В парижской клинике умер Владислав Фелицианович Ходасевич...
Не знаю, как переживалась смерть поэта в прежней обильной и богатой России. В нашем бедном и с каждым годом непоправимо оскудевающем зарубежьи смерть поэта и вдобавок такого, каким был Ходасевич, переживается как личное горе. Нет нужды, что последний сборник его вышел двенадцать лет тому назад, что последние годы поэт провел в трагическом молчании. Он жил среди нас, не отнимая у нас надежды еще услышать его голос.
Перестав писать стихи, он отдался историко-литературной и критической работе. Его биография Державина должна быть признана лучшим на русском языке биографическим трудом, в котором художественная совершенная форма сочеталась с исторической правдой. Он оказался проницательным и добросовестнейшим пушкинистом в своих книгах «Поэтическое хозяйство Пушкина» и сборнике статей о великом поэте.
Как критик Ходасевич отличался независимостью суждений и конкретностью требований, которые он обращал к молодым авторам. Он осуждал в последних небрежность стиля, нелюбопытство к прошлому и негодовал на литературные нравы зарубежья. При каждом удобном случае статьи его напоминали о традициях русской писательской среды, ответственности нашей перед своим великим прошлым. С той же прямотой были написаны и его литературные воспоминания, совсем недавно собранные в отдельную книгу - «Некрополь».
Он жил среди нас, не оставляя творческой работы, влияя своим авторитетом, сдерживая своей совестью и прямотой. С его смертью эмигрантская литература осиротела, от нее отлетела частица ее изгнанного со своей родины, бездомного, но не оскудевшего до сих пор духа.
Родился Ходасевич в 1886 году в польской московской семье. Вопросы национальной принадлежности самые сложные и запутанные. В одной из своих статей он вспоминал, как в детстве мать уводила его в свою комнату и там учила его молиться по-польски и читала ему, прерывая чтение слезами, «Пана Тадеуша».
Свое служение русской поэзии он объяснял сам так:
Болезни сыграли большую роль в жизни Ходасевича, исполнив ее страданием и неподвижностью. Ходасевич писал трудно и мало. В «Собрании стихов», появившемся в эмиграции в 1927 г., не малым больше ста стихотворений. Это всё, что нам оставил поэт. Первые юношеские сборники, отброшенные строгим автором, сюда не вошли. Не вошли справедливо - зрелые годы Ходасевича-поэта совпали с революцией. Созреть и сформироваться ему суждено было в самое глухое безвременье, в грохотах великой катастрофы. Третья книга стихов «Путем зерна» издана была в 1920 г. в Москве; четвертая - «Тяжелая лира» вышла уже в Берлине в 1923 г. Последний цикл «Европейская ночь» отдельно не появился и был прямо включен в «Собрание стихов». Названия сборников-циклов символичны для творческой биографии Ходасевича. Он шел путем зерна через личную и внешнюю тьму; честный подвиг его был - тяжелою лирой, выпадающей из рук –
Эти строчки Баратынского не случайно приходят здесь на память. Невозможно отделаться от соблазна сопоставить поэзию Ходасевича с Баратынским. Подпал ему и А. Белый в давней статье своей о Ходасевиче. Белый, увлекшись, был склонен сопоставление это завести очень далеко, но некоторые его замечания были поразительно метки. В числе другого отметил Белый общую для Ходасевича и Баратынского черту: бескрасочность их мира. Уточняя, можно сказать, что рисунок обоих поэтов был не живописен, - графичен. Тут действовал закон отвлеченности:
Теперь, зная всё поэтическое наследство Ходасевича, для нас ясно, что не столько Ходасевич исходил из Баратынского, сколько Баратынский предчувствовал Ходасевича. К поэзии последнего могла бы послужить ключом следующая формула Баратынского:
Загадки и несправедливость смерти, жизнь, где «мытарится душа то отвращеньем, то восторгом»: ну и правда, оголенная до своего безобразия, умом и «злостью».
Путь этот привел Ходасевича к сатире, причем не бичующей, но тем сильнее, смертельнее ядовитой. По слову того же Баратынского, Ходасевич видел мир как во мгле, но и арф небесных отголосок слышал слабо. Отрицание зла, всего того, что он так «нежно ненавидел» и так «язвительно любил», не противостояло у него видению абсолютного, положенного вне этого мира добра.
Потустороннее он искал в посюстороннем, разрешая проблему их сочетания или смешения - литературным приемом «мистического реализма». Стиль этот, в русской поэзии навсегда уже теперь связанный с именем Ходасевича, пользуясь самыми простыми средствами рассказа о вещах из обыденного мира, вводит незаметно в этот рассказ вещи чудесные, обличающие свою иномирную природу. Или, наоборот, неземное появляется сравнением почти кощунственно земным: пробуждающийся дух - с прозревающимся из-под припухших десен зубом, протлевшая пробочка от йода - с телом, разъедаемым душою.
Сквозь эти пробелы проступает нездешнее, отвлеченное, тайна. Гравер травит кислотою медную пластинку, на которой «пустоты»-то и составляют штрихи рисунка. Мысль разлагает мир, мир, разлагаясь, разлагает в свою очередь носительницу мысли - душу; кислота - металл, металл - кислоту. И что же, из процесса разложения получается произведение духа - искусство.
Эта тайная мысль, рождавшаяся в «злости и скорби» в поэзии Ходасевича, слишком соблазнительная, чтобы на соблазн ее тут же острый ум поэта не ответил реакцией, - и была главною тяжестью поэта. Главной причиною раздвоения, приведшего к полной немоте.
Мечта, вырвавшаяся у него однажды:
так и осталась мечтою. Для «отчетливой оды» он был слишком трагичен, и всё вокруг него трагично, разобщено, разметено ветром времени,
Ю. Мандельштам в статье «Памяти Ходасевича» («Возрождение» от 16/VI) вспоминает, как однажды Ходасевич пришел в один дружеский дом расстроенный, почти плачущий. На вопрос, что случилось, ответил: - «не могу писать. Т.е., конечно, стихи выходят - но это уже не то, не мое. А что сейчас надо писать - не знаю. Может быть, вообще сейчас не время для стихов».
С совестливостью, отличашей его, Ходасевич нес свой честный подвиг. Совесть подсказала ему и немоту последних его лет. Позднейшие стихи «Европейской ночи» помечены 1927 годом.
И теперь, когда за первою смертью последовала вторая физическая смерть, невольно вспоминается его давняя, оброненная горько ироническая строчка:
И жить, и петь почти не стоит.
Меч, 1939, № 26, 24 июня, стр.3.