Трехэтажный дом № 21 по Спиридоньевской улице, где жила семья Берг, был построен в начале XIX века и принадлежал генералу Раевскому, герою Отечественной войны 1812 года. В советское время, в 1938 году, к дому пристроили два этажа с так называемой коридорной системой, безнадежно испортив его архитектуру. В ту самую осень был арестован отец Лили, профессор военной истории Академии имени Фрунзе Павел Борисович Берг. До ареста он успел получить трехкомнатную квартиру в новом доме на Каляевской улице, но прожил в ней меньше года. Теперь, через шестнадцать лет, его реабилитировали «за отсутствием состава преступления» и он вернулся из лагеря в семью. Но уже не в ту большую квартиру, а в тесноту маленькой комнатки в коммунальной квартире дома на Спиридоньевке,

Лиля не помнила прежнюю большую квартиру, их выселили оттуда, когда ей было шесть лет. И отца она тоже почти не помнила. Смутно сохранился в памяти ребенка образ крупного мужчины с орденом на груди, и почему-то запомнились стихи-шутка, которые она выучила за ним наизусть:

Жили-были три китайца: Як, Як-Цидрак, Як-Цидрак-Цидрак-Цидроне; Жили-были три китайки: Ципа, Ципа-Дрипа, Ципа-Дрипа-Лимпампони; Вот женился Як на Ципе, Як-Цидрак — на Ципе-Дрипе, А Як-Цидрак-Цидрак Цидроне — На Ципе-Дрипе-Лимпампоне.

Она представляла себе отца только по одной его юношеской фотографии и еще — как романтический образ из рассказов матери. Но, конечно, мама не все ей рассказывала, да и сама не все знала. В действительности: Лиля не знала своих корней, как не знали их многие люди. Не потому, что не интересовались ими, а просто время было такое, что люди многое скрывали друг от друга и боялись много вспоминать. Но как в капле воды отражается целое небо, так история жизни ее отца отражала историю преобразования всего русского общества. Это было удивительное превращение провинциального еврейского мальчика в русского интеллигента новой формации.

* * *

Павел Берг, на одиннадцать лет старше своей жены Марии, прожил опасную и тяжелую жизнь революционера и военного, типичную для России начала XX века.

Предки Павла Берга получили в конце XIX века «Высочайшее соизволение» переселиться из литовского городка Ковно в город Рыбинск на Волге. Рыбинск до недавнего времени был небольшой рыбной слободой с главной достопримечательностью — Спасо-Преображенским собором.

Но в 1870 году туда провели железную дорогу — «чугунку», и Рыбинск стал развиваться как большой речной порт, связанный с прибалтийскими городами и Петербургом. Соблазнившись перспективой, подались туда предки Павла и еще несколько еврейских семей: там можно было открыть «дело» (завести «гешефт» — на идиш) и накопить хоть немного денег. А это была их заветная мечта: жить хоть и впроголодь, но копить. Дед Павла Берга, ребе Шлома Гинзбург, главный раввин маленькой синагоги, часто повторял семье: «Богатеет не тот, кто много зарабатывает, а тот, кто мало тратит».

У двух его сыновей было по несколько детей, и среди них мальчики — Шлома и Пинхас, двоюродные братья. Шлома был на два года старше, невысокий брюнет, полноватый, юркий и смешливый. Он всегда опекал младшего братишку Пинхаса, высокого и худого рыжеватого блондина, сильного, но не очень расторопного.

Жили евреи в нужде, и их снедала обида от чувства национальной отверженности. Русскому населению Рыбинска они были совершенно чужды, поэтому и жили они обособленно, на окраине, среди своих, как в гетто. Община крепко держалась национальных и религиозных традиций: евреи ели только кошерную пищу, освященную раввином, строго соблюдали субботы, молились по много раз в день. Под черными шляпами мужчины носили шапочки-кипы, с висков свисали длинные пейсы, одевались они в длинные черные пиджаки — лапсердаки. Многие женщины стригли волосы наголо и носили самодельные парики, прикрытые темными косынками, рожали множество детей, половина из которых умирала, не дожив до года, но остальных заботливо выхаживали.

Мужчины занимались торговлей и ремеслами, женщины стряпали на большие семьи и обязательно зажигали субботние свечи — в Библии сказано, что Мессия придет только тогда, когда все еврейские женщины во всем мире зажгут свечи. А Мессию надо ждать, он избавитель и принесет искупление. Искупление чего? Во всяком случае, тогда евреи смогут вернуться на свою святую землю, в древний Израиль, из которого их изгнал римский император Адриан почти две тысячи лет назад. И когда они вернутся туда, наступит мир во всем мире.

Шлома и Пинхас тоже носили кипы и пейсы. По-русски они говорили с некоторым трудом, их первым языком был идиш — язык их дальних предков, европейских евреев. Он сформировался в X–XI веках как жаргон немецкого языка с включением многих слов из древнего иврита и языков тех стран, где поселялись евреи. По традиции мальчикам с пяти-шести лет полагалось учиться в начальной еврейской школе «хедер», в доме раввина-учителя — меламеда. Шлома и Пинхас сидели в тесной и душной комнате меламеда, читали только Тору, первую часть Библии и Талмуд. Многое полагалось учить наизусть.

А вокруг все громче бурлила жизнь взбаламученной волнениями и войнами России, и ветры либерализации общества долетали уже до Рыбинска. Все больше нового, нетрадиционного и непривычного внедрялось в еврейский быт. Обоим мальчикам становилось все теснее жить под надоевшим давлением религиозных традиций, они любили читать русские книги, и их не удовлетворяло сугубо религиозное образование.

* * *

Был в рыбинской классической гимназии учитель словесности Александр Адольфович де Боде, происходивший из обрусевшей французской семьи. Начало русской ветви семьи положил когда-то оставшийся в России после наполеоновской войны 1812 года пленный француз. Учитель Боде (так он и подписывался, без частицы «де») принял православие и был большим русским патриотом. Когда в начале Первой мировой войны из Рыбинска отбывали на фронт эшелоны солдат, а на железнодорожной станции оркестр играл гимн «Боже, царя храни» и «Прощание славянки», Боде, в нарядном учительском сюртуке, с орденами Святого Станислава и Святой Анны, приходил с группой гимназистов провожать эшелоны. Он заметил, что на платформе всегда стоят два еврейских подростка. Держались они изолированно, украдкой поглядывали на группу гимназистов и с энтузиазмом махали уезжающим солдатам. Других евреев в толпе не было.

Однажды Боде подошел к этим ребятам и заговорил с ними. Шлома и Пинхас относились ко всему русскому и официальному недоверчиво и настороженно, к тому же им никогда в жизни не приходилось разговаривать с таким важным господином. Они были смущены и, похоже, приготовились к отпору.

— Я вижу, мальчики, вам нравится провожать русских солдат, которые уезжают на войну.

Чернявый, который выглядел постарше и был пониже ростом, сказал, как будто защищаясь:

— А что же, мы с братом хоть и евреи, но тоже считаем себя патриотами России.

Высокий блондин мрачно пробубнил:

— Когда подрастем, и мы пойдем воевать против немцев.

Боде понимал, что тон ответов связан с особенностями отношения к евреям в обществе, и примирительно сказал:

— Конечно, вы такие же граждане России, как все мы. Ваши патриотические чувства очень похвальны. Можно ли у вас спросить, какое вы образование получаете?

Старший опять проявил инициативу, ответив уже спокойней:

— На самом деле никакого настоящего образования мы не получаем.

Младший буркнул, опустив голову:

— В хедере мы читали Тору, а больше ничего не выучили.

Оба мальчика, стесняясь, украдкой разглядывали его мундир с золотыми пуговицами и ордена на груди. Старший осмелился робко спросить:

— Извините, ваше превосходительство, можно вас спросить — вы статский генерал?

Боде улыбнулся:

— Нет, нет, я не генерал, я преподаватель словесности в классической гимназии.

Оба открыли рты от изумления.

— В гимназии? Вы учитель, вы учите гимназистов? Вот бы нам тоже поучиться в гимназии.

Младший с грустью добавил:

— Так ведь не принимают же, потому что мы евреи.

Боде решил их подбодрить:

— Если вам по-настоящему хочется учиться, надо все равно к этому стремиться. Есть много примеров успешных евреев: есть евреи-доктора, есть евреи-адвокаты. В первую очередь, вам самим надо читать побольше.

— Мы читать любим, только не знаем, где книги доставать.

— Если позволите, я вам помогу. Вы приходите в нашу гимназическую библиотеку: я скажу там, чтобы вас записали.

— В гимназическую? Это в самой гимназии? Вот хорошо бы! Спасибо вам, ваше превосходительство.

— Как вас зовут?

— Мы оба Гинзбурги, я Шлома, а он вот — Пинхас.

— Когда придете, скажите, что вас прислал учитель Боде, Александр Адольфович. Запомнили?

* * *

На следующий же день ребята в первый раз робко вошли в большое здание рыбинской классической гимназии, которое они раньше видели только издали. В высоком просторном вестибюле у двери стоял бородатый швейцар в мундире с золотыми галунами. Увидев, как мальчики нерешительно оглядываются по сторонам в поисках библиотеки, швейцар строго спросил:

— Чего изволите?

— Нам в библиотеку.

— Вам не положено, вы не гимназисты.

— Нам учитель Боде разрешил.

— Ага, его превосходительство Александр Адольфович. Сам разрешил?

— Сам.

— Тогда извольте идти в ту дверь.

Они никогда не бывали раньше в таком большом и красивом зале. По стенам на солидных дубовых полках стояли бесчисленные ряды томов в кожаных переплетах. Посреди зала были расставлены освещенные столы, за которыми сидели, занимаясь, несколько гимназистов.

Строгая и чопорная библиотекарша в пенсне, затянутая по шею в серую блузку, была, очевидно, предупреждена. Увидев их, она приложила палец ко рту и сама заговорила шепотом, чтобы не нарушать тишины:

— Да, да, господин Боде говорил мне про вас. Вы Шлома и Пинхас? Я дам вам книги. Но имейте в виду, что книги даются не больше чем на две недели, должны быть возвращены строго в срок и обязательно в таком же состоянии, в каком были выданы. Какие книги вы хотите взять?

Ребята растерялись, глядя по сторонам на полки: выбор был слишком велик. Библиотекарша улыбнулась:

— Вот вам список книг, выбирайте из него. На первый раз дам каждому из вас по одной книге. Если вернете их в срок и в прежнем состоянии, тогда смогу дать каждому по две.

Занимавшиеся за столами гимназисты с любопытством посматривали на двух ребят. Пока они выбирали из списка, водя по нему пальцами и перешептываясь, в библиотеку заходили другие гимназисты и тоже на них косились.

Шлома выбрал книгу по занимательной математике, а Пинхас — историю Древнего Рима. Бережно держа книги под мышками, они вышли в вестибюль, где их сразу окружили несколько гимназистов.

— Мы вас знаем, нам учитель, господин Боде, говорил про вас. Он сказал, что вы любите читать. Не стесняйтесь, приходите почаще.

Гимназисты были настроены дружелюбно, но вид ребят их удивлял:

— А что это такое у вас — волосы пучками висят с висков?

— Это пейсы.

— Зачем они?

— Сами не знаем. Так полагается носить.

— И тюбетейки эти полагаются?

— Это ермолки, кипы. Тоже полагаются.

— А без них вы не будете евреями?

— Почему не будем? Мы и без них останемся евреями.

— Приходите еще. Если что надо, мы вам поможем.

Доступ к книгам открывал ребятам мир знаний, а доступ в гимназию открывал им окружающий мир, который оказался не таким чуждым и враждебным, как им представлялось. Так получилось, что встреча с учителем гимназии Боде дала двум робким еврейским мальчишкам толчок к развитию. Побывав несколько раз в библиотеке, они взбунтовались, первым делом сами отрезали друг другу ножницами пейсы и перестали носить на голове ермолки-кипы. Родители были в ужасе:

— Что вы наделали? Теперь вас не отличить от русских мальчишек.

— Вот и хорошо, мы и не хотим от них отличаться.

* * *

А на городской вокзал Рыбинска теперь стали прибывать поезда с тяжелоранеными солдатами и офицерами. Учитель Боде ходил встречать эти поезда тоже и постоянно видел там двух еврейских подростков, но теперь ему были заметны и изменения в их внешнем виде. Когда он с ними заговорил, они уже не так стеснялись, стали более разговорчивыми.

— Спасибо вам, ваше превосходительство, что разрешили нам книжки читать.

— Что же вы читаете?

— Я люблю читать книжки по физике, химии и математике, — отвечал старший.

— А мне больше нравятся книги по истории. Очень интересные, — вторил ему младший.

Боде время от времени писал стихи и однажды, для поднятия духа русской армии, написал нечто вроде гимна:

Вставай, страна огромная, Вставай на смертный бой, С германской стой темною, С тевтонскою ордой.      Пусть ярость благородная      Вскипает, как волна,      Идет война народная,      Священная война. Пойдем ломить всей силою, Всем сердцем, всей душой, За землю нашу милую, За русский край родной.      Не смеют крылья черные      Над родиной летать,      Поля ее просторные      Не смеет враг топтать! Гнилой тевтонской нечисти Загоним пулю в лоб, Отребью человечества Сколотим крепкий гроб.      Вставай, страна огромная,      Вставай на смертный бой      С германской силой темною,      С тевтонскою ордой.

Учитель музыки в гимназии подобрал для текста мелодию, гимназический хор разучил это сочинение и приходил его петь на платформу вокзала. Боде дирижировал хором. Песня нравилась и солдатам, и публике. Братья Гинзбурги тоже приходили и подпевали хору, стоя в стороне. Как-то раз Боде подозвал их:

— Вы знаете слова?

— Наизусть, ваше превосходительство.

— Тогда становитесь в хор и пойте вместе с нами.

— В хор? С русскими гимназистами?

— Ну да, в наш гимназический хор.

В следующий раз они уже пристроились к линии хора. Многие гимназисты уже были с ними знакомы, ничуть им не удивились, заулыбались, — и еврейские мальчики с гордостью почувствовали себя как бы причастными к гимназии.

Семья раввина Гинзбурга видела, что Шлома и Пинхас все больше отбиваются от рук. И однажды оба они решительно заявили:

— Мы хотим учиться в гимназии.

Для родителей это был новый шок:

— В гимназии? Вы хотите учиться в гимназии, с русскими мальчишками?

— Да, в гимназии, с русскими мальчишками.

Для еврейских семей это было несбыточной фантазией и неслыханной дерзостью. Но отцы обоих мальчишек уже и сами немного отходили от традиций, не всегда ели только кошерную еду, не носили белых шнурков «цицис», висящих из-под пиджаков, иногда даже не надевали шапочки-кипы. Они пошли советоваться со своим отцом, раввином Шломой Гинзбургом.

Седобородый старец был раввин хасидского толка «хабат», одной из самых строгих сект, прозванной «любавической» по местечку Любавичи в Белоруссии, где она зародилась. Хасиды имеют только одну программу — строго придерживаться еврейских традиций. И вот теперь он жил в российской глубинке, окруженный «гоями», то есть неевреями, и видел, как его мир начинает рушиться все больше и больше. Вай, вай! — приходит конец многим еврейским традициям. Сам он не поддастся: он проводит все время в молитвах — молится по шесть раз в день, постоянно читает Талмуд и Тору, которую за всю жизнь выучил наизусть.

Сыновья спросили:

Как мне быть с моим Шломой?

— Как мне быть с моим Пинхасом?

Дед-раввин долго молчал, бормотал что-то про себя, ничего прямо не отвечал. Про себя он думал, что все традиционные еврейские каноны рушатся, что нет никаких сил сдержать напор новых сил. Сыновья ждали его ответа. Он сказал:

— Что бы они ни делали, пусть всегда помнят: богатеет не тот, кто много зарабатывает, а тот, кто мало тратит, — и отмахнулся. Сыновья приняли это за знак согласия, а может быть — отчаяния.

Более состоятельная семья Шломы наскребла кое-какие деньги и отправила его на пароходе в Нижний Новгород, учиться в гимназии. Грустный Пинхас провожал брата:

— Шлом, ты пиши мне про тамошнюю жизнь: не увижу своими глазами, так хоть почитаю…

* * *

Шлома так и поступал: писал часто, описывал все, что видел, и Пинхас завидовал брату. Он все больше увлекался чтением, брал в библиотеке исторические романы на русском языке и постепенно отвыкал от чтения на идиш. Но ему приходилось много работать, сидеть в лавочке и торговать кошерными товарами и субботними свечками. Однажды он напрочь от этого отказался:

— Я пойду работать грузчиком на пристанях.

Новый шок для семьи:

— Ты хочешь работать с русскими, хочешь быть грузчиком, хочешь таскать грузы?

— Да, грузчиком, с русскими, таскать грузы. Так я больше заработаю.

Что верно, то верно — еврейская лавочка дохода не приносила.

За навигационный сезон через Рыбинск проходило около двух тысяч судов и барж с разными грузами. Десятки тысяч грузчиков переносили грузы с барж на берег и обратно. Это давало приличный заработок.

Долговязый и худой блондин Пинхас, с широким лицом и коротким носом, не выглядел как типичный еврей. Он подобрал где-то на улице драный картуз, нахлобучил его на голову вместо ермолки-кипы и пришел к старшине одной из артелей грузчиков. Тот посмотрел на его широкие плечи и спросил:

— Вот оно что, работать хочешь. Что ж… Тебя как величать-то? — типичное оканье выдавало его волжские корни.

Не называть же ему свое настоящее еврейское имя: не примет на работу, да еще, может, обзовет.

— Павел, — неожиданно нашелся Пинхас.

— Ага, Пашкой, значит, наречен.

Пинхас быстро соображал: если спросит фамилию, что соврать? Но тот спросил другое:

— А в бога-то веруешь?

Это еще больше озадачило его: в которого бога? Но бог-то, он ведь все равно один для всех. Была не была:

— Родители веруют, а я — так себе.

— Ага, все-таки, значит, крещеный. Ну, иди, иди в артель, работай.

Поскольку подъемных кранов и лебедок почти совсем не было, все грузы перетаскивали на себе грузчики, народ бывалый и закаленный. Они носили на спине закрепленную на плечах клиновидную деревянную подпорку для установки груза. И Павлу нацепили через плечи широкие ременные захваты с опорой, скрепленные на груди и сзади. Он пригнулся, два мужика установили на опору мешок с пятьюдесятью килограммами муки. Новоиспеченный грузчик Павел, который сам весил ненамного больше, осел под его тяжестью, крякнул, собрал все свои силы и выпрямился. Слегка покачиваясь, пошел он в общей цепочке грузчиков по узким шатающимся сходням — вверх на баржу. Только бы не свалиться в воду!

Так проработал он три года. Крепкий не по летам под влиянием физической нагрузки и свежего волжского воздуха Павел еще больше вытянулся, мышцы его окрепли. Он привык к тяжелому труду и сдружился с грузчиками, а те считали его своим. От них он перенял все привычки русских работяг, усвоил их крепкий лексикон и заменил им свой еврейский акцент. Никто никогда не признавал в нем еврея.

Когда старшина кричал «Шабаш, кончай работать!», Павел утирал пот со лба и прямо на берегу садился со всей артелью «пошабашить» — поесть. Обычной едой была большая ароматная круглая краюха свежеиспеченного черного хлеба. Старшина, прижимая краюху к груди, нарезал ее большим ножом на длинные толстые ломти. Каждый получал свой ломоть и посыпал его щепоткой крупной желто-серой соли. Соль была ценным продуктом, на пристанях ее выставляли прямо в солонках, на которых красовалась надпись: «Пальцами и яйцами в солонку не тыкать». Но для грузчиков яйца были редким лакомством.

В приправу к посоленному хлебу шли сочные помидоры и крепкие огурцы с грядки, да сушеная вобла, таранка, которая всегда штабелями лежала возле пристани, прикрытая брезентом.

Иногда артель грузила бочонки с осетровой икрой. Тогда, по договоренности, кто-нибудь один ронял бочонок, как бы случайно: разбитый бочонок должен был достаться всей артели. Тогда старшина, нарезав ломти хлеба, накладывал на конец каждого ломтя две-три деревянные ложки икры. Кусать ломти начинали с противоположного от икры конца, а когда доходили до икры, перекладывали ее на следующий ломоть. Опять ели с другого конца и только в конце второго-третьего ломтя смачно жевали с самой икрой. Называли этот процесс — «жрать вприглядку». Павел ел с волчьим аппетитом и, ухмыляясь в душе, вспоминал, как совсем еще недавно он должен был есть только кошерную пищу.

По субботам хозяин платил артельщикам и «ставил» им мутноватую, но крепкую водку в громадной бутылке-«четверти». Пили из граненых стаканов и оловянных кружек, заедая воблой и хлебом. Захмелев после двух-трех стаканов, пели протяжные и грустные народные песни: чаще всего затягивали «Эй, ухнем», а потом — «Вниз по матушке по Волге» и «Из-за острова на стрежень». Научился с ними петь и Павел: у него был приятный баритон, и его голос выделялся из хора. Некоторые ребята напивались «до положения риз» — на ногах не стояли, блевали, валились прямо на землю, и мощный храп раздавался далеко вокруг. Те, кто еще стоял на ногах, в сумерках, шатаясь, отправлялись «по бабам». Проститутки вились тут же, пристраивались к пьяным, хихикали и кокетливо задирали подолы юбок. Павла ребята тоже звали с собой:

— Пашка, а Пашк, айдать, что ли, по бабам, пое…аться.

У Павла на щеках только недавно появился пушок, он стеснительно отказывался. Женщины? Теперь он редко бывал дома и совсем отвык от тихих и скромных еврейских девушек-недотрог, застегнутых по самую шею, с головами, покрытыми платками. Те девушки ему не нравились, русские были привлекательней, но связываться с ними он побаивался: в нем еще живо было традиционное представление о том, что еврею нельзя заниматься любовью с «гойкой», или «шиксой», — нееврейской женщиной. Это было одно из первых правил, записанных в Торе. И хотя ни в русского, ни в еврейского бога он не верил, но что познается в раннем детстве, зачастую остается в человеке надолго, навсегда. Переступать эту черту было ему как-то страшновато. К тому же, прочитав много романов и будучи романтиком в душе, он считал, что для связи с женщиной нужна хоть какая-то доля любви или увлечения. Эта вот любовь, как искра, должна зажечь в нем огонь — огонь желания. И еще Павел знал, как много вокруг больных сифилисом. На пристанях и на баржах он насмотрелся на сифилитиков, у которых нос проваливался настолько, что они должны были прикрывать лицо тряпкой.

Старшина как-то раз рассказывал со смехом:

— Был у нас в артели один молодец — как и ты, неопытный в этом самом деле, ну чисто ягненок. Как увидит какую блядь — краснеет и убегает. А все-таки пришло оно к нему: вот попросил у меня рублевку и пошел впервой к бляди. Я ему сказал — смотри, чтобы девка здоровая была. Ну, под утро вернулся, вроде как переменился вовсе, веселый такой. На другой день я его и спрашиваю: эй, говорю, что, девка-то здоровая попалась? Он усмехнулся — ох, говорит, и здоровая, дядя; я, говорит, опосля твою рублевку еле-еле у нее отнял.

Отказываясь идти с другими, Павел любил оставаться один — спал, мечтал, читал книжки или писал письма брату Шломе.

А все-таки его соблазнила одна из этих девушек, лет, наверное, двадцати. В тот раз он вылил больше обычного, захмелел, лежал, глядя в серое небо, голова кружилась. Тут неожиданно она и остановилась над ним:

— Эй, чего валяешься один — давай, что ль, побалуемся. Со мной хорошо, все говорят.

Павел смутился, покраснел, отрицательно замотал головой. Она наклонилась над ним и усмехнулась прямо в лицо:

— Ты не боись, болести у меня нет, — и, склонившись еще ниже, впилась в его губы.

От этого первого в жизни поцелуя Павел оторопел и захмелел еще больше. Посмеиваясь, она ловко всунула свой язычок в его рот и играла им там, скользя по языку, зубам и щекам. Он почувствовал горячий вкус и сладкий запах молодой женщины: с этим новым ощущением в нем вспыхнуло непреодолимое желание, он приподнялся, обнял ее, а она за рукав потащила его за угол сарая-склада. Там всегда валялись пустые пыльные мешки, и это было известное место для любовных свиданий.

— Вот здеся, хороший мой, — и вдруг, прямо там, где стояла, одним движением задрала подол до самой груди. В полутьме перед Павлом бесстыдно и вызывающе заблестели ее слегка расставленные голые ноги и упругий живот, внизу которого темнел клин волос. Павел никогда не видел голого женского тела, его одновременно захватила волна смущения и затрясло от возбуждения. Девушка опять тихо засмеялась, взяла его руку и повела по своему животу и дальше. Он смотрел вниз и тяжело глотал слюну, возбуждение вызвало напряжение в штанах, она запустила руку ему за пояс:

— Ого! Теперя хошь?

Павел, тяжело дыша, начал стоя неумело к ней пристраиваться. Она прижалась к нему горячим животом и шепнула:

— Ну, чего устоямшись-то? Погоди ты, не суйся, как телок к сиське. Дай мне лечь поудобней, что ли.

Повалившись спиной на мешки, девушка раздвинула ноги. Павел лег на нее и вдруг почувствовал, как будто куда-то проваливается… Так и бывает — в первый раз…

Он так был полон произошедшим, что совсем забыл об оплате. Она приподнялась на локте, укоризненно посмотрела ему в глаза и напомнила:

— Чего ж молчишь, чего мне дашь-то? Я, чать, не задаром работаю.

Как было сладостно всего несколько минут назад, когда она, обхватив его руками и ногами, тихо стонала от страсти! И вдруг, когда она напомнила о плате, все стало прозаично и даже неприятно. Действительно, надо было расплачиваться. Он вздохнул:

— Я заплачу. Сколько ты хочешь?

— Дай два рубли, коли не жалко. А если пондравилась, надбавь.

— У меня до тебя никого не было.

Она усмехнулась ему в лицо:

— А то я не знаю — по всему почувствовала.

— Возьми пять рублей, купи себе что-нибудь на память.

— Добрый и ласковый ты, как телок. Иди-ка сюда опять, что ли…

* * *

Двоюродный брат Павла, Шлома Гинзбург, приплыл в Нижний Новгород на палубе парохода общества «Самолет». Классическая гимназия давала самый высокий для того времени уровень образования, с гуманитарным уклоном, с обучением латинскому и греческому языкам. Гимназисты носили красивую серую форму с голубым кантом на фуражке. Шломе очень хотелось носить такую форму — но евреев в гимназию не принимали. Он смог поступить только в реальное училище, там образование было с физико-математическим уклоном. «Реалисты», как их называли, носили черную суконную форму с желтым кантом. Он хорошо сдал вступительный экзамен, и его приняли, а с черной формой пришлось смириться.

Нижний Новгород был большим городом, жизнь там проходила намного интенсивней, чем в Рыбинске. Но даже как ученику реального училища Шломе нелегко было полностью вписаться в жизнь русского города — каморку со столом он все-таки снял в еврейском доме Марии Захаровны Зак, дочери нижегородского раввина Блюмштейна. Ее муж, чиновник, наделал Марии тринадцать детей, восемь из которых выжили, а затем бросил ее. В еврейской среде такие случаи были редки, у евреев всегда были крепкие семейные устои. Пришлось ей зарабатывать на жизнь сдачей углов и готовкой обедов для бедных учащихся. Все комнаты в доме были розданы, но в обшей комнате остался большой рояль, остаток прежней хорошей жизни. По вечерам все дети хозяйки и жильцы готовили уроки на крышке рояля.

Шлома вжился в семью и приглядывался к ней. Тоже евреи, как и его семья в Рыбинске, Заки были куда прогрессивнее. Хотя ребята тоже были внуками раввина, как и они с Павлом, но в синагогу не ходили, идиша почти совсем не знали и учились в русских учебных заведениях. Шлома все чаще видел, как еврейская молодежь искала выхода из замкнутого мирка традиций и непререкаемых правил.

Старшего сына Арона звали в семье на русский манер Аркадием. Он был гордостью матери и всей семьи — закончил юридический факультет и стал адвокатом. Но затем занялся политикой, примкнул к преследуемой партии эсеров и был вынужден уехать в Америку. Там он стал корреспондентом газеты «Русские ведомости» и писал статьи о жизни в Америке. Все собирались вместе и звали жильцов, чтобы читать эти статьи вслух, а потом обсуждали, до чего интересная жизнь в этой Америке и до чего же непохожа на русскую. Мать не могла нахвалиться на своего старшего:

— Мой Аркадий такой талантливый писатель, так хорошо все описывает, почти как Шолом-Алейхем. По его статьям мы теперь всю Америку наизусть знаем.

В феврале 1917 года, вскоре после отречения царя Николая II, в Петербурге взяло власть новое социал-демократическое правительство Александра Керенского. Аркадий Зак был его сокурсником на юридическом факультете. Вскоре после того как Керенский стал премьер-министром, Мария Зак получила от Аркадия очередное письмо:

— Дети, дети, идите сюда, слушайте, что пишет наш Аркадий: премьер-министр Керенский официально назначил его поверенным в делах русского правительства — послом в Америке от России.

Вся семья ликовала — до сих пор ни один еврей еще не был послом России. В этот вечер Мария Захаровна особенно вкусно приготовила селедку в постном масле, с кругами белого лука, а ее отец-раввин прислал в подарок две кошерных курицы. За столом все размечтались о том, как теперь они смогут поплыть в Америку на большом океанском корабле — навестить нового посла. Разгорелся даже спор, кто из братьев-сестер поедет первым — ну конечно, вместе с мамой. Шлома тоже размечтался вслух, делясь мыслями со своим другом, сыном хозяйки Мишей — полноватым курчавым мальчишкой, который мало был похож на еврейского мальчика, но одна еврейская черта у него была — музыкальные способности: он по слуху сам научился играть на рояле, и ему прочили музыкальную карьеру. Шлома тихо говорил ему на ухо:

— Если еврей может стать послом, значит, может стать и министром. Наверное, это возможно. Знаешь, я хочу выучиться на инженера-строителя. Как думаешь может, когда-нибудь я стану министром?

У Миши сомнений не было:

— Захочешь — и станешь.

— Да, станешь… С именем Шлома меня министром не сделают. Я слышал, что в новом правительстве все евреи берут себе русские имена. Вон и мой брат Пинхас писал, что он теперь стал Павлом. А мне кем стать?

Шепелявый Миша немного подумал:

— А ты становись Семеном.

— Ты так думаешь? Хорошо, я стану Семеном.

* * *

Семен закончил училище, твердо решив продолжать учиться на инженера-строителя. За успехи в учебе он получил серебряную медаль и очень этим гордился — он считал это первым шагом к дальнейшим успехам. Оставаясь мечтателем в душе, внешне он был уже другим — вырос, в черной форме «реалиста» выглядел солидно, а по бокам лба появились ранние залысины. Так, в форме «реалиста» и с медалью в кармане, он вернулся в Рыбинск. Только обнявшись с родителями, спросил:

— А где Павлик?

— Какой Павлик, ты имеешь в виду Пинхаса?

— У Ну пусть для вас Пинхас. Где он?

— Где же ему быть — таскает грузы на спине вместе с другими русскими грузчиками.

Бросив вещи, Семен побежал искать Павла на пристанях. Он вглядывался в вереницы работавших грузчиков, которые ходили вверх-вниз по сходням на баржу, и никак не мог отличить одного от другого — все в лохмотьях, все грязные, запыленные, загорелые, бородатые или небритые. И вдруг услышал:

— Шлома!

Он всмотрелся в кричавшего и кинулся к нему:

— Павлик, родной мой!

На берегу и на барже все с любопытством смотрели на странную картину: чистенького «реалиста» крепко обнимает грязный портовый грузчик.

Перемены в брате поразили Семена: перед ним стоял широкоплечий русский парень в сапогах и рубашке-косоворотке, картуз у него был заломлен на затылок, из-под козырька выбивался русый с рыжинкой курчавый чуб, он курил самокрутку — «козью ножку», от него воняло крепкой махоркой. Павел поспешил опять встать в рабочую вереницу и попросил:

— Подожди, скоро время шабашить, тогда поговорим.

— Что такое «шабашить»?

— Ну пожрать, что ли.

Они сели на берегу в стороне от артели, и Семен с гордостью показал Павлу свою серебряную медаль.

Подержав ее в руках, Павел покачал головой и обнял брата:

— Ты, Шломка, теперь ученый.

— Я еще не ученый, но уже больше не Шломка.

— А кто же ты?

— Я тоже взял себе русское имя, как и ты. Теперь я Семен.

— Ну, Семен так Семен.

Павел ловко скрутил длинную «козью ножку» из газетной бумаги, всыпал туда махорку и закурил. Густой вонючий дым распространился вокруг. Павел предложил брату:

— Хошь затянуться?

— Нет, не курю.

Павел красиво и далеко сплюнул.

— А плюнуть далеко сумеешь? Давай поспорим: кто кого переплюнет.

— И это все, что ты умеешь?

— Ну, хоть я и неученый, зато умею деньгу заколачивать.

Культурный «реалист» Семен поражался — до чего же его брат обрусел и до чего опростился в компании грузчиков.

По вечерам, после того как Павел заканчивал работу, они ходили на Волгу плавать, потом лежали на песке. Семен рассказывал брату о преобразованиях в стране после переворота в октябре 1917 года;

— Павлик, религию в новой России напрочь отменили. Теперь никому не надо ходить в церкви и синагоги, не надо знать Тору наизусть. Теперь все равны.

— Национальности тоже отменили?

— Наверное, тоже отменят. Во всяком случае, евреев притеснять больше не будут. Даже в самом новом правительстве Ленина много евреев. Слушай, нам с тобой надо здесь все бросить и уходить, чтобы строить новую жизнь.

— Куда уходить?

— Не знаю куда, но обязательно в революцию.

В субботу, как всегда, артель пила водку и вокруг вились проститутки. Семен с удивлением наблюдал, как Павел выпил стакан водки; он все еще не мог привыкнуть к превращениям своего брата. И такого пьянства и разврата еще не видел. Они сидели в стороне, подошла та самая молодая проститутка, которой Павел щедро платил за ласки, обняла Павла за шею, игриво уставилась на Семена и что-то шепнула. Павел усмехнулся, сказал ему:

— Она хочет, чтобы ты ее по..л. Говорит, гимназиста у нее еще не было. Она недорого берет.

Семен застеснялся, еще больше поразился переменам в брате, отвел его в сторону и зашептал:

— Неужели это ты с ней? Пашка, до чего же ты дошел!

— А что? Она подмахивает ловко. Надо же с кем-нибудь е…ся, — но, видя, что Семену это не нравится, он подозвал девицу, сунул ей в ладошку рубль и хлопнул по заднице:

— Пошла, пошла отседова. В другой раз.

Семен, задумчиво глядя ей вслед, спросил:

— А ты сифилисом заболеть не боишься?

— Не-е, она здоровая, а с другими я не е…сь.

— А с нашими еврейскими девушками не дружишь, не гуляешь?

— Не-е, чегой-то не тянет — недотроги уж больно. А ты с гимназистками е…ся?

— Да ну тебя совсем. Во-первых, я бы и не посмел, а если бы и захотел, так меня бы просто изгнали из порядочного общества.

— А что это такое — ваше порядочное общество?

— Все-таки, Пашка, ты здесь здорово отстаешь. Пора тебе кончать такую жизнь.

— Ха! Хорошо тебе говорить — ты ученый. А мне, видать, одно остается — таскать грузы на горбе. На что же я могу свою жизнь поменять, если образования никакого?

Семен не хотел задевать его самолюбие еще больше. Но потом все же сказал:

— Знаешь, я уезжаю учиться в Москву. Вон в семье Заков есть и адвокат, и студент медицинского факультета. А я хочу стать инженером-строителем. Поеду в Москву поступать в институт. Получу образование, поработаю, а там — кто знает? — может, когда-нибудь стану министром.

— Министром? Чтой-то ты, Сенька, чудное несешь. А мне-то что делать?

— Тебе самое лучшее идти в Красную армию. Во-первых, образования никакого не надо. Во-вторых, так ты сразу порвешь и с этой работой, и с традициями нашей еврейской среды. Парень ты здоровый, боец из тебя получится хороший. Может, станешь командиром. Что ты на это скажешь?

— Каким командиром? С фамилией Гинзбург меня командиром не сделают. Да и вообще, два брата Гинзбурга — это слишком даже для новой власти. У тебя диплом выписан на эту фамилию, все бумаги на нее оформлены, а у меня ничего нет. Я хочу фамилию себе другую взять.

— Какую?

— Не знаю, не решил еще. Надо бы, чтобы что-то оставалось от прежней.

— Сократи: вместо «Гинз-бург», возьми просто «Бург»..

— «Бург»? Нет, не звучит. Пусть лучше будет «Берг».

* * *

В восемнадцать лет будущее представляется простым и ясным. Обоим ребятам хотелось новой жизни, новой России. Семен насмотрелся на перемены в большом городе, а Павел ничего толком об этом не знал и многого не понимал, но работать грузчиком ему и в самом деле уже надоело. И они решили уйти из дома. Это была форма протеста, единственно возможная для них обоих.

На прощание братья пришли в гимназию, которая теперь называлась народным училищем. Там они встретили учителя Боде: он уже не носил форменного мундира. Они подошли к нем, и Семен, который всегда был побойчей, начал:

— Ваше превос… — и осекся, вспомнив, что «превосходительства» теперь отменены.

Боде всмотрелся в них:

— Это вы, Шлома и Пинхас? Да вас совсем не узнать!

— Это мы, только теперь я зовусь Семеном, а он Павлом.

— Ах, вот как! — очень приятно. Ну, какие у вас успехи, Сема и Павел?

За двоих говорил Семен:

— Я закончил с серебряной медалью Нижегородское реальное училище. Хочу вот на инженера-строителя учиться.

— О, поздравляю вас! Это большое достижение. А вы? — спросил учитель у Павла.

Тот помялся, опустил голову и глухо выдавил:

— Рабочий я, грузчиком работаю, на пристанях.

— Значит, вы не учились?

— Не пришлось. Но книги я все-таки читаю.

— Что же, если в вас есть тяга к учению, теперь для вас все пути открыты, национальной дискриминации больше нет.

Семен добавил:

— Он в Красную Армию пойдет, бойцом будет. А мы помним вашу песню. Очень она нам в память запала.

— Вот как? Спасибо.

— Это вам спасибо, за то, что помогли нам тогда.

— Ну, я очень рад. Что ж, ребята, Сема и Павел, желаю вам успехов в новой жизни.

Это было хорошее, сердечное пожелание, только успехи в жизни ждали их еще не скоро, а пока пути их должны были разойтись.

* * *

Павел решил присоединиться к небольшому отряду конников, проходившему через их город. Как когда-то он пришел наниматься к старшине грузчиков, так теперь сказал командиру отряда:

— Возьмите меня, хочу воевать за красных.

— Как тебя зовут?

— Павел Берг.

— Мы через два дня уходим в поход. А бойцу нужно снаряжение, конь нужен. Кони у нас есть в запасе. Но даром не даем. Коня купить можешь?

У Павла было кое-что накоплено:

— Если недорого…

Но столько, сколько командир запросил, у него не было. Пришлось идти просить у родителей. Для семьи это оказался новый удар.

— В Красную армию? Солдатом? К большевикам? Тебя же убить могут.

— Ну и пусть убьют — лучше, чем такая жизнь. Вон и в «Интернационале» поется:

Никто не даст нам избавленья, Ни бог, ни царь и ни герой, Добьемся мы освобожденья Своею собственной рукой.

Мама заплакала:

— Сыночек, на кого же ты нас бросаешь?

Отец обиделся:

— Где ты этого набрался? — и пошел опять советоваться с дедом-раввином и просить добавить денег на коня. Дед, как всегда, молился. Он давно видел, что семья распадается.

— Барух Адонай, где это видано, чтобы сыновья уезжали, да еще куда? Сами? В армию? Раньше от армии бежали в Америку. И это вместо того, чтобы торговать в лавке.

— Он в лавке сидеть все равно не станет.

Старик, оглядываясь, полез в старый сундук, на самое дно, долго возился, потом достал пачку денег, завернутых в грязную тряпку:

— Дай ему, только пусть всегда помнит: богатеет не тот, кто много зарабатывает, а тот, кто мало тратит.

— Папа, о каком богатстве ты говоришь? Он же воевать идет.

— А как война кончится, пусть заведет свое торговое дело.

Павел сторговался на коня с седлом. Ездить верхом он еще не умел, но ему по-мальчишески хотелось показаться на коне перед артелью. Кое-как, съезжая то на один, то на другой бок, подъехал он к пристаням. Старшина сразу понял:

— Эка! Не иначе как ты, парень, к большевикам подался? Ну что ж, говорят, они за рабочий люд стоят. Только должен ты поставить нам на прощанье четверть водки — положено. А ребята бочонок икорки разобьют, вот и закус встанет.

Выпив и пообнимавшись с Павлом, артельщики запели:

Шумел камыш, деревья гнулись, А ночка темная была…

Потом спели на прощанье новую песню:

Как родная меня мать провожала, Тут и вся моя семья набежала: — Ах, куда ты, паренек, ах, куда ты? Не ходил бы ты, Ванек, во солдаты. В Красной армии штыки, чать, найдутся, Без тебя большевики обойдутся…

Захмелевший Павел взобраться на лошадь уже не мог, пошел домой, ведя купленного коня под узцы. Под вечер он грустно прощался с братом:

— Сеня, даем клятву, что снова встретимся.

— Даем. Конечно, встретимся. Но будем уже другими людьми.

— Другими — не другими, а найдем друг друга, обязательно найдем.

Прощание с родителями наутро получилось коротким, дед все читал какую-то еврейскую молитву и быстро-быстро кланялся, больная мать еле поднялась с постели, заплакала, отец тоже вытер слезу. На улицу высыпала вся родня, мешпуха. Толпа девушек, повязанных платками, и куча детишек молча смотрели, как Павел садился на коня: такого, чтобы еврей сам уходил в Красную Армию, к большевикам, там еще не бывало.