Передо мною полное собрание сочинений Маяковского в одном томе. Издание «Художественной литературы» (Госиздат), юбилейное, вышедшее с большим запозданием, пролежав в цензуре почти полгода, как следует из пометки на последней странице. Пометки эти в советских изданиях весьма поучительны.
писал Маяковский в своем предсмертном exegi monumentum, предисловии к ненаписанной поэме о пятилетке. Увы, не прошло и пяти лет после его смерти, как стихи его стали подозрительны и опасны. И не только стихи, но и сама биография. Напрасно вы бы искали хоть какого-нибудь намека на обстоятельства смерти поэта в «полном» собрании его сочинений. В краткой биографии, помещенной, как полагается, в начале тома, даже нет указания, в котором году он умер.
Тяжелое впечатление остается от этой книги. Чтению сопутствует не покидающее до конца чувство жалости - за талант, принесенный в жертву политике, за то идейное захолустье, на которое обрек себя Маяковский и которое было духовной его атмосферой и на родине и за ее пределами, во время заграничных поездок, и, наконец, за ту жестокую шутку, которую сыграла над ним судьба, оправдавшая предсказание самого поэта, сорвавшееся у него из-под пера еще в 1915 году:
Напрасно Маяковский «смирял себя, становясь на горло собственной песне». Историю его таланта, искалеченного газетной, плакатной, спешной, «сиюминутной» работой, стала только лишним доказательством, что действенно все-таки одно лишь свободное искусство. Порою среди грубой дидактики мелькают неожиданные лирические строки, напоминающие прежнего Маяковского, но это как отдельные черточки в изуродованном лице, напоминающие его былую красоту. Маяковский тратил себя попусту - на надписи на конфетных бумажках, рифмованные рекламы, поучительные повести о дезертире, о том, как «кума о Врангеле толковала без ума», или о новой советской бюрократии. Но гораздо страшнее его рифмованная история социал-демократии и большевизма в последних, чудовищных по размерам (столько вымученной безнадежной рубленой прозы!) поэмах о Ленине и «Хорошо!». Сам Ленин, к концу «подобревший» к Маяковскому, в одной из своих речей так определил «революционные» достижения поэта:
«Давно я не испытывал такого удовольствия, с точки зрения политической и административной... Не знаю, как насчет поэзии, а насчет политики ручаюсь, что это совершенно правильно».
Но, увы, как ни старался Маяковский с социальным заказом (кстати, им первым изобретенным), - то, что было в его время «хорошо», вскоре стало совсем «плохо». Жертва его не оправдалась: он променял ремешок на лыко. Напрасно он рассчитывал, явившись в «Це Ка Ка идущих светлых лет», поднять, как «большевицкий партбилет», «все сто томов» своих «партийных книжек». Нынче всё это стало историей, и такой историей, которую спешат спрятать под спуд, обойти благоразумно молчанием.
Единственно, что остается от дидактических «поэм» Маяковсого - это вот следующая потрясающая сцена чисто «документального», мемуарного характера.
Петербург в дни большевицкой революции.
В пустых сумерках лишь «хорохорятся» костры. Возле одного костра греется солдат.
Маяковский навсегда остался выразителем первой, самонадеянной эпохи коммунизма. На этой почве возникали его литературные и личные столкновения и антагонизмы. Может быть, здесь следует искать и разгадку его самоубийства.
В этом отношении показательна статья Асеева, написанная как предисловие к поэме «Про это» и напечатанная в пятом томе собрания сочинений Маяковского, выпущенного тем же Госиздатом. «Про это» было написано в эпоху нэпа, когда Маяковский, чувствуя наступление нового мещанства, разочарованный и усумнившийся в победе созданного им «левого фронта искусства», провел два месяца, затворившись от всего мира, в своей рабочей комнате. «Немало жизней сломалось, - пишет Асеев, - не осилив напряженности противоречий». Сломился, как мы теперь знаем, и сам Маяковский; и, может быть, признаком слабости, скрывавшейся под внешним - не напускным ли к концу - видом твердости, были эти судороги борьбы и полного ухода в себя. Уже тогда, в 1923 году, начались открытые выступления против Маяковского. Сосновский выступил со статьей «Долой Маяковщину!», в «Правде» против поэта делали вылазки Альфред и Лежнев. Но настоящим литературным врагом его был поэт Сельвинский, автор больших поэм «Улялаевщина» и «Пао-пао», защищавший «антиреалистическую» природу поэзии и противопоставлявший агитационной поэзии более сложные формы. Единомышленником последнего был критик, конструктивист Корнелий Зелинский, автор статьи «Идти ли нам с Маяковским». Зелинский утверждал, что «к новому пониманию революции можно прийти только перешагнув Маяковского». Эти враждебные голоса, по-видимому, со временем умножились. Незадолго до смерти поэта уже прямо заговорили о «конце Маяковского». Творца «лефа» и социального заказа, лидера поэтов, предложивших первыми свои услуги комиссариату пропаганды, постигла участь «декадента» Блока. Его проводили в могилу свистом и улюлюканьем. Маяковский предпочел не ждать, пока через него, живого, «перешагнут к новому пониманию революции». Сам он, очевидно, отказаться от своего «громкого» прошлого не имел достаточно силы и гибкости. Другие, в частности и Асеев, которого он выделял среди советских поэтов, оказались гибче.
Перечитывая Маяковского, можно найти немало следов близящейся личной катастрофы поэта. Но, может быть, самым ярким показателем того, что у Маяковского не всё обстояло благополучно, был его поэтический спор с Есениным.
Маяковский очень низко расценивал новую советскую поэзию:
Одного Есенина, по-видимому, Маяковский ставил высоко, но считал глубоко враждебным и вредным новому социалистическому быту. Он не упускал ни одной возможности задеть, высмеять, унизить Есенина в глазах читателя, чтобы уничтожить опасную ослабляющую силу есенинской лирики: –
Язвил он его и как бы вскользь, между прочим:
Даже в предсмертном предисловии к поэме о пятилетке сравнил себя с ним:
Историю гибели Есенина Маяковский представлял чем-то вроде пьяного бреда свихнувшегося, спившегося деревенского парня, окруженного компанией «темных» собутыльников. Катастрофу его видел в «органической неспаянности с революцией»; отсюда - недовольство «собой, распираемого вином и черствыми и неумелыми отношениями окружающих».
Как известно, перед тем как повеситься, Есенин написал предсмертное стихотворение. Так как чернил в номере гостиницы, где происходил последний акт жизненной драмы поэта, не оказалось, Есенин вскрыл себе вены на левой руке и вместо чернил писал собственной кровью. Во всем этом было немало мелодраматизма, но последние строчки последнего есенинского стихотворения - едва ли не лучшее из всего им написанного когда-либо:
В этой обстановке, особенно на людей, близко Есенина знавших, слова эти должны были произвести впечатление потрясающее. Это хорошо оценил Маяковский.
«Конец Есенина, - рассказывает он, - огорчил. Огорчил обыкновенно, по-человечески. Но сразу этот конец показался совершенно естественным и логичным. Я узнал об этом ночью. Огорчение, должно быть, так и осталось бы огорчением, должно быть, и подрассеялось бы к утру, но утром газеты принесли предсмертные строки... После этих строк, смерть Есенина стала литературным фактом. Сразу стало ясно, сколько колеблющихся этот сильный стих, именно стих подведет под петлю и револьвер. И никакими, никакими газетными анализами этот стих не аннулируешь. С этим стихом можно и надо бороться стихом, и только стихом».
И Маяковский замыслил ответ Есенину в стихах. В статье «Как делать стихи» он отводит истории стихотворения «Есенину» отдельную главу. Со всеми подробностями он рассказывает, как создавались отдельные строки и строфы стихотворения, - сложный и трудный процесс своего писания, и всё - для завершающих «ответных» строчек:
Увы, эту бледную пропись он сам считал «наиболее действенным из своих стихотворений». Строки эти становятся еще скуднее и страшнее, когда невольно вспоминаешь конец самого Маяковского. Пришли ли они ему на память в последнюю минуту? Едва ли.
Меч, 1937, № 16, 25 апреля, стр.3.