Сочинения русского периода. Проза. Литературная критика. Том 3

Гомолицкий Лев Николаевич

Письмо из провинции [638]

 

 

1

...читая в газете Вашей урезанные и подчищенные наши сообщения о всевозможных «проявлениях нашей культурной жизни», я давно уже собираюсь как-нибудь взять да и описать Вам какую-нибудь эпопею примерного благотворительного вечера. Когда Вы немилосердно вычеркиваете из провинциальной рецензии фамилии «устроителей буфета» и прочее, Вам и невдомек, наверно, чтó под этими нашими «точностями» кроется, какие сложные махинации, от которых зависят судьбы всей организации такой «импрезы», с беспроигрышной лотереей, концертом, танцами и буфетом. Да что далеко искать - вот Вам для примера одно из наших последних начинаний, едва не кончившееся скандалом и полной катастрофой, из-за чего - из-за размера типографского шрифта.

Дело в том, что в городке нашем застряла в этом году одна русская странствующая труппа. Так, небольшой «трупик», гордо именовавший себя сразу Московским художественным театром, Синею Птицей и Кривым Зеркалом. Артисты поголодали и разъехались; но сам режиссер, «знаменитый певец бывшей императорской сцены» Печерин-Майский остался, сняв комнату у Смирнова, может быть знаете, - того, что имеет дом с садом, у самой реки.

И вот первая же афиша о нашей благотворительной лотерее украсилась его двойным громким именем. Но тут-то как раз и произошло самое роковое недоразумение.

Как Вам известно, постоянной участницей наших концертов является жена бывшего присяжного поверенного Прытчикова, по сцене Олегова, а по афишам «артистка Киевской оперы». У нас говорят, - но, конечно, безо всякой злобы, потому что Анастасью Петровну весьма почитают и даже за глаза называют Прыщиковой, - что она и в Киеве даже никогда не была, а училась пению ее подруга, и то где-то в Харькове или Житомире. Слухи эти ни на что не влияют, без Олеговой не обходится ни один благотворительный концерт, не обошлась и лотерея, задуманная широко: с детским гуляньем, вечером пения и декламации и в завершение «богатой и разнообразной программы» - главное, что и привлекает публику: «танцами до утра».

«Всё складывалось как нельзя лучше». Кроме всех наших обычных участников-концертантов: Анастасьи Петровны, тенора Светского - провизора городской аптеки, дочери Липовского, которая учится в консерватории в Варшаве и являет собою нашу всеобщую гордость; учителя химии, очень высокого и очень мрачного господина, игравшего на скрипке, - удалось заполучить в первый раз Печерина-Майского и поэта Лососина, гостившего по соседству в именьи нашего почетного председателя. Два последних имени были гвоздем программы, так что даже председатель, чистенький пухленький доктор в пенснэ, Иван Федорович Барский, изволил пошутить очень тонко: что-де на сии два гвоздя можно не только возложить, но и повесить все наши надежды.

Увы, шутка его оказалась пророческой.

Когда мы взялись за составление афиши, мы вскоре поняли, какое это нелегкое дело.

Для руководства мы запаслись афишей прошлогоднего концерта, где на первом месте самым жирным шрифтом красовалась фамилия Олеговой. Казалось бы, даме и в этом случае следовало отдать предпочтение. Для соблюдения же иерархии ценностей мы решили набрать ее чуть-чуть мельче, а Печерина-Майского чуть-чуть крупнее. Но как было поступить с затесавшимся тут поэтом? Поместить ниже всех и набрать крупнее всех - получалось несуразно; поместить на одном уровне с Майским - не хватало места в афише. Мы долго ломали себе головы и, наконец, решили разделить программу на два отделения: литературное и музыкально-вокальное. В первом господствовало имя поэта, неограниченно, ни с кем не разделяя первенства; во втором - имя Печерина-Майского, хотя и не на первом месте, но самое жирное, самое длинное, самое бросающееся в глаза.

Всё было бы хорошо, уже и текст был послан в типографию, но вот секретарь наш, робкий человек Константин Георгиевич Кроликов, забежал по дороге к Анастасье Петровне и показал ей наше произведение. Анастасья Петровна, взглянув на афишу, закатила Кроликову сцену обиды, что-де не было спектакля, от участия в котором она бы отказалась, поддерживая нашу общественность, жертвуя своим голосом, временем и прочее, но стоило появиться какому-то проходимцу, и ее уже набирают мелким шрифтом, а скоро начнут набирать петитом и помещать где-нибудь за фамилией аккомпаниаторши. Кроликов так струсил, что, превышая власть, без нашего ведома, заказал набрать Олегову одним шрифтом с Печериным-Майским. У нас дух закатило, когда мы это увидели. Но было уже поздно: ярко-желтые афиши красовались на заборах.

Началось всё, впрочем, благополучно.

В самый разгар детского веселья приехал на бричке с дочерями помещика поэт. Он вступил на наш двор, широко улыбаясь разыгранной нами идиллии, и даже поманил какого-то мрачного карапуза; но тот, охраняя только что полученный мешок с конфетами, предпочел из предосторожности отвернуться.

Поэта с его спутницами мы отправили в буфет, где тут же произошло недоразумение. Лососин, с преувеличенной любезностью жавший направо и налево руки и даже по ошибке поздоровавшийся со сторожем Иваном, не обратил внимания на заведующего буфетом, члена правления Пушкова.

Пушков очень обиделся и дрожащими, искривленными губами заметил:

– А еще поэт! так, наверно, какой-нибудь писаришко.

Сторож же Иван, совсем сомлев, ходил за Лососиным, не отрывая от него глаз, и у всех спрашивал:

– Это поэт? настоящий? а петь будет?

У Лососина была странная манера: время от времени он схватывался судорожно за галстук и дергал его книзу, вытягивая шею. Он тоже купил, с широкой улыбкой, лотерейный билет и выиграл розовый шелковый бантик и карандаш, в котором на поверку оказался не графит, а проволока (вещи для лотереи собирались жертвованные - кто что даст - по домам и лавкам).

Наконец детей выпроводили и начались шумные приготовления к концерту. Загрохотали, выстраиваясь в ряды, стулья; с мелодическим визгом выкатился на сцену рояль. Достоевский хмурился, ухватившися судорожно за колено и желчно отвернувшись от сцены. Толстой - наоборот - мрачно взирал на нее сквозь густые брови.

Уже пришел кое-кто из участников. Выдвинули стол для билетов. Начала сходиться публика. За Олеговой и Печериным-Майским был кто-то послан.

Для начала выпустили поэта. «Первое отделение самое почетное», - объяснил ему предупредительно Барский. Поэт кисло сморщился, но, поколебавшись, вышел, жеманно кланяясь, и - небезопасный жест с галстуком - попросил прежде всего не забывать, что перед нами не актер, а поэт, открывающий свою душу.

Я стоял в дверях, рядом с саркастически улыбающимся заведующим буфетом.

Перед каждым стихотворением Лососин делал импровизированные пояснения, например:

– Я вообще верен любви, но я человек, как и все, а потому не могу запрещать своему сердцу...

Затем следовало произведение искусства.

Публика аплодировала, поэт кланялся, хватался за галстук. Всё шло как по маслу. Но на сердце у нас было неспокойно, и начались уже зловещие предзнаменования.

Когда на сцену вышел учитель химии и, расставив длинные ноги, с мрачным видом запиликал на скрипке, по дому распространился отчетливый запах гари. Бросились искать - не пожар ли! - и нашли ее источник в дальней комнате, для вечера декорированной копиями Кустодиева: - на столе в облаке копоти керосиновую лампу, а в ней забытые горящие щипцы для завивки.

Открывая окна и устраивая сквозняки, Кроликов шепнул мне:

– Не кажется ли вам странным, что до сих пор нет знаменитостей.

Действительно, ни Олеговой, ни Печерина еще не было. Не являлись и посланные за ними.

Я метнулся, разыскивая Барского, и в дверях столкнулся с ним и с Анастасией Петровной.

Чмокая и разминая ей ручку, довольно пышную и отменно белую, Барский захлебывался в приветствиях. За обширным декольте Олеговой маячили бледные лица провожатых. И тут, как только артистка прошествовала, шурша платьем и заглушая гарь какими-то жуткими духами, и мы едва собрались с мыслями, появился бедный посланец к Майскому.

Трясущимися губами, задыхаясь, он торжественно заявил: «Не пустил в комнаты, в передней принял - разговаривать не хочет: обижен - и - в пижаме...»

Кроликов схватился за голову, доктор снял пенснэ, подышал на них и опять надел на нос. Составив летучий совет, мы порешили, что я и Константин Георгиевич (Кроликов) немедленно отправимся к Печерину и, объяснившись, привезем его к последнему отделению.

– Последнее отделение всегда самое почетное, - закрепил Барский.

 

2

Так как нам было доподлинно известно, что в местах, где жил Печерин-Майский, никакого, даже самого захудалого извозчика не разыщешь - а Майского надо было из почтения разориться доставить извозчиком - мы добежали до биржи, влезли в первого попавшегося фиакра и погнали его к Смирнову.

Это была, кажется, моя единственная прогулка на извозчике по нашему граду. Нас так трясло, что щелкали челюсти и тряслись, как от электрического тока, щеки, когда же мы свернули в полную черноту немощеных улиц, - пролетка сразу боком провалилась в мягкую пустоту, замоталась по ухабам и зашлепала по неусыхающим лужам. Тут опасности угрожали нам со всех сторон. По лицам неожиданно хлестали пыльные невидимые ветки деревьев, пролетку кренило то в одну, то в другую сторону, и мы оказывались попеременно то я на охающем Кроликове, то он на мне. Колеса трещали, оси скрипели.

Наконец мы приехали и, разбитые, с вымотанными внутренностями, неверными шагами наощупь пустились в неизвестное.

Кое-как в этом опасном путешествии мы всё же набрели на крыльцо. На наш стук вышел сам хозяин с керосиновой лампой в руке.

Та же лампа осветила тускло комнату, в которой нас оставили в ожидании приема.

Мысли наши были, естественно, далеки отсюда. Мы представляли себе иссякающую программу концерта, сознавая всю ответственность взятой на себя миссии. Кроликов не мог сдержать волнения. Он дрыгал ногой, теребил злополучный узелок на скатерти, подвернувшийся ему под руку: выматывая яростно его и вытаскивая нитку. Бросив узелок, он угловатым движением пополз - за часами! - в жилетный карман, вынул из него кусок пирога, принялся жевать и, вдруг сообразив, остолбенев, пробормотал:

– Вот дак... вот дак... история - это я пирог перед отходом ел и вместо хронометра, значит, в карман, значит, сунул... а теперь полез за временем, и как будто всё в порядке, нашел и ем - а!.. что!..

Видя, как глаза у него наливаются кровью и жилетка начинает подпрыгивать, я упал на стол, мотая головою. Тут Кроликов, исходя безмолвным смехом, начал раскачиваться туловищем, угрожая двум соседним филодендронам. Остановиться было уже невозможно. Со стула Кроликов бесшумно свалился на пол...

И вот в эту неподходящую минуту перед нами предстал Печерин-Майский.

Припадок наш моментально прошел. Я вскочил навстречу, вытирая слезы. Кроликов сделал вид, что искал нечто под стулом, - поднялся взлохмаченный, ударившись теменем о край стола. Достаточно было взглянуть на его фигуру, чтобы покатиться снова от хохота.

Но знаменитый артист, приготовивший, очевидно, величественное появление, ничего решительно не заметил.

Войдя, он остановился, расставив грузные ноги, выпячивая живот. Он действительно был в пестрой полосатой пижаме. В пухленькой ручке его дымилась прокопченная трубка, и вот, размахивая ею, уставясь мутными, мимо нас, глазами, он начал свою речь:

– Очень приятно познакомиться, - голос у него был хриповатый с актерской оттяжкой. - Я уже давно жду случая объясниться, господа, но не имел чести... э... не имел чести видеть под своим кровом никого из устроителей... Должен, конечно, с одной стороны, принять во внимание неопытность дилетантов, что многое, многое объясняет. С другой же стороны, не хочу, чтобы вы подумали, чего доброго, что в Печерине-Майском говорит самолюбие. Я, господа, старый артист, чтобы самолюбничать, как какой-нибудь провинциальный актеришка. Тут, господа, я выступаю в защиту искусства, истинного высокого искусства, которого унижать не поз-во-лю.

Голос его рос, из трубки летел пепел.

Я боком следил за Кроликовым. Тот стоял бледный, с трясущейся челюстью. Но Майский, к счастью, почему-то избрал мишенью меня и наступал и возносился в мою сторону. Единственным утешающим фактом для меня с самого начала были топорщившиеся на Майском из-под пижамы манишка и белый галстук.

– Приглашая в моем лице представителя славного прошлого русского театра, вы должны были с уважением отнестись к русской культуре. Вы воображали - напрасно! - что я позволю топтать ногами заветы чеховской чайки, традиции Художественного театра. Нет, господа мои, это сделает, может быть, всякий, но не Печерин-Майский. Печерин-Майский ответит на это хамство... - садитесь! Садитесь же, - взревел он на нас.

Совсем потерявшись, мы плюхнулись не глядя куда: я на треснувшее кресло, Кроликов на филодендрон. Произошла катастрофа. Благодатная катастрофа. Мы бросились к филодендрону. Кроликов, отирая холодный пот, лепетал нечто неразборчивое, я отряхивал с него землю. Майский брезгливо помахал отломанным листом и, положив его на стол, полувопросительно уставился на нас, с выражением: вот как я вас!

Воспользовавшись минутой молчания, я забормотал о всеобщем уважении к заветам чайки, к искусству и к Печерину-Майскому, особенном уважении к его мировой известности, и о том еще, что всему виной недоразумение, которое никогда не повторится.

– Выслушайте меня до конца, господа, - мы все уселись, Майский снова раскурил трубку (о Боже, время-то шло!). - Я хочу, чтобы вы меня поняли. Печерин-Майский прежде всего человек слова. Понимаете: ничто не может - ни болезнь, ни принцип, ни оскорбление - а тут было оскорбление, о нет, не личное, но было - не может его заставить не сдержать слова. Потом - он будет драться на дуэли, протестовать, судиться (этого еще не доставало, подумал я), но слово должно быть сдержано. Я еду и буду петь (вздох облегчения слишком открыто вырвался у нас - только скорее!). В следующий же раз я сам составлю вам афишу и укажу свое место в программе.

Тут он вскочил, выбежал и, весьма проворно обернувшись, явился переодетым.

По дороге, поскольку дорога на то позволяла, он нам пытался рассказывать анекдоты. Невпопад, на всякий случай после каждого слова мы подхихикивали до боли в скулах...

Ожидавшим путешествие наше показалось бесконечным. Публика волновалась. Кто-то шикнул, кто-то потребовал назад билеты. Слышались громкие иронические замечания. Большинство, не обращая внимания на догоравший уже концерт, толпилось в буфете. В это время, как спасение, явились мы. Майский вспрыгнул на сцену, расточая улыбки. В зале захлопали, буфет хлынул в двери. И он запел.

Вызовам не было конца. Майский хватался за грудь, прижимал платок к напудренному челу и должен был петь снова и снова... «Миллион терзаний» и «Безноженьку».

«Вечер, - как писал на следующий день Кроликов в Вашу газету, вдумчиво разглаживая пером брови, - вечер превзошел все ожидания. В завершение многообразной программы знаменитый артист Художественного театра г. Печерин-Майский, любезно согласившийся выступить в концерте, был встречен овациями. Голос его чаровал, это было необъяснимое колдовство. Окончательному же успеху вечера способствовал горячий буфет, организованный самоотверженными стараниями по примеру прошлых вечеров нашим уважаемым общественным...» и т.д.

Словом, это была та самая рецензия, которая и навела меня на мысль написать Вам это письмо...

Меч, 1939, № 16, 15 апреля, стр.5; № 17, 23 апреля, стр.4. Подп.: Л. Гий.