Приехал на дачу к Моне Алеша Гинзбург:

— Монька, хочу пожить у тебя несколько дней. Буду писать стихи вдали от городской суеты, настоящие стихи, а не эпиграммы…

Осенней ночью они с Моней сидели вдвоем за бутылкой коньяка, Моня вспоминал недавний загул:

— Говорил я тебе, что от фестиваля молодежи у нас останутся следы. Взять хоть этих охламонов хиппи. Увидел я их в действии. В их движении, по-моему, главное — безграничное блядство. Но как хороши эти юные бляди! Представляешь, они сказали, что научились разнообразному искусству секса в райкоме комсомола! Я сочинил новый анекдот: хозяйка публичного дома решила выдвинуть кого-нибудь из своих проституток в комсомол и рекомендует одну из них: «Руфочка, ты у нас самая популярная, все клиенты хвалят твое обслуживание. Мы решили рекомендовать тебя в комсомол». Руфочка смущенно отвечает: «Что вы, мадам, в какой комсомол? Меня мама и к вам-то не хотела отпускать».

Алеша рассмеялся и спросил:

— Ну и что ты нашел в этих молоденьких поблядушках? Дуры, наверное…

Моня глотнул коньяк, согласился:

— Интеллект в их головках не ночевал, дуры дурами. Но зато какая длина бедра!

Алеша усмехнулся, ему хотелось говорить о поэзии:

— Сколько ж в тебе, Монька, похоти! Сегодня я гулял по вашей Малаховке и написал про евреев, хотел, чтобы в стихотворении присутствовал такой обобщенный образ.

— Ну, извини, старик, что я заболтался. Ну-ка, прочти.

Малаховка

Когда душа моя в тисках Страданья и сомнения, Когда пульсируют в висках То грусть, то сожаления, Тогда люблю я побродить Средь жителей Малаховки, В беседах с ними находить Их остроумья маковки. Все, что они ни говорят, Про дело иль безделье, Все — нескончаемый каскад Еврейского веселья. Его сумели проносить Через века изгнания; И стыдно мне при них грустить И привлекать внимание. Я за столом у них сижу, Меня зазвали лакомки. И бодрость вновь я нахожу Средь жителей Малаховки. За разговорами у них, За рыбой фаршированной, Я слушаю, и я притих, Сижу, как зачарованный. Ведут беседы с хитрецой И с угощеньем лакомым. Куриным супом и мацой, И гоменташем маковым. И о судьбе, и о делах Проходит речь пространная, И вспоминается в речах Земля обетованная. И их история встает Передо мной незримо — Как изгоняли их народ Из стен Иерусалима. И как столетья протекли, Бесправные, голодные, Но сохранить они смогли Свои черты народные. Терпели предки тех людей Погромы, унижения, Но не теряли их корней Потомков поколения. И заражаюсь я от них Примером их веселия, И забываю дум своих И грусть, и сожаления.

Моня слушал и довольно улыбался:

— У нас ведь на еврейские темы ничего не публикуют. Но в самиздатском журнале «Евреи в СССР» будут рады это напечатать. А среди малаховцев мне придется распространить самому. Но все-таки идеализация жизни евреев — это твое поэтическое преувеличение. Всю малаховскую кодлу ты не знаешь. Евреям в Малаховке живется не так уж весело. Сохранять свой юмор и еврейское достоинство им не просто.

В это время с улицы послышались отдаленные крики и в окнах засветились и задрожали всполохи огня.

Моня подошел к окну:

— Алешка, пожар! Горит где-то рядом! Бежим туда!

Они выскочили на улицу и побежали в направлении огня и криков — горела малаховская синагога. Пламя уже охватило стены, вверх валил густой дым. На свет пламени и запах дыма сбежались ближайшие жители, вызвали пожарную команду и пытались спасти деревянное здание, обливая водой из ведер. Больше всех суетился и бегал с ведрами русский паренек Миша. Моня спросил его:

— Что случилось?

— Дядя Моня, поджог! Я сам видел двух убегавших поджигателей. Погнался было за ними, да где там. Вернулся помогать тушить.

Неподалеку у забора лежала сторожиха, укутанная в ватник. Она тяжело хватала воздух ртом, задыхалась от дыма. Люди оттащили ее в сторону, и Алеша, как умел, делал ей искусственное дыхание.

Прибежали раввин и верующие старики-евреи, они размахивали руками и хватались за головы:

— Ой, вэй!.. Какое горе, какое горе на нашу голову!.. Ой, вэй!.. Наша синагога, наша Тора, наша древняя Тора!..

Раввин особенно убивался, рвал свою длинную бороду, плакал:

— Наша Тора сохранилась в испанском изгнании, ее спасли от фашистского поджога… А теперь она погибнет! Ой, вей!..

Рядом с ними стоял Наум Коган и с горечью тряс давно ослабевшими кулаками:

— Эх, если бы я мог задержать на две-три минуты дыхание, я бы спас Тору. Нет в моей груди прежней силы, не могу я глубоко вдохнуть.

Моня быстро спросил:

— Что надо сделать, чтобы спасти Тору?

Коган недоверчиво посмотрел на него:

— Вы, вы хотите попробовать?

— Я могу задержать дыхание. Что надо?

— Надо облиться холодной водой и глубоко вдохнуть, задержать дыхание, зажмурится и быстро кидаться внутрь сквозь огонь. Пока горят только стены, крышу еще не охватило, внутри огня еще нет. Но это страшно опасно.

— Я сделаю, — Моня схватил ведро воды, облился с головы до ног и крикнул старикам: — Где хранится ваша Тора?

— Там, там, — раввин дрожащими руками указал направление. — В шкафу у восточной стены. Вот ключ к шкафу, она заперта.

Моня кинулся в дверь прямо через огонь. Все замерли от ужаса — языки пламени стремительно ползли по стенам и подходили к крыше. Через три минуты появился задыхающийся Моня со свитком в руках. Только он успел выскочить, как за его спиной рухнула крыша. Он едва дышал, кашлял от дыма, у него обгорели волосы и кисти рук. Раввин выхватил свиток, прижал к груди и целовал, как ребенка. А старики плакали, хватали края мокрой одежды Мони, целовали их и кричали:

— Мицва, мицва!

Наум Коган глядел на Моню с восхищением:

— Ну вы молодец! По правде говоря, не ожидал от вас, думал, вы шмак, а вы…

Тяжело и прерывисто дыша, Моня ответил, несколько смущенно:

— Я и сам не ожидал… Но, в сравнении с вашим подвигом, это ничто.

— Нет, не говорите, то была война, над нами стояла смерть, мы кидались в огонь не от благополучной жизни. То, что я тогда сделал, был единственный способ прекратить сплошной обстрел, мы бы все равно погибли. А вы жертвовали собой не под угрозой войны, а во имя спасения еврейской ценности. Это в вас еврейская кровь заговорила. Я восхищен вами, глубоко сожалею и извиняюсь, что считал вас шмаком.

Подбежал Алеша, а с ним и парнишка Миша. Он принес сухое одеяло и смотрел на Моню с восторгом. Алеша накинул одеяло на Моню. Вдвоем они отвели его подальше от дымящихся бревен.

— У тебя ожоги на руках и на лице. Если бы крыша упала, ты бы погиб. Зачем ты рисковал жизнью?

Моня ответил, кашляя и задыхаясь:

— Сам не знаю зачем. Понимаешь, мне было жалко этих стариков, плачущих о своей Торе, а рядом стоял Наум Коган, и я вспомнил, как он однажды рисковал жизнью. Он мне и подсказал, что делать. Ну а главное, меня взяла дикая злость: раз Тора не погибла от поджигателей-фашистов, не дам ей погибнуть от поджигателей в Советской России.

Алеша с удивлением смотрел на него:

— А ты, Монька, герой!

— Никакой я не герой, я простой еврей. Вот Наум Коган считает, что это во мне еврейская кровь закипела.

Миша слушал разговор, смотрел на них, раскрыв рот от удивления, потом сказал:

— Дядя Моня, он вам правду говорит, вы герой, огня не побоялись, чтобы еврейскую ценность спасти.

Но Моня совсем закашлялся, и было видно, что ему нехорошо. Алеша повел его домой. В это время раввин стал собирать пепел пожарища в банку из-под варенья и приговаривал:

— Когда был сожжен первый храм Соломона в Иерусалиме, евреи собрали пепел в урну. Этот пепел они потом развезли с собой во все уголки изгнания, как святыню. У нас нет того пепла от храма Соломона. Но теперь у нас будет пепел от нашей маленькой синагоги. Это будет наша святыня.

На даче всполошившаяся мать Мони смазывала его ожоги вазелином и причитала:

— Ой, Монечка мой, ты же чуть не погиб из-за этих гоев, которые подожгли синагогу.

Дышать Моня стал ровней, но лицо и руки его покраснели и отекли, глаза превратились в щелочки. Алеша посадил его в машину и повез в больницу в Москву.

* * *

Синагога сгорела дотла, и от дыма погибла ночная сторожиха. На следующий день у пепелища обнаружили оставленную поджигателями листовку. Такие же листовки были расклеены на Казанском вокзале. Это было злобное антисемитское предупреждение всем евреям, мол, и впредь их ждут поджоги и погромы. Записки были напечатаны на машинке и подписаны заглавными буквами БЖСР, что означало «бей жидов — спасай Россию». Стало абсолютно ясно, что синагогу поджег кто-то из ярых антисемитов. Слухи о пожаре и листовках распространились по всей Москве со скоростью огня, евреи передавали друг другу эту ужасную новость. Павел Берг узнал об этом от Алеши на другой день, разволновался:

— Это первое открытое нападение на евреев с времен сталинского обвинения врачей. Это не просто хулиганство или бандитизм, нет, это намного серьезней — это объявление войны евреям. Если правительство с его средствами информации, печатью и радио, промолчит об этом, это будет означать санкционирование такого поведения. Молчание будет знаком согласия.

Ни в печати, ни по радио об этом ничего не сообщалось. Однако иностранные корреспонденты не дремали: радиостанция «Голос Америки» передала сведения о пожаре со всеми подробностями.