Однажды ночью скорая помощь привезла в больницу молодую женщину без сознания, в состоянии тяжелого шока от потери крови. Рупик дежурил как терапевт, но помогал дежурному хирургу Ревекке Виленской, они срочно начали внутривенное вливание. Пульс больной почти не прощупывался, лицо бледное, запачкано грязью, волосы взлохмачены. Ему некогда было всматриваться в больную. Фельдшер, привезший ее, сказал:

— Нашли на железнодорожных путях, поезд сшиб — обе ноги колесами отрезало.

Когда ее переложили на стол в перевязочной и сняли повязки, то разглядели, что вместо ног из грязных ран торчат осколки раздробленных оголенных костей. Рупик раньше не видел ничего подобного, на него эта картина подействовала угнетающе. Наконец удалось слегка поднять девушке кровяное давление, хирург сказала:

— Надо начинать операцию, до утра, пока придут врачи, ждать нельзя. Можете мне помочь?

Рупик никогда не думал становиться хирургом, смутился:

— Я терапевт, но я постараюсь. Что вы будете делать?

— Ампутацию обеих ног выше колен.

— Ой-ой, ампутацию выше колен? — Он ужаснулся. — Разве нельзя сохранить хотя бы колени?

— Невозможно. Колени разрушены и загрязнены, если пытаться их спасти, начнется инфекция, и женщина погибнет. Хирургическое правило: ампутировать выше поврежденных частей и зашивать раны там, где сохранилась чистая кожа.

— Я никогда даже не видел такой операции.

— Ничего, молодой человек, это станет вашим боевым крещением. Уедете в Пудож, там повреждений еще пострашней насмотритесь.

Виленская была хирургом опытным, Рупик волновался, стоя у стола напротив нее. Два часа он сосредоточенно слушал ее, старался делать все, что она указывала. Особенно трудно ему было правильно перевязывать сосуды. Он старался, нитка срывалась, узел не получался, ему помогала операционная сестра.

Больная была отделена от хирургов, за простыней анестезиолог Анатолий Зильбер давал ей наркоз. Рупик устал страшно, даже голова слегка кружилась. А ему еще надо было вывезти больную и переложить на кровать. Приподнимая ее за плечи, он взглянул на бледное лицо, и оно показалось ему знакомым. Но задумываться некогда, надо делать запись в истории болезни. На первой странице он прочитал: имя — Евгения, в скобках — Гржина, отчество — Адамовна, фамилия — Сольская, национальность — полька, возраст — 20 лет. Евгения?.. Полька?.. И тут Рупик вдруг понял, чьи ноги он помогал ампутировать те самые ножки красавицы Жени из парикмахерской, ножки, которыми он втайне любовался. У него задрожали руки, он не смог писать, лег в комнате дежурных на кровать, и его затрясло так, что стало подбрасывать, — начался психологический шок. Под утро он впал в полусон. Ему чудилось, что Женя проходит мимо него на своих красивых стройных ногах.

* * *

На следующее утро заведующая отделением Дора Степанова попросила Рупика:

— Вы, кажется, знаете польский язык? Поговорите с новой больной по-польски, нам надо перелить ей кровь, она отворачивается, не хочет нам отвечать. Может, родная речь заставит ее ответить.

Рупик все еще переживал свое ужасное открытие, робко приблизился к постели Жени и заговорил на ее языке:

— Гржина, послушайте меня…

Она открыла глаза, удивленно глянула, спросила слабым голосом, тоже по-польски:

— Вы поляк?

Рупик сообразил, что она будет общаться только с поляком, соврал:

— Да, я поляк.

— Что вы от меня хотите?

— Вам надо перелить кровь.

Она закрыла глаза:

— Мне — не надо.

— Гржина, это необходимо, чтобы вы выжили.

— Как жалко, что я не умерла. Я хочу умереть.

После долгих уговоров, она простонала:

— Я полька. Если мне переливать кровь, то только польскую. Русскую — не дам.

Нашли две ампулы крови донора с польской фамилией, но недоверчивая больная захотела сама прочесть фамилию и только тогда согласилась на переливание.

Два дня Рупика мучило — что же и почему произошло с Женей? Пришли ее навещать парикмахерши из мастерской, она не захотела их видеть, отвернулась к стенке. Они положили на тумбочку цветы, конфеты, духи, а сами грустно стояли в коридоре и о чем-то тихо переговаривались. Рупик подошел, спросил:

— Вы знаете, что с ней произошло?

— Ой, да знаем мы… да разве ж могли мы подумать…

— Но что случилось?

Они показали знаками, что не хотят, чтобы другие больные их слышали, вышли в вестибюль и, перебивая друг друга, рассказали:

— Под поезд она бросилась, жизнь ей надоела.

— Ой-ой, бросилась?.. Но почему, почему?

— Понимаете, как это сказать, — все из-за сломанной гребенки получилось.

— Из-за какой гребенки? О чем вы говорите?

— Да из-за розовой гребенки скандал в парикмахерской вышел, говорили, что она ее сломала.

— Извините, я ничего не понимаю. Расскажите толком.

— Она, видите ли, в нашем городе новенькая, без прописки, в парикмахерскую поступила недавно, ученицей. Мы мало о ней знаем, только то, что она полячка, одинокая и гордая очень. Про польских женщин так ведь и говорят: полячка-гордячка. Вот и она такая, значит. Что греха таить? Некоторые у нас ее невзлюбили. А жила она в бедности, получала сто пятьдесят рублей как ученица мастера, да за пятьдесят снимала угол в домике за железной дорогой. А работала хорошо, вкус у нее был. И в тот самый день она должна была сдавать экзамен на мастера, тогда стала бы получать четыреста пятьдесят — в три раза больше. А заведующий, он инвалид войны, алкоголик, перед экзаменом зазвал ее в кабинет. Он ее без прописки взял, виды на нее имел, и в тот раз, перед экзаменом, снасильничать хотел. Вот как, значит. Мы-то, конечно, поняли, зачем он ее позвал — он и с другими такое делал. И хотя мы там не были, но она быстро выскочила — не далась, значит. Выскочила из его кабинета, вся красная, злая, слезы в глазах. Мы не все сразу тогда поняли. А она занервничала, значит, дрожала вся, и попалась ей под руку розовая гребенка со стола у другой мастерицы. Она ее взяла, к окошку отошла, руками так водила и от злости гребенку сломала. Ну, подумаешь, гребенка, потеря какая! Но мастерица подняла крик, ее поддержали, скандал начался, зачем, мол, гребенку сломала? Обзывать ее стали, извиняемся, «польская блядь», «гордячка». А заведующий, он на нее злой был, ну, выскочил из кабинета и закричал: «Раз ты гребенки ломаешь, снимаю тебя с экзамена». И от экзамена ее отстранил. Очень это ее обидело, значит, надежды ее лишили, загнали как бы в угол. Она, извиняемся, крикнула: «Ну вас всех в жопу!», схватила свое тонкое пальтишко и выскочила на мороз. Да разве мы знать могли?! А дорога домой у нее через рельсы шла. Вот она и бросилась под поезд, в отчаянии была, значит…

— Ой-ой, вы уверены, что она сама бросилась? Может, поезд случайно сбил ее?

— Сама, конечно! Она из парикмахерской выскочила, будто готовая на черт-те что. И свидетели говорили, что женщина в темноте под поезд бросилась. Сама она бросилась.

Рупик повесил голову: так вот, оказывается, как жила эта изящная красавица. Одиноко, в нищете и отчаянье. Конечно, скандал со сломанной гребенкой сам по себе неважен, но это стало последней каплей, переполнившей чашу ее отчаяния. И Рупик стал мечтать: если бы он тогда решился с ней заговорить, если бы сумел подружиться, показать ей свою увлеченность, может быть, это дало бы ей хоть какую то радость в жизни. Может быть, он пришел бы в тот вечер на свидание с ней и ждал ее. Она бы не пошла домой, через рельсы, а рассказала бы про скандал с гребенкой ему. Может быть…

Но предыдущая жизнь Жени была совсем ему неизвестна. Почему она, полька, жила в России, как попала сюда, где и с кем жила до Петрозаводска, что довело ее до бедности, одиночества и отчаянья?

* * *

Женя была обозленной националисткой, она хотела разговаривать только по-польски и поэтому не подпускала к себе никого, кроме Рупика. Пришлось ему самому делать перевязки ее страшных ран на культях. Повязки промокали от крови и гноя, он с трудом мог побороть в себе чувство брезгливости. Опыта ему не хватало, его действиями руководила заведующая отделением. Для него, посвятившего себя терапии, эта хирургическая практика была мучением. Он бы и отказался, но перед глазами стоял образ прежней красавицы Жени, он обязан был помочь ей.

И она постепенно поправлялась, раны на культях зажили, перевязки были уже не нужны. Женя слегка окрепла, стала расчесывать свои красивые волосы, а однажды Рупик увидел на ее руках маникюр.

И вот она впервые улыбнулась ему. Сколько он ждал тогда ее улыбки! Тогда… Теперь улыбка была какая-то жалкая.

— Я помню тебя, ты приходил в парикмахерскую.

— Гржина, ты помнишь? Но ведь ты на меня даже не смотрела.

— Смотрела, Я умею смотреть через опущенные ресницы: вот так. Никто не замечает моего взгляда. Я смотрела на тебя, и мне казалось, что ты следишь за мной. Ты мне нравился, ты единственный выглядел интеллигентно. Я все думала: когда этот интеллигентный парень решится заговорить? А ты все молчал.

Боже мой, лучше бы она этого не говорила! Он разозлился на свою дурацкую застенчивость. Вот уж, действительно, интеллигент недотепа! Сказал только:

— Мне скоро надо уезжать на новую работу в Пудож.

Она спросила:

— А со мной что будет?

— Гржина, я пока не знаю.

— Знаешь ты, только не хочешь сказать правду. Вы, врачи, отправите меня в инвалидный дом. Я уже узнавала про этот дом, это приют отщепенцев, там все калеки, как я, там водка, разврат, сифилис и туберкулез.

Да, он слышал обо всем этом, но не хотел говорить ей.

Женя сказала задумчиво:

— Там уж я погибну, наверняка, это будет моя могила. Но мне умереть не страшно, я хочу умереть. Знаешь, мне подарили талон на телефонный разговор, я ночью дозвонилась до мамы, наврала ей, что у меня все в порядке, что я уже мастер, что у меня есть жених, который говорит по-польски. Мама сказала, что будет меня ждать, и мы поедем в Польшу.

— Ой-ой, Гржина, если я смогу… Но скажи, что было с тобой до Петрозаводска?

Вот что он узнал. Она была дочерью польского офицера, арестованного русскими в 1939 году. Ей тогда было три года. Семьи арестованных офицеров привезли в Россию как врагов народа. Она выросла в лагере для интернированных лиц в Воркуте, в тяжелых условиях, навидалась горя и страданий. Ее мать, молодая и привлекательная еще женщина, была объектом насилия многих охранников. Училась Женя мало, с четырнадцати лет работала уборщицей. После смерти Сталина они узнали, что отец, майор Сольский, был расстрелян в катынском лесу. Из лагеря их решили отправить на поселение в Среднюю Азию. Мать увезли, а Женя решила где-нибудь поработать, скопить деньги, чтобы потом вместе с матерью постараться уехать в Польшу. Денег на билет из Воркуты ей хватило только до Петрозаводска, здесь она и осела.

Рассказывая, Гржина все больше мрачнела и закончила так:

— Мама мне рассказывала: когда русские арестовали нас в Польше, она совершенно не знала, куда и зачем нас повезут. Там был советский офицер, очень сердитый, все торопил. Но когда он вышел, то один молодой русский солдат по-дружески посоветовал ей, чтобы она брала с собой побольше вещей, сказал, что они ей пригодятся. Мама потом с благодарностью вспоминала того солдата, потому что мы продавали вещи, и это помогло нам выжить. Но одну вещь мы все-таки не продали — папин парадный офицерский мундир. Папа был майор. Мы хранили его мундир как память о нашей прошлой жизни. Мама отдала мундир мне, и я привезла его с собой.

Тут Женя заплакала и замолчала. Рупик дал ей платок, она вытерла слезы и сказала:

— У меня только две ценности: этот мундир, единственная память о прошлой счастливой жизни в Польше, которую я почти и не помню. И еще мой католический крестик на шее. Мне повесила его мама, когда я была совсем маленькая.

Рупик спросил:

— Ты веришь в бога?

— Да, я католичка. Я молюсь каждый день. А ты веришь?

— Ой-ой, как ты можешь говорить такое? Я же образованный, интеллигентный человек. Как же образованный и интеллигентный человек может верить в бога?

— Что ж, бог один — и для образованных, и для необразованных. — Гржина перекрестилась и закончила: — Матка боска.

Рупик, глубоко неверующий, был поражен, что такая молодая женщина могла быть верующей — при общем распространенном неверии, да еще при такой ее тяжелой жизни. Но он тут же подумал: «Может, именно от такой жизни она и уходит в веру в несуществующее божество». Сам он не только не верил, но вообще не понимал, как другие могут верить в бога.

А Женя продолжала:

— Я верю в Иисуса Христа, нашего Спасителя. Ведь это он послал мне тебя за мою глубокую веру.

Рупик был поражен — вот куда завела ее эта вера. Какой же дорогой ценой этот твой бог послал меня к тебе! Как можно думать, что это он познакомил нас в больнице? Если бы он был, твой бог, он послал бы меня к тебе до того, как ты бросилась под поезд. Впрочем, в этом не бог виноват, а я сам…

А Женя продолжала:

— Я верю в бога и не верю в людей. Я не только не верю в них, я их всех ненавижу. — В глазах под пушистыми ресницами мелькнул огонек дикой злобы. — За что мне любить людей? Но особенно я ненавижу русских. Это вы, русские, убили моего отца в катынском лесу, пристрелили, как собаку; а другие русские топтали мою мать, как дерьмо. Теперь русские загнали меня в угол, как крысу. Я полна ненависти, но у меня есть одна сильная любовь — мой бог.

Пока я поправлялась и привыкала к тому, что у меня нет ног, я часто думала: если люди так издевались над всеми нами на земле, то, может быть, бог даст нам покой на небе. Может, там я встречу своего отца, может, там я опять буду с ногами… Я знаю, что скоро умру, и жду этого, как избавления. А пока моя судьба доживать в страданиях, и лучше мне жить без всякой памяти. Мне не нужна память, кроме моего крестика. — И Гржина поцеловала его. — Но я не знаю, что делать с папиным мундиром. Не брать же в инвалидный дом, там его сразу украдут и пропьют. Знаешь, я решила отдать его тебе.

Рупик чуть не плакал, слушая ее, но при последних словах застыл:

— Ой-ой, мне? Гржина, почему мне?

— Потому что я знаю, что недолго там проживу. Я вообще недолго проживу, улечу к моему богу, на небо. И я все думала, кто мог бы вернуть это мундир маме? Ты интеллигентный человек, ты знаешь польский язык, может, ты когда-нибудь поедешь в Польшу. Мама ведь собиралась вернуться туда. Разыщешь ее в Варшаве. Ядвига Сольская. Запомни имя: Ядвига Сольская. Разыщешь ее и передашь мундир. Она все поймет. Это мое самое последнее желание.

Женя протянула ему аккуратно перевязанный бечевкой сверток. Рупик растерянно взял его, не мог же он отказать ей, отказывать в последнем желании невозможно. Но вероятность его встречи с Ядвигой была нулевой.

На прощанье, когда ее на носилках уносили в медицинскую машину, Рупик решился наконец поцеловать Женю. Она приподняла ресницы, подставила ему губы, и глаза у нее засверкали. Он коснулся ее губ, а сам подумал: каким другим мог быть этот поцелуй, если бы он решился познакомиться с ней!.. И она подумала то же самое… А что подумал бог?..

Судьба этой девушки навсегда осталась в памяти Рупика. Это была первая действительно трагическая жизненная история на его пути. Он все размышлял и размышлял о том, как скрестилась история сломанной гребенки с историей сломанной жизни. И как прекрасно могла бы сложиться жизнь Жени в родной Польше, если бы ее страну и саму ее не изуродовала несправедливость столкновений политических и социальных сил мира.