. Под Островной вы потеряли маршальский жезл. Однако я помню вас и таким, каким вы были раньше. Вы можете сегодня же найти свой жезл.
Жюно молчал. Тысяча чертей! Уж как надоели его солдатской душе выговоры с высоты, на которую он сам втаскивал этого человека! Ему дали Вестфальский корпус, толпу солдат-свинопасов, розовых, как ветчинные окорока, и таких же жирных, и уверяют, будто зажирел он сам. А если бы под командой у него были не немцы, а французы, он, может быть, завоевал бы уже и Смоленск и Россию…
— Чтобы отыскать маршальский жезл, Жюно, — продолжал император с обидно-снисходительной усмешкой на холодном лице, — вам надо открыть переправу повыше города, перейти через Днепр и отрезать русским дорогу на Москву. Тогда мы завтра покончим все это без лишних усилий. Вы поняли, Жюно?
Жюно поклонился. Конечно, понял. Конечно, сделает. Маршальский жезл!..
— Видишь, Алеша, трубу? Веди, душа моя, пушки прямо на нее, мимо и дальше, покамест не пришло повеление стать. Сам посмотри, как батареи разместятся…
Весь вечер Олферьев провозился с расстановкой пушек по днепровскому берегу, выше города. И лишь близко к полуночи вернулся в главную квартиру. Но Багратион тут же послал его к командиру шестого корпуса Первой армии генералу от инфантерии Дмитрию Сергеевичу Дохтурову.
Генерал был нездоров и лежал в шалаше на походной койке, в сюртуке и фуражке, под черной косматой буркой. Он поднял круглое лицо и протер кулаком добрые карие глаза,
— Что? Шестой корпус назначен для смены седьмого?
— Так точно, ваше высокопревосходительство. Дохтуров сел на койке и закряхтел.
— Сакремент! Очень даже хорошо, молодой человек! Уж лучше на поле славы помереть, нежели в кровати!
Отсюда Олферьев помчался в город. Генерала Раевского он отыскал на террасе над Молоховскими воротами. Николай Николаевич дремал на ковре. Прочитав повеление о смене, он зевнул и сказал подошедшему Паскевичу:
— Слава богу, нас сменяют! Сделайте милость, Иван Федорыч, покажите Дохтуровскому квартирмейстеру наши места на позиции, с тем чтобы выходили полки тотчас по смене. И до света — всем выступить.
Только на заре закончились разъезды Олферьева. Возвращаясь на бивак, он догнал легкую артиллерийскую роту, которая, сменившись, шла из города. По всему было видно, что роте крепко досталось поработать. Орудия от дул до затравок так закоптились, что стали какого-то необыкновенного черно-сизого цвета. Лица людей, шинели и портупеи были так густо покрыты огарками от картузов, что солдаты походили на трубочистов. Рота медленно двигалась по дороге. Навстречу со всех сторон выходили еще не бывшие в деле офицеры и набрасывались с жадными расспросами на поручика, ехавшего впереди. Но ответы поручика были до крайности односложны.
— Где стояли? — спрашивали его. — Не на Королевском бастионе?
— Да.
— Говорят, ад был у вас?
— Нет.
— Экий медведь! — раздался в темноте чей-то негодующий голос.
Но поручик — это был Травин — не обратил никакого внимания и на дерзость. Он был в странном, радостно-рассеянном состоянии духа. Видел, слышал, а в голове все это как-то путалось и мешалось. После напряжения, пережитого во время боя, мысли и чувства его сразу обмякли. Оставалось лишь гордое сознание того, что никто из встречных вопрошателей не сумел бы отбивать Королевский бастион лучше, чем делал это он, Травин. И жадное любопытство их казалось ему мелким и жалким…
Какой-то пехотный солдат погладил рукой пушку.
— Уж и видно, что поработала. Вишь, как рыло-то позамарала…
Эти простые слова вдруг вывели Травина из его странного состояния. Он наклонился с седла к солдату и обнял его.
Олферьев ехал сбоку, наблюдая Травина. Хотя он видел его до сих пор всего один раз, во время скандала у Чаппо, но узнал с первого взгляда. Все в этом офицере нравилось Олферьеву, начиная с гордой бедности до объятия с солдатом. Корнет вспомнил свои утренние мысли. Наверное, Травину и в голову не приходят этакие глупые сомнения, колебания и боязливые мечты.
Олферьев тронул повод, подъехал к Травину и, взяв его за руку, сказал:
— Слушайте, поручик! Вы еле-еле знаете меня, я — вас. Но я хочу большего. Будем друзьями!
Травин не удивился. Он только осторожно отнял у Олферьева свою руку и, довольно холодно усмехнувшись, проговорил:
— Полноте! Откуда вы взяли, что я — враг вам? Я даже барону Феличу не враг, хоть он и порядочный подлец. Но быть друзьями…
Олферьева качнуло в седле. Кровь отхлынула от его сердца, и он чуть слышно спросил:
— Вы взяли у меня свою руку, почему?
— Помилуйте! Как вы могли подумать? Скажу откровенно: я не люблю аристократов. Однако не все одинаковы. И руку я взял совсем по другой причине…
Он быстро размотал грязный носовой платок, которым была обвязана кисть его правой руки, и показал ее Олферьеву. На кисти не хватало двух пальцев указательного и среднего. Корнет успел разглядеть комочки жил и мускулов, запекшуюся черным ожерельем кровь и блеск мелких белых косточек, застрявших в мясе.
— Видите? — спокойно и серьезно проговорил Травин. — Вот в чем дело… Ума не приложу: как мне теперь драться с Феличем? Ни на пистолетах, ни на шпагах… Вы лучше меня эти вещи знаете. Подайте же дружеский совет, коли друзья мы…
Вестфальский корпус двигался в обход Смоленска с большой осторожностью. Во-первых, было уже почти совершенно темно. Во-вторых, три русских крестьянина, которые служили сегодня Жюно проводниками, почему-то не внушали ему доверия. Эти скоты так подозрительно переглядывались и переговаривались, цокая языками, что в лучшем случае, по-видимому, и сами не знали, где переправа через Днепр, а о худшем герцог и думать не хотел. И, наконец, в-третьих, с самого начала кампании, а особенно после того, как Жюно связался с вестфальцами, ему ужасно не везло. Он никуда не поспевал со своим корпусом, путался в тонкостях диспозиций и иногда с тайной горечью подумывал о том, что устарел для новой войны, тактика которой изобретена неутомимым хитроумием императора. Одна история с коляской, так нагло отхваченной русскими под Катанью, чего стоила!..
Итак, корпус шел очень медленно, двигаясь через какие-то левады, сады и огороды. Несколько раз Жюно принимался тормошить проводников. Они кланялись и быстро говорили что-то, подмаргивая друг другу. Один из них, в белых штанах, казался особенно сомнительным. Однако он-то и был старшим.
Когда взошла луна и Днепр сверкнул наконец впереди серебряными разводами на черной глади, Жюно вздохнул с облегчением. Но ехавший рядом начальник корпусного штаба, полковник Клери, произнес сдавленным голосом:
— Ваша светлость! Мы обмануты! Посмотрите, где город и где русские биваки. Мы не отошли от Смоленска и на лье, хотя ходили четыре часа…
Клери не успел договорить, как с противоположного берега реки грянул пушечный выстрел. За ним последовал еще один, два, три — много, и затем на Жюно с его корпусом обрушился такой огненный град, что вестфальское стадо взбесилось. Прежде всего куда-то исчез обоз. Потом в дивизиях вспыхнула такая неслыханная сумятица, что через полчаса полки и бригады перемешались, как карты в руках пьяного игрока. А канонада все усиливалась, и ядра сыпались все гуще, сметая на своем пути целые взводы. Жюно уже не сомневался, что проводники завели его прямо под прицельный огонь русских батарей.
— Wir bleiben nicht hier! — ревели вестфальские солдаты.
Жюно скакал между их рядами и кричал:
— Солдаты! Взгляните на меня: я покрыт ранами. Я был в Сирии, в Египте, везде! Двадцать лет мужества и преданности! Что же вы делаете со мной, проклятые дьяволы!
Жюно почувствовал на глазах слезы. Ярость, дошедшая до последнего градуса, жгла его грудь, душила за горло.
— Тысяча чертей! — прохрипел герцог. — Опять ускользнул маршальский жезл!..
Комендантские стрелки вели к Жюно трех крестьян из деревни Росасна. Теперь крестьяне не переговаривались и даже не глядели друг на друга. Головы их были опущены, лица бледны. Но, судя по необыкновенной твердости шага и спокойствию движений, они чувствовали себя правыми и не боялись смерти.