Иногда, просыпаясь рано утром, Павел видел над собой высокий и гладкий белый потолок и не мог понять, где он. После шестнадцати лет в серых бараках с низкими нарами ему трудно было привыкнуть к городской комнате. И эта молодая женщина, его дочь, которая стесняется его в тесноте одной комнаты, и он тоже стесняется ее — привыкнуть друг к другу им еще трудно…

Привыкание к новой жизни требовало от Павла внимания и энергии: так много надо было переваривать… Слишком многое прошло мимо него, он столько лет был лишен контактов с миром. Он сам горько шутил, говоря Марии:

— Знаешь, Машуня, я чувствую себя как граф Монте-Кристо, которого после шестнадцати лет заточения освободили из подземелья замка на острове и выпустили в совершенно новый для него мир.

К сожалению, Мария это понимала, потому что Павел внутренне сильно изменился: он стал раздражительным, каждый день пил водку и часто, привязываясь к какой-нибудь ерунде, ворчал:

— Никто не хочет мне помочь, наверное, я не очень здесь нужен.

Ей и Лиле приходилось терпеть и сдерживать себя, чтобы прямо не сказать ему, как ужасно отстал он от хода новой жизни.

Все-таки постепенно к нему возвращался давно забытый привычный ритм размышлений, он опять начал анализировать события, изучал окружающее, приглядывался к изменениям жизни после Сталина. Правительство перегруппировалось: председателем Совета Министров стал самый молодой из сталинского окружения пятидесятилетний Георгий Маленков; секретарем ЦК Коммунистической партии стал Никита Хрущев; всесильного главу Комитета госбезопасности Лаврентия Берию арестовали и расстреляли. А старейшие соратники Сталина — Молотов, Ворошилов, Каганович, Микоян — заняли вторые-третьи позиции. Новое правительство повело себя человечнее: для всех установили строгий 8-часовой рабочий день, впервые приняли закон о пенсиях для трудящихся. В кинотеатрах шло больше иностранных фильмов, в Москву и Ленинград приезжали западные артисты, советских музыкантов и артистов балета стали выпускать на гастроли за рубеж. Но некоторые предпочитали оставаться там, становились «невозвращенцами» и рассказывали в печати правду о своей стране. Тогда выезжающих стали строго контролировать.

Людям так давно хотелось вдохнуть хотя бы струйку свежего воздуха свободы. Все-таки они почувствовали некоторое послабление, общее настроение немного поднялось, люди меньше стали бояться друг друга, даже смелее рассказывали политические анекдоты. В литературе тоже появились слабые новые веяния: повести «Не хлебом единым» Владимира Дудинцева и «Оттепель» Ильи Эренбурга.

И все больше и больше выдвигался на первый план Хрущев, у которого были все задатки диктатора.

Привыкая к новой жизни, Павел все яснее понимал, что идеалы сталинизма быстро не улетучатся.

* * *

Девятого мая, в традиционный День Победы, Мария и Лиля решили сводить Павла на Красную площадь — смотреть на праздничное убранство и любоваться на красивый салют. Незадолго до этого он получил обратно свой боевой орден Красного Знамени и медаль «XX лет Рабоче-крестьянской Красной армии». Они вместе с Лилей прикрутили их к лацкану его довоенного пиджака. Пиджак свободно болтался на исхудавшем Берге, но Мария с Лилей оглядели его и остались довольны общим видом — все-таки он поправлялся и стал меньше сутулиться. Когда он, высокий старик с орденами на груди, появился в общем коридоре их коммунальной квартиры, соседи и соседки начали подходить и почтительно поздравлять:

— С праздничком вас, Павел Борисович!

Но для него это был отвлеченный праздник, он был раньше боевым командиром Красной армии, но ни войны, ни победы видеть ему не довелось.

На Красной площади волнами колыхалась праздничная толпа, громко звучала бравурная музыка военных лет. Когда начали исполнять самую популярную песню войны «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой!..», Павел прислушался к словам и вдруг вспомнил:

— Я знаю эту песню. Это же старая песня, слова которой сочинил учитель словесности Александр Адольфович Боде из рыбинской классической гимназии.

Лиля удивилась:

— Нет, папа, это песня на слова Лебедева-Кумача.

Мария добавила:

— Да, я помню: он написал это в самом начале войны, в первые дни. Этот текст был напечатан в газете чуть ли не на следующий день после объявления войны.

— Какой Лебедев-Кумач? — возразил Павел. — Это написал Боде когда началась война с кайзеровской Германией в четырнадцатом году. Я сам пел эти слова четырнадцатилетним еврейским мальчишкой, стоя с русскими гимназистами на железнодорожной станции Рыбинска. И Семка, брат, был со мной и тоже пел. Мы все пели эти слова, — перед его мысленным взором выросла та старая платформа и они, двое, стоящих на ней; он улыбнулся воспоминанию. — Только тогда меня еще звали Пинхас, а его — Шлома. Учитель Боде заметил нас на платформе, мы держались особняком, украдкой поглядывали на гимназистов и солдат. Евреям лучше было не стоять рядом с русскими. Но он подозвал нас, долго расспрашивал, разрешил пользоваться гимназической библиотекой, а потом — стоять в строю с гимназистами и петь с ними эту песню.

Лиля опять мягко перебила его:

— Папа, ты что-то путаешь. Вся страна знает, что эта песня написана в сорок первом году, а не в четырнадцатом.

Павел рассердился:

— Ничего я не путаю. Учитель Боде пописывал стихи и однажды написал нечто вроде гимна для поднятия духа русской армии:

Вставай, страна огромная, Вставай на смертный бой С германской силой темною, С тевтонскою ордой…

А дальше поется точно так, как по радио передают:

Пусть ярость благородная Вскипает, как волна, Идет война народная, Священная война.

Мелодия тогда была другая, но текст тот же. Но раньше мы пели «с тевтонскою ордой», а теперь переделали на «с проклятою ордой». Выходит, что ваш Лебедев-Кумач украл это стихотворение у Боде.

Мария с Лилей пожали плечами и не стали спорить. Но Павел был прав.

Глазу Павла, привыкшему к серым бушлатам заключенных и к строевому порядку их колонн, все на площади казалось удивительным: ярко одетые люди, радостные лица, хаотичное движение толпы — так вот как люди жили эти годы! В толпе радостно приветствовали людей с боевыми орденами — это были участники войны. Кто-то увидел седого Павла с орденом, подбежал, крикнул:

— Слава герою Великой Отечественной войны, качать его, качать! Ура!

Люди подхватили Павла и стали подбрасывать в воздух. Взлетая, он пытался объяснить им, что его ордена — не за прошедшую войну:

— Товарищи, товарищи, да я воевал только в Гражданскую…

Но куда там! — никто не слушал, да ничего и не было слышно. Мария и Лиля со страхом наблюдали за взлетающим Павлом, но ничего не могли сделать.

Его оставили в покое, кинувшись качать другого человека с орденами. Павел, улыбаясь, одернул пиджак и подтянул пояс брюк:

— Вот и меня посчитали участником этой войны, чужую славу заработал.

В нем боролись горькие чувства: по жуткой несправедливости он не попал на войну, а просидел всю ее в лагере. Еще хорошо, что выжил. Выжить в тех условиях — это был настоящий героизм.

На фасаде здания ГУМа висели громадные портреты членов Политбюро партии во главе с первым секретарем ЦК Никитой Хрущевым. Павел мельком глянул на них. Лиля рассказала:

— Когда мы с мамой были здесь в день окончания войны в сорок пятом году, на этом месте висел громадный портрет Сталина в маршальской форме со множеством орденов.

— Я очень рад, что мне не придется смотреть на этот портрет, — прокомментировал Павел.

Он остановился напротив мавзолея Ленина и поразился, увидев на нем второе имя — «Сталин»:

— Зачем туда положили эту сволочь?

Лиля осторожно оглянулась — не подслушивал ли кто-нибудь? Мария шепнула Павлу:

— Пожалуйста, не выражай так громко свои эмоции, наверняка здесь много переодетых агентов.

— Ага, вот что значит «большая зона» нашей страны! Говорить нельзя. А в лагере мы могли говорить друг другу что хотели. Терять нам было нечего.

Его поразила красота и мощность орудийного салюта, когда над Москвой взлетели тысячи ракет, а потом рассыпались на каскады. Задрав голову, он как завороженный следил за каждым взлетом:

— Как прекрасно, как величественно!

* * *

Павел с Марией пошли к старым друзьям Борису Ефимову с женой Раей. Ефимов, карикатурист, стал заслуженным художником республики, жили они уже в другом доме, в большой квартире. Дверь открыла домработница Нюша, жившая у Ефимовых. Узнав Павла, она кинулась ему на шею:

— Павел Борисович, Павел Борисович!.. Родной ты мой! Слава тебе, господи, — вернулся!.. — она крестилась, плакала, обнимала Марию: — Говорила я тебе — Бог милостив, может, и выживет твой Павлуша.

На ее возгласы вышли из комнат Ефимов с Раей, растрогались при виде такой искренней встречи, тоже кинулись обнимать и поздравлять пришедших.

Когда все сели за стол, Нюша осторожно отозвала на кухню Марию:

— Вот, касаточка моя, тебе мой сказ: Павлуша твой снова войдет в силу, а коли получите новую фатеру и будет у вас место для меня, стану обратно к вам проситься. Здесь мне хорошо живется, они люди хорошие. Но вы мне — как родные.

Мария обняла ее, пообещала:

— Как только мы найдем место для вас — переходите к нам.

За столом Павел пил много водки, захмелел, помрачнел. Но между ним и Борисом сразу возобновились старые дружеские беседы. Остроумный Ефимов напомнил ему:

— Помнишь, давным-давно мы с тобой валяли дурака: придумали игру о культе личности Сталина, читали друг другу заглавия газетных статей про него и повторяли: «Ён все знает».

— Да, припоминаю, смешно было. Я читал примерно так: «Письмо колхозников Тьмутараканского района: „Великому вождю и учителю, гениальному отцу всех народов. Мы рапортуем, что перевыполним обязательства на тысячу процентов…“», а ты сразу восклицал: «Ён все знает!» И мы смеялись.

— Верно. Но пока тебя не было, новое правительство слегка покритиковало его культ. Маленков сказал на съезде: «Нам нужны наши советские Гоголи и Щедрины». А остряки сразу подхватили эпиграммой:

Нам действительно нужны Гоголи и Щедрины, Но такие Гоголи, Чтобы нас не трогали.

Павел слегка улыбнулся, что он делал теперь очень редко.

Ефимов заговорил о последней московской новости — самоубийстве писателя Александра Фадеева, первого секретаря Союза писателей, ставленника Сталина. Причину самоубийства никто не знал. Он рассказывал:

— В «Правде» написали, что причиной самоубийства был алкоголизм. Фадеев действительно пил. На него, ничем не приметного литератора, Сталин возложил слишком высокую ответственность за литературу. Он сам всегда пристально следил за писателями, называл их «инженерами человеческих душ». А если кто из них «строил» души не по его рецептам социалистического реализма, того просто устраняли. Фадеев по своей должности нес за это ответственность. Но люди не верят, что алкоголизм был причиной ухода Фадеева из жизни. Ходят слухи, что в нем пробудилась совесть после того, как пришлось вольно или невольно погубить многих талантливых писателей, неугодных Сталину. Мне показали в «Правде» копию его предсмертного письма. Но, конечно, публиковать его не будут.

Он дал Павлу прочитать копию письма Фадеева:

«Не вижу возможности дальше жить, так как искусство, которому я отдал жизнь свою, загублено самоуверенно-невежественным руководством партии и теперь уже не может быть поправлено. Лучшие кадры литературы — в числе, которое даже не снилось царским сатрапам, физически истреблены или погибли благодаря преступному попустительству власть имущих; лучшие люди литературы умерли в преждевременном возрасте: все остальное, мало-мальски способное создавать истинные ценности, умерло, не достигнув 40–50 лет… Литература — этот высший плод нового строя — унижена, затравлена, загублена. Самодовольство нуворишей от великого ленинского учения даже тогда, когда они клянутся им, этим учением, привело к полному недоверию к ним с моей стороны… Жизнь моя, как писателя, теряет всякий смысл, и я с превеликой радостью, как избавление от этого гнусного существования, где на тебя обрушиваются подлость, ложь и клевета, ухожу из этой жизни…».

Павел прочитал, задумался:

— Письмо, конечно, не оправдывает его. С его помощью погубили и твоего Мишу Кольцова, и моего друга Исаака Бабеля, и еще десятки, если не сотни талантливых писателей. И если их перечислить, окажется, что многие из них евреи.

— Так ведь многие русские писатели — евреи: Пастернак, Маршак, Эренбург, Берггольц, Ильф, Мандельштам, Гроссман, Каверин (Зильбер), Сельвинский и еще многие.

— Что ж, тонкое искусство литературы не зависит от происхождения, оно зависит от таланта и интеллекта. У этих евреев есть литературный дар, они — русские интеллигенты еврейского происхождения. И твой брат был русским журналистом по своему таланту, а не по происхождению. Эренбург сам написал: «Мы принадлежим к тому народу, на языке которого мы говорим». Но эшелон советских бюрократов понять и принять этого не хочет, в их крови циркулирует антисемитизм. Расстрел членов Еврейского комитета и сфабрикованное дело «врачей-отравителей» полностью доказали это. В правительстве и за спинами правительства кишит целая армия закоренелых сталинистов, взращенных им. Это темная сила. Дай им волю, они опять станут сажать людей, потому что не желают глубоких обновлений, не уступят свежим веяниям. Они боятся ослабления своего влияния. Эта консервативная прослойка строго и недружелюбно смотрит на всех, кто хочет нововведений. А евреи — народ беспокойный. Мы считаем себя равноправными членами советской семьи, потому что помогали делать революцию, помогали строить социализм. Евреи постоянно хотят движения вперед. И, к сожалению, я предвижу новые столкновения, в которых евреи снова проиграют этой темной силе.

Ефимов сказал, глядя на Павла:

— А ты все так же прозорлив, дорогой друг мой. Как тебя ни истязали, а интеллекта твоего из мозгов выбить не смогли.

* * *

Перебирая в памяти старых друзей, Павел вспомнил:

— Да, а как поживает мой «сын полка» Пашка Судоплатов? Я хочу его видеть.

Мария опустила голову:

— Павлик, дело в том, что он сидит в тюрьме.

— Пашка Судоплатов, герой-разведчик, сидит в тюрьме?..

— Его арестовали вскоре после смерти Сталина.

— Но что случилось?

— Ах, Павлик, никто не знает.

— Но ты видишь его жену, Эмму?

— Конечно, мы с ней близкие подруги.

— Тогда я хочу встретиться с Эммой и все узнать от нее.

Когда они приехали по адресу и Павел увидел красивый старинный двухэтажный особняк, он поразился:

— Это здесь Судоплатовы живут? Ну и ну!

Эмма кинулась к нему на шею:

— Павел Борисович, Павел Борисович, как я счастлива снова видеть вас! Вот бы Пашенька мой мог так обнять вас, он ведь вас любил, как отца родного, боготворил вас, считал своим учителем.

— Спасибо, спасибо, Эммочка. Я его тоже люблю, как сына.

Павел ходил по большим комнатам, поражался красоте стен и оконных рам, любовался резной деревянной лестницей на второй этаж. Особенно его поразили гардеробные при спальнях — в них можно было свободно входить и вешать одежду. Мария сказала:

— Я держу у Эммочки зимние вещи, а через сезон меняю на летние.

Эмма ходила за Павлом и приговаривала:

— Места много, а живем мы только втроем — я да сыновья. А Паши нет.

На стенах и на столах было много фотографий Судоплатова в рамках. Павел особенно заинтересовался его портретами в генеральской форме, со звездой Героя Советского Союза и множеством орденов.

— А ведь я когда-то предсказывал Пашке, что он станет генералом. Сбылось, значит. А как он стал Героем?

— Ему дали Героя за организацию убийства Троцкого, в сороковом году. Это было задание самого Сталина.

— Пашка Судоплатов смог убить самого Троцкого? Ну действительно герой! И такого человека засадить на пятнадцать лет! — Павел замолчал, выпил большую рюмку водки. — Да, действительно, невозможно понять, что делается.

— Павел Борисович, я только вам тайну расскажу: он ведь в конце войны сумел выкрасть у американцев секрет атомной бомбы. Нашим ученым это очень помогло сделать свою, советскую. Тогда его наградили и нам дали этот особняк.

Пораженный Павел только развел руками:

— И такого разведчика посадить в тюрьму! Нет, ничего у нас не меняется.

* * *

Теперь Берги, все втроем, часто бывали в доме у Гинзбургов. Лиля подружилась со своим троюродным братом. Они не виделись всю войну и потом еще много лет и отвыкли друг от друга. Алеша уже работал в издательстве «Художественная литература» у искусствоведа Ильи Зильберштейна. Брат и сестра привыкали друг к другу, Алеша называл ее «кузина» и говорил: «Ты, кузина, стала такая интересная, с тобой приятно пойти в театр или на концерт». Лиле льстили его похвалы.

Павел часто заводил разговор с Семеном о еврейском вопросе:

— Сеня, когда меня посадили, такого антисемитизма в стране еще не было. Откуда он взялся теперь? Почему расстреляли Еврейский комитет, почему убили Михоэлса? Почему сфабриковали дело «врачей-отравителей», которые все — евреи? Я все пропустил и теперь многое не понимаю. Ты был тогда такой оптимист, говорил, что евреи нашли в Советской России свое счастье. Что случилось теперь?

— Эх, Пашка, многое изменилось к худшему. Евреи многое сделали для революции и строительства социализма. И мы с тобой тоже много сделали. Вот именно. А потом евреев стали унижать и третировать. Меня еще держат в правительстве, потому что им нужен мой опыт. Но скоро и меня выбросят. А пошло это все с самого верха — от Сталина. Только он мог давать разрешение на такие преступления, как убийства и расстрелы. Надо нам надеяться, что теперь евреям все-таки станет легче. Хотя кто знает?

— Откуда же станет легче? Ведь своим примером Сталин взрастил поколения антисемитов.

И от грусти и возбуждения Павел пил водку. У Гинзбургов был всегда обильный стол, продукты из правительственного распределителя, И Павел пристрастился к пшеничной водке, которую не продавали в обычных магазинах. Пил он много, и Мария осторожно одергивала его:

— Павлик, хватит.

— Почему хватит?

— Дело в том, что тебе это не полезно.

— Ерунда. Я столько лет не знал вкуса водки, теперь хочу наверстать.

Захмелев, он мрачно рассказывал о своих лагерных мучениях (дома он сдерживался: не пил и не рассказывал, чтобы не расстраивать Марию). Слушать его рассказы тяжело было всем. Семен, любивший брата, ласково старался отвлекать его от воспоминаний:

— Дорогой мой, ты слишком погружен в переживания. Вот именно. Надо тебе расслабляться, привыкать к новой обстановке.

А Павлу хотелось рассказывать об ужасах лагерного существования:

— Вот, помню, один раз зимой нас построили колонной и куда-то повели по просеке. Куда, зачем — никто не знал. Мороз и свистящий ветер были лютые. Сопровождавшие нас охранники закрылись воротниками полушубков по макушку, колонна распалась, они нас не видели. Я отстал от всех, а догонять сил не было. Ну что делать — не замерзать же в лесу до смерти?.. Повернул назад и кое-как доплелся обратно до лагеря. А потом узнал, что всю нашу колонну вели на расстрел. Да, всех расстреляли на краю ямы. Я один остался в живых, случайно.

Закончив, он залпом, с жадностью выпил большой бокал водки.

Слушавшие подавленно затихли, Мария пила валидол, а племянник Алеша Гинзбург впивался глазами в своего дядю-кумира, на переносице у него образовалась глубокая складка. В тягостном молчании прошла минута. Чтобы отвлечь отца и других, Лиля попросила Алешу:

— Прочитай нам что-нибудь свое.

— Что же прочитать? — Алеше тоже хотелось изменить общее подавленное настроение. — Вот, прочту стихотворение для Павлика как историка.

      ПРЕРВАННАЯ МЫСЛЬ Под римскими сандальями песок Хрустел на берегу у моря; Солдат был грозен и высок, Все уступали путь ему, не споря; Он — победитель, и его закон Теперь для жителей указка; С копьем в руках шагал победно он, Сверкала бронзой вычищенной каска. — «Не затопчи мой круг!» — раздался крик; Солдат остановился с ходу И увидал, что на песке старик Чертил пред ним какие-то разводы. Солдату некогда, ему был дан приказ — Согнать народ на площадь до заката И объявить победы Рима час, А Сиракузы наказать расплатой. Чтобы возиться долго не пришлось, Об это об ничтожество споткнувшись, Солдат копьем проткнул его насквозь И зашагал вперед, не оглянувшись. Старик упал; не боль и не испуг, Но мысль в тоске последней угасала, Мысль, прерванная грубо, как тот круг, Который кровь струями заливала. …………………………………………………………… На площади толпа, и пламенный закат На генерала лился, как победа; С копьем в крови стоял пред ним солдат; «Ты всех согнал? Не вижу Архимеда…»

Перед слушателями живо вставала картина случайного убийства великого ученого. Павел слушал внимательно, напряженно, а потом сказал:

— Эх, Алешка, если б ты знал, какое для меня удовольствие — опять слушать стихи. Я совсем отвык от этого. А твои стихи — тем более радостно слушать.

— Спасибо. Мне кажется, что неплохо написано. А вот в журнал не взяли. Редактор сказал: «Это что — аллегория прерванных мыслей? Цензура не пропустит, в вашем стихотворении есть намек на мысли, прерванные у нас. Если я напечатаю такое, да еще с подписью „Гинзбург“, то журнал закроют. Попробуйте убрать слова „прерванная мысль“ и измените заголовок». Но я обозлился и забрал стихи.

— Ну и правильно сделал, что не стал изменять! — воскликнул Павел. — Это стихотворение, может, переживет десятилетия. А если его переделать — оно никому не станет нужно. Как жалко, что идеологический контроль в людях все еще жив и преобладает. А ведь как раз идею прерванных мыслей и надо бы больше всего описывать, под любыми фамилиями. Вижу я, что наверху затевают какие-то реформы, а в самих людях пока мало изменений. Ну что ж, Алешка, на этот раз хотя бы хорошо то, что ты прервал мои рассказы своим стихом. Знаю я: пора, пора мне переставать рассказывать про ужасы заточения и привыкать к новой жизни.

* * *

То же самое говорила и академик Лина Штерн, когда ее вернули из ссылки в глухом городке Джамбуле после суда над членами Еврейского антифашистского комитета. Забывать ужасы заточения стало для нее механизмом защиты — целенаправленным отрицанием кошмарной чаши страданий. Она пробыла в изгнании четыре года, так и не поняв, за какое преступление была наказана. Ее выпустили в июне 1953 года, одну из первых, но жить ей было негде, и на первое время она остановилась в квартире профессора Якова Раппопорта. Он сам только недавно был освобожден из тюрьмы, куда попал по делу «врачей-отравителей». Штерн приехала к Раппопорту, потому что его жена была ее ученицей и помощницей.

Сначала Штерн рассказывала им эпизоды суда и историю своих мук в ссылке. Условия жизни там были чрезвычайно тяжелые. Она вспоминала, как ее, непрактичную старую женщину, обворовывали, оскорбляли, унижали.

— Потом меня потеснили и ко мне в комнату вселили пожилую сосланную москвичку. Я была ужасно недовольна. Но она оказалась очень интеллигентной женщиной и все-таки более практичной, чем я. Вдвоем нам стало легче жить. Ее звали Бася Марковна. Она рассказывала, что ее муж проектировал Днепрогэс и еще какой-то город с доменными печами, Магнитогорск, кажется. А потом его сослали строить Беломоро-Балтийский канал. А что случилось дальше, она не знала. Меня освободили раньше. Я надеюсь, что ее тоже освободят.

Но прошло немного времени, и Штерн совсем перестала говорить о том периоде. Когда ее спрашивали, она отвечала:

— Я ничего не помню. Мне надо привыкать жить заново.

Карающая рука Сталина не успела исключить ее из Академии наук, как когда-то был исключен Тарле. Поэтому ей за все годы заплатили полагающиеся от Академии деньги и вернули научную лабораторию. За свое открытие гематоэнцефалического барьера она заслуживала Нобелевской премии и получила бы ее, если бы не сталинская политика изоляции страны.

Но после ссылки ее научные результаты были уже не на прежней высоте (по заключению компетентных ученых). Так была погублена личность и карьера великой женщины-ученого.

* * *

У Алеши Гинзбурга начались глубокие переживания — он узнал, что после шести лет заключения вернулась домой Нина Ермакова. Всех участников того сфабрикованного покушения на Сталина оправдали «за отсутствием состава преступления». Алеша не забывал о Нине, но шесть лет — большой срок в молодости. За эти годы у него было много влюбленностей и любовных связей. И теперь он был влюблен в девушку Ирину, студентку биологического факультета. Ее чудесная улыбка завоевала его, и он думал только о ней и писал ей стихи. И вот вернулась его первая несбывшаяся любовь Нина. Алеша совершенно не знал, как ему быть, что делать. Может, она думала, что он все годы ждал ее?.. Может, она и вовсе о нем не думала?.. Конечно, надо ее увидеть, навестить, поговорить. Но как говорить с человеком, жизнь которого поломали, прервали на пике молодости и любви? Ее только что освободили, еще свежа рана, а ему нужно сказать, что он от нее отказался, предал память того единственного сладостного вечера, когда в порыве желания они лежали в снежном сугробе на катке, почти сливаясь друг с другом. Ему будет и тяжело, и неловко не только говорить с ней, но даже просто смотреть ей в глаза.

— Мама, первый раз в жизни я не знаю, как мне поступить, что делать, — советовался он с Августой. — Я не могу не повидаться с Ниной, но что ей сказать, как вести себя с ней — абсолютно не знаю.

Мудрая и благородная Августа дала совет:

— Она все почувствует еще до того, как ты откроешь рот. У женщин рецепторы душевных ощущений чувствительней, чем у мужчин. Купи букет красивых цветов, улыбнись, спроси, как она. И ей все станет ясно.

— Почему?

Августа улыбнулась:

— Вот видишь, ты мужчина и поэтому не понял почему, а она женщина, она поймет. Ей все станет ясно уже просто по тому, что ты не кинешься к ней с порога с объятиями.

Алеша недоверчиво слушал, но последовал совету и робко явился к Нине с букетом и натянутой улыбкой. И она все поняла.

— Алеша, ты можешь ничего мне не говорить. Мы старые друзья — и только.

Потом спросила:

— Сильно я изменилась?

Он видел — ей было больно это спрашивать. И вообще — было больно.

* * *

Однажды в квартире Гинзбургов раздался звонок в дверь. Августа открыла — на пороге стояла и улыбалась седая сгорбленная старушка:

— Авочка, это я — Бася Марковна Виленская. Вы не узнали меня?

Прошло семнадцать лет с тех пор, как был арестован Соломон Виленский, виднейший советский инженер-проектировщик, а следом за ним — и его жена Бася Марковна. Августа несколько секунд оторопело смотрела на гостью, как будто вспоминая, а потом кинулась обнимать ее:

— Бася Марковна, Бася Марковна!.. Какая радость! Сеня, Семен, иди сюда — посмотри, кто к нам пришел! Это же Бася Марковна Виленская! — Семен оторопело смотрел на пришедшую, но мгновенно опомнился, тоже обнял ее, повел в квартиру и усадил на стул в гостиной.

Им трудно было начать разговор с гостьей — настолько разительна была свершившаяся в ней перемена. Абсолютно ничто не напоминало прежнюю богатую и гордую даму, которая долго жила с мужем за границей и всегда была изысканно одета. Бася Марковна улыбалась:

— Я извиняюсь, если помешала вам.

— Нет, нет, что вы, Бася Марковна! Видеть вас снова — это такая неожиданная радость. Мы очень, очень вам рады.

— Спасибо. Я, знаете, не избалована человеческим вниманием и теплотой.

Домработница наскоро что-то приготовила, и они уселись за стол. Теперь в манерах гостьи, в том, как она ела, как говорила, проглядывал прежний аристократизм.

— Где вы живете, Бася Марковна?

— Пока я остановилась у наших старых американских друзей Лампертов. Помните их? Когда-то мы с Соломоном приютили их после иммиграции из Америки. А теперь они приютили меня. Знаете, они тоже были в ссылке в Средней Азии, как и я, но не по суду, а как иностранцы. Их выслали насильно, они там очень намучились. Им помог один молодой немецкий еврей, тоже иммигрант. Они зовут его Вольфганг. Он теперь большой человек в Восточной Германии.

— Вам там удобно, у Лампертов? Может быть, вы переедете к нам? — спросила Августа. — У нас достаточно места.

— Конечно, переезжайте к нам! — воскликнул Семен. — Вот именно.

— Спасибо, но я не хочу вас стеснять. Мне там удобно. У них небольшая трехкомнатная квартира, временно они поселили меня в столовой. В другой комнате живут они, а в третьей — их сын Борис, студент медицинского института. Но я не буду жить у них постоянно. Я уже хлопотала, и мне обещали вернуть одну комнату из нашей с Соломоном бывшей квартиры, самую маленькую, для прислуги.

Августа с Семеном переглянулись. Потом она рассказывала о своей ссылке, о соседке по комнате, знаменитом ученом Лине Соломоновне Штерн. Гостья сказала:

— Я рада, что вы так хорошо устроены. Мой Соломон тоже порадовался бы, глядя на вас. Он вас очень любил.

Семен качал головой:

— Ах, Соломон Виленский, светлая голова, великий проектировщик… Я был только исполнителем, если бы не его проекты, меня никогда не сделали бы министром. Он был самый веселый в «Авочкином салоне», так любил рассказывать анекдоты.

— Да, — добавила гостья, — помните, как я одергивала его и говорила ему: «Соломон, бекицер»?..

Семен вызвал свою машину, и они отвезли ее домой. На прощание, обнимая ее, он повторил свой прежний фокус: незаметно положил ей в карман пачку денег.

Потом Семен устроил Басю Марковну работать регистраторшей в той поликлинике, где Мария была старшей сестрой. И Бася Марковна стала частой гостьей в доме своих старых сердечных друзей Гинзбургов.

* * *

В жизни Лили все изменилось с возвращением отца. Теперь многое в быте семьи было подчинено ему и его здоровью. Мария постоянно говорила:

— Папе нужно лучше питаться, — и они закупали продукты и больше готовили.

— Папе нужно регулярно принимать лекарства, — и они следили, чтобы он не забывал глотать таблетки.

— Папе нужно отвлекаться от воспоминаний о лагерной жизни, — и они водили его в кино и театр, и Лиля много читала им обоим вслух.

— Папе нужно привыкнуть к нам и к новой жизни, — и Лиля сидела с ними по вечерам, когда ей хотелось быть в своей компании.

Иногда по вечерам Лиля читала родителям вслух что-нибудь интересное, злободневное. У отца было плохое зрение, а мама так уставала за день на работе и дома по хозяйству, что самой ей читать было не под силу. После долгой разлуки это Лилино чтение вслух объединяло их, и они любили такие вечера. Они вместе обсуждали сюжет, идею, некоторые образы и фразы. Недавно в журнале «Новый мир» появилась повесть Ильи Эренбурга «Оттепель». Интеллигенция зачитывалась повестью, журнал расхватывали, передавали друг другу на одну-две ночи, чтобы другие тоже могли прочитать.

— Сегодня будем читать «Оттепель», я достала на две ночи, — сказала Лиля.

Павел посмотрел сквозь увеличительное стекло на первую страницу повести:

— О, это Эренбург. Да, да, да, я помню — он еще в двадцатые годы считался одним из лучших молодых писателей, отличался прекрасным стилем и глубиной. Я припоминаю, как одна из его ранних книг про какого-то мексиканца по имени Хуренито открыла мне глаза на многое. Ну что ж, название «Оттепель» звучит… как это? Эх, я теперь забываю слова, все слова забываются. Да, вот оно, поймал за хвостик: это звучит метафорически. Да, да, надо не потерять это слово опять — метафорически. Значит — «Оттепель»? Должно быть интересно. Послушаем.

Мария грустно добавила:

— Людям теперь так хочется читать про «оттепель», надоели эти сталинские «заморозки». Может, эта повесть означает начало новой жизни?

Лиля читала два часа, родители слушали внимательно, переглядывались, когда им что-то особенно нравилось, останавливали ее, просили повторить. Видя их расслабленность, она за ужином весело и как бы между прочим сказала:

— А я сегодня познакомилась с молодым сотрудником албанского посольства. Он просил меня позвонить ему и приглашал прийти на культурный прием в посольство.

Родители настороженно переглянулись. Мать спросила:

— Где ты с ним познакомилась?

— У посольства, рядом с нашим биологическим корпусом. Он как раз подъехал на машине и вышел.

Мать всплеснула руками, а отец отвернулся. Но Лиля рассмеялась:

— Не волнуйся, папочка, и ты, мама, не огорчайся — что в этом особенного? Это просто знакомство, это ведь не может быть серьезно. Ну, я имею в виду, мои отношения с албанцем. Мало ли — познакомились, говорили несколько минут, он пригласил меня на прием в посольство. Я ведь буду там не одна, он сказал, что на приемах бывает много советских. Ну, может, я схожу раза два, на этом все и кончится.

Мать собралась что-то сказать, но опять всплеснула руками и ушла на кухню. Отец подождал, пока она выйдет, и тихо заговорил:

— Лилечка, дорогая, ты уже почти врач, взрослый человек. Ты выросла без меня. Конечно, я не имею права вмешиваться в твои отношения с другими людьми, особенно с мужчинами. Тебе самой решать. Ну с мамой, если захочешь. Я только думаю о том, с кем они, эти отношения. Иностранец — это всегда… как это говорится? Опять забыл слово. Да, вот, вспомнил — чревато. Это чревато осложнениями.

— Но ведь мы только что читали — прошли уже сталинские времена.

— Да, сталинские прошли, но советские остаются.

— Нет, нет, люди не допустят, чтобы это опять… ни за что, ни за что! — она запротестовала с такой молодой горячностью, что даже топнула ногой.

Родители плохо спали и утром бросали на нее встревоженные взгляды. Лиля заметила и решила: спокойствие пережившего так много отца и здоровье больной матери для нее дороже нового знакомства. Она обняла их:

— Не расстраивайтесь, я не стану звонить этому албанцу. Вот его визитная карточка с номером телефона, я рву ее, чтобы ни вы, ни я больше не думали об этом.

И разорвала карточку.