(из книги Т. Кромера «Моя правда о ППР»)
(…) тот, в гражданском, посмотрел на меня почти с сочувствием, ему показалось, что я наконец признал, что он прав. Предложил даже сигарету.
— Так, значит, вы признаете, что речь шла о «союзе не на сегодня и не на ближайшее завтра», то есть, по нашему отсчету времени, именно о послевоенном периоде, о сегодняшнем дне. Хорошо. Вы должны согласиться также, что в воззвании содержалось прямое одобрение нападения на Советский Союз пли, как вы выражались, на Советы.
Я начал протестовать, но мне трудно было из этого выбраться, так как аргументы тяжелого калибра сочетались с абсолютно вздорными, как, например, это название СССР, до войны все, включая коммунистов, пользовались названием «Советы», и оно не имело отрицательного оттенка или звучания. Кроме того, я, как уже упоминалось, никогда не интересовался политическими теориями, в довершение ко всему я не понимал, в чем, собственно, дело, почему откопали наш существовавший до создания Польской рабочей партии «Союз», и Потурецкого, и всю нашу историю, но до меня дошло, что последнее обвинение звучало весьма серьезно: одобрение гитлеровского нападения на СССР!
— Не так это было, мы только предвидели, что столкновение должно произойти, что это неизбежная историческая закономерность. Слово «одобрение» сюда не подходит.
Он усмехнулся, уж очень жалким было мое объяснение, я предполагал, что он не замедлит упомянуть о теории двух врагов, будто бы мы рассматривали гитлеровскую Германию и Советский Союз как двух одинаковых врагов Польши и поэтому «радовались». Именно так получалось.
— СССР подвергся внезапному нападению, то есть Советский Союз не хотел, не хотел этой войны, а вы хотели. Почему? И если вы этого хотели, а в этом нет никаких сомнений, то, как люди активные, к тому же состоящие в организации, должны были действовать в этом направлении, чтобы дело дошло до этой войны. Логично? Логично. Рассуждая логически и дальше — вы помогали немцам, то есть стороне, которая этого х о т е л а. Так ведь? И я вам подскажу почему. Вы были троцкистами.
— Ошибаетесь, — пытался возражать я, — взгляды Потурецкого менялись, это действительно так, но, во-первых, он всегда считал Советский Союз нашей надеждой, надеждой всего мира, и с самого начала связывал с этой войной надежду на общеевропейскую революцию, во-вторых, уже в 1941 году он придерживался взглядов почти идентичных с программой ППР, которая, как я знаю, обязательна и сегодня.
— Вот, вот. От троцкизма до национализма, этот путь в истории слишком хорошо известен, и вы тоже на него вступили.
Я чувствовал себя обложенным со всех сторон, в рассуждениях этого человека действительно присутствовала логика, своеобразная, но все-таки логика.
— Я не знаю, в чем дело. Потурецкие героически погибли, из бывшего руководства мало кто выжил, но ведь есть люди, есть документы, можно проверить. Живы товарищ Ян Добрый, Петр Манька и другие.
Ян Добрый, находившийся тогда в зените славы, показал, судя по тому, что мне прочитали, правду, но только теперь, на Раковецкой, правда эта прозвучала грозно. Допрашивающий перечислял: создание псевдокоммунистической организации некоммунистами (он имел в виду Потурецких), без каких-либо директив из «центра», протаскивание программы, включающей пункты от европейской революции до единого в буржуазном понимании народного фронта.
Затем он изложил мне показания Петра Маньки, относящиеся к несколько более позднему периоду, когда уже организовывалась ППР, из СССР в Польшу прибыл Войцех Добрый и был направлен в Гурники с целью присоединения нашего «Союза» к вновь созданной партии. О Петре Маньке я писал много, ценил его за энергию, энтузиазм, организационные способности. Я знал, что он не любил Потурецкого и был очень честолюбив, но его показания удивили меня злыми нападками. Однако не будем опережать события. Меня спрашивали о довоенных контактах Потурецкого с членами КПП, но об этом я в самом деле ничего конкретного не знал, особенно о «Молоте», редакторе какого-то полулегального еженедельника, в котором до войны Потурецкий якобы публиковал свои работы.
— Не знаете.
— Может быть, вы наконец скажете, чего вы от меня хотите? — взорвался я. — Я имею право это знать.
— Имеете право. Мы просто расследуем, что от вашей заговорщической организации осталось на сегодняшний день. Ясно? Логично? Есть у нас такое право? Ведь не все же погибли, а вообще, кто сказал, что тот, кто погиб, был прав, действовал правильно, оставил после себя только прекрасные строки политического завещания? Ну, а получилось так, что часть вашего актива уцелела, даже люди из руководства. Добрый, Манька, вы, Земба. Кстати о Зембе. Откуда он у вас взялся?
— Точно не помню. Кажется, его отец сидел при Пилсудском в Березе, а он был родственником Ванды Потурецкой, работал в левых студенческих организациях и там, вероятно, ближе познакомился с Вацеком,
— А вы, учитель, извините за прямоту, откуда взялись в организации Потурецкого? До войны вы не занимались политикой. Только потому, что были его коллегой, учителем? Это не для протокола, мне просто интересно, как было с вами. Впрочем, если не хотите, можете не отвечать.
Я воспользовался этим правом и не ответил. И сегодня не дал бы ответа исчерпывающего, объективного.
Поляки, находящиеся в эмиграции, которые с сентября 1939 года в Польше не были, никогда этого не поймут. Одни считают, что все коммунистическое движение в период оккупации было результатом деятельности неуловимых московских агентов, другие — что его вообще не было, будто все, что о нем пишется в Польше, — это мистификация. Я написал эту книгу именно для того, чтобы облегчить польской эмиграции понимание того, чем была Польская рабочая партия, как говорится, в человеческих сердцах. В первой части книги я писал об общей морально-политической обстановке после сентябрьского поражения, о всеобщем разочаровании буржуазным правительством, которому вменялось в вину поражение. Тогда в стране действительно была предреволюционная обстановка, когда все отдают себе отчет в том, что было плохо, но еще не знают, как изменить это к лучшему, и каждый, кто предлагал более или менее связную концепцию будущего, получал признание, ибо люди хотели не только верить, но и знать, что возможна борьба за лучшее будущее и что лучшее будущее достижимо. В начале оккупации и я обстоятельно это аргументировал, хотя отправной точкой еще не считал гитлеризм, его политику в отношении поляков, террор, отчаяние голодных и угнетенных, тогда это еще не было явным, а если и бывали случаи, когда маска спадала с лица оккупанта, обнажая череп и скрещенные кости, то они еще не носили массового характера. Но Потурецкий знал, что германский фашизм должен стать независимо от взглядов поляков их убийцей, он знал, что фашизм стремится к покорению всей Европы, со всеми известными нам последствиями. Таким образом, отправной точкой явилось поражение Польши, которое для всех мыслящих было прежде всего моральным шоком; отсюда и возникали все наши программы по переустройству довоенного государства. Но Потурецкий с самого начала, как я уже говорил, принимал во внимание и еще одну отправную точку — будущее, и верил, что оно принадлежит европейскому пролетариату и Красной Армии.
Психически опустошенный сентябрьским поражением, я в Потурецком нашел опору, мне нужны были знание и вера. Для меня лично был особенно страшен германский фашизм. Во время оккупации я потерял любимого внебрачного сына, что было прямым следствием самой сущности гитлеризма, расизма. Тот факт, что в моем городе (как и во всей оккупированной Европе) в XX веке после почти двух тысяч лет существования христианской культуры можно преследовать и убивать людей только потому, что они другой расы, — был для меня моральным потрясением.
Я не сказал этого тому, кто меня допрашивал, он, впрочем, на этом и не настаивал, не мной ведь интересовались. При следующих встречах меня спросили уже не о «троцкизме», а о «национализме», как, например, выглядел наш патриотизм. Мы были патриотами, если это слово что-либо практически значит в политическом словаре, но патриотами в Польше были и наши политические противники. Нельзя никого лишить звания патриота, если его действия направлены на благо и счастье отчизны, но теперь наш «патриотизм» использовался для обвинения кого-то или чего-то, и не только нас.
Я никогда не идеализировал Потурецкого как человека. Мы работали вместе в гимназии, временами он был неприятен, слишком самоуверен, в нашей организации эти отрицательные стороны его характера также давали о себе знать. Иногда он бывал даже смешон. Например, когда добивался того, чтобы на собрании руководства «Союза» был рассмотрен вопрос об ухаживании совсем еще юного Кжижаковского за его женой, или когда, например, уперся, что должен торчать в букинистической лавке, несмотря на явную опасность. Но у него было горячее, большое сердце и пылкий ум. Не знаю, насколько фантастичны и утопичны были его политические программы, но рисуемое им будущее было столь прекрасным, что я даже не задумывался над тем, насколько оно реально.
В тюрьме я возвращался к нему в своих мыслях, правда горьких, но без них я был бы окончательно сломлен.