Но предположим, что Ладинский по каким-то внутренним или внешним причинам слишком поверхностно подошел к своей задаче. Эстетизирование - это еще не есть преображение, как украшение цветами трупа не есть его воскрешение.

Вот перед нами другой пример - Владимир Смоленский.

Поэзия его, в противоположность Ладинскому, никогда не искала тем вне лирического круга. В первых своих стихах («Закат») Смоленский был охвачен каким-то сладострастием бессилия перед надвигающейся окончательной гибелью. Было в этой его юношеской теме что-то от Лермонтовского мрачного отчаяния, осложненного Достоевским.

Упоение безвыходностью, воспевание окаменения при жизни и, наконец, последнего смертного покоя - вот вкратце содержание «Заката». Одна из запоминающихся формул сборника: «друг, не бойся - спасения нет».

Начинался «Закат» апокалипсической картиной мирового заката, по следам которого восходит ночь «в вечном сне и вечной славе».

Затем следовал лирический анализ обреченности. Это Бог вел человека «путем нищеты», постепенно отнимая у него всё, чтобы «я в непроглядной мгле, на пустой ледяной земле, обреченный, как все, умереть, ни о чем не мог пожалеть». Отсюда вывод: - крайнее отчаяние, крайняя степень опустошенности и всяческой нищеты - всё это средства облегчения смертного часа.

Значит, смерть страшна, сильна, и жало ее, несмотря на всю христианскую фразеологию стихов Смоленского, не уничтожено, глава змия не стерта. Это не был бунт, но иссякновение, оскудение и веры, наряду с жизнью.

Молчи. Не надо о любви. К чему. Ведь не спасает ни любовь, ни вера. Тебя прижал я к сердцу своему, Как прижимают дуло револьвера... [685]

Стихи были несколько патетичны, декламативны, но это «дрожание в голосе» искупала их трагичность.

Тут же была сделана попытка представить процесс «освобождения»: «Нет ничего, ни зла, ни блага, ни мудрости, ни правды нет», «Всё сжечь - стихи, любовь, надежды, всё позабыть, всё потерять», «Без Бога, без любви, без слова влачить земное бытие», «Закрой лицо руками и усни, во сне мгновенья кажутся короче», «Тебя нельзя спасти, тебе нельзя помочь. Друзья... но нет друзей, любовь... но нет любви...».

Какое там искусство может быть, Когда так холодно и страшно жить. Какие там стихи - к чему они, Когда, как свечи, потухают дни... ...Какое там бессмертие - пуста Над миром ледяная высота [690] .

Такое начало оставляло недоумение. Что же могло последовать за ним? Поэту оставалось либо умолкнуть и ждать медленного умирания, либо найти какое-то обетование. Смоленский не умолк. Через шесть лет вышел второй его сборник.

Стихи стали суше, отсеялись, отстоялись, приобрели мужественность и зоркость. В субъективно-лирической части сборника Смоленский по-прежнему продолжал анализ процесса умирания, но от долгого созерцания тень смерти стала как бы прозрачной и раздвоилась, упав на жизнь. Смоленский поднял страшную тему «предварительной» смерти, смерти при жизни. Правда, толкует он это явление, кажется, несколько упрощенно, «физиологически», между тем ведь это - смерть души, по природе своей бессмертной:

    ...будет долго тень твоя, Дрожа в изнеможенном теле, Не зная сна, не видя цели, Бродить меж камней бытия, И будет повторять слова, Скучать и лгать, и улыбаться – Как все - и будет всем казаться, Что мертвая душа - жива [692] .

Смерть души, - мы знаем, - не может наступить под действием разлагающей физическую оболочку ее, той, простой, перстной, ликой смерти. Даже и называться это не должно смертью, но именем какого-то из «смертных» грехов. Может быть, это оскудение веры, в котором сознается Смоленский, или другой грех, например, - грех нашей общей безблагодатности, бесправедности: ведь не нашлось того одного праведника, спасающего мир.

В стихах Смоленского обращает внимание их сосредоточенная серьезность, заставляющая насторожиться в ожидании какой-то тайны, чего-то во всяком случае значительного. Если сравнить ее со страшным бесноватым кривлянием и смехом гоголевского мира мертвых душ, живой мертвец Смоленского представляется торжественною тенью. Смерть его не лишает надежды на благодать, становится как бы его искуплением; опустошением, в котором за «тишиною молчания» таится «неутолимая любовь, неугасимое сиянье».

В этом убеждает одно стихотворение, с посвящением «Моему отцу», - где показано почти с осязательной силой «касание мирам иным». В явлении тени умершего физической смертью умершему смертью души встает, как грань между поту- и посю-сторонним, заклинание «Смерти нет»...

В творчестве Смоленского заложено основное противоречие, а именно то, что прежде всего оно - творчество, т.е. созидание, а не разрушение, жизнь, а не смерть. Смерть кажется противоестественной, невозможной в творческом акте. На это уже обращалось внимание. Никто только не заметил того, что смерть Смоленского, разлагающая не тело, а душу, - не уничтожение, но грех, и потому изображение ее художником, ее истолкование есть одно из средств борьбы с нею. Отсюда, несмотря на всё его демонстративное безверие, религиозность Смоленского, его постоянное стремление выйти за пределы искусства.

Подвижники советовали в борьбе с некоторыми грехами, как оружие, обращенное против них, грех же - гнев. И вот Смоленский, интуитивно следуя голосу своей здоровой, сопротивляющейся смерти природы, настраивает на гневный лад свою лиру.

В новом сборнике его есть целый ряд стихов, которые можно отнести к стихам типа «гражданской» лирики на эмигрантский лад. Подобный род поэзии пробовали уже и другие парижские поэты, довольно безуспешно. Страстность, сосредоточенность Смоленскoго, несмотря и на его несомненные неудачи, дает ему моментами голос воистину власть имущего.

Пока это лишь отдельные строки, но строки такие, которые тут же и вошли в обиход, получили самостоятельную жизнь. Многие ли из современных поэтов могут этим похвастаться. В стихах Смоленского, впрочем, всегда присутствовало не поддающееся учету нечто, то именно, что делает поэта в какой-то мере выразителем своей эпохи. Едва ли случайно его стихотворение привел один советский автор (конечно, не называя, чье оно) в своем романе как характерное для парижских настроений. Недаром в статьях зарубежных публицистов стали попадаться вот эти: «огромная тюрьма» советской России и наша «тесная свобода» из стихотворения, кончающегося строфой:

И сливается голос мой С голосами глухими народа Над его огромной тюрьмой, Над тесной моей свободой [699] ;

или эмигрантская «свобода и лира» из другого стихотворения, где Смоленский, обращаясь к поэту, говорит, что Господь

...для того тебя оставил жить И наградил свободою и лирой, Чтоб мог ты за молчащих говорить О жалости безжалостному миру [700] .

Интересно, что гражданские стихи Смоленского были как раз в критике встречены отпором, даже отрицанием. Нельзя утверждать, что критика тут обмануло его чутье. Нет, пафос, «дрожание в голосе», известные по первым стихам поэта, тут повторились и с особою силой. Как для Ладинского - красивость, так для Смоленского - приподнятость тона оказались роковыми в попытке преодолеть косную лирическую традицию. Осмеливаюсь утверждать, что причиной этой неудачи в обоих случаях было известное творческое благополучие поэтов. И Ладинский, и Смоленский - прежде всего мастера, вырабатывающиеся в лучших наших стилистов. И поскольку сам в своей почти метафизической глубине Смоленский трагичен, постольку искусство его лишено настоящего трагизма. Пафос, красивость его, равно как и декоративность Ладинского, происходит именно от этого творческого благополучия. Поэтому рядом с ними хочется поставить поэта, как раз им в этом смысле противоположного, до глубины своей и своего творчества трагического.

Я говорю о погибшем в 1935 году Борисе Поплавском.