Маленький «Як-12» с красным крестом на борту заскользил по льду озера. Рупика встречала молодая женщина-хирург, она лихо дернула вожжи, когда он сел в сани-розвальни:

— Но-о!

Лошадь мотнула головой, дернулась и потряслась мелкой рысцой.

Рупик поразился:

— Ой-ой, как вы ловко правите лошадью.

Она хлестнула еще раз:

— Вам тоже придется этому научиться.

Врачи больницы, все молодые, устроили ему дружную встречу. Спели вместе песню собственного сочинения:

Ох, и худо же в нашем Пудоже, Ох, и стужи же в нашем Пудоже, Ох, и лужи же в нашем Пудоже, Ох, и тяжко же в нашем Пудоже.

Спели и рассмеялись:

— Жизнь здесь не такая сладкая, как в больших городах. Наш Пудож всегда был знаменит тем, что дорог в него нет, а добираться через леса и болота трудно. Поэтому в старину сюда сбегали староверы, спасаясь от религиозных преследований. Если их все-таки настигали, они сжигали себя в деревянных избах. В опере Мусоргского «Хованщина» есть такой эпизод со старцем Досифеем. С того времени Пудож изменился мало, только что электричество провели. А в общем глухомань бездорожная как была, так и осталась. Даже избы те же — высокие, на сваях, от половодья в разлив.

Врачей было всего шестеро, две женатые пары, Аксельроды и Шнеерзоны. Они провели его по больнице, рассказывая по ходу:

— Больница старая, бревенчатая, на кирпичной основе, стоит больше полувека. Чувствуете духоту? Это дерево пропиталось за годы запахом карболки и гноя, потому что с прежних времен здесь главный бич инфекция. Условия трудные: лекарств не хватает, антибиотиков совсем мало, советские, плохого качества. Медицинское оборудование бедное, даже шприцов и игл недостаточно. Рентгеновская установка есть, но такая старинная, какой, наверное, пользовался сам Конрад Рентген в конце прошлого века. Работать нам приходится не только днем, но зачастую и ночью. А главное, зарплата низкая и жильем нас не обеспечивают. Давно обещают начать платить «полярную» надбавку и построить многоквартирный дом. Мы все ждем, а пока подрабатываем дежурствами, квартиры снимаем. Снабжение городка продуктами почти нулевое. Обедать ходим в городскую столовку, за маслом и колбасой летаем на санитарном самолете в Петрозаводск. Вызовем самолет для пополнения запаса крови, а обратным рейсом сами летим. Ну, на день-два задержимся там, все-таки центр, концерты бывают, друзья там. Что вам сказать?.. В таких условиях при такой скудной жизни трудно быть энтузиастами медицины. Через пару лет такой работы начинается ужасная рутина, многие ничего по специальности не читают, лечат спустя рукава. А некоторые просто спиваются.

* * *

Такое описание условий жизни и работы расстроило Рупика: ему придется пережить еще много столкновений с жизнью в глухой провинции. Но он решил твердо держаться своих принципов: лечить больных со всей ответственностью, каждый день вести записи клинических наблюдений за ходом болезней, чтобы не терять факты и мысли, а суммировать полученные наблюдения (как советовал Ефим). Кроме того, он хотел выучить за два года французский язык. И ко всему — не опускаться внешне, выглядеть солидно, как полагается доктору, ходить всегда с галстуком…

Непривычные несуразности начались с первых дней. Рупика поселили в Доме для приезжих, грязной двухэтажной избе для крестьян из района. Ни водопровода, ни канализации, уборная во дворе. Правда как доктору ему дали место в единственной крохотной комнате «на две койки» — для районных служащих. В ней стоял старинный умывальник с медным краном, явно реквизированный из какого-нибудь купеческого дома, с бачком для воды и большой фаянсовой раковиной. Она была испещрена паутиной старых трещин. Через эту фаянсовую раковину вода из бачка стекала в ведро внизу.

Рупик видел рисунок подобного умывальника только в детстве в старой книге Корнея Чуковского «Мойдодыр». И каждый раз, наклоняясь над растрескавшейся раковиной, он вспоминал строчки:

Я великий умывальник, Знаменитый Мойдодыр, Умывальников начальник И мочалок командир…

И от этого воспоминания ему становилось весело и легко, как в детстве.

Соседом Рупика по комнате оказался журналист из петрозаводской газеты «Советская Карелия». Он застрял в Пудоже из-за бездорожья. У него на умывальник был другой взгляд. В первый же вечер он пояснил:

— Этот умывальник дает нам большое преимущество: ночью поссатъ захочется — не надо выходить на холодный двор, ссы себе в раковину, все в ведро стечет, а утром уборщица вынесет.

По вечерам Рупик пытался записывать дневные наблюдения или открывал самоучитель французского языка и читал при тусклом свете лампы под потолком. Но соседу журналисту хотелось пить коньяк и беседовать о бабах. Он мечтательно говорил:

— Хочу я тут одну бабенку трахнуть, красавица, Валентиной зовут. Не кто-нибудь, а второй секретарь райкома партии. Она бы мне дала, да сплетен боится. Я ей намекнул, что мне, мол, скоро уезжать, так чего затягивать. Она вроде согласилась, сказала «приду». Слушай, когда я ее приведу, ты уйди на вечер в больницу. Лады?

От таких условий жизни Рупику хотелось сбежать поскорей, он попросил супругов Шнеерзонов помочь ему снять комнату.

— Переезжай временно к нам, у нас две комнаты, поставим тебе раскладушку.

Рупик с радостью переехал. Люди они были легкие и веселые, смеялись, громко включали радио и подпевали песням. Жить у них было намного приятней, чем в гостинице с нудным журналистом. В доме еще жила рыжая кошка, которую они почему-то звали Мышь. Эта кошка Мышь как будто обрадовалась новому жильцу и все время вспрыгивала то на колени, то на плечи Рупику.

Хозяева умилялись:

— Смотри, Мышь-то, Мышь, она опять на него вспрыгнула.

А Рупик сердился и сбрасывал ее:

— Ой-ой, брысь! Я терпеть не могу кошек.

Во второй вечер кошка принесла и положила к его ногам полуживую трепыхающуюся мышь, а сама жеманно на него смотрела. Рупик брезгливо подбирал ноги, твердил свое «ой-ой!», хозяева смеялись:

— Это особый знак уважения к гостю.

Кошка еще куда ни шло, но годовалый сын Шнеерзонов громко плакал по ночам. Рупик промаялся две ночи и вежливо намекнул:

— Спасибо за прием, но не могу же я долго стеснять вас.

— Что, ужасно шумно в доме Шнеерзона? — Они опять весело смеялись, цитируя известную еврейскую песню.

И помогли ему снять комнату в высокой карельской избе, недалеко от больницы. Комната большая, «зала», со столом, буфетом и фикусами. А еще внутри была уборная, утепленная. Главное же, хозяйка согласилась готовить ему обед, не надо ходить в столовку.

* * *

В тот вечер Рупик работал в больнице допоздна и уже собирался уходить, как вдруг ворвался его бывший сосед журналист, весь в снегу и страшно возбужденный:

— Слушай, беда! С Валентиной этой! Плохо ей. Пойдем скорей, помоги,

— Ой-ой, что случилась?

— Кровь хлыщет, ранение у нее. Возьми с собой побольше бинтов.

Рупик захватил, что мог, и они побежали. Журналист рассказывал, задыхаясь от спешки:

— Понимаешь, выпили мы, ну трахнул я ее раз, затяжной. Ну, еще выпили — еще трахнул. А после мне поссать захотелось. Ну, не ссать же при ней в этот наш умывальник. Вышел я на двор на десять минут, возвращаюсь, вижу: она лежит в луже крови на полу, а раковина сломана. Я кинулся: что случилось? Оказывается, она, дура такая, задницей уселась в раковину, подмыться, говорит, хотела, а может, тоже поссать. Ну, а раковина под ней и разломалась, да и врезались осколки в нее, в нежные части. Понимаешь? Ну что делать? Разорвал я простыни, перевязал ее, как мог, и сразу к тебе. Может, ей швы какие надо накладывать? Выручай, только в больницу ее класть нельзя, чтобы огласки не было. Как-никак, она ведь второй секретарь райкома партии. Да и мне не надо, чтоб узнали, — семья у меня. Так что ты, будь другом, молчи об этом.

В комнате Рупик увидел куски раковины и сразу вспомнил: «Я великий умывальник, знаменитый Мойдодыр…» Но было не до воспоминаний: крупная красивая женщина, за тридцать, бледная и напуганная, лежала на кровати и стонала.

Журналист сердито бросил ей:

— Вот врача тебе привел, чтобы перевязать.

Она глянула на Рупика и слабо простонала:

— Мне женщину-врача надо. Я стесняюсь.

Голос у нее был глубокий, грудной, он тронул Рупика. Но журналист строго прикрикнул:

— Женщину? Баба обязательно разболтает. Показывайся ему, он мой друг — не разболтает. Давай, показывай, сама виновата.

Она закрыла лицо рукой, робко, с болью, раздвинула ноги, Рупик развязывал кровавые простыни и тоже стеснялся. Только на занятиях по акушерству и гинекологии в институте приходилось ему видеть женские половые органы, он и тогда стеснялся. Теперь он старался быть, насколько возможно, профессионалом. Картина была страшная: на половых губах, на промежности и на ягодицах множество мелких ран с запекшейся кровью, свежая кровь уже не сочилась. Рупик напряженно думал, что делать. Но вслух своих сомнений не высказывал. В первую очередь надо убедиться, что в ранах не осталось осколков фаянса.

Он осматривал и осторожно ощупывал раны, она вздрагивала и старалась свести ноги:

— Ой, не надо! Умоляю!..

Но журналист силой разводил ее колени:

— Терпи, дура, сама виновата!

Вот когда Рупику пригодилось умение делать перевязки, полученное во время лечения Жени. Он смывал слипшуюся кровь перекисью водорода, обрабатывал кожу йодом, Валентина вскрикивала, журналист закрывал ей рот ладонью. Наконец Рупик перевязал раны, обмотал бинты вокруг бедер:

— Повязку нельзя снимать три дня. Я оставил щель, чтобы вы могли мочиться. Но садиться вам нельзя — раны опять начнут кровоточить. Надо, чтоб они затянулись.

Она простонала:

— А как же я буду?..

— Мочиться придется стоя.

— Это вам, мужчинам, легко. А мне как же?

— Есть специальный сосуд, чтобы прикладывать к… — он осекся. — За месяц все должно зажить. Самое главное, чтобы не возникла инфекция.

— Может быть инфекция?

— Может. Тогда надо ложиться в больницу.

— В больницу — ни за что! Умру не лягу. Стыдно очень.

Рассерженный любовник опять прикрикнул:

— Сама виновата, нечего было на раковину задницей лезть.

Она была так слаба, что не обращала внимания на его реплики. Рупик злился на журналиста, но что делать — надо помогать пострадавшей. Они решали, как отвезти ее домой. В машине и в санях нельзя, сидеть она не может. Тогда они решили зажать ее по бокам и повели под локти, почти понесли. Она еле передвигала ноги и шептала:

— Ой, неудобно, если меня увидят с вами.

— Ты скажи, что подвернула ногу, и мы тебе помогаем.

Жила Валентина в двухэтажном кирпичном доме для районных начальников, в двухкомнатной квартире со всеми удобствами. При ней жила дальняя родственница в качестве прислуги. Увидев в дверях толпу, она удивилась и разохалась, но Валентина строго сказала:

— Ты, главное, молчи. Ни слова соседям. Поняла?

Журналист попросил Рупика:

— Ты уж не бросай Валентину. Но мне уезжать надо. А за сломанный умывальник и простыни, да чтобы уборщица молчала, придется расплачиваться. — И попросил Валентину: — Одолжи мне тысячу рублей, уборщице надо рот заткнуть.

Как ни была она слаба, но воскликнула возмущенно:

— За что это я должна тебе деньги давать, а?

— Нечего было задницей на умывальник взгромождаться.

Рупик, как ни был устал и сердит, не мог не улыбнуться.

Деньги она дала и простонала, обращаясь к Рупику:

— Вы меня не бросайте.

На работе Валентина сказала, что подвернула ногу. По вечерам Рупик заходил к ней делать перевязки. Раны заживали, она все еще стеснялась их показывать, но уже не так сильно. А по городку пошел слух: приехал новый доктор и живет с секретарем райкома.

* * *

Рупик ничего не знал о сплетнях, ему было не до этого, он погрузился в работу. Из больницы он уходил поздно, вел свои клинические записи, читал учебник, занимался французским. Зачастую ночью его опять вызывали в больницу. Раздавался стук в окно — изба высокая, посланная санитарка стучала палкой. Телефона не было, и она кричала с улицы:

— Дохтур, в больницу пожалуйте — больного привезли.

Рупик выходил на темную улицу и шел за ней по деревянным мосткам-настилам, а она палкой отгоняла собак. Над ними было звездное северное небо, и в некоторые ночи он видел на нем странный свет — как будто что-то переливалось широкой лентой:

— Ой-ой, что это?

— Это-то? Сияние северное, чему ж еще быть, — объяснила санитарка.

Он как завороженный смотрел на чудо северного сияния.

Зима стояла суровая. Кроме работы в больнице, Рупик стал выезжать на вызовы в деревни района, где были вспышки эпидемий. Дороги занесены снегом, даже вездеходы не везде пробивались. Рупик вспоминал, что сказали врачи в первый день: глухомань бездорожная. Его научили запрягать больничную лошадь Пробу и дали ружье, на случай нападения волков. Выезжал он в санях-розвальнях, с одного боку у него лежало ружье, с другого — докторская сумка с набором лекарств и шприцем. Лекарства казенные, просто выдавать он их не мог, а должен был продавать за государственную цену, правда за копейки. Он стеснялся просить денег, но приходилось.

Жизнь в карельских деревнях была примитивной и тяжелой. Чем больше он ее узнавал, тем больше поражался дремучей отсталости России. Но раз уже судьба закинула его в такую глухомань, казалось познавательным и полезным узнавать настоящую жизнь народа. Карелы жили в антисанитарных условиях, при свете керосиновых ламп, а иногда даже лучин: женщина брала в зубы длинную лучину, зажигала ее с одного конца и лезла с ней в погреб за картошкой. В деревнях встречалось много желудочных и кишечных заболеваний, почти поголовными были глистная инвазия и малокровие. Карелы глушили самогон и пили чифирь — невероятно крепко заваренный и густой горячий чай, пачку на один-два стакана. Бывало, что в иной избе Рупика угощали в благодарность за визит — давали стакан самогона или чифиря. Он пил — в такой холод хотелось согреться. Но от самогона он быстро пьянел, а чифирь вызывал страшное головокружение.

Рупика завораживала природа Карелии, красивая и мощная, зимний лес приковывал взгляд своей дремучей красотой. Редкими выходными он любил ходить в лесу на лыжах, а по вечерам читал поэтический карельский национальный эпос «Калевала», руны воспевали край и людей.

Рупик видел, что карелы народ добрый, но невероятно забитый. Его хозяева часто напивались в «зале», где он жил, и ему приходилось пить с ними. Они рассказывали, что в годы сталинского террора у них многих сажали в тюрьмы и лагеря по «разнарядке» из центра — выполняли задание. Сажали невинных, а за что — они не понимали. Рупика поражало, что к евреям у них не было никакого предвзятого отношения, они даже не понимали, кто евреи, кто русские. И Рупик еще больше убеждался, что антисемитизм — это зараза крупных бюрократических центров, в глубинке Карелии его не было совсем. Он вспоминал, что ему сказал в Петрозаводске про Карелию Марк Берман: «Край далекий Берендеев, край непуганых евреев».

Крепкая лошадка Проба пробиралась по длинной дороге через сугробы, а Рупик дергал вожжи и размышлял, куда идет советская Россия. Он слышал по радио, что Хрущев уже объявил о полной победе социализма и обещал, что к 1980 году наступит коммунизм. Вспомнив это, Рупик саркастически улыбался и подхлестывал лошадь:

— Ой-ой, милая Проба, социализм наступил. А ну-ка, поддай еще, чтобы нам поспеть прямо к коммунизму!

* * *

Рупик заметил, что когда он приходит на перевязки к своей пациентке Валентине, ее соседи по дому почтительно с ним здороваются, хотя он никого не знал. Это его озадачивало. Валентина поправлялась, бледность сменилась розовым оттенком на щеках, он замечал, как она похорошела. К приходу Рупика Валентина прихорашивалась, подкрашивала ресницы, завивала волосы, говорила с ним проникновенным трудным голосом и, он сам себе признался, она все больше ему нравится.

Входя, он опять услышал задорную мелодию и слова популярной песенки «Чилита» в русском исполнении:

Кто в нашем крае Чилиту не знает? Она так мила и прекрасна, И вспыльчива так и властна, Что ей возражать опасно…

Валентина обожала без конца проигрывать на патефоне эту пластинку. Ее родственница подавала чай с пирогами и исчезла. А Валентина подпевала и даже слегка пританцовывала.

— Доктор, видите, я уже могу танцевать.

Потом она вышла в другую комнату и закричала оттуда:

— Я готова.

Валентина лежала с раскинутыми ногами, но на ней были уже не бинты, а трусы.

— Снять трусы? — спросила она мягко и как бы призывно.

С каждой перевязкой в нем все меньше оставалось профессионализма и все больше проявлялось нормальное возбуждение мужчины. И сейчас он стеснялся больше нее самой, опускал глаза:

— Ой-ой, не надо, я так проверю.

Потом отодвинул только край трусов и заметил, как она лукаво улыбается. Тогда он отвернулся и тихо сказал:

— Раны почти зарубцевались, теперь уже не разойдутся. Можете делать, что хотите.

— Все что хочу? А сидеть мне уже можно?

— Долго сидеть не рекомендую. Вы должны подкладывать под себя подушку.

— Какой же я буду секретарь райкома, если принесу с собой на заседания подушку? — и Валентина залилась смехом.

Она явно ждала от него не только медицинской помощи, и он через силу напускал на себя врачебную строгость. Но сколько же может молодой одинокий мужчина выдерживать такие испытания? Его это мучило, он бы даже решился действовать, если бы… не ее партийная принадлежность. Все партийное было ему поперек горла. Он думал: «Я и секретарь райкома?..» А иногда решал: «Ну и черт с ней, с ее партией; женщина она красивая, я ей докажу, что я мужчина, и это выше ее партийной сущности…» Но дотом передумывал: «Нет, не могу я заставить себя лечь с партией…»

Она чувствовала его скрытые желания и подзадоривала его. Еще больше смягчив грудной тон, сказала как-то раз с улыбкой:

— Моя родственница рассказывает, что про нас с вами по городку распускают слухи. Говорят, что у нас любовная связь. — И засмеялась, глядя ему в лицо.

Темные глаза сверкали, Валентина была возбуждена, тяжело дышала. Рупик тоже задохнулся, покраснел:

— Ой-ой, теперь понятно, почему ваши соседи так почтительно со мной здороваются, а некоторые наши докторши игриво на меня посматривают.

— Мы попались на язычок. Я могу схлопотать выговор на бюро райкома. — И Валентина опять улыбнулась.

Он подумал: «Плевать мне на бюро твоего райкома» — и впервые за все время взял ее за руку. Она опустила глаза, подалась к нему, заговорила на «ты»:

— Знаешь, я хочу попросить, чтобы меня перевели в другой район.

Он держал ее руку, чувствовал в ней дрожь ожидания.

— В другой? Что же, все равно я вам больше не нужен.

— Нет, нужен! — потянула она его на себя и впилась горячими влажными губами. После долгого страстного поцелуя Валентина положила ему голову на плечо и шепнула:

— Ты сам сказал, что теперь я уже могу делать все, что хочу. Я хочу, чтобы ты первый убедился, что вылечил меня. Понимаешь?

Голос с пластинки пел:

Над нами она хохочет И делает все, что хочет…

Валентина подпела: «…И делает все, что хочет» — и стала раздеваться…

Рупик смог убедиться, что вылечил ее полностью: она кричала, извивалась, глубоко вжимала его в себя. А после оргазма вдруг уперлась ему в плечи, слегка отодвинула от себя и томно спросила:

— Говорят, ты не член партии?

— Что? — Рупик от удивления застыл, перестал двигаться. Менее подходящего момента для вопроса найти было нельзя.

Он засмеялся:

— Ой-ой, нет, я не член партии. Но… мой член сейчас в партии.

Валентина тоже расхохоталась и, еще крепче обхватив его ногами и руками, снова застонала, выгибая спину. Перед тем как кончить, он шепнул ей на ухо:

— Знаешь, как это называется в медицине? Это называется клиническое испытание.

— Испытывай, испытывай меня!.. Ах!..

В свои ежедневные записи он это испытание не внес. Через две недели она уехала.

* * *

Три года проработал Рупик в Пудоже. Он обследовал своих больных внимательно, глубоко вдумывался в их состояние, вел для себя записи каждого случая, вычитывал из учебников необходимые страницы и главы, чтобы лечить эффективнее. И в Пудоже Рупик продолжал выписывать из московской библиотеки иностранные журналы и книги, читал и переводил их, чтобы быть в курсе современных знаний. Конечно, не было у него в тех условиях необходимых инструментов и лекарств, но вдумчивость и знания помогали ему добиваться выздоровления в очень тяжелых случаях. Он упорно продолжал учить немецкий язык и довольно свободно читал тексты Гете и Гейне.

Состав пациентов был очень сложный, много было стариков с запущенными болезнями. Как он ни бился с ними, но, когда надежды оставалось мало, главврач больницы, партийная активистка средних лет, заставляла его срочно выписывать больных домой, особенно если наступало ухудшение.

— Выписывайте срочно домой.

— Но больная почти при смерти.

— Вот поэтому и выписывайте, пусть умирает дома. Я не хочу, чтобы смерти портили нам больничную статистику.

Приходилось Рупику объяснять родственникам:

— Медицина уже бессильна. Мы ее выписываем.

Простые люди не удивлялись, не спорили, они привыкли, что старики умирают дома, и покорно забирали умирающую. Зато годовые отчеты по смертности в больнице оказались настолько низкими, что в конце второго года главврача наградили орденом Трудового Красного Знамени.

* * *

За три года Рупик превратился в «доктора Лузаника», уважаемого специалиста. Многое он повидал и многое узнал о жизни народа, но основным достижением этих лет можно считать его сформировавшееся врачебное искусство. Его мечтой было стать хорошим врачом. В тяжелых условиях маленькой провинциальной больницы он накопил опыт самостоятельной работы, именно на врачебном опыте покоилась его ответственность за жизни и здоровье сотен больных. Он много читал и научился самостоятельно мыслить и находить выходы из безвыходных положений. И часто Рупик вспоминал напутствие своего друга Ефима Лившица о том, что талант врача — это инстинкт угадывания болезни, чутье к симптомам, интуиция в обдумывании, методический подход, быстрота и точность в понимании больного и его болезни. Как всякий по-настоящему хороший врач, Рупик у постели больного умел фокусировать весь объем знаний, полученных из книг и опыта, ставил правильный диагноз и назначал правильное лечение. Но ему не терпелось поскорей вернуться в Москву, в большую культуру, работать в столичной клинике, заниматься наукой.

По дороге домой Рупик на несколько дней остановился в Петрозаводске. Старые его знакомые в республиканской больнице радостно кинулись к нему:

— Ну как, много языков выучил в Пудоже?

— Ой-ой, как много! Выучил матерный. Никакой другой язык не загрязнен таким количеством ругательств, как русский.

Новостей было много: республиканская больница переехала в новое здание на краю города, в Петрозаводском университете открыли медицинский факультет. Иридий Менделеев уже подготовил кандидатскую диссертацию по заболеваниям крови и будет доцентом на кафедре терапии. Толя Зильбер прошел в Ленинграде курс по анестезиологии и теперь преподает ее на факультете. Марк Берман женился на Фане Левиной, у них родился сын. Все получили квартиры, стали солидней, устраивали свои жизни.

Теплой была встреча с Ефимом Лившицем. Ефим с женой получили две комнаты в трехкомнатной квартире нового дома на главной улице города, на проспекте Ленина. Квартира находилась на четвертом этаже, и из окон хорошо просматривалось Онежское озеро.

Они сидели за бутылкой вина, на фоне раннего заката на озере красиво взлетали и садились гидропланы.

Фима предложил:

— Вот, послушай «Времена года» Вивальди на твоем проигрывателе, а потом забирай его обратно.

Рупик еще никогда не слышал этой музыки, был заворожен. Потом сказал:

— Проигрыватель я дарю тебе. А ты отдай мне пакет с мундиром польского майора, отца Жени. Надо мне как-то передать мундир ее матери. Что ты знаешь о судьбе Жени?

Ефим нахмурился:

— Женя очень скоро умерла в инвалидном доме. Там, среди искалеченных отщепенцев она спилась, стала проституткой — за бутылку водки отдавалась любому. Мужики-инвалиды особенно ценили ее за то, что она без ног, говорили про нее: станок хороший. Женское тело без ног на их языке называется «станок».

Рупик загрустил:

— От чего она умерла?

— От септического аборта, который ей сделала вязальной спицей другая инвалидка.

— Значит, права была Женя, предчувствуя скорую смерть…

Чтобы сменить тему, Ефим сказал:

— Но ты молодец, что не женился на местной карелке и так и не вступил в партию.

— Ой-ой, Фима, нет, в партию я не вступил, но согрешил с партией. — И Рупик рассказал другу про Валентину. — Как странно все в жизни, я мечтал заниматься любовью с Женей, а вместо этого получил Валентину.

Ефим усмехнулся:

— Да, к нам из Пудожа доходили о тебе разные легенды. Но все-таки больше говорили, какой ты хороший доктор. Жалели, что теряют тебя. Я очень рад, что не ошибся в твоем таланте. Что ты думаешь теперь делать?

— Ой-ой, планов много. В первую очередь, соскучился я там по культуре. Приеду в Москву, первым делом пойду в Большой зал консерватории на концерт. Ужасно я тосковал по хорошей музыке. Но, конечно, еще больше хочется работать в настоящей клинике, подал заявление в аспирантуру, в Боткинскую больницу. Там много крупных профессоров, буду у них учиться.

— Ну, желаю удачи. Тебя ждет большое будущее. Учись, но иди только своим путем, не поддавайся ничьему влиянию. Помни завет: успех приходит с мудростью, которая достигается опытом, который приходит с ошибками. Будешь это помнить — станешь известным профессором.

— А ты, Фима? Ты ведь такой способный, такой знающий.

— Нет, я остаюсь. У нас с Белкой теперь сын, Алик, будем его растить. Может, ему удастся сделать то, чего не успел сделать его отец.

На этом друзья обнялись и расстались.