Клеветнические письма, анонимные и подписанные, писали в Советском Союзе чуть ли не все. Этому способствовали пропаганда государственной бдительности и волны арестов. Одно из писем было написано в 1948 году врачом Кремлевской поликлиники Лидией Тимашук. Она высказывала подозрение, что секретарь ЦК партии Андрей Жданов умер потому, что его неправильно лечили. Она никого не обвиняла и не упоминала, что это был заговор. Письмо ходило по рукам в высоких кремлевских кругах, но ему не придали значения, и оно пролежало в архиве, пока… не попало в руки начальника следственного отдела Комитета безопасности Михаила Рюмина.
* * *
В Москве на Лубянской площади, названной по местечку Лубяницы, откуда в XVI веке приехали переселенцы, в 1612 году произошла историческая битва ополчения Минина и Пожарского с польскими интервентами Лжедмитрия. При Петре I там находилась Тайная канцелярия для допросов и пыток: именно там потом допрашивали и судили Емельяна Пугачева. В конце XIX века страховое общество «Россия» построило на этом месте солидный шестиэтажный дом. Как это полагалось делать для привлечения состоятельных клиентов, здание имело красивый арочный вход, широкие пролеты лестниц, высокие потолки и большие окна. А в подвалах оставались темные комнаты для хранения деловых бумаг и ценностей. При советской власти общество «Россия» переименовали в Госстрах. Потом здание заняла ВЧК, потом НКВД и КГБ. Лубянскую площадь тоже переименовали в 1926 году в честь Феликса Дзержинского, большевика-поляка, основателя органов слежения.
В этом здании и находился центр, куда стекались все фальшивые обвинения в государственных изменах и политических заговорах. Прошла война, страна залечивала раны, москвичи все еще ютились в тесных коммуналках. Но для удобства работы тысяч агентов, следователей и охранников КГБ в 1946 году произвели дорогие работы по расширению старого здания — вверх, вширь и вглубь. Проект архитектора Алексея Щусева учитывал предназначение помещений для допросов, пыток и казней, как было при Петре I, — так называемую «внутреннюю тюрьму». Новое здание прозвали «Большой дом», а московские остряки переименовали его из Госстраха в Госужас.
* * *
После войны подполковника Михаила Рюмина из службы СМЕРШ перевели на работу в это здание на Лубянской площади — подходящее место для удовлетворения его честолюбия. Рюмин представлял собой олицетворение политики сталинского террора. Он был не глуп, хитер, очень честолюбив и насквозь просмолен беззаветной верой в правильность линии изобличения врагов народа: тюрьмы и лагеря должны быть переполнены — «у нас зря не сажают», в каждом человеке можно подозревать вражеские замыслы. Он считался в своем роде талантливым следователем: при допросах умел добиваться от арестованных таких изобличающих фактов и подробностей, которые не умели «пришивать» им другие. Написанные им протоколы следствий были образцами саморазоблачения арестованных. Главное — уметь запугать с самого начала допросов: психологически для арестованного это самое страшное время, он еще слишком потрясен неожиданностью и несуразностью ареста. В начале следствия из него, неопытного, можно сразу выбить изобличающие показания. Когда он сидит уже долго, он одумывается и начинает отказываться. Но есть средства отучить упираться — Рюмин прошел их в Специальной школе следователей. В 1937–1938 годах, еще старшим лейтенантом, он не давал спать подследственным по несколько суток и приказывал светить им в глаза автомобильными фарами. Тогда же он наловчился бить их толстой резиновой дубиной по заду так, чтобы удар приходился чуть ниже — на седалищный нерв. От этой боли каждый подписывал что угодно.
* * *
Так в 1949 году начался разбор нового заговора — Дело Еврейского антифашистского комитета об отделении Крыма от СССР с целью создания буржуазной республики и начала войны против Советского государства.
Рюмин был одним из следователей. Он допрашивал, издевался, изобличал, выбивал нужные показания, но в этом деле он все-таки оставался пешкой. Арестованные были люди интеллигентные — писатели, артисты, врачи, государственные деятели. Разговор с ними доставлял ему некоторое щекочущее удовлетворение — попались, голубчики! Показания он добывал от них по-разному.
Последний председатель Еврейского комитета Ицик Фефер сам был агентом слежки, он давал показания легко, у него многое было записано. Его бить не приходилось. Другое дело был Соломон Лозовский, директор Совинформбюро. Его арестовали, даже не успев исключить из ЦК партии и из депутатов Верховного Совета. Он хотел держаться независимо. Но Рюмин-то знал, какие «крупные киты» попадались в сети Лубянки, он измотал Лозовского бессонницей и частыми вызовами на допрос. Тактика его допросов была такой: после трех-четырех бессонных суток арестованного выволакивали на допрос, доводили до двери кабинета следователя и тут же уводили обратно. Только он успокоится в своей одиночке — его снова ведут и снова уводят. Так по пять-шесть раз подряд. В конце концов Лозовский «смягчился» и «признался», что получал задания от «Джойнта» и от американской разведки.
Хуже всех пришлось упиравшемуся доктору Борису Шимелиовичу. Человек слабой комплекции, он был в таком плохом состоянии, что его приводили с медицинской сестрой. Ему приходилось всыпать резиновой дубинкой по седалищному нерву. От этих ударов он взвивался и выл и наконец тоже подписал, что был нанят организацией «Джойнт», что работал по указке американской разведки.
Еще одной допрашиваемой была пожилая профессор Лина Штерн, бывшая гражданка Швейцарии. Ее Рюмин не бил, но изощренно издевался:
— Нам известно, зачем ты часто ездила за границу, — чтобы спать там со своими любовниками.
Остроумная Штерн отвечала:
— Если вы так думаете, могу сказать, что есть общепринятая точка зрения — мужчины платят женщинам до сорока лет, а после сорока уже женщины должны платить мужчинам. Я должна была бы быть очень богатой, чтобы ездить за этим за границу.
В наказание он послал ее в изолятор в Лефортовской тюрьме, где ее сутками держали на ногах в тесной камере. Когда ее привезли снова, он запугивал ее матерным криком:
— Я тебя, … твою мать, опять посажу в карцер!
В прошлом иностранка, она совсем не знала русского мата. Удивленно переспрашивала:
— Почему вы все время упоминаете мою мать? Она не имеет никакого отношения к моей работе.
Он усмехался — какое изощренное удовольствие материть старуху, которая была академиком и даже приятельницей Ленина.
— Ты, сука, отказывалась от советской Родины?
— Я никогда от нее не отказывалась. Я всегда даже праздновала свой день рождения два раза в году — когда родилась и когда приехала в Россию.
— Значит, говоришь, не отказывалась? На-ка, читай, что записал с твоих слов обвиняемый Фефер — видишь, написано — «Штерн говорит: „Что такое Родина? Моя родина — город Рига“». Видишь? Говорила ты это?
— Говорила. Я родилась в Риге. Но эта фраза не значит, что я отказывалась от Советского Союза, она вырвана из контекста. Покажите мне весь контекст.
— Мы тебе такой контекст покажем, что твоя мать тебя не узнает.
— Моя мать давно умерла.
— И ты туда же отправишься.
* * *
Проводя допросы о работе Еврейского антифашистского комитета, Рюмин вскоре понял, что никакого буржуазного заговора евреев не было, просто кому-то хотелось угодить Сталину и избавиться от этих евреев. Ведь Сталин сам приказал убить Михоэлса, бывшего председателя комитета. Потом этот «заговор» был сфабрикован Лаврентием Берией, его боссом. Вот если бы ему самому открыть какой-нибудь такой заговор! Он все размышлял, и ход мыслей был такой: его работа — разоблачать этих евреев; вообще, евреев повсюду развелось слишком много; больше всего их в медицине; даже в Кремлевской больнице есть евреи; правда, в штатные врачи их не принимают по анкетным данным; но еврейские профессора работают там консультантами. Рюмин не понимал: как это начальство Кремлевской больницы допускает, чтобы евреи лечили членов правительства? А может быть, кто-то из них состоит в связи с евреями этого антифашистского комитета? Это вполне возможно. Кремлевская больница — чувствительный нерв правительства. Уже бывали случаи наказания профессоров-консультантов. Например, был профессор Плетнев, профессор Левин, который погубил Максима Горького. Что если завести настоящее большое дело на евреев — консультантов Кремлевской больницы? Ему, Рюмину, это сразу дало бы взлет, его повысят не меньше чем до полковника, а то и до генерала. Стоит прозондировать почву: от честолюбия до авантюризма — прямой путь.
* * *
Тогда-то и попалось на глаза Рюмину написанное в 1948 году письмо врача Лидии Тимашук с сомнениями в правильности лечения секретаря ЦК Жданова. Тимашук много лет работала в кардиологическом кабинете «Кремлевки» на улице Грановского, расшифровывая кардиограммы. К больным она никакого отношения не имела, сидела целый день за столом с лупой и линейкой в руках и измеряла высоту зубцов на кривых линиях записи работы сердца. Она отправляла описания кардиограмм в отделения, там их вкладывали в истории болезней. Должность ее была по больничным понятиям весьма второстепенной.
Но, как почти все сотрудники «Кремлевки», она была агентом Комитета безопасности. Рюмин вызвал ее к себе на Лубянку. Для нее это было обычным делом, она приготовилась доложить кое-какие мелкие подробности из наблюдений за сотрудниками. Но на этот раз беседа поразила ее.
— Вы писали это письмо? — он показал ей его.
— Да, я припоминаю, что писала его.
— Скажите, вы доверяете профессорам-консультантам, особенно евреям?
— Я? Как вам сказать? Мне не приходилось разговаривать с ними.
— Вы можете установить по данным кардиограммы, правильно или неправильно лечат больного?
— Если на кардиограмме появились новые изменения…
— Что тогда?
— Тогда это говорит об ухудшении состояния.
— А может это говорить о неправильном лечении?
— Может, конечно. Но…
— Без всяких «но». Вы должны проверить все кардиограммы больных, которых консультировали профессора-евреи. Даю вам месяц. В следующий раз принесете ваши заключения.
В свои планы Рюмин ее не посвящал. Через месяц он склонился вместе с ней над ее заключением.
— Вы нашли какие-нибудь улики?
— Прямых улик нет. Знаете, ведь в медицине…
— Не знаю, как в медицине, а в нашем деле улики всегда прямые. Пусть даже не улики, но нам нужны от вас сомнения в правильности лечения, которое назначают профессора-евреи.
Были ли какие-нибудь сомнения у врача Лидии Тимашук в работе признанных авторитетов? Она читала их научные статьи в журналах и знала, как почитают их ее коллеги. Это были высшие авторитеты. Ей предлагали высказать сомнения и пойти против них. Что задумал этот Рюмин? Если она откажется, то потеряет место — это самое меньшее. Рюмин может подать на нее докладную, написать что угодно. И ее арестуют. И Тимашук охватил страх. Как ни вертись, что ни думай, надо написать, что он требует.
Когда Рюмин получил такую бумагу, он написал докладную записку министру внутренних дел Виктору Абакумову о том, что есть основания подозревать заговор профессоров-евреев, консультантов «Кремлевки». Абакумов доложил об этом Берии, но тот не принял это во внимание:
— Неужели вы думаете, что в это кто-то может поверить?
Неудача! Но Рюмин знал, что кто-то в это поверит. И он знал, что этот «кто-то» будет сам Сталин. Только вот как подобраться к нему?