К студенту-первокурснику Брюсову явился однажды маленький гимназист из Петербурга. Гимназист оказался петербургским символистом Александром Добролюбовым. Об этой встрече в дневнике Брюсова сохранилась запись:
«Он поразил меня гениальной теорией литературных школ, переменяющей все взгляды на эволюцию всемирной литературы, и выгрузил целую тетрадь странных стихов. С ним была и тетрадь прекрасных стихов его товарища - Вл. Гиппиуса... Я был пленен. Рассмотрев после его стихи с Лангом, я нашел их слабыми. Но в понедельник опять был Добролюбов, на этот раз с Гиппиусом, и я опять был прельщен. Добролюбов был у меня еще раз, проделывая всякие странности, пил опиум, вообще был архисимволистом. Мои стихи он подверг талантливой критике и открыл мне много нового в поэзии... Теперь я дни и ночи переделываю стихи... Странно - я вовсе не сумел очаровать Добролюбова, сознаю при этом, что он не выше меня, всё же чувствую к нему симпатию».
Ал. Добролюбов объявился в Москве вместе с Вл. Гиппиусом после выхода первой книги «Русских Символистов». Стихи петербургских молодых «декадентов» должны были пойти во второй книге сборника. Но поэты стали поправлять друг другу стихи и тут же поссорились, вскоре, впрочем, снова помирившись. С тех пор Добролюбова Брюсов зачислил в свои соратники и друзья, и благодаря исключительно сложившейся судьбе Добролюбова дружба эта сохранилась на протяжении многих лет. Слишком разные были это люди. Прямая противоположность Брюсову, Добролюбов не знал схоластического подхода к жизни. Каждую идею, как ни была она безумна, он пытался осуществить на деле, иначе и не мысля деятельной жизни духа. Но такова справедливость истории: не только удивительная жизнь этого мечтателя, но и само имя его прочно забыто.
В отрочестве Добролюбов был так застенчив, что не решался смотреть на женщин. Сидя за одним столом с гувернанткой, он закрывался рукой. Сильное влияние на него оказал друг его детства Владимир Гиппиус. Он заставил его читать новых поэтов и полюбить французских символистов. Но то, что у Гиппиуса, как и других, было лишь словом, Добролюбов не задумался претворить в дело. Отказавшись от различения добра и зла ради эстетики и доброго художественного чувства, он дошел до крайности, строя фантастические теории о задачах художника и искусства. Например, он отрицал науку и религию, заменяя их поэзией. «Люди придут к морю и сложат песню о море, придут к горам и сложат песню о горах. Вот вместо науки будет очень подробная песнь». Теория: всё дозволено - исповедовалась и применялась им в жизни еще в гимназии. Он уверял еще юношей, что не может никому пересказать своих грехов, боясь ввести другого в соблазн. Из университета его исключили за проповедь самоубийства. Он рано выступил в литературе как крайний декадент, представитель «магизма» и «демонизма».
Один современник (Л. Гуревич) так описывал его в то время:
«Странным казался мне этот мальчик с удивительными, огромными, черными глазами, в которых какая-то затуманенность и возбужденность наводила на мысль, что он морфинист, и которые вдруг поражали остротою и глубиною взгляда некоторых фигур Врубеля. В обществе он чудил и любил говорить пифически, иногда выражая нарочито дикими словами серьезную человеческую мысль... Посещавшие его рассказывали об его обитой черным комнате с разными символическими предметами, передавали - может быть, и действительно с его слов, что он служит черные мессы»...
Тяготение символистов к непонятному, мистическому, подсознательному и сверхсознательному, создало в жизни Добролюбова что-то вроде умозрительно-психологического смерча, в один прекрасный день выбросившего поэта из его привычной среды и обстановки.
Добролюбов начал печатать свою вторую книгу стихов. И вот в разгаре работы он сжег свои черновики, набранные уже тексты бросил в типографии, вступил в общество фантастов, мечтавших о революции и возвращении городов к сельскому быту; решил раздать свое имущество и идти постричься в Соловецкий монастырь и наконец исчез из дома.
Первоначально он уехал в Олонецкую губернию, «прежде всего, чтобы порвать со всем прежним». Прожив там всю зиму, он ходил пешком в Финляндию, вдоль по Онежскому озеру, собирая народные сказки, песни, причитания. Где-то по дороге он встретил странника по святым местам, который «внес мир в его душу». Из Пудожа он пошел пешком в Крым к своему другу - поэту, мичману Квашнину-Самарину. Узнал, что тот совершает плавание, и остался на несколько дней в Москве у Брюсова.
В дневнике Брюсова сохранился рассказ об этом свидании друзей.
«Он был, - пишет Брюсов, - в крестьянском платье, в сермяге, красной рубахе, в больших сапогах, с котомкой за плечами, с дубинкой в руках. Лицом он изменился очень. Я помнил его лицо совсем хорошо. То были (прежде) детские черты, бледное, бледное лицо - и горящие черные глаза, иногда смотрящие как-то в сторону, словно в иное. Теперь его черты огрубели; вокруг лица пролегла бородка, стало в его лице что-то русское; глаза стали задумчивее, увереннее, хотя помню, именно в них сохранилось и прошлое; прежними остались и густые черные волосы, на которые теперь падал иногда багровый отблеск от рубашки. А как изменились все его привычки и способы! Когда-то он был как из иного мира, неумелый, безмерно самоуверенный, потому что безмерно застенчивый... Теперь он стал прост, теперь он умел говорить со всеми. Теперь он умел сказать что-нибудь и моему братишке, и сестрам, и даже маме. И все невольно радостно улыбались на его слова. Даже животные шли к нему доверчиво ласкаясь».
Таким просветленным Добролюбов погостил, всех очаровав, в Москве и ушел в свой неизвестный путь. И вот через два месяца он внезапно появился снова, но в совсем ином виде. «Я пытался заговорить с ним, - рассказывает Брюсов, - но он отвечал односложно. Часто наступало молчание. Вдруг со словами “я помолюсь за вас” он вставал и падал ниц. Мы были в волнении. Эда (жена Брюсова) совсем бледнела. Я спросил у него, “кому вы молитесь?” Он отвечал - “всем чистым духам, земным и небесным” и вам “ангелам” - и он положил еще 4 земных поклона, нам троим (была сестра) и нашему браку. Эда дрожала и в один миг почти упала в обморок. Последние мгновения вечера мы были совсем вне себя. Со словами: “Если не поцелую ноги вашей, не будете со мною в раю” - он поцеловал нам ноги...»
Из Оренбурга вскоре пришло письмо от Добролюбова, а затем стало известно о его процессе. Его обвиняли в «оскорблении святыни и величества». Дома он перебил и топтал иконы. Ему грозила каторга. Дело осложнялося еще тем, что мать Добролюбова вмешала в дело Вл. Гиппиуса, объясняя в прошении на высочайшее имя его влиянием перемену в сыне. Отец Гиппиуса, занимавший какой-то значительный пост, выгораживая сына, топил Добролюбова. Поэт был помещен матерью на испытание в психиатрическую лечебницу, но был признан нормальным. В этот период Брюсов виделся с ним в Петербурге. Добролюбов был молчалив, но радостен. Перед тем как отвечать, складывал молитвенно руки, словно медитировал, и просил поучения у Бога. Говорил на ты, называл братом, на прощание облобызался. Мать рассказывала, что, оставшись один, он поет и импровизирует стихи. Добролюбов продолжал писать, но это уже не были стихи в нашем общепринятом смысле. Это были свободные духовные песни, молитвы, похожие на сектантские псалмы. Когда Добролюбов сидел в сумасшедшем доме, Брюсов посетил его там. Добролюбов уверял, что решил вернуться к интеллигентской жизни, что разочаровался в своих исканиях, что всё это было лишь опытом. Живо рассказывал свою эпопею, как ушел с намерением проповедовать в народе дьявола и свободу, как встретил «некоего Петра», человека неученого, но до всего дошедшего, который многому его научил. Узнав мысли Добролюбова, он соблазнился и оставил его. Потом Добролюбов был в Соловецком монастыре, где сжег все свои рукописи и книги, уверовав во все церковные обряды. При втором странствовании он стал освобождаться от церковности. Его увлекли молокане, за сектантскую проповедь его судили и взяли подписку о невыезде из Оренбургской губернии. Но, наскучив, он не выдержал и ушел, заявив в полиции, что уходит. Беглеца арестовали и по этапу отправили в Петербург. Тогда всплыло его дело...
После долгих хлопот дело всё же удалось замять. Добролюбов уехал на отдых в Самарскую губернию, но отдыхал недолго - снова впал в мистические настроения и однажды скрылся из дома. С тех пор он не переставал странствовать, изредка появляясь то в Москве, то в Петербурге. Вокруг себя он собирал крестьян, проповедуя им «пантеизм», неоднократно карался за эту проповедь, отсиживал свое и снова пускался с котомкой по России.
Конец этой метущейся жизни скрыт от нас революцией. Дальнейшая судьба Добролюбова неизвестна, да она ничего и не может прибавить к уже рассказанному. Как бы то ни было, жизнь эту нельзя не признать крайне характерной для русского интеллигента, богоборца и богоискателя, смятенной души, во всех своих крайностях и отклонениях ищущей вечной правды и ради нее, этой правды, готовой в любую минуту сломать свою жизнь, а то и пожертвовать ею. В этом смысле история Добролюбова весьма любопытна и символична.
Первых вожатых символизма сменили теоретики, было создано немало истинных ценностей, символизм вошел в историю, создав целую эпоху в русской литературе, но в этом море слов нужна была настоящая жертва, подлинное испытание жизнью. И первою такою искупительною жертвой, первою жизнью, отданною на пробу теории, стала эта жизнь, с точки зрения большинства (не спорим, наверно правильной), может быть, и загубленная, но на весах иных мер - наверно спасенная. Во всяком случае имя Добролюбова по праву должно стоять среди других, не забытых, как оно, но получивших известность имен первых русских символистов.
Меч, 1938, № 26, 3 июля, стр.6. Ср. рассказ о встрече А. Добролюбова с Д.Мережковским - Д.В. Философов, «Воскресные беседы. “Брат Дмитрий, помолчим”», Молва, 1934, № 23, 28 января, стр.2.