В октябре 1932 года Павлу неожиданно позвонил профессор Тарле. Услышав его голос, Павел сначала сам себе не мог поверить:

— Евгений Викторович, вы?

— Да, я, досрочно освобожденный из ссылки. Хочу вас видеть. Не опасайтесь — я восстановлен на работе и мне даже дали две квартиры, в Москве, в «Доме на набережной», и в Ленинграде, тоже на набережной — Невы. Приезжайте.

Павел почти два года бережно хранил полученную от него книгу «Иудейская война» Иосифа Флавия и не знал — сумеет ли когда-нибудь вернуть ее. Он очень волновался — к радости встретить учителя примешивалось горькое чувство, что увидит человека, пережившего ужас несправедливого ареста и тяготы ссылки. Как он выглядит? Какое у него настроение? С этими мыслями Павел подходил к «Дому на набережной». Ему еще не приходилось бывать в этом громадном и довольно мрачном здании с многочисленными внутренними дворами-колодцами. Проектировал его архитектор Борис (Мориц) Иофан, одесский еврей. Он много лет жил и работал в Париже, по приглашению Сталина вернулся в Россию и спроектировал первый в мире громадный «жилой комбинат» для правительства, на тысячу квартир, с магазином, кинотеатром и клубом. Идея Сталина состояла в следующем: поселить как можно больше членов правительства в одном месте, чтобы можно было легче контролировать их частную жизнь. Для этого в Доме был задействован большой штат охранников и обслуживающего персонала.

В подъезде внутреннего двора перед лифтом сидел охранник с кобурой на широком ремне:

— Вы к кому, товарищ майор?

— К профессору Тарле.

Охранник сверился со списком:

— У нас такой не проживает.

— Как не проживает? Я говорил с ним по телефону, квартира на девятом этаже.

Вызвали коменданта дома Алексея Богунова, маленького худого человечка с пронырливым и одновременно услужливым взглядом. Он служил комендантом с самого начала, суммировал добытые охранниками сведения, и уже много раз бывал свидетелем при арестах жильцов. Он так к этому привык, что, увидев Берга в военной форме, принял его за агента:

— У вас, товарищ майор, есть ордер на арест? Вам нужен сопровождающий свидетель?

— Какой ордер, на чей арест? Я пришел повидать профессора Тарле.

— A-а, Тарле! Это другое дело, — Богунов заглянул в свой список. — Так, Тарле. Вот, нашел. Он недавно здесь поселился, только что освобожденный.

— Ну да — освобожденный. С чего вы решили, что я пришел арестовывать его?

— У нас, знаете, и такое бывает: освободят жильца после ареста, а глядишь через два-три дня опять приходят забирать. По ошибке, значит, освободили. Вы уж извините, что так получилось. Тарле — жилец свежий, наша охрана его еще не знает.

В лифте Павел все продолжал удивляться вопросу коменданта. Ясно, что аресты в этом доме — обычное дело, и вместо «жилого комбината» громадный дом постепенно становится «комбинатом мертвых душ» — чуть ли не половину жильцов уже арестовали или расстреляли, а «освободившееся жилье» отдавали другим.

Похудевший и ослабевший, Тарле сам открыл дверь.

— Евгений Викторович, поздравляю вас.

— Да, да, спасибо, спасибо, Павел Борисович. Очень рад снова иметь возможность вас видеть.

— Как вы себя чувствуете?

— Понемногу отхожу от потрясений.

— Евгений Викторович, я был так рад вашему письму о моей статье. Спасибо вам громадное.

— А, так вы все-таки получили мое письмо? Я не был уверен, что цензура пропустит, все-таки — от сосланного. Поэтому и адрес обратный не написал, чтобы вас не подводить.

— Конверт, правда, был вскрыт. Но письмо лежало внутри. Для меня это был великий праздник. А я принес вам обратно книгу Иосифа Флавия, которую вы давали мне прочитать.

— Книгу? Ах, да, это же «Иудейская война». Я и забыл совсем, что дал ее вам. Знаете, после моего ареста они ведь всю мою библиотеку перерыли, искали хоть какие-нибудь улики. Много книг попортили, много вообще пропало. А вам эта книга пригодилась?

— Очень пригодилась, Евгений Викторович. И еще — я очень благодарю вас за рекомендацию, меня назначили профессором истории в Академию имени Фрунзе.

— Дали они вам это место? Ну, я рад за вас. Когда меня арестовали, я думал, что моя рекомендация вам не только не поможет, но даже навредит. Оказывается — помогла. Я очень за вас рад.

Потом, за чашкой чая, он медленно рассказывал:

— Знаете, Павел Борисович, в этом страшном доме на Лубянке следователь начал на меня кричать: «Изменник, предатель, враг народа!» Я говорю: «Почему вы на меня кричите? Я ведь не осужденный, а только подследственный?» А он усмехнулся, подвел меня к окну: «Смотри», — говорит. Я посмотрел вниз: по площади Дзержинского люди ходят торопятся по своим делам. Он на них указал и говорит: «Подследственные-то, они вон где ходят. А ты уже осужденный». Меня тогда просто ужас охватил: для них ведь вся страна, все люди — это только «подследственные». Так-то, дорогой Павел Борисович. Когда-то Данте назвал свою поэму «Комедия»: все персонажи в ней — как бы комедианты в жизни. Дополнение «божественная» ей дали уже потом, без него. Ну так вот: комедия революции кончается, когда кто-то берется за топор и старается с его помощью перевести идеи революции в практику. Тогда комедия становится трагедией. Это то, что мы переживаем теперь, — над всеми нами занесен топорик, — помолчав, он добавил: — Ну, со мной все-таки хотя бы разобрались. Лелею надежду, что других тоже освободят.

— Евгений Викторович, в чем же вас могли обвинить?

— Да, знаете, это очень интересно: обвиняли меня в том, что я шпион, причем одновременно немецкий, французский, американский и японский. И еще — будто меня собирались сделать министром иностранных дел в новом правительстве. В каком, я не спрашивал, да они и сами не знали. Им чем обвинение нелепее, тем вернее для наказания. Если хотите знать, они просто хотят нас, историков, запугать, чтобы мы писали историю только такую, какая угодна им.

— Неужели действительно можно заставить историков переделывать историю?

— Эх, Павел Борисович, так ведь чуть ли не все диктаторы стремились исказить историю. Вот возьмите хоть Наполеона. Когда он стал императором, то сразу приказал переписывать историю. Было воспрещено не только писать о предшествовавшей Французской революции, но даже упоминать о ней и деятелях того времени. Никакого Робеспьера не было, Марата не было, Бабёфа не было, даже Мирабо не было никогда на свете. Запрещено было в печати само слово «революция». Фактически Наполеон не только исказил, он запретил непосредственно предшествовавшую ему историю. Он хотел видеть только одну историю — историю о нем самом. Хотя он не был очень религиозным, но по его указанию католическое духовенство ввело во всех школах Франции обязательный предмет — изучение катехизиса, из которого велено было заучивать наизусть, во-первых, «Бог сделал императора Наполеона орудием своей власти и образом своим на земле» и, во-вторых, «Кто противится императору Наполеону, тот противится порядку, установленному самим Господом, и достоин вечного осуждения, и душа противящегося достойна вечной гибели и ада». Нечто очень сходное мы наблюдаем теперь: церквей у нас не стало, но в учебниках для школьников всех возрастов пишут, что революцию сделал товарищ Сталин, правда, заодно с Лениным. Конечно, это пишут не настоящие историки, а полуграмотные бюрократы. Они вставляют в учебники баллады каких-то еще менее грамотных сказителей — крестьянки Крюковой, например. Она сочинила «Балладу о двух соколах»: «Один сокол — Ленин, другой сокол — Сталин». Школьников заставляют заучивать это наизусть.

Павел совсем расстроился, а Тарле грустно продолжал:

— Я много обдумывал это, сначала сидя в следственной камере. Тогда я был почти уверен, что меня расстреляют. Знаете, мне, как историку, представлялось, что я на своей шкуре испытываю террор Французской революции, — так все похоже. Только гильотина на площади с толпой глазеющего народа теперь заменена тайными расстрелами в тюремных застенках.

Тарле замолчал, очевидно, вспоминая свои ожидания и ощущения в камере на Лубянке. Павел старался не шевелиться, с ужасом слушая его рассказ.

— Да, и потом в ссылке в Алма-Ате я тоже ждал, когда меня вызовут и заставят под дулом пистолета писать восхваления советскому режиму. Что ж, вполне возможная ситуация. И вот однажды за мной вдруг прислали сопровождающих — ехать в Москву. Я решил, что мои ожидания оправдались — будут диктовать, что писать. И вот в том же самом доме на Лубянке, в том же самом кабинете тот же самый следователь, увидев меня, вдруг встал и заговорил извиняющимся тоном: с вами, профессор, перестарались, мы получили указание с самого верха — он даже показал пальцем в потолок — освободить вас. И добавил свое объяснение: я верю, что лично вы ни в чем не виноваты, но вы ведь образованный человек, историк, вы можете понять, что в стране проводится широкая социальная профилактика, это потребность исторического момента. — Тарле замолчал, выразительно глядя на Павла. — Понимаете, весь этот ужасный террор, это пренебрежение к личности — это, оказывается, всего лишь социальная профилактика, потребность исторического момента. А какая изощренность в трактовке истории!

Павел вспомнил, что рассказывал ему Судоплатов про арест Прохора:

— Евгений Викторович, меня не так давно жена спрашивала, долго ли нам жить в плохих условиях. Я тогда ей в шутку сказал: это потребность исторического момента. После этого я узнал, что на Украине арестовали моего бывшего вестового, бойца Гражданской войны, храброго воина, который проливал кровь за новую Россию. Арестовали за то, что он будто бы кулак. И тоже объясняли, что это потребность исторического момента. Вот сколько граней у этого определения.

— Да, вот видите! Под этим девизом они и проводят эту «профилактику» с энтузиазмом, какого не знала история. Тысячи, тысячи всех этих агентов, следователей, охранников — это не просто слепые исполнители воли сверху. Нет, это фанатически убежденные, сознательные последователи.

Он опять замолчал, немного задохнувшись от внутренней ярости.

— Каково, похоже это все на времена любимой вами Французской революции? Видите — для них нет свободы личности, для них вообще нет личности, а одни только жестокие социальные преобразования. Я понял, что Сталин сам просматривал списки арестованных, иначе меня не отпустили бы. Понимаете, сам рассматривает и утверждает списки на казни, как когда-то Робеспьер, как Наполеон, как римский император Нерон и вообще все диктаторы за всю историю.

Павел понимал, что Тарле тяжело вспоминать тяготы ареста и ссылки. Он только сказал:

— Что меня в этом удивляет — ведь все эти революционеры, включая Сталина, сами из народа и начинали как борцы за свободу и справедливость. Что происходит в мозгах и душах людей, когда они так резко меняются?

— Ну, это старо как мир. Позвольте мне процитировать не кого-нибудь, а Аристотеля: «Большая часть тиранов вышла из демагогов, которые приобрели доверие народа тем, что клеветали на знатных». Две с половиной тысячи лет минуло, а это остается истиной. Аристотель по своим воззрениям был идеалистом и знал людские души. Когда люди добираются до власти, тогда они показывают свое настоящее лицо. Все диктаторы — это люди низкой морали, хотя некоторые из них обладали умом, как тог же Наполеон, например. Это ему принадлежат слова: «От великого до смешного один шаг». А я бы добавил: от великого до трагического всего полшага. Власть, полная, ничем не контролируемая власть обнажает моральное ничтожество их личностей. В наше время и для нашей страны это точно сформулировал московский журналист Владимир Гиляровский, «дядя Гиляй». Он написал эпиграмму:

В России две напасти: Внизу — власть тьмы, А наверху — тьма власти.

Павел усмехнулся и постарался запомнить эти строчки. Тарле продолжал:

— При полнейшем беззаконии эта «тьма власти» помогает морально ничтожным личностям сохранять вид законности — и выборов, и судов, и арестов. С формальной точки зрений — все обычно, как при демократии, а на самом деле — террор.

Павел поражался глубине и яркости анализа событий сегодняшней жизни, который провел Тарле.

— Ну а что нового произошло в Институте красной профессуры, пока меня не было?

— Произошло, Евгений Викторович. Помните того слушателя Юдина, который грубо перебивал вас на лекциях?

— Юдина? Да, припоминаю — примитивная такая личность.

— Так вот, эта примитивная личность стала теперь ректором этого института.

— Неужели? Впрочем, это было ясно — как сказано Грибоедовым в «Горе от ума», он «дойдет до степеней известных, ведь нынче любят бессловесных», то есть возражать партии не посмеет.

— А какие у вас творческие планы теперь, Евгений Викторович?

— Творческие планы? Пока мне не вернут мое звание, я ничего не стану писать для этой власти. Хочу, чтобы меня восстановили в Академии наук. Они не имели никакого права распоряжаться в Академии и отбирать у меня заслуженное звание академика.

Павел удивленно поднял брови, Тарле заметил:

— Впрочем, что я говорю… Конечно, у них есть право на все — право арестовывать, право ссылать, право расстреливать. Знаете, когда Гитлер пришел к власти и стал преследовать евреев, он приказал исключить Альберта Эйнштейна из немецкой академии наук. На это с возмущением реагировал весь интеллектуальный мир. А у нас уже многих исключили из Академии, но миру это неизвестно. Все же я написал письмо Сталину. Хотите посмотреть черновик?

Павел прочитал:

«Президиум Академии наук СССР желает предложить общему собранию Академии восстановить меня в качестве члена Академии и испрашивает у Совнаркома разрешение поставить этот вопрос… Я до сих пор чувствую себя каким-то ошельмованным и нереабилитированным. Но, конечно, Академия не может в данном случае сделать то, что хочет, пока она не осведомлена о неимении возражений с вашей стороны…»

Павел читал, и ему становилось горько, что ученый вынужден почти униженно просить у власть имущих вернуть то, что было отобрано у него без всякого закона и основания.