Мирополов прошел за шкафы в жарко натопленный, до блеска начищенный угол своего Blockдlteste и решительно заявил:
– Отказываюсь. Не могу.
Староста подскочил на табуретке. Это был здоровенный рыжий детина из Киля, портовик, проломивший в пьяной драке голову мужу своей любовницы и всегда вспоминавший об этом происшествии с самым глубоким и искренним сожалением.
Барачный староста в лагере – господин положения. Каспар Знотинг жил в свое удовольствие – в тепле, чистоте, сытости – и совершенно не нуждался в том, чтобы делать кому-нибудь пакости. Он был из тех добродушных силачей, которые как бы конфузятся своей силы. Опыт с проломленной головой не прошел даром: огромные ручищи Знотинга, черные, узловатые, похожие на корень старой ветлы, чрезвычайно редко о себе заявляли. Но так как Blockдlteste очень любил порядок, то и это иногда все же бывало. Здесь действовал отчасти самый примитивный эгоизм: если за теплую комнату и хорошую жратву приходится платить порядком. – должен быть порядок. Всякое иное отношение к этому вопросу переполняло Знотинга сперва изумлением, а потом гневом. Это именно произошло и сейчас, когда онс величайшим трудом уяснил себе, что Мирополов не хочет больше быть барачным парикмахером. На столик легла коричневая лапа из пяти гигантских отростков. Грозно пошевелив сперва каждым из них в отдельности, а затем всеми вместе, Знотинг прорычал:
– Видел?
Необыкновенный случай этот взрывал все его прочно отстоявшиеся понятия о вещах. Население лагеря делилось на разряды. Наверху – аристократия. Это – лагерные старосты, писаря, повара. Ниже – привилегированная барачная группа: Blockдlteste, блоковый писарь, парикмахер, оберкапо. Еще ниже – окопавшиеся: подкапники, музыканты, Stubendienst. Дальше шли «удачники» – те, кого судьба поставила на легкую работу. И наконец, все остальные, каторжники в прямом смысле слова, погрязшие в безвыходной доле сокрушительного тяжкого труда и ожидающие смерти как избавления. Мирополов стоял на одной из высоких ступенек этой лестницы. Надо было превратиться в идиота, чтобы по собственному желанию прыгнуть вниз.
– Слушай, – сердито сказал Знотинг, – если тебе, черт возьми, невмоготу больше стричь, мы переведем тебя в уборщики. Где щетка и тряпка, там лишний кусочек хлеба и jeden Tag добавочный литр баланды. Эти вещи останутся при тебе. А?
– Нет, – твердо возразил Мирополов, – нечего лакомиться кусочками. Мы не дети. Единственное наше счастье здесь – в том, чтобы оставаться стойкими.
Знотинг потер пятерней переносицу. Он что-то соображал.
– Да, – медленно проговорил он, – понимаю. Кто тебе это сказал?
– Никто.
– Ты врешь. Это тебе сказал «старый русский генерал». Может быть, со своей точки зрения он и прав. Но ты подумай вот о чем. Срок пребывания в концлагере для таких, как ты, неизвестен…
– Очень хорошо известен, – живо опроверг Мирополов, – скоро, очень скоро…
– Конец войны? Хм! Я понимаю…
Собственно, Знотинг так же, как и Мирополов, все свои надежды на освобождение из лагеря связывал с концом войны и крушением гитлеровского режима. Других надежд не было. Даже в тех случаях, когда срок выхода на свободу уже бывал установлен охранной полицией и утвержден рейхсфюрером СС, заключенные не имели о нем понятия. Пока режим был крепок, Знотинг старался выслужиться и вылез в старосты. Но теперь, когда режим явственно расшатался, даже и знотинги начинали отодвигаться от него в сторону, ожидая свободы лишь от его крушения.
– Почему Россия оказывается непобедимой? Почему этого раньше не было? А?
– Спроси у нашего генерала, – сказал Мирополов, – спроси… Он тебе все объяснит.
– Да, надо будет, – согласился Знотинг.
* * *
Год тысяча девятьсот сорок третий начался под Сталинградом, под Воронежем и на Кубани. Закончился под Нарвой, на берегах Чудского озера, в Белоруссии и на Правобережной Украине. Сорок четвертый год открылся губительными ударами советских войск по фашистским армиям. Мир всякий день с изумлением и восторгом узнавал что-нибудь новое и дивился тому, что было вчера. Уже слепые видели, что Советский Союз, даже и без помощи своих западных союзников, непременно покончит с гитлеровской Германией. Но единственная информация, которая доходила до флоссенбюргских каторжников, была геббельсовской брехней. «Передаем сводку военных действий. Ставка фюрера. Верховное командование сообщает…» И дальше следовали такие выверты, в которых вовсе стиралась разница между поражением и победой, все перекашивалось, становилось задом наперед и делалось недоступным пониманию. Заключенные не верили этим сводкам. Однако постоянная ложь угнетала; вечная путаница вторгалась в сознание, как туман, и тысячей нелепостей заволакивала мысль. Мало кто признавался в этом, но многим думалось по поводу того, как шли дела на Восточном фронте: не могут же фашистские сводки только врать? Карбышев никогда не давал ходу сомнениям. Способность разбираться в любых нагромождениях хвастливых реляций ни при каких обстоятельствах его не покидала. Ему приносили клочки бумаги и огрызки карандашей – сокровище в лагерном быту. И он вычерчивал схемы и карты Восточного фронта, кружочками расставлял войска, стрелками обозначал направления действий и объяснял, объяснял. Его слушатели были голодными, усталыми, изнуренными людьми. И сам он был таким же. Может быть, он чувствовал себя в еще более бедственном положении, чем они, потому что был старше каждого из них. Но никто не знал лучше его, как важны для морального состояния пленников убедительный разбор фашистской сводки, трезвая критика газетной болтовни, правильный анализ оперативной ситуации на фронте. И никто не умел этого делать с таким знанием обстановки, блеском понимания и глубиной проникновения, как он. Старая сноровка лектора приходила на помощь; раскрывалось подлинное соотношение борющихся сил; возможности сторон становились очевидными до полной реальности. Трудно было разглядеть из флоссенбюргской мышеловки, что именно и как происходит на Восточном фронте. Однако Карбышеву удавалось разгадывать главное, и оперативную тенденцию развития военных действий он крепко держал в руках. А отсюда недалеко и до предсказаний. Карбышев предсказывал и – не ошибался.
«Русский генерал сказал…»
Это становилось аргументом в спорах, критерием при оценке как общей международной обстановки, так и любой из отдельных политических и стратегических ситуаций. Сказанное Карбышевым подхватывалось и распространялось сперва среди советских каторжников, а потом и между чехами, поляками, французами, испанцами и канадцами. И из слов его почти всегда возникала надежда. Карбышев превращался в знамя для всех морально устойчивых элементов лагеря. Непримиримостью старика, генерала, ученого восхищались. Многие из молодых невольно ставили себя рядом с образцом и, как вывод из сравнения, принимали геройские решения…
В феврале к куртке Карбышева пришили значок, надевавшийся на «социально-опасных» – скверный признак… Но в остальном положение оставалось прежним: Карбышев жил и работал в Schuhreisserei. Фрау Доктор употребляла немалые усилия для его спасения. В посылках Красного Креста время от времени обнаруживались вкусные и питательные вещи для «старого русского генерала». В одной из посылок женевского Красного Креста пришли даже неизвестно кем посланные ему очки. Карбышев был очень растроган. Только стекла оказались неподходящими. Куда девать очки? Дмитрий Михайлович сказал Мирополову:
– Возьмите-ка эту штучку…
– Да как же? – удивился майор. – А вы?…
– У меня пенсне.
– Да у него машинка испортилась.
– Верно…
Карбышев подумал.
– Все равно. Поздно носить очки. Умру с пенсне. Возьмите! Если случится попасть в Москву, зайдите ко мне… то есть к ним… туда, ни Смоленский бульвар. Отдайте жене. Будет им, бедным, маленькая радость…
Мирополов взял. Несколько секунд оба старика молча смотрели друг на друга. Потом, словно по команде, отвернулись и, судорожно подрагивая головами, тихо, бесслезно заплакали.
* * *
Ликвидация фашистских дивизий, окруженных советскими войсками к северу от Звенигородки, в районе Корсунь-Шевченковского, изображалась в геббельсовских сообщениях как частная неудача, не имеющая никакого общего значения. Но Карбышев сразу понял, в чем дело. Он отлично знал места, на которых бесславно пропали пятьдесят тысяч гитлеровцев, и, показав операцию в довольно точном чертеже, так убедительно и ясно воспроизвел ход многодневных боев, что слух о погроме фашистов сразу стал достоянием всего лагеря. Вереница пленных тянулась вечером семнадцатого февраля к чуланчику при Schuhreisserei. Многие несли с собой по печеной картофелине, – радость по природе своей благодарна. Скоро картошкой заполнилось целое ведро. Люди шли не только из соседних бараков, но и из дальних, а это было предприятием весьма рискованным. Путешествия из блока в блок категорически запрещались. Все посещения такого рода были под строгим контролем. Часовые на башнях прицеливались и щелкали затворами. Потушить метким выстрелом лампу в барачном окне после девяти вечера – удовольствие для часового…
В карбышевском чулане собралось немало народу: сначала пришли Мирополов и Дрезен; потом – Знотинг; за ними появился шрейбер Прибрам в лыжном картузе на седой голове и, наконец, – маленький итальянец в гетрах и соломенных туфлях вместо башмаков, который все извинялся и бормотал, что очень хочет услышать, что будет говорить Straniero генерал. Чтобы достигнуть Schuhreisserei, итальянцу и Прибраму надо было одолеть пять рядов проволочных заграждений. Вспомнив свою первую встречу с лагерным шрейбером, Карбышев крепко пожал ему руку и, не теряя времени, заговорил о Корсуньской операции. Белая, две черных, рыжая и лысая головы низко склонились над обрывком бумаги.
Лысая голова первой оторвалась от чертежа.
– Нельзя победить Россию, – сказал Мирополов, – никогда этого не было и не будет.
Карбышев поправил:
– Согласен, что победить Россию нельзя. Но не потому, что ее никто никогда не побеждал, а по другой причине. Народ, борющийся за свою свободу, – непобедим. Когда мой тезка Дмитрий Пожарский отвоевывал для своей родины свободу, он победил. Кутузов в двенадцатом году – тоже. Даже покоренный народ далеко не всегда побежден. Пример – чехи. А война России с Японией не была войной за свободу и кончилась поражением России. Победа обеспечена только тогда, когда цель борьбы – свобода и творческое созидание. Фашистская Германия сражается не за свободу. Поэтому она непременно будет разбита. Иначе, друзья, не может, никак не может быть…
Все слушали притаив дыхание.
– Не дано Германии победить СССР еще и потому…
Карбышев заговорил о пространстве, о коммуникациях. Но после сказанного это уже не казалось главным.
– Англия, Франция, Польша научили фашистских генералов презрительно недооценивать противника. В этой привычке – могила фашизма, так как СССР – не Англия, не Франция и не шляхетская Польша…
Черные, горячие глаза Карбышева, не мигая, смотрели на слушателей. На узком и худом, как маска из костей, лице дрожала светлая улыбка.
– Сперва мы выгоним фашистские орды со своей земли, а потом и Европу от них избавим…
Прибрам встал и низко поклонился Карбышеву.
– Счастлива страна, воспитавшая таких граждан, как вы. И армия с такими генералами, как вы, не боится поражений. Культура, создавшая ученых, подобных вам, есть истинная культура. А партия, в рядах которой вы стоите, указывает будущее миру…
Прибрам повторил поклон.
– Я кланяюсь в вашем лице великой державе. Надежда на Советский Союз – моя единственная надежда…
У Карбышева был такой вид, будто он в чем-то оправдывался, – смущенный, немножко даже растерянный.
– Что касается меня, – заговорил он быстро и от быстроты как бы насаживая мысль на мысль, – я делаю здесь много меньше любого фронтового красноармейца. Тот жертвует жизнью, чтобы решить победой судьбу своей родины на века вперед, а я?… От беспомощности меня гложет тоска, я не знаю покоя. Остается одно – поддерживать веру друзей в будущее, и это, только это я и делаю…
Он приостановился. Озабоченное лицо его снова просветлело, как бывает, когда в душу человека войдет вдруг что-то очень хорошее.
– Гложет тоска… А знаете, как я с ней справляюсь? Иной раз кажется: жить труднее, чем умереть. Тут-то и начинаю я думать о будущем, за которое бьются мой народ и все лучшее, что есть в человечестве. И стоит мне подумать о будущем, как падают дощатые стены сапожного сарая, рвутся проволочные сети каторги, рушатся застенки гестапо, поднимается вокруг завтрашний мир, широкий, радостный, и шагаю я в этом мире, полный сил и юношеской бодрости, чтобы новым трудом завершить победу. Подумаем о будущем, друзья! Подумаем о коммунизме!
В Schuhreisserei стало тихо, тихо. Минуты такого торжественного чудного безмолвия знает природа. И приходят они к ней чаще всего перед бурей…
* * *
Серые облака мечутся по небу. Голые деревья болезненно вздрагивают. Маршировка на плацу с зуботычинами и тумаками – средство достижений внешней выправки и усвоения немецких команд. После маршировки – нудная церемония переклички. Затем люди расходятся по баракам за порцией хлеба. В бараках – нетопленые спальни, настежь открытые окна. И такое же точно чувство мертвого холода в душе. Так бывало обычно. Но сегодня люди – в тревоге. Волны живого шепота катятся через лагерь. Что же случилось? Во-первых, арестован лагерный шрейбер Прибрам. Во-вторых, в чулане у Карбышева обнаружили ведро с картошкой и отобрали. А Карбышев на утренней проверке повернулся к выстроенным пленным и, откровенно нарушая дисциплину, громко сказал:
– Благодарю вас, товарищи! Спасибо, друзья!
* * *
Очевидно, запасы полосатой материи для каторжных курток и штанов истощились. Заключенным стали выдавать для носки самую разномастную рвань, но обязательно с широкой красной полосой на спине и такими же лампасами на брюках. К прежним значкам прибавились еще большие буквы на куртках: «К. L.». Когда заключенные выстраивались теперь по утрам на плацу – густая белая пелена ложилась за ночь на плац, и от этого он казался удивительно, до парадности чистым, – они выглядели среди этой снежной белизны отвратительно грязным, уродливо пестрым пятном. Так именно они выглядели и в тот светлый зимний день, когда их вывели из бараков и построили в каре кругом так называемого позорного столба. Давно уже говорили, что этот столб предназначен для подвешивания и пыток. И было похоже на то, что сегодня ему предстоит сыграть свою зловещую роль. Команда сапожников – Дрезен, Карбышев и другие – стояла очень близко к столбу. Дрезен шепнул Карбышеву:
– В обиду не дам! Товарищ Тельман сказал: «Мальчик…»
Офицеры прокричали уставные слова. Строй каторжников замер. По плацу быстро шел комендант лагеря. Это был высокий полковник с подвязанной левой рукой. Козырек его фуражки был низко надвинут на лоб. Высокие сапоги сверкали. Ремни с кортиком и пистолетом – тоже. Хлыст торчал под мышкой.
– К столбу! – приказал он кому-то.
Трое конвойных солдат, маршируя, как на вахт-параде, подошли к Карбышеву, окружили его и, выведя из строя, поставили у столба. Полковник смотрел на Карбышева, а Карбышев – на полковника. У коменданта были огненно-холодные глаза, какие бывают у больших хищных рыб. Он молчал. Это продолжалось минуту или две, а может быть, даже больше. Карбышев ждал, ждал… Наконец:
– Кто вы?
– Я – генерал-лейтенант советских войск.
– Большевик?
– Да.
Комендант пожевал губами.
– Я знаю вашу Россию: это подвода и постой.
– Вы понятия не имеете о Советской России.
– Что?
– Да…
– А кто победит – Германия или Россия?
– Советский Союз.
– Что? Что? Как вы смеете? И вообще все, что вы позволяете себе болтать, это… это опаснее пуль!
– Я говорю, что победит Советский Союз. Только он.
– Свинья! Мошенник! Большевик! Забудь, что ты генерал! Ты государственный преступник… Вот… Получай!
Комендант выхватил здоровой рукой хлыст из-под мышки. Глаза его побелели от бешеной злобы. И вдруг звонкий треск оплеухи, быстрый и короткий, словно холст рванули разом по всей ширине, прорезал воздух. Комендант качнулся. Дрезен, как-то особенно глубоко припадая на правую ногу, медленно отступил от него и, плавно хромая, поплелся назад в строй. Впрочем, с полдороги он повернул голову и спросил:
– Ну-и?
Комендант тоже не спешил. Он вынул пистолет и, хорошенько прицелясь, выпустил пулю прямо в затылок оберкапо. Для подобных случаев промахи не существуют. Дрезен перестал плыть – выстрел швырнул его вперед. Он рухнул лицом вниз, и по белому снегу задымились, разгораясь, красные, как мак, цветы горячей крови хромого ребенка. Мирополов и Знотинг с двух сторон заслонили собой щуплую фигуру Карбышева.