«Ее высокоблагородию Анне Дмитриевне Муратовой, в городе Санкт-Петербурге, у Пяти Углов, в доме генеральши Леццано.
Hetty, милая сестра моя! Не знаю, как начать… Ищу и не нахожу слов. Отечество наше воюет. Ты — русская. Укрепи сердце мужеством. Жертвы неизбежны, — без них нет ни чести, ни славы, ни спасения. Сегодня в ночь к нам привезли тяжко раненного Поля… Память дружбы не боится испытаний. Ужасные подробности совершившегося не умрут раньше меня. Они поистине ужасны, но вместе с тем и бесценны. Слезы облегчают душу, — плачь, бедная Netty, и слушай печальный рассказ мой…
…Офицер, который привез Поля с места, где он был ранен, не решился выдернуть из его могучей груди пику — это страшное орудие горестной ошибки. Лекаря находят, что этим он спас Поля от немедленной гибели: пока рана закрыта, раненый живет. Поэтому пика и не вынута до сих пор… Фамилия офицера — Раевский, он сын командира седьмого корпуса.
…Сердце Поля, певучее, как соловей, не умолкает. Сколько раз принимался он говорить о тебе, Netty! Ему не под силу говорить громко, следовательно, он шептал. Но разве люди не кричат шепотом?..
…Я с отвращением представляю себе, какие глупые толки поднимутся в Петербурге по поводу необыкновенных обстоятельств этого несчастья. Прекраснейший из русских офицеров сражен рукой соотечественника. Il est cosaque! Oh, sort injuste! Сколько поводов для самой прискорбной болтовни, от которой злая случайность станет еще злее. Действительно, подобные вещи могут происходить только в нашей удивительной стране, где даже бранят французов по-французски. Катастрофа с Полем была бы невозможна, не будь мы так далеки от нашего народа. Возмутительно, что нам легче говорить на языке наших врагов, нежели на своем собственном. Но… ведь не мешает же нам это ненавидеть французов и драться с ними совершенно по-русски! Нисколько! Кто же прав и кто виноват? Не знаю! Мои мысли путаются…
…Начальник штаба нашей армии, граф де Сен-При, пытался выведать у Поля имя ранившего его казака. Но откуда Полю знать это имя?
— Скажите по крайней мере, мой бедный друг, — спрашивал граф, — как выглядит ранивший вас злодей?
На бледном, истомленном страданиями лице Поля мелькнула улыбка — добрая и светлая.
— Я не помню его лица, — простонал он. — Было темно… Не помню, граф.
Однако, когда я через минуту наклонился над ним, он шепнул мне чуть слышно:
— Я узнал бы беднягу из тысячи! Netty! Je ne 1'ai jamais vu aussi beau qu'ence moment! Часто ли встречается на свете такое полное и чистое всепрощение?
Тебе известно, как любит Поля наш главнокомандующий. Он заходит к нему через каждые два часа. Невозможно видеть без слез отеческую ласку, с которой князь обращается к вернейшему из своих адъютантов, как он нежно целует и крестит его. Несколько раз у постели Поля появлялся также и славный атаман донцов Платов, герой боя под Миром. Ехидный мужик! Сейчас, когда я пишу тебе, он опять кружится около Поля, как ивовый лист на воде. Ты спросишь: зачем? Я понял это в ту самую минуту, когда чудесное благородство Поля заслонило собой сразившую его темную руку. Чем больше печалится граф Сен-При от невозможности открыть и примерно наказать злодея-казака, тем довольнее атаман. Он достаточно хитер, чтобы скрывать свои настоящие чувства. Но мне кажется, я разгадал их. Платов — ревностный патриот своего войска и стоит горой за каждого донца. Людям, не остриженным в кружок, заслужить его уважение трудно, а любовь — нельзя. Единственное исключение — князь Багратион, которого старый атаман боготворит…
…Платов сокрушенно качает головой и говорит скоро-скоро:
— Этакой эстамп получился… Всему войску донскому — поношение! Эх, попади он, р-ракалья, мне в руки, ей-богу, до смерти засек бы! Нагайками! Без пощады! Но средствия нет сыскать окаянного! Разве что всех казаков до последнего поодиночке перебрать, — и то не откроем. Вот господин офицер идет, кажись, самый тот, при коем стряслось. Эй, прапорщик, пожалуйте сюда, живо! Вы — сынок Николая Николаича?
— Так точно, ваше высокопревосходительство.
— При вас несчастье случилось?
— Так точно.
Дальнейшее — странно. Ах, как странно! Чтобы ты могла хоть что-нибудь понять в нем, я скажу тебе несколько слов о молодом Раевском. Одиночество в жизни, как и в дороге, часто бывает скучно. Поэтому люди предпочитают двигаться вперед, взявшись за руки, поддерживая или по крайней мере ободряя друг друга. При этом каждый стремится навязать прочим свой ум, глупость, веселость, вздохи… Таково большинство. Но есть иные люди, — они идут стороной. Судьба, которая никого предварительно не спрашивает о его желаниях, бросает их порой в оживленную общественную среду. Однако и здесь они остаются верными себе: шагают рядом с другими, даже ведут их, а сами все глубже и глубже сосредоточиваются внутри себя. И чем меньше заявляют они о себе общим, житейским порядком, тем больше возникает вокруг них толков, всегда разноречивых и редко — правильных. Обычно их зовут эгоистами. Но это совершенно несправедливо, так как эгоизма в них ровно столько же, сколько и у людей общительных и откровенных. Молодой Раевский — именно такая загадка. Я не мог бы сблизиться с ним, да и не хочу близости. Но мне ужасно досадна невозможность понять его. В его обособленности я нахожу что-то обидное для моего самолюбия. Почему? Не знаю. Поль считает ум молодого Раевского безнравственным, а мораль — пустой. Ему только семнадцать лет.
Разговор происходил при мне. Я с нетерпением ожидал, что ответит прапорщик на вопросы Сен-При и Платова. Вот его ответ:
— Главная примета злодея заключается в том, что он по наружности своей сходен вполне со всеми прочими казаками, коих случалось мне видывать. К этому надо добавить, что он не моложе и не старше большинства из них. Впрочем, говорю лишь о том, что успел заметить в продолжение нескольких мгновений…
Если бы ты видела, как вспыхнул Сен-При!
— Идите, прапорщик. Передайте от имени моего вашему батюшке, что главная примета его сына в том, что он совершенно несхож со своим почтенным отцом…
Раевский поклонился. Платов удовлетворенно развел руками. Прекрасные глаза Сен-При горели гневным огнем. Проходя мимо меня, он громко проговорил:
— Для этих людей не существует ни закона, ни справедливости. Mais ils repondrount pour la vie de ce pauvre Mouratoff!
Кто — они? Я думаю, что и сам граф не знает…
…Я забежал к себе на так называемую „фатеру“. Корова ревет над моим изголовьем. Петух кричит, взобравшись на кивер. Козы чихают от трубки моего денщика.
Сковорода с яичницей шипит на печном загнетке… Удивительно, что жизнь может быть одновременно такой мирной и простой, как у меня дома, и такой грозной и сложной, как там, где лежит Поль. Я кинулся к нему. Он в том же состоянии. Множество штабных офицеров собралось рядом, за стеной. Как обычно бывает при подобных обстоятельствах, мы тихонько говорим о нем…
Уже вечер. Полю не хуже. Но впереди — ночь, полная мрака и неизвестности. Сейчас отправляется почта, и я запечатываю это письмо, Netty.
Твой брат и друг А. Олферьев. 29 июня 1812 года. В г. Несвиже, на марше».
— Итак, мы в восьми верстах от Слуцка, а французы уже в Несвиже…
Багратион коротко подумал о чем-то и, словно передвинув одну мысль на место другой, продолжал говорить:
— Что ж? Так и быть должно. Однако и нам свои меры взять необходимо. Господа генералы Платов и Васильчиков! После славной победы вашей под Миром полную на вас имею надежду. Матвей Иваныч! Ларивон Васильич! Французы на хвосте у нас к Бобруйску ползут. Арьергарда долг — крепче прикрывать армию. Смотрите, други: коль скоро от Романова отойдете — весь обоз армии сгинет. Нельзя скоро отходить! Через ночь войска в Уречье будут. А вам и завтра и послезавтра весь день у Романова надлежит держаться. И лишь третьего июля близ вечера дозволяю отойти на Слуцк. Хоть вся сила адова ринет на вас — ни шагу!
Атаман расправил плечи.
— Быть бою! Эх, люблю я бой! За то от государя и чины, и звезды, и жалованьишко… И Россия за то славит нас. Хорош бой! Тут жарко, там опасно!.. А где безопасно? На печи лишь…
Васильчиков с восхищением смотрел на Платова. Повертев какой-то бумагой, Багратион с пренебрежением швырнул ее на стол.
— Кто о чем, а шелудивый — о бане, — едко выговорил он. — Опять министр запрос прислал. Надобно, вишь, знать ему, как Второй армии генералитет к отступательным действиям расположен. Так и пишем друг другу бездельно, будто в сказочке про дурака, коему «таскать — не перетаскать»…
— Прошу, ваше сиятельство, уверить военного министра, что я не из числа любителей отступательных движений без принуждения и пользы, встопорщившись, произнес Васильчиков.
— Дулю бы ему, господину Барклаю, хорошую! — с неожиданной и грубой злостью отозвался Платов. В горницу вошел Сен-При.
— Только что скончался Муратов, — грустно проговорил он. — Как пику вынули, всего полчаса дышал. Но и пику оставить в нем было уже невозможно. Я распорядился похоронами: два взвода в наряд, под «Вечную память» — три залпа… Бедный Муратов! Но сегодня, князь, я наконец дознался…
Багратион медленно поднялся из-за столика с бумагами и перекрестился. То же сделали Платов и Васильчиков. Резкие черты лица главнокомандующего смягчились.
— Упокой, господи, душу раба твоего Павла, — прошептал он несколько нараспев, по-церковному, — в месте покойне, отнюду же отбеже… печаль и воздыхания… Эх, душа Павлище! Улетел-таки от нас! Витаешь…
Он закрыл рукой глаза. Рот его скривился в непослушной гримасе. Все стояли молча, опустив головы. Так прошло несколько минут. Князь Петр Иванович спросил, все еще не отнимая от глаз руки:
— О чем, бишь, граф, начали вы?
— Сегодня дознался я наконец об имени злодея, что убил Муратова, повторил Сен-При и быстро справился по бумажке: — Иловайского двенадцатого полка урядник Кузьма Во-ро-жей-кин… В розыске ни от кого ни малейшего содействия не имел. Но долгом почел дело завершить, дабы не осталась справедливость поруганной. И в намерении своем, хвала богу, успел. Надеюсь, любезный атаман, что теперь вы, со своей стороны, вступитесь и… обещанное выполните.
Платов был невысок ростом и сухощав. Однако при последних словах начальника штаба армии он сделался вовсе маленьким. Физиономия его потемнела, голова спряталась в плечи, и живой, игристый блеск пропал из глаз. Атаман чувствовал себя скверно.
— Ворожейкин? — бессознательно оттягивая время, переспросил он. Ворожейкин Кузьма? Всех урядников войска своего знаю. Не задаром и сам казак, и с войском сорок лет. А Ворожейкина Кузьмы видом не видал, слыхом не слыхивал про такого… Промашечки тут нет ли, сиятельнейший граф? Бывают, Мануил Францыч, в донесениях описочки али другое что… Наплетет какой-нибудь мерин-брехун по злобе, то ли с дурости…
Сен-При отрицательно качнул головой и выпрямился, красивый и гордый, как петушок.
— Все точно, Матвей Иваныч! Принимайся за кнут!
Багратион оторвал руку от глаз. Они еще были мокры. Но на выразительном лице его уже не оставалось никаких следов недавнего мира и тишины.
— За кнут?
Он произнес это так, как будто сам щелкнул кнутом.
— Кого вы собираетесь сечь, граф? А ты, атаман, что вздумал?
Багратион грозно ударил кулаком по столу. Чернильница подпрыгнула. По Барклаеву письму расползлось черное глянцевитое пятно. Песок для присыпки серой струйкой вылился из песочницы на бумаги.
— Да в уме ли вы, сударь? Как? При нынешних обстоятельствах сечь казака? За что? За ошибку, от прямой и честной верности происшедшую? И я бы ошибиться так мог! Меня секите! Любил я Муратова… Сами видели, как, жалеючи его, в слабость впал. Но твердо говорю: не казак виноват! Где видано, чтобы на аванпостах казацких французскую козерию разводить? Хорош ананас, да не к водке!
Князь живо повернулся к Платову.
— Каков он, урядник тот, Ворожейкин?
Атаман уже давно пришел в себя. В глазах его опять играли веселые огоньки, и он заметно хорохорился, лукаво поглядывая на Сен-При.
— Надёжа-казак, ваше сиятельство, — отрапортовал он с нарочитой точностью, вытянувшись, как на смотру, — первый по кругу на Дону старик усть-медведицкий… А что шутки моей граф Мануил Францыч не выразумел, тому уж, по правде, совсем не причинен я…
Багратион махнул рукой. Выражение брезгливости скользнуло по его лицу мгновенной судорогой. Он почуял один из тех фокусов, которые никогда ему не нравились.
— Остер крючок, — резко проговорил он, — да изогнулся… Перемудрил! А и раньше мне не сомнительно было, что казак тот хорош… Приключись беда не с Муратовым, взял бы я урядника-молодца к себе в конвой. А вы что затеяли? Эхма! Граф Эммануил Францыч! Ежедневно изволите то тем, то иным способом в удивление меня приводить. И уж вашему сиятельству со всей прямотой скажу: начал я от беспрестанных тех удивлений скучать…
Сен-При пожал плечами. Мелкие и частые зубы его оскалились в натянутой и неестественной улыбке. На несколько минут он перестал быть красавцем. Глаза его ловили неприязненный взгляд Багратиона, и, когда, поймав, встретились с ним, он сказал без злобы, но и не без язвительности в тоне:
— Мне не надо угадывать ваши желания, князь. Это так трудно, что даже атаману Платову не всегда удается. А уж за его высокопревосходительством мне ли угнаться?
Он поклонился и пошел к двери ровной походкой человека, озабоченного главным образом тем, чтобы спина его выглядела как можно равнодушней. Дверь за начальником штаба закрылась. Васильчиков почесал румяную щеку в тяжелой растерянности. По обыкновению, он решительно не знал, кто в этом деле прав. Своего мнения у него не было, но какое-то темное, смутное чувство влекло его на сторону Багратиона. Роль же Платова неприятно смущала и беспокоила. Атаман негодующе сплюнул и с солдатской ловкостью растер плевок ногой.
— Обиделся граф… А на что? Нешто казака своего выдать могу я? Сохрани бог! Совесть русская от многих веков и поколений как мир обширна. Окиян! И одни тонут, а другие плывут с честью и славой. От самой той ночи, как свершилось, знал я про Ворожейкина. Да хотел казака сберечь, господа! Потому и след путал, — темнил, как умел по простоте. Вашему же сиятельству благодарность душевная за суд скорый, правый и милостивый. Вдругорядь иной фронтёр-понтёр призадумается середь народа своего на вражьем диалекте лопотать. Что за стыд! Только и слышно: сам пан тре, у макитре Маруся тре, а Микита тре-тре-тре… Ох, фонтёры-понтёры, лягушка их залягай!..
Через полчаса Платов и Васильчиков отъезжали от белого домика, в котором стоял главнокомандующий. Под ахтырским шефом плясала, делая красивые лансады, пугливая быстрая лошадь на высоких, тонких ногах. По-казачьи согнувшись и размахивая нагайкой, атаман гвоздем сидел в седле на своем маленьком степном скакуне.
— Знаете что, Матвей Иваныч? — сказал Васильчиков. — Князю Петру Иванычу неудобно, мне же — вполне пристойно сделать: отдай казака Ворожейкина в мой конвой!
— Сделайте ваше одолжение! — воскликнул Платов. — Ларивон Васильич! Почтеннейший! Бери! Да почему не услужить, коли то возможно и законом не воспрещено? Прошу! Храброму российскому генералу, каков вы являетесь, отказать никак не могу… Бери разбойника Ворожейкина!