В мае 1906 года Московский Художественный Театр дал в Варшаве четыре представления. Театр возвращался из-за границы после берлинских триумфов. К тому времени имя Станиславского было уже славно на всю Европу. Решив задержаться в Варшаве, он и не предполагал, какую трудную задачу задает местным театральным кругам. Варшава того времени представляла собою военный лагерь. Всё русское, а особено русский театр, подвергалось бойкоту. Русские труппы, состоявшие из лучших сил императорской сцены, встречали пассивный отпор со стороны польского зрителя, а тем более со стороны польских патриотов и печати. Но Станиславский, слухи о чудесах которого доходили сюда и из России, и из Европы... Станиславский был слишком большим соблазном.
Получив известие о гастролях МХТ’а, польские артисты собрались на совещание, на котором было постановлено изменить на этот раз принципу общего бойкота. Каждый из польских артистов должен был решить сам, идти ему или нет на представление, спрашиваясь с собственной совестью. Подобное же совещание происходило и у театральных рецензентов, которые хотели высказать должное почтение Станиславскому и вместе с тем объяснить ему особые варшавские условия. Для этого найдена была следующая дипломатическая форма: вместо рецензий решено было обратиться в печати к Станиславскому с «открытым письмом»...
Между тем Станиславский, ничего не подозревая, отправился по приезде в Варшаву с визитом к режиссеру Польского театра Иосифу Сливицкому. Не застав его дома, он оставил французскую визитную карточку. Визит этот поставил в затруднительное положение Сливицкого, который как раз твердо решил и ради МХТ’а не изменить принципу бойкота. До позднего часа он совещался с женой, как теперь поступить, и наконец решил на визит ответить, но так, чтобы не застать Станиславского дома. Однако случилось как раз так, что Станиславский был в своем номере в отеле. Он с большой предупредительностью принял Сливицкого и очаровал его тем свойственным Станиславскому русским личным очарованием, о котором свидетельствуют все когда-либо с ним встречавшиеся. Разговор между Станиславским и польским режиссером происходил по-французски. Станиславский отграничил себя и свое дело от какой бы то ни было политики, проявил знание польского театра и польской романтической литературы... В результате Сливицкий и большинство польских артистов смотрели художественников из оркестра, где приготовлены были для них места (представления происходили на оперной сцене в Большом театре). Играли русские вещи: Чехова, Царя Федора, На дне. Натурализм Художественного театра и игра «художественников» произвели на польских артистов неизгладимое впечатление, хотя они были знакомы с немецким новаторством, да и сам польский театр переживал один из своих ренессансов.
На следующий день в «Новой Газете» появилось открытое письмо Яна Лорентовича. «Особым стечением обстоятельств, - писал он, - на вас, т.е. на одного из наиболее беспристрастных поклонников и распространителей Прекрасного, пала сегодня невольная роль создания бреши в этом пасивном, вполне естественном протесте нашей публики (против русского театра). Роль - почетная и во всех отношениях желательная. Однако первое представление убеждает, что усилие это преждевременно: кроме артистов и театральных критиков, никого из поляков в зрительном зале не было... Польскому критику нечем делиться со своими читателями: слова его не найдут в этом случае отзвука в их сердцах; публика не захочет проверить правильности суждения...»
Подобным же обращением кончался и фельетон Рабского. Рецензии эти ошеломили Станиславского. Он выслушал их с недоумением в переводе одной из воспитанниц своего театра Капитович. Однако он отнесся к ним с полным пониманием и сделал визиты обоим критикам.
В последний день своего пребывания в Варшаве он чуть не стал свидетелем террористического акта...
В такой обстановке произошло знакомство варшавских польских артистов с Художественным театром.
В Кракове в то время работала молодая группа артистов, заполнившая ныне ряды выдающихся театральных деятелей, режиссеров и новаторов. Туда слухи о художествениках доходили с трудом и воспринимались с большим критицизмом. Достижения Станиславского объяснялись особыми русскими условиями, позволявшими работать годами над одной постановкой, тогда как в краковском театре программа менялась каждую неделю. Но именно этим артистам впоследствии случилось совсем близко в Москве познакомиться с делом Станиславского. Во время войны они были эвакуированы как австрийские подданные в качестве «гражданских пленных» в Россию. В 1916 году в Москве оказались творец «Редуты» Остерва, ныне руководитель собственного театра Ярач, художник-декоратор Драбик, Брыдзинские, Фертнер и др. Создался польский театр, ставивший польские пьесы из романтического репертуара. Станиславский пришел на две его постановки: «Свадьбы» Выспянского и «Дедов». Беседовал с артистами, приглашая их выступить в Художественном или присутствовать на его считках и репетициях. Приглашением познакомиться со всем механизмом работы художественников воспользовался, кажется, лишь один Мечислав Лимановский, который удостоился присутствовать даже на священнодействии распределения ролей. Но в той или иной степени со Станиславским близко столкнулись и Ярач, и Остерва, и ряд других выдающихся польских режиссеров. Были и такие, которые специально совершали паломничество в Москву к Станиславскому - а именно: режиссер и театральный педагог Зальверович, в то время еще молодой режиссер лодзинского театра, и С. Высоцкая, пробиравшаяся в Москву в 1906 году из Кракова с чужим австрийским паспортом...
Всех прежде всего поражало личное обаяние Станиславского, отражавшееся на всем его деле. Однажды в 11 часов ночи Станиславский пригласил осмотреть устройство первой студии группу польских артистов, с которыми он встретился в кафэ. Несмотря на то, что спектакль был кончен, некоторые студийцы не поспешили домой, но остались в студии. Один сидел за роялем, другие читали или играли в шахматы... Другой раз Ярач в разговоре с одною артисткой спросил ее, сколько лет она работает в МХТ’е.
– Четыре года, - ответила она.
– И что же вы до сих пор играли?
– Один всего раз играла истерический припадок за сценой.
– Как, и вы удовольствовались этим?!
– О, я никогда не оставила бы этот театр.
Станиславский со своей стороны всегда с особым вниманием относился к польским артистам, подчеркивая перед ними свою аполитичность художника.
Зельверовича, на пять дней вырвавшегося в Москву, он соблазнял вступить в свой театр в качестве сотрудника. Остерве и Высоцкой предлагал играть на своей сцене. По его совету создалась польская «Студия» в Киеве, существовавшая там года два под руководством Высоцкой. Он посадил с собою за режиссерский стол молодого артиста эмигрантского польского театра Лимановского, обратившего на себя его внимание одним вырвавшимся смелым словом. Примеров таких можно было бы найти множество в богатом материале, напечатанном во 2-3 номере польского журнала «Сцена Польская», из которого я заимствовал и весь приведенный выше рассказ. Тут напечатаны, по случаю смерти творца МХТ’а, воспоминания о нем С. Высоцкой, Сливицкого, Зельверовича, Лимановского, Остервы, Ярача, Лоренговича, Эдмунда Вертинского, Калитович, Грубинского и др. Воспоминания эти представляют интерес не только для польского читателя. Русский найдет в них новые черты Станиславского, неизвестные его речи, новые факты.
Много дает в этом отношении Лимановский, рассказывающий о том, как он присутствовал при черной работе в Художественном Театре, и передающий свои беседы со Станиславским. Встречи и разговоры записаны и Остервой, который дал страницы из своих дневниковых заметок.
Те из польских артистов, которые разбирают художественную деятельность Театра Станиславского, сходятся на одном и том же. Сила художественников была в их «натурализме», который вдохновлял их «переживания». Но и в натурализме была опасность застыть на мертвой точке, выработать штамп. Опасность, против которой всегда усиленно боролся Станиславский.
Высоцкая свидетельствует, что он сам высказал ей эту мысль во время выступлений театра в Киеве. Но переходя к личности и таланту Станиславского, к созданному им делу, к его системе - все в один голос не щадят слов для выражения своего изумления и преклонения, сожалея, что труды его до сих пор не появились по-польски. Отрывки из его мыслей о сценическом творчестве помещены в «Сцене Польской», а в отделе рецензий той же книги журнала дана подробная рецензия об английском издании «An Actor Prepares».
В заключение любопытно по воспоминаниям польских артистов проследить отношение Станиславского к революции. В опровержение официальной большевицкой версии о преданности Станиславского новому режиму, все они свидетельствуют о полной его аполитичности.
Лимановскому Станиславский говорил уже в большевицкие дни:
– Мечислав Болеславович, объясните мне, пожалуйста, как это происходит, что наш мужик, у которого голубые глаза и мягкая добрая душа, может, как вот теперь, перебивать для забавы колом ноги породистым арабским лошадям завода одного моего родственника... Как вы объясните, что мужик наш такой простенький, покорненький, как святой, и вдруг превращается в дикаря, в дичайшего зверя?
Остерва рассказывает со слов Леона Шиллера, который ездил как делегат в Москву на юбилейные торжества Станиславского, - как юбиляр в речи своей сказал:
– Сначала трудно было привыкнуть к революционным условиям и требованиям в области театра, но время сделало свое; я учился революции, учился, ну и как-то научился...
Это «как-то» для юбилейной речи звучало совсем кисло.
Еще более интересный эпизод рассказывает в статье «Константин Сергеевич» Г. Ходецкий.
Во время празднования 35-летия Художественного Театра Станиславский в присутствии большевицких сановников и чуть ли не самого Сталина произнес речь, в которой ни словом не помянул революции и советского строя, а в заключение предложил почтить вставанием память мецената Саввы Морозова.
« И вот, - пишет Г. Ходецкий, - из почтения к памяти этого “недорезанного буржуя” - сам Сталин должен был на минуту забыть о “партийной линии” и встать с места. Не знаю, как он выглядел в ту минуту. Думаю, что мину он должен был иметь неотчетливую».
Меч, 1939, № 8 (245), 19 февраля, стр.5.