В августе 1941 года состав с заключенными из Риги, в котором везли Зику Глика, прибыл в лагерь под городом Магдебургом, на реке Эльбе. За месяц в пути заключенным выдавали воду и хлеб не каждый день, да и в таком ничтожном количестве, что жажда и голод истощили их до предела. Часть узников не выдержала мук голодного переезда в тесном, грязном и душном вагоне, предназначенном для скота. А ведь они были самые крепкие, отобранные для работ люди. Умерших выбрасывали раз в три дня. К густой удушливой вони от переполненной бочки-параши примешивалась едкая вонь разлагающихся тел. Оставшиеся в живых дышали миазмами такого тяжелого воздуха, что почти все болели. Но на заболевших не обращали внимания — и они тоже умирали в два-три дня.

Зика Глик ясно понимал, что на их жизнях поставлен крест. С того момента, когда в июле 1941 года на Ратушной площади в Риге толпу евреев стали делить по группам и его разлучили с семьей, он знал, что всех их уничтожат, хотя и в разные сроки, разными способам и в разных местах. Он знал, что никакое чудо не может спасти его самого, но поставил себе целью — выжить. Выжить во что бы то ни стало! Они хотят сломить евреев, уничтожить евреев, они думают, что им это легко удастся. Но он докажет им, а главное — самому себе, что еврея, настоящего еврея, каким он считал себя, истребить невозможно. Он был уверен, что сможет выжить, но знал, что выживет только в одном случае — если сумеет противопоставить всем мучениям внутреннюю волю, силу и твердость. Он думал: «Они хотят уничтожить нас, евреев; но я вступлю в борьбу с фашистами, в борьбу за честь еврея; меня они не уничтожат». В этой борьбе ему нельзя позволять себе унывать ни на минуту, нельзя поддаваться панике — ни на минуту, ни на секунду. Даже если ему останется последний вдох, даже если пуля из немецкого ружья подлетит прямо к его сердцу — ему все равно нельзя поддаваться унынию и страху.

Зика верил в свои силы, в крепость своего духа. И понимал, что мучительный переезд в вонючем вагоне — это только начало, только первое и далеко не самое трудное испытание из всех, которые ему предстоят. Благодаря твердости духа и на редкость здоровому организму Зика выдерживал все мучения легче других. У него доставало сил первым выпрыгивать на стоянках из вагона, широко открывать дверь для проветривания, выносить парашу и вытаскивать мертвые тела. Брезгливые гестаповцы не хотели даже близко подходить к вонючим вагонам, кричали на него, грозили винтовками:

— Не подходи близко, вонючая собака!

Но Зика не робел перед ними, он бодро переговаривался с ними по-немецки, даже улыбался и шутил. Он без заискивания делал все, что они приказывали. И гестаповцы, удивляясь его крепости и активности, прониклись к нему доверием. Они стали звать его по имени — «Зик» и сделали старшим по вагону, потом по двум соседним вагонам, а потом и по всему составу. Он улаживал мелкие конфликты между заключенными, он докладывал гестаповцам, в каком вагоне больше мертвых, он выделял людей для выноса параш и мертвецов. И все это — без подачки. Ему не давали больше хлеба, чем другим, а если бы давали, он и не взял бы себе. Зика с детства знал, что такое голод, и теперь приучил себя переносить голодные рези в желудке. Он тренировал себя, свой желудок, свои мышцы, весь свой организм. Он знал, что еще долгое время у него не будет сытой жизни. Если она вообще когда-нибудь наступит…

К тому же Зика слышал от бывших участников Первой мировой войны, а потом и узников Сибири, что в лагерях погибает не тот, кто работает, а тот, кто теряет волю в выпрашивании куска хлеба. Такой человек слабнет духом, мечтает только о подачке и постепенно поддается голоду. Все же изредка кто-нибудь из гестаповцев кидал Зике, как собаке, лишний кусок хлеба. Он благодарил и нес его ослабленным и больным.

Была у него другая слабость, которую он старался подавить усилием воли: он заставлял себя не думать о судьбе семьи. Он понимал, что ни жена, ни дети, ни родители не смогут долго выдержать испытаний, которым подвергались все евреи. Умом он понимал, что они или уже погибли, или погибнут скоро и что ему не видать их, даже если сам он сумеет выжить. Но представить себе их мертвыми он не мог. И гнал, гнал, гнал от себя эти мысли.

* * *

После почти месячного переезда состав остановился ночью за каким-то городом и гестаповцы забегали вдоль вагонов, отдавая приказания:

— Всем выходить и строиться!

Зика соскочил вниз, оглянулся и по отдаленным очертаниям зданий и электрическим огням сразу понял, что они где-то в Германии. Где? Следуя за охранниками, он проходил вдоль состава; сами они боялись влезать в вонючие вагоны, посылали его:

— Зик, лезь внутрь. Сколько там мертвых евреев?

Он докладывал:

— Три, два, пять.

— А ну, выноси их.

Бегая от вагона к вагону, он заметил, что один офицер держит на коленях развернутую оперативную карту и что-то обсуждает с другими. Зика несколько раз пробежал мимо, косясь на карту и фиксируя в памяти увиденные названия. Так он понял, что они под Магдебургом, недалеко от Веймара. Рядом с ним на карте было выделено: «Бухенвальд».

Небольшой трудовой лагерь Магдебург был одним из филиалов главного и более страшного концентрационного лагеря Бухенвальд. Его печальная слава была известна Зике еще раньше. С 1937 года до него доходили рассказы сбежавших в Латвию немецких евреев о том, что в Бухенвальде содержали и казнили политзаключенных.

Вдруг их вагоны срочно перевели на запасные пути и мимо прошел длинный состав. Зика всматривался и вслушивался, и до его острого слуха долетали через маленькие окошки выкрики на русском языке. Он понял — провезли советских военнопленных.

В лагере Зику назначили старостой барака. Ему полагалось просыпаться раньше других, строить всех перед бараком, докладывать офицеру, а потом становиться в строй и идти работать в механических мастерских. Лагерники должны были вытачивать болты, для какой цели — неизвестно. Зика не знал, что и как делать, но сосед по бараку, тоже рижанин, оказался профессионалом-механиком:

— Делай вот так, — и сметливый Зика быстро стал заправским токарем.

Он все думал: куда идут эти болты? По всей вероятности, их используют в какой-то военной технике. А раз так, Зика решил портить свои болты: он незаметно перестал дотачивать последний виток нарезки. По его расчету, это могло ослаблять крепление. Может, хоть какой-то вред от этого немцам будет.

В середине сентября он заметил, что гестаповцы о чем-то оживленно переговариваются, потирая руки и ухмыляясь. Проходя мимо них, он старался прислушиваться и уловил из разговоров, что в Бухенвальде расстреляли восемь тысяч советских военнопленных. Очевидно, это были те самые пленные, которых провезли мимо них в Магдебурге. Это показывало, что дела на фронте в России шли для немцев успешно. И Зика понимал, что евреям будет все хуже и хуже.

В марте 1942 года до Зики дошли обрывки других разговоров: гестаповцы снова удовлетворенно передавали друг другу, что в другом филиале Бухенвальда, городке Бернбурге, отравлены газом 384 еврея. Он запомнил эту цифру — 384. Он запоминал и держал в голове все цифры об убийствах евреев и советских пленных. По ночам он представлял себе ужас последних мгновений той задыхающейся толпы. Там должны были быть старики, женщины, дети… За что, почему немцы хотят уничтожить всех евреев? Наверное, придет и его черед… Но он все равно будет цепляться за жизнь, какая бы она ни была.

И чем больше Зика Глик хотел выжить, тем больше думал — для чего? Найти свою семью он не надеялся. Но в нем зрела другая идея: он должен как можно больше узнавать о том, сколько евреев погибло в разных лагерях. Он станет собирать и запоминать эти сведения, и если сможет выжить, то в будущем расскажет об этом, о том, что довелось узнать. Кому, когда и как он расскажет — об этом он не думал. Если сможет выжить…

* * *

Зику перевели в концентрационный лагерь Бухенвальд, неподалеку от города Веймара, старинного культурного центра Германии. Над воротами лагеря Зика прочитал по-немецки: «Jedem das Seine (Каждому свое)». Вот это «свое» Зика хотел сохранить как можно дольше и не дать убить себя.

Когда он прошел в ворота, в Бухенвальде было 9500 заключенных и в газовой камере уже были уничтожены первые евреи. Вначале Зике повезло: его и еще два десятка мужчин и женщин поставили работать в парниках, где растили овощи. Иногда удавалось незаметно своровать и быстро сжевать морковку или редиску. Но за ними строго следили и даже из-за мнимого воровства лишали полагающейся пайки хлеба. Однажды охранник заметил, как молодой, до предела исхудавший польский еврей Эмиль Баргатцкий быстро, давясь, прожевывал и глотал редиску. Охранник стал бить его. Прибежали другие и уволокли его в карцер. Все в группе знали Баргатцкого — он был улыбчивым и приветливым, любил помогать другим — и потому очень жалели его. Они были поражены, когда поздно вечером их выгнали из бараков на холодную площадь, на которой стояла виселица. Все дрожали от холода и ужаса. Туда приволокли избитого до синевы израненного Баргатцкого и объявили, что за воровство и в острастку другим он приговорен к смертной казни. И тут же повесили.

Несколько дней потом Зика видел, как во время работы почти у всех дрожали руки. Разговаривать было строго запрещено, они сидели молча, не глядя друг на друга, и перебирали овощи. Зика украдкой посматривал через сортировочный стол напротив себя на худенькую миниатюрную коротко остриженную женщину лет двадцати, в серой рабочей робе, которая свободно болталась на ней, спадая с узких плеч. Она была настолько испугана, что не могла удержать овощи в руках. Зике очень хотелось хоть как-то подбодрить ее. В момент, когда охранник отошел, Зика издал щелчок языком, чтобы она посмотрела на него. Женщина удивленно подняла лучистые синие глаза, и тогда он улыбнулся и подмигнул ей. Женщина удивленно заморгала и попыталась улыбнуться в ответ. Но скованные страхом мышцы лица не слушались, улыбка получилась невероятно жалкой. В тот же вечер, когда их разводили по разным баракам, он подошел к ней и сказал:

— Я Зика, из Риги.

Опустив голову, она тихо прошептала:

— Я знаю вас. Я работала кассиршей в вашем магазине. Я Лена.

Больше они ничего не сказали друг другу, но драгоценная искра человеческого общения проскочила между ними и согрела их. Им, этим намеченным жертвам «окончательного решения еврейского вопроса», хотелось на грани существования не только жить, им еще хотелось человеческого тепла.

Всю ночь потом Зика старался вспомнить ее: так она тоже из Риги! Это прокладывало между ними мостик. Он пытался представить себе ее до войны — веселой, хорошо одетой девушкой. Он знал всех своих работников, но ее образ почему-то не возникал в его памяти. А жаль: сегодня, несмотря на серую робу и коротко остриженные волосы, он сумел рассмотреть в ней, красивую женщину. Наверное, она действительно была красивой, когда работала у него. И мысли его сами по себе заскользили в другом направлении: если останется жив, он, конечно, постарается разыскать свою семью; но он понимал, что надежды на это было мало, совсем мало; ну а тогда — что он будет делать со своей жизнью? Он думал, думал, и как-то само собой пришло решение: он должен сделать предложение этой женщине, Лене. Да, он должен объяснить ей все, и если она согласится, он сделает предложение. Когда, как, где? Зика знал, что найдет способ.

Работа в парниках заканчивалась, а поговорить с ней ему так и не удавалось. С тех пор как Зика заговорил с ней, Лена как будто ожила, изменилась, в ней проснулась былая привлекательность. И Зике стало казаться, что он узнает в ней черты девушки из далекой-далекой жизни. Теперь они часто переглядывались украдкой, и обоим это заменяло разговор. Ему представлялось, что она понимает его мысли, и было интересно — о чем она думает? А ей казалось, что он понимает: она согласна быть с ним. В последний день работы он все-таки сумел быстро-быстро заговорить. Объясняться в любви было невозможно, он только быстро сказал:

— Лена, если мы оба выживем, и если я не найду свою семью, ты согласна стать моей женой?

Найти для такого объяснения более неподходящую обстановку, чем Бухенвальд, было невозможно. Но люди остаются людьми даже и в таких диких условиях; в их сердцах течет горячая кровь, и эта кровь способна иногда бурлить. Лена опустила синие глаза, прошептала:

— Я согласна. Я буду ждать тебя.

Впервые за долгое-долгое время Зике захотелось петь и плясать от радости. Его ноги так и просились в прыжок. Но у него было на уме еще и другое: по еврейскому обычаю, когда жених делает предложение невесте, он должен дать ей какой-то предсвадебный подарок. Зика сказал ей:

— Жди меня здесь, я сейчас вернусь, — и убежал к стоявшему в стороне охраннику.

Лена следила за ним, он что-то горячо говорил охраннику, а тот слушал его с грубо-скептическим выражением лица. Лена испугалась, что охранник станет бить Зику. Но Зика вдруг засунул пальцы себе в рот и с усилием выдернул оттуда что-то маленькое и блестящее — это была золотая коронка. Он протянул ее охраннику, тот взял, нагнулся, нашарил что-то на грядке, вырвал луковицу и дал Зике. В один прыжок Зика снова оказался возле нее:

— Вот тебе мой подарок, предсвадебный.

Изо рта у него сочилась струйка крови.

— Ты вырвал для этого зуб?

Он смотрел на нее с радостной счастливой улыбкой:

— Это ерунда. Я для тебя и не то сделаю. Обещай мне, что ты выживешь, ты должна сделать это не только для себя, но и для меня.

— Я обещаю… — ей так хотелось поцеловать его, она даже сделала невольное движение в его сторону. Но этот поцелуй мог стоить им жизней. Она взяла луковицу, тайком спрятала ее за пазуху и залилась слезами.

Всю ночь она не выпускала из рук луковицу, гладила ее. Это была ее первая радость за долгие месяцы лагерной жизни. И какая радость! Но луковицу надо было прятать: охранники могли подумать, что она украла, и повесить ее, как того бедного парня Эмиля Баргатцкого.

К сожалению, луковица не могла долго храниться, она была с гнильцой — немецкий охранник не захотел дать свежую даже за золотую коронку.

А Зику в ту же ночь перевели в другое место: возле городка Нордхаузен строился подземный рабочий лагерь Дора.