Подходил Новый год, в московском Доме литераторов готовился традиционный новогодний бал. Каждый член Союза писателей мог заплатить за стол на восемь человек и пригласить гостей.
Алеша Гинзбург сказал Лиле:
— Пойдем на бал. Я чувствую, что это, может быть, мой последний праздник там.
Лиля переживала из-за того, что над мужем нависли тучи за участие в «Метрополе». Союз писателей проводил карательные меры, нескольких участников исключили из Союза, большинство авторов попали под негласный запрет. Тревоги Лили были еще больше связаны с тем, что Алеша уже много лет публиковал в самиздате политические эпиграммы, хоть и анонимно. Это могло открыться и было значительно более опасно, его могли арестовать, как многих диссидентов. Поэтому настроение у Лили было тревожное, для веселья места в душе не оставалось. Но если он считает это своим последним праздником в клубе, она будет рядом.
— Тебе хочется? Я согласна. Надо только подобрать свою компанию за столом, не хочу сидеть с писателями, которых не люблю и не уважаю.
Алеша был благодарен ей, обрадовался и сразу позвонил ближайшим друзьям — Моне Генделю и Мише Цалюку:
— Приходите, будет концерт Булата Окуджавы и Володи Высоцкого. Потом застолье.
Ребята с радостью согласились. Для полного стола надо было добрать еще одну пару. Лиля предложила позвать Рупика Лузаника с Соней:
— У них очень напряженное время, они подали заявление на выезд в Израиль и ждут разрешения. Надо их развлечь.
Рупику она позвонила сама. Он, как обычно, начал вздыхать:
— Ой, ой, на новогодний бал? Спасибо, конечно…
Ей показалось, что вздыхал он как-то особенно грустно, голос у него был слабый, она насторожилась, ждала. Помолчав и повздыхав, он добавил:
— Понимаешь, настроение у нас с Соней не праздничное… я тебе еще не говорил, мы получили отказ на выезд в Израиль.
Лиля просто обомлела от новости, растерялась:
— Рупик, я не знала. Очень сочувствую. Но почему, почему?
— Почему? Они никогда не говорят почему. Просто отказывают, и все.
— Что же теперь будет?
Он тяжело вздохнул:
— Будем снова подавать заявление через полгода. По правилам это можно.
Ей стало отчаянно горько за него и еще больше захотелось хоть как-то ободрить:
— Но, может быть, в компании вы хоть ненадолго отвлечетесь. Будут только друзья.
— Ой-ой, Лиля, ты добрая душа. Ведь многие люди отошли от нас, как только мы подали заявление на эмиграцию, испугались, чтобы их тоже не заподозрили агенты КГБ. Но боюсь, что мы с Соней будем портить вам настроение за столом.
— Рупик, что ты говоришь! Мы будем счастливы просто посидеть с вами.
— Я поговорю с Соней… мы подумаем…
Оставалось только внести деньги за всех, но за две недели до Нового года Алешу вызвал к себе первый секретарь московского отделения правления Союза писателей Феликс Кузнецов.
Алеша сразу сказал Лиле:
— Раньше он меня не вызывал, встречались просто как знакомые. Вот это и есть начало конца.
Только он ушел, встревоженная Лиля побежала к Павлу и Августе, в другой корпус их писательского кооператива:
— Алешу вызвали!
И они стали вместе с тревогой ждать его возвращения.
* * *
Критик Феликс Кузнецов был типичным партийным выдвиженцем от литературы, особых творческих заслуг у него не было, но в статьях и на всех собраниях он выступал как правоверный коммунист, и давно уже получил пост руководителя. Раньше они с Алешей были приятелями, но теперь он встретил его сурово, руки не подал.
— Читал твою сказку «Воронье царство». Какое такое царство ты имел в виду?
Алеша прикинулся непонимающим:
— Такое, какое указано в заглавии, — воронье.
— Не валяй дурака, в твоей сказке довольно прозрачный намек совсем на другое, ведь все птицы обязаны каркать по-вороньи. Почему?
Алеша ухмыльнулся и подумал: «Значит, правильно понял, критик». Спокойно ответил:
— Сказка написана для детей, им намеки непонятны, им нужны образы. У детей своя логика, они все воспринимают по-детски непосредственно. Для них я и написал. Непосредственность и мгновенная привлекательность детской поэзии — в простоте подбора слов, в четкости ритма, в ясности изложения и забавности образов и сравнений…
Кузнецов раздраженно прервал его, почти взвизгнул:
— Ты мне лекций не читай. Вот я и говорю, чьи это образы?
Как чьи? Даже дети поймут, образы списаны с вороны и других птиц.
— А почему это у тебя синицы диссиденты?
— Ну, это потому, что они не хотели подчиняться указу…
— Вот-вот, не знаю, как дети поймут, а взрослые поймут по-другому — как намек. Вот что, мы исключили составителей «Метрополя» из Союза, но мы не хотим большого шума, поэтому остальных пока не трогаем. Пока! Понял? Но имей в виду, ты так просто не отделаешься. Тебя вызывает к себе организационный секретарь, иди к нему. Не знаю, что он хочет тебе сказать, но разговор будет не из приятных.
Организационным секретарем все еще состоял много лет проработавший в Союзе Виктор Ильин. Он сидел за большим столом, рядом с ним расположился незнакомый Алеше невзрачный на вид человек в сером костюме. Нетрудно было понять, что он тоже из КГБ, и Алеша сразу насторожился.
Ильин хмуро сказал:
— Вот у товарища есть к вам вопросы. Мы не хотим их обнародовать, поэтому решили говорить с вами конфиденциально.
«Товарищ» из органов спросил:
— Вы диссидента Владимира Быковского знаете?
— Никогда не видел.
— А академика Сахарова знаете?
— Не имел чести быть знакомым.
«Товарищ» подвинул под нос Алеше листок бумаги:
— Прочитайте.
На листке было четыре строчки эпиграммы:
Алеша прочитал и мгновенно похолодел: перед ним тенью предстала судьба поэта Осипа Мандельштама, власть уничтожила его за эпиграмму на Сталина. Это было как раз то, чего Лиля и Августа опасались больше всего, и он тоже всегда думал об этом, но не хотел их пугать. У него имелась и эпиграмма в связи с награждением Брежнева литературной премией, но очевидно не она, а именно эта, ставшая известной эпиграмма переполнила терпение властей.
Алеша постарался взять себя в руки, сковать мимику лица, молчал.
— Вам эпиграмма знакома? — тихо и проникновенно спросил «товарищ» и тут же выкрикнул: — Это вы писали!
Алеша понял: это попытка сразу «взять на пушку» подозреваемого, он знал одно: надо все отрицать, отрицать и отрицать.
— Я этот текст вижу впервые.
— Впервые? Хорошо, поставим вопрос иначе: эпиграммы для самиздата вы пишете?
Очевидно, органы догадывались, что эпиграммы писал он, тем более что и участковый милиционер Семушкин записал одну из них — на высылку Григория Свирского. Но подписей под ними он никогда не ставил. Надо и это отрицать.
Напрягши все силы, Алеша постарался безразлично пожать плечами:
— Я детский поэт, мой жанр — стихи для детей.
— Вроде «Вороньего царства»? — вставил ехидно Ильин. — В детской поэзии тоже бывают прозрачные намеки.
Против этого возразить было нечего, там стояла его подпись, и он ждал, что будет дальше?
«Товарищ» забрал себе листок, спросил сурово:
— Значит, не вы писали? А с еврейскими диссидентскими кругами вы общаетесь?
Ага, значит, дело перешло от смертельного обвинения к простому антисемитизму. Алеша ответил:
— Я общаюсь со своими друзьями и не делю их по национальностям.
— Так, ясно. А ведь среди ваших друзей много евреев, и многие из них стремятся уехать в Израиль. Им с советской страной не по пути. Что ж, очевидно, и вы туда же стремитесь.
— Я не стремлюсь уезжать.
— Не стремитесь? А ведь с вашей фамилией стоит подумать об этом.
Алеша даже поразился такому откровенному выражению антисемитизма, а «товарищ» продолжал:
— Мы вас вызвали в первый раз. Пока что у руководящих товарищей сложилось такое мнение, что к вам можно отнестись гуманно. — И подчеркнул: — Пока! Например, мы не будем возражать, если вы захотите уехать из страны, даже с русским паспортом.
При всем страхе и возмущении на душе у Алеши полегчало, он подумал: «Значит, меня не арестовывают, но хотят изгнать, как многих других. Это наказание изгнанием».
Он осмелел, спросил:
— А что будет, если я не уеду?
— Что будет? Вас вышлют, как некоторых других, вам знакомых. Решайте сами, и при этом рекомендуем не затягивать.
После этого Ильин и «товарищ» встали, а Алеша оставался сидеть, испытывая слабость от пережитого.
Ильин как бы мимоходом добавил:
— Громкого исключения из Союза писателей делать не станем, перед отъездом за рубеж напишите заявление, мы удовлетворим вашу просьбу. Но не затягивайте.
* * *
По дороге домой Алеша все думал: «На этот раз я отделался — проскочило… Надо предупредить Моню Генделя, его тоже могут тягать по линии Союза кинематографистов… Мне так прямо и сказали: с вашей фамилией… Какие же глубокие корни антисемитизма у советской власти! Но что теперь будет с нами? Ясно, хоть меня и не арестовали, они все равно будут следить, выживать меня, угрожать… А это значит, что Лиле с сыном тоже не будет покоя… Власти все могут! Ее могут снять с работы, сына забрать в армию и там сгноить… Да, уезжать придется».
Он знал, что Лиля наверняка ждет его у родителей, и пошел прямо к ним. Его встретила вся в слезах Августа. Всегда спокойная и решительная, теперь она была напугана:
— Сыночек мой, Алешенька, я так боялась, что тебя не опустят, арестуют.
— Ну что ты, мама, не такой уж я важный диссидент, чтобы меня арестовывать.
Лиля и Павел настороженно смотрели на него, он обнял обоих и рассказал все слово в слово.
Лиля с отчаянием и злостью воскликнула:
— Я этого ждала, я так и знала, тебя или арестуют, или выгонят. Нам надо бежать, бежать, бежать отсюда, как я бежала из Албании.
Павел грустно добавил:
— Тогда ты бежала от врагов, а теперь тебе придется бежать от своих.
Августа, заплаканная, прижимая руки к груди, говорила, всхлипывая:
— Так он и сказал: с вашей фамилией вам лучше уехать?
— Да, напрямую. И упрекнул, что у меня много друзей евреев, которые стремятся уехать в Израиль.
— Какой позор! Ставить человеку в упрек фамилию. Когда тебе исполнилось шестнадцать, я предлагала тебе взять мою русскую фамилию, но ты твердо сказал, что хочешь носить фамилию своего отца. Мы с Сеней гордились тобой, хотя предупреждали: это может помешать твоей жизни…
— Да, это всегда тормозило мое признание, но я не собирался отказываться от имени отца.
Павел нахмурился:
— И вот прошло тридцать лет, и теперь тебя хотят выдворить за это из страны. Так они нагнетают давление на евреев, подрубают сук, на котором сидят, с отъездом евреев в стране произойдет большая утечка мозгов. Да, не к такому концу стремились мы, борясь за свои права. Все пришло к крушению наших надежд.
КОНЕЦ ТРЕТЬЕЙ КНИГИ