Сочинения русского периода. Проза. Литературная критика. Том 3

Гомолицкий Лев Николаевич

Вакансия поэта

 

 

1

Оглядываясь на два десятилетия владычества большевиков в России, можно еще при желании или неведении обмануться насчет «планетарных» технических достижений, «гигантских успехов социализма». Одна только область никого не обманет - область искусства. Расцветшее «народное творчество» в новых условиях торжества социализма - не больше как рекламная или для самоутешения изобретенная фразеология. Не видеть этого может разве сам Сталин, который сказал об одной рифмованной сказочке Горького, что она выше «Фауста».

Можно ценою жизней (ничего большевикам не стоющих) многотысячной толпы рабов возводить гигантские заводы и прорывать многоверстные каналы, но никаким террором, никакими декретами не заставить возрасти на голом линолеуме социалистического реализма или советского нео-романтизма даже самой чахлой былинки подлинного искусства.

Вы скажете, что даже в тюрьму шильонского узника залетал «воздушный певец» с «лазоревым крылом». Но в том-то и ужас большевицкой тюрьмы, что в ней у узников отнята последняя свобода: вместе со свободою действий и свобода мысли и личного переживания. Шильонский их замок предусмотрительно окружен прочными силками для того, чтобы ни один настоящий «воздушный певец» ненароком не залетел к узнику. На решетку же темницы посажен заводской соловей. Роль этого соловья на лучший конец пропагандная: - вот и у нас есть соловьи и не то что старорежимные - живые, а чисто социалистической техники - заводные. На худший же конец соловей с официальной пружинкой в горле должен отваживать несчастного шильонского узника от подлинного искусства и всяческих сентиментальностей.

По дьявольскому (во всяком случае нечеловеческому) замыслу творцов советской эстетики, литература, подчиненная партийной планировке, должна стать фабрикой заводных соловьев, в которых согласно политическому моменту вкладывается соответствующий валик с наигранной программной песенкой. Настоящие же соловьи должны понять, что они в советском эдеме не у места, и либо улететь в иные земли, либо замолкнуть.

И настоящие соловьи поняли это сразу. История русской литературы после большевицкого переворота, в сущности, и есть история переселения или гибели «воздушных певцов».

Одни улетают за границу, другие, оставшиеся, - умолкают, третьи гибнут.

Были такие, что пытались подделаться под заводных. Однако невозможно живому, словесному (а литература - живое и словесное) стать роботом. В этом поучительнее всего трагическая гибель Маяковского. Не он ли выдумал и осуществлял со всем усердием социальный заказ, чтобы поставить в конце своей жизни такую в пропагандном смысле неудачную точку в виде пули.

Еще в прозе легче подделаться, но соловьиная песня - стихи, особенно неподатлива, особенно враждебна всякой фанатической, «мертвой» идее...

Вспомним, как пала поэзия в прошлом веке в десятилетия, когда русским обществом владели идеи - прародичи большевизма. Но в те времена, по крайней мере, никто не притворялся и не лгал. Базаров прямолинейно заявлял, что «порядочный химик в 20 раз полезнее поэта». Базаровы же нового советского покроя, решив, что всякое печатное слово прежде всего полезный пропагандный материал, заставляют поэта писать химическими формулами.

Увы, в прошлом веке наши нигилисты лучше понимали, что от формул в стихах химия много не выиграет, а стихи, наверное, потеряют всякую пропагандную силу.

 

2

В борьбе советских Базаровых с поэзией есть один поучительный, красноречивый пример.

Это история Пастернака.

Борис Пастернак единственный представитель чистого искусства, чистого поэтического приема, который не замолк, оставшись в подсоветской России. На всесоюзном съезде писателей он был назван «соловьем». У соловья сложные, трудные трели, изменчивые и бесчисленные. Это не то что какая-нибудь птица, подделыывающаяся под него, повторяет всё одну и ту же фразу. Пастернак - труднейший для понимания стилист, сложнейший метафорист. Базарову с ним, конечно, нечего делать, хотя Пастернак в свое оправдание и написал две-три революционные поэмы.

Поэмы эти стоили, вероятно, их автору многого. Во всяком случае, подумать о своем отношении к новой действительности ему пришлось немало. В одном из стихотворений Пастернка, между прочим, есть такие строфы:

И разве я не мерюсь пятилеткой, Не падаю, не подымаюсь с ней? Но как мне быть с моей грудною клеткой И с тем, что всякой косности косней? Напрасно в дни великого совета, Где высшей страсти отданы места, Оставлена вакансия поэта: Она опасна, если не пуста [512] .

Здесь в запутаннейшей форме высказана поистине опасная мысль. Рано или поздно Пастернак должен был за нее поплатиться. И еще удивительно, что расплата пришла сравнительно поздно.

Объясняется это запутанностью истории русского так наз. футуризма. Футуризм без особого основания считался в революционное время крайне левым литературным течением. Группа московских футуристов была одновременно близка к крайне левым политическим партиям. Маяковский богохульствовал и поносил буржуев на своих публичных «лекциях». Из футуризма возник Леф (левый фронт искусства), «социальный заказ». Молодая советская поэзия выросла на Хлебникове и Маяковском. Ученик Маяковского, формалист Пастернак имел все внешние возможности продолжать свои соловьиные трели в самые фанатические годы большевистской революции. С футуризмом у обывателей было связано представление о какой-то абракадабре. Непонятно, но потому непонятно, что разрушает устои старого. Большевикам же все разрушители устоев были с руки.

Но в действительности под абракадаброй футуризма таился далеко не чистый литературный анархизм. По существу своему футуризм был прямым наследником того философски-религиозного переворота, который принес столь пышное цветение русской литературы в начале текущего столетия. С переворотом этим права получили силы мистические, сверх- и под-сознательные, которые как раз гнали и ненавидели с фанатичною последовательностью наши Базаровы, - «реалисты» и материалисты прежде всего. Футуризм был углублением в область сугубо подсознательного. Было тут немало и от фрейдизма. Недаром Хлебников так интересовался словотворчеством детей, недаром в стихах процветал «заумный язык», которому поэты учились у мистических сектантов. Не случайно в результате русского футуризма остался стилистический прием в виде метафорического языка, главным представителем которого дóлжно признать как раз Бориса Пастернака. Подобным образом закончился и французский сюрреализм, расцветший на почве фрейдизма.

Пастернак наследник футуризма, поэт-стилист, пожинатель нивы, которую возделывали гениальный Хлебников и Маяковский. У них он унаследовал прием, в основе враждебный Базаровым и прежнего и нового века. То же, что было скрыто под сложностью этого приема, затемнявшего и зашифровывающего смысл, было простой бытовой, описательной поэзией. Таким образом, советскость Пастернака зиждилась на простом недоразумении. Недаром (может теперь сказать любой правоверный подсоветский писатель) его превознес на съезде писателей «фашистский волк в советской шкуре» - Бухарин.

С падением Бухарина всё стало ясно. Бухарин пел отходную по таком истинно революционном поэте, как Демьян Бедный, прославляя Пастернака. При этом, говоря о его лирике, «изгибах тончайшей словесной инструментовки», Бухарин умолчал о той гнилой трухе, которая эту блестящую и непонятную форму наполняла. Ныне, когда всем известно, что Бухарин злостно «дезориентировал на съезде советского писателя», стало понятно, что это делалось им сознательно.

 

3

Демьян Бедный, не пожелавший заживо ложиться в гроб, в ответной речи Бухарину тогда же, на съезде указал на странное значение его доклада.

– Пусть будет так, - заявил Демьян Бедный, - непонятно, но приятно. Лирический голос. Любим же мы слушать кузнечиков, и соловьев не прочь послушать. Всему свое время. Было время, гремевшее боевыми громами. Не слышно было за громами ни кузнечиков, ни соловьев.

Тут в зале писательского съезда раздался смех.

– А теперь такая благодать, - продолжал Демьян Бедный, - так ласкает ухо невразумительный, взволнованно-косноязычный стих... После грохота боев, отвлекшись на минуту от строительного грохота, приятно иному заслушаться кузнечиков и соловьев. Дело естественное. Слушайте. Но только не натаскивайте нас на вывод, что тут-то и есть основные достижения - у кузнечиков и соловьев, а вот те, которые грохотали, они-де отгрохотали и уже не современники.

Вслед за тем Бедный развил свою базаровскую эстетику, весьма любопыную по своей грубости и наивному невежеству. Она настолько характерна, что я позволю себе привести ее полностью. К тому же она пригодится для сравнения с «идеологией» Пастернака.

– Я принадлежу к той группе пролетарских поэтов, - продолжал гордо Бедный, - которые смотрят на мировую литературу с точки зрения мировой революции. Вот наша точка зрения. (В зале официальные аплодисменты.) Ленин сказал, должны ли мы небольшому меньшинству подносить сладкие, утонченные бисквиты, тогда как рабочие и крестьяне нуждаются в черном хлебе. А у Бухарина помахивает склонностью к бисквитам... Я как чернорабочий не брезговал в работе никакой темой. Всё шло на потребу времени в действии. В 20 томах моих стихов не ищите филигранных шедевров. Агитационное мастерство имеет свои законы. Агитатор бросает во вражий стан не розы, а разрывные снаряды. Чем удачнее, динамичнее снаряд, тем оглушительнее разрыв, тем на большее число осколков, поражающих врага, разрывается снаряд... Большинство того, что собрано в моих 20 томах, это разного калибра застывшие осколки, которые когда-то были разрывным снарядом. Осколки застыли, заржавели, быть может, но они честно сделали свое революционное дело и имеют право рассчитывать на революционное уважение (аплодисменты). Если не все, то часть их попадет - не в архив, а в революционно-художественный музей, и не для того, чтобы ими любовались, а чтобы их изучали, как и из чего они делались, в чем заключалось мастерство изготовления агитационного снаряда.

Едва ли Бедный не преувеличивал значения своих рифмованных фельетонов, которым каждый советский читатель, наверно, предпочитал обычный газетный фельетон, написанный прозой. Но не в этом дело, дело в теории, стопроцентно советской и годящейся как основное руководство для фабрики искусственых соловьев. Когда козни формалистики, ее буржуазная, контр-революционная сущность, - скрывшийся под непонятностью стиля враг - были изобличены, тогда на этом вивисекторском станке оказался и Пастернак. Роль вивисектора-обличителя, как известно, в советских условиях исполняет критик.

Вот она, усовершенствованная казарма, где не только действовать, но и думать и чувствовать надо по приказу свыше.

 

4

В «Литературном Критике» в мартовском номере этого года появилась статья В. Александрова «Частная жизнь» - кропотливый, подробный анализ книг Пастернака. Анализ с явной обличительной задачей, а может быть и - заданием. После этого анализа Пастернаку оставалось либо умолкнуть, либо, раскаявшись в своем буржуазном естестве, начать писать фельетоны по рецепту Демьяна Бедного.

Александров подходит к поэту во всеоружии формалистической критики. Он проникает в тайны его сложного стиля, добывая из этих глубин то, что кроется под блестящею замысловатою поверхностью. Для этого служит и род метафор, и излюбленные поэтом метафорические сопоставления. Вот по этим-то ассоциациям Пастернака критик и добирается до его интимного мира, в котором находит, по базаровской терминологии, мещанина, занятого своею частною жизнью, в годы «великого совета». Последнее же, как известно, равносильно государственной измене.

От какой-нибудь дождевой капли, тяжесть которой поэт сравнил с тяжестью запонки, от пыли, которая «глотала дождь в пилюлях», от палисадника, растерявшего в солнечный день «по траве очки», - критик делает заключение, что для Пастернака весь мир сошелся на его комнате. Даже выйдя в сад, он видит кругом предметы своего мещанского обихода: запонки, пилюли, очки... И критик очень рад, когда ему удается найти «выразительное» для Пастернака стихотворение, написанное просто:

...Зимой мы расширим жилплощадь, Я комнату брата займу. В ней шум уплотнителей глуше, И слушаться будет жадней, Как битыми днями баклуши Бьют зимние тучи над ней [517] .

К концу статья переходит в наставительный тон. В. Александров учит Пастернака, как надо писать стихи, чтобы, говоря иносказательно, они отвечали поэтике Демьяна Бедного.

И уж если кто здесь бедный, то именно Пастернак - живой «певец пернатый», которому предложено категорически стать заводным соловьем.

В условиях подсоветской России самое трагическое для подлинного писателя состоит в том, что ему нельзя молчать. Поэты взяты на учет, они должны служить социальному строительству, они - чиновники комиссариата пропаганды. Молчание для них равно государственному преступлению. Положение какого-нибудь белого раба на каналостроительных работах в этом отношении тысячекратно лучше. От него требуется работать лопатой, про себя же в это время он может думать о чем угодно. Писатель же не смеет даже оговориться ненароком какой-нибудь контр-революционной метафорой, изобличающей его истинную «фашистско-мещанскую» природу.

Кажется, и одного поверхностного взгляда достаточно для того, чтобы понять, что на большевицком бесплодном линолеуме никакому цветку истинного творчества не процвести. А если и процветет случайно (как было с Есениным, Пастернаком, Заболоцким первых его дерзаний), то его немедленно выполют руками советских Базаровых, зане такое цветение «не по плану» и является безусловным беспорядком в их материалистическом отвлеченном мире.

Меч, 1937, № 43, 7 ноября, стр.6.