Уже три года Рупик Лузаник заведовал кафедрой. В Боткинской больнице его считали одним из лучших профессоров. Он был прирожденным учителем, своими рассказами зажигал в студентах и молодых врачах искры интереса к науке. На каждый его обход больных и на клинические конференции приходили врачи из других отделений больницы учиться врачебному искусству. Раз в неделю он читал лекции, их тоже приходили слушать врачи из других клиник, аудитория заполнялась до отказа. Его лекции нравились глубиной и культурой изложения, у него была свободная манера говорить, выработанное искусство общения с аудиторией. Нередко на его лекции приходили и Лиля с Фернандой, садились в отдалении, поражались уму и глубине знаний друга.

Начав свою профессорскую карьеру, Рупик лелеял две мечты: создать школу своих учеников и написать учебник. Эту вторую мечту он уже осуществил — написал книгу «Искусство лечения больных». В основу книги он положил расширенные записи всех случаев своего лечения, которые вел, начиная с далекого карельского городка Пудожа. Он показывал на этих примерах, что лечение — это особый вид искусства, и взял эпиграфом слова Конфуция: «Учиться и не размышлять — напрасно терять время, размышлять и не учиться — губительно». Он давал читать рукопись крупным ученым, все хвалили ее и считали, что эта книга станет настольным учебником молодых врачей.

Особенно ценно было для него мнение Ефима Лившица, его петрозаводского друга. Он считал Ефима самым образованным и умным из всех своих знакомых. Прочитав рукопись Рупика, Ефим написал ему: «Скажу прямо, редко я получал такое высокое эстетическое наслаждение, какое пережил при чтении твоего учебника. Такие содержательные и ясные книги появляются раз в пятьдесят лет. Почему я считаю — пятьдесят? Потому что написанных тобой установок лечения хватит на десятилетия. Твой учебник будут читать не менее пятидесяти лет, а то и дольше».

Рупик с гордостью отдал рукопись для печати в издательство института. Ему хотелось опубликовать его быстрей, а директор-еврей был его хорошим знакомым и обещал напечатать быстро.

Но вот создать школу из своих ассистентов он не мог. Состав ассистентов был слабый, подобранный еще до него из малокультурных членов партии. Для этих закосневших людей беспартийный интеллигентный профессор-еврей был чужеродным явлением. Они считали его выскочкой, невзлюбили, вынужденно и с неохотой подчинялись его указаниям.

И для руководства института Рупик все еще оставался чужим. Он никогда не был общественником, избегал частых бесполезных собраний, старался отстраняться от участия в комиссиях и от общественных интриг. А руководство и партийный комитет превыше всего ставили общественную активность профессорско-преподавательского состава. Такой стиль работы был заведен партийными выдвиженцами, которые доминировали в институте. Но для Рупика это была ненужная суета, от которой он всячески уклонялся. Поэтому для партийного комитета он не был «одним из своих».

Отношения с ассистентами обострились еще больше, когда партком указал выдвинуть по всем кафедрам сотрудников на звание «Отличник коммунистического труда». Самому Рупику этого звания не дали, да он и не понимал, какой смысл в этом звании. Ассистент Михайленко, парторг кафедры, пришел в кабинет Рупика:

— Наша партийная группа просит вас подписать наше выдвижение на звание отличников коммунистического труда. — И положил перед ним список именами всех ассистентов.

Рупик не считал их «отличниками труда», но сказал мягко:

— Что-то многовато людей в списке. Я не могу подписать всех.

Михайленко нахмурился:

— На других кафедрах тоже всех выдвинули. А если не хотите всех, то выберите, кого считаете достойными.

— Нет, выбирать я не стану и вообще считаю это нестоящим делом.

— Ну как хотите. Я должен доложить об этом партийному комитету.

Партком все-таки наградил этим званием Михайленко, который понял, что общий настрой руководства был не в пользу профессора, и с тех пор ассистенты стали всячески отлынивать от поручений Рупика.

Их надо было прижать, но, будучи интеллигентным по натуре, Рупик был слишком демократичен. Даже сердясь, он говорил мягко, старался убедить, пытался внушить свои правильные взгляды. Чтобы заставлять ассистентов делать то, что он считал нужным, ему во многом приходилось пересиливать себя самого.

Фернанда, со своим горячим испанским темпераментом, бессильно возмущалась мягкостью Рупика. Ее обязанностью была подбор научной информации, иностранных книг и статей, но фактически она была его секретарем. Чтобы разрядиться, она прибегала в отделение к Лиле и выпаливала ей:

— Не понимаю! Что он за мямля такой! Крупный ученый, а не может им сказать: цыц! Они мешают ему работать, их надо прижать к стенке, а он все уговаривает и объясняет.

Лиля тоже удивлялась, но старалась угомонить Фернанду:

— Но что же поделать, если он такой!

Фернанда возвращалась к Рупику и, стараясь не задевать его самолюбия как руководителя, говорила:

— Мне приходится бывать на разных кафедрах, и я вижу, что многие профессора ведут себя, как абсолютные диктаторы, требуют подчинения, кричат на своих сотрудников, бывают даже грубы. Держат их в кулаке. И я заметила, что это действует, — их боятся и слушают.

Рупик грустно отзывался:

— Ой-ой, Фернанда, пусть они требуют, кричат, держат в кулаке. Я не умею, да и не хочу себе это позволять, не в моей это натуре.

* * *

Рупик оставался собой, ему было необходимо оставаться самим собой. Многие любили его не только за профессионализм, но и за интеллигентность. Среди его последователей выделялся способный Саша Фрумкин. Рупику он напоминал его самого в молодости — любознательный, активный, интеллигентный. Он пытался сделать его ассистентом, но ректорат и партком не дали разрешения выделить еще одно место, тем более для еврея.

Саша Фрумкин, смеясь, рассказывал ему:

— А знаете, как проводит лекции профессор Родионов? Он приносит с собой учебник и просто читает вслух текст из книги. Мы всегда стараемся избежать его лекции, ведь учебник мы и сами умеем читать.

Превыше всего Рупик ставил практическую ценность врача, которая достигается только опытом. Поэтому он не хотел отвыкать от каждодневной рядовой врачебной работы. В отличие от многих профессоров, он сам лечил тяжелых больных. Для этого он приходил раньше всех и уделял несколько часов просто лечению: делал больным уколы, внутривенные вливания и другие процедуры, которые профессора обычно сами не делают. Его ученик Саша Фрумкин всегда был на месте в самые ранние часы и помогал Рупику. А ассистенты приходили намного позже и злобно ворчали:

— Чудит наш профессор, а этот еврейчик Фрумкин выслуживается перед ним.

С трудом Рупику все же удалось наладить работу кафедры, шла интенсивная преподавательская и научная деятельность. Под его руководством двое аспирантов написали и защитили кандидатские диссертации, сотрудники публиковали научные статьи. И диссертации и статьи Рупик вынужденно фактически писал за них сам, чтобы спасти лицо кафедры. Он получил два патента на медицинские изобретения и солидный денежный грант для кафедры на новые исследования. Работу по теме гранта и оплату за нее он распределил поровну на всех сотрудников. На эти деньги ему удалось расширить и оснастить заграничным оборудованием свою бывшую маленькой лабораторию.

Соня и дочка видели Рупика мало: кроме работы на кафедре, у него было немало частных больных, их он навещал вечерами на дому. Рупик никогда не просил с пациентов денег, считал это унизительным и даже отказывался их принимать, но пациенты-евреи и их родные всегда совали ему в карман или в руку 50 или 100 рублей за визит. У них была своя традиция: врачу обязательно нужно платить. Попасть к нему на прием стремились директора магазинов, евреи, — они доверяли только еврею. В благодарность они снабжали его дефицитными продуктами и товарами, по особому заказу ему даже выдавали продукты из буфета Министерства внешней торговли — любые деликатесы.

Рупик лечил московскую элиту, больные делали ему дорогие подарки: золотые часы, магнитофоны, хрустальные вазы, дорогие вина и конфеты, фрукты. Артисты приглашали на премьеры в первый ряд партера. Благополучие дома росло, этому особенно радовалась Соня, ее семья жила более чем хорошо.

* * *

Анатолий Печенкин, один из ассистентов кафедры, был типичным партийным выдвиженцем. Когда Рупик пришел на кафедру, Печенкин уже работал там и был членом парткома института. По институтским масштабам этот активный общественник занимал солидное положение. Но Рупик скоро увидел, что врач он плохой и преподаватель слабый, так, малограмотный лентяй. От работы он отлынивал, больных лечить абы как, отдавал их молодым ординаторам, занятия с врачами проводил поверхностно, распускал группы раньше времени и часто стремился уйти до конца рабочего дня.

Несколько раз Рупик делал ему замечания и возвращал с порога:

— Почему вы уходите раньше времени без моего разрешения?

Печенкин злобно отворачивался и оставался. Потом он придумал выход, приходил в кабинет Рупика, останавливался в дверях и мрачно заявлял:

— Профессор, мне надо идти на заседание парткома.

Против заседаний парткома Рупик возражать не мог, только неприязненно морщился. Избавиться от Печенкина было его мечтой, и наконец появился повод: заканчивался пятилетний срок работы этого сотрудника. По правилам, ему полагалось дать характеристику и рекомендовать на новый срок, но Рупик решил не рекомендовать его и даже подобрал кандидата на его должность — способного Сашу Фрумкина. Он устроил собрание сотрудников и открыто рассказал, почему недоволен Печенкиным. Они слушали мрачно, глядя в пол. Закончил Рупик решением:

— Я считаю, что Печенкин не заслуживает переизбрания на пять лет.

Секретарь партийной ячейки Михайленко злобно сказал:

— Вы не спрашивали мнения партийной группы и решаете все самовольно. Печенкин — коммунист со стажем в партии более десяти лет.

Рупик подумал: «И в чем тут заслуга? В том, что он десять лет просиживает штаны на собраниях?»

Михайленко продолжал:

— Ему оказали высокое доверие, избрали членом парткома прошлого созыва. Вы хотите избавиться от него, а потом и от всех нас, хотите набрать холуев вроде этого Фрумкина. Мы не допустим этого. Мнение нашей партгруппы: переизбрать Печенкина.

Рупик еле сдержался, чтобы говорить спокойно:

— Я заведую кафедрой, и мое право решать ее состав, партийные дела тут ни при чем. Я еще не выставлял никаких новых кандидатур, и ваши замечания насчет холуев неуместны.

Михайленко скорчил новую гримасу и объявил:

— Члены партии остаются на собрании, а беспартийных прошу удалиться.

Удалился один Рупик.

Через месяц к нему в институте подошел секретарь парткома Корниенко:

— Я хочу поговорить с вами, пойдемте в партком.

Рупик никогда не бывал в парткоме: на стене висел большой портрет Брежнева, в углу стоял бюст Ленина, от всего несло казенщиной.

Секретарь начал довольно резко:

— Что вы имеете против Печенкина?

Рупик понял, что на него нажаловались:

— Как вам сказать? Печенкин не показал себя квалифицированным врачом и преподавателем, я много раз просил его исправиться, но он ленивый и малоспособный человек.

— Что ж, может быть, кое в чем вы и правы, но Печенкин член партии уже более десяти лет и даже был членом парткома. Райком не разрешит нам уволить его, это было бы скандалом.

Рупик не понимал партийной субординации, наивно спросил:

— Почему? Я ведь рекомендую не переизбирать его не как плохого члена партии, а только потому, что он слабый профессионал. В институте надо иметь хороших врачей.

Своей странной наивностью Рупик раздражал секретаря, и он процедил почти сквозь зубы:

— Если вы его не переизберете, это будет означать, что в партию попал недостойный человек, а у него партийный стаж более десяти лет.

Рупик подумал: выходит, члены партии выше подозрений. Чего им дался этот стаж?

— Но ведь я заведую кафедрой и имею право на свое мнение, мне решать, с кем работать.

Корниенко неприятно посмотрел на него в упор:

— Видите ли, тут вмешалось еще кое-что, ваши ассистенты предъявляют вам политические обвинения.

— Какие политические обвинения? — поразился Рупик.

— Они написали в партком о том, что вы говорили, молодым врачам, будто советская медицина намного слабей американской, и привели в пример операцию, которую Келдышу делал американец, и что вы не понимаете значение коммунистического труда.

Рупик поразился:

— Ну, значение хорошего труда я очень ясно понимаю. А что до операции Келдышу, так ее делал хирург Дебеки. Но я не говорил о слабости советской медицины.

— Ну, это не так важно. В конце концов, ведь не вы приглашали американца. Но они еще написали, что в своих решениях вы не считаетесь с партийной группой, идете против решений партии. Они написали, что у вас много пациентов-евреев.

— Что за странная глупость! Я не спрашиваю у пациентов о их национальной принадлежности, лечу всех.

Корниенко продолжал:

— Написали, что вы имеете склонность к Израилю и хотите заполнить кафедру евреями.

Рупик побледнел и понял: ассистенты нанесли ему хорошо рассчитанный удар, обвинения были актом недоброжелательства, открыто апеллировали к его еврейству и беспартийности. Как ни был он возмущен, мгновенно вспомнил: «Если тебя назвали верблюдом, тебе придется доказывать, что ты не верблюд». Ему придется доказывать, что он не лечит евреев, не любит Израиль? Этого он не сказал, только воскликнул:

— Ой-ой, это же антисемитские обвинения. Неужели вы им верите?

Секретарь Корниенко отвел глаза и сказал более примирительно:

— Ну, я бы не сказал так. Но обвинения серьезные, и для проверки мы вынуждены прислать к вам на кафедру комиссию, которая должна разобраться.

Домой Рупик пришел страшно угнетенный.

Соня испугалась:

— Что случилось?

— Ой-ой, против меня возник настоящий партийный заговор, меня обвинили в том, что я лечу евреев, люблю Израиль и хочу брать на кафедру ассистентов-евреев.

— Кто обвинил? Что за глупость?

— Обвинили меня мои же ассистенты. Но они правы, я действительно люблю Израиль и хотел бы иметь ассистентов-евреев. Однако теперь мне придется доказывать обратное. Я чувствую себя, как на том собрании, когда я осуждал неизвестного мне еврея за его желание уехать в Израиль. Ой-ой, Сонечка, это все ужасно.

Второй раз она видел его таким потерянным, и ей опять стало жалко его:

— Рупик, не надо так глубоко переживать, это пройдет.

— Не пройдет, Сонечка, это никогда не пройдет.

Он говорил об отношении к евреям.

* * *

Фернанда видела, что Рупик вдруг изменился, стал хмурым, молчаливым. Он не говорил ей о причине, только попросил:

— Помоги мне подготовить документы к приходу проверяющей комиссии.

Проверяющая комиссия? Фернанда насторожилась, значит, что-то случилось. Она подготовила все документы. Пришла комиссия из трех профессоров, они ничего не имели против Рупика, проверили его работу, нашли все удовлетворительным, сказали ему:

— Зря ваши ассистенты затеяли это, но у нас в институте все пишут друг на друга. На каждого из нас тоже что-нибудь писали. Плохо, конечно, что они объединились и что все они члены партии, а вы беспартийный. Печенкина стоило бы выгнать, но партком не сделает этого. Вы сильно не переживайте, не волнуйтесь, пошумят, поговорят, и все обойдется.

Однако настроение у Рупика было угнетенное, на работе он чувствовал себя, как среди стаи волков, нервничал, худел, плохо спал, принимал успокаивающие таблетки. Засыпал он только, когда бессильно прижимался к теплой Соне — но от переживаний даже терял мужскую силу. А Соня ждала его ласк и с тревогой смотрела на него.

И вдруг еще один удар свалился на Рупика — заболела мама, у нее обнаружили злокачественную лейкемию. Рупик положил ее в свою клинику, доставал для нее редкие лекарства — ничего не помогало, мама таяла на глазах. Он переехал в свой кабинет, чтобы быть при ней круглые сутки. Соня приносила ей из дому ее любимую еду, но мама не ела и все слабела.

Фернанда и Лиля часто приходили к Рупику и старались его ободрить и успокоить, но все было напрасно.

Однажды мама очнулась после долгого забытья. Рупик сидел возле нее. Она сказала: — «Пусть тебе и Соне все будет в радость», — и умерла.