Над рекой на холме усадьба господская.

На другой стороне деревня стоит.

На другой стороне люди бородами заросшие, люди с лапами полузвериными, в тулупах вывороченных; из бороды слово несвязно, неразборчиво; из бороды глаза мрачно горят.

Привез пан Афину Палладскую: из белого камня сделанную, поставил между белых колонн.

Ветерок из парка набегает, плющ по колоннам раскачивает, пятна солнца на скатерти играют, помещик на скатерти чай пьет, газетку читает: Война. Революция. Приказ.

В колонной зале пусто, на полу отражение тела удлиняется, со стен улыбаются дедушки, бабушки в чепцах, в гробах - свирепые и загадочные. За зеркальными дверями - сумерки, деревья синие, кое-где пожары занимаются: сыпят искры в осеннее небо.

На другой стороне, точно галки, люди высыпали, встречают с войны вернувшихся, свиристят гармоники. Похаживают, на холм посматривают: из бород глаза недобро горят.

Над рекой на холме молчит усадьба господская.

На другой стороне деревня кишит.

Вьют мужики веревочку, посвистывают. Шинелишки серые шмыгают. Винтовочки из рук в руки переходят. Вороньё от выстрелов над церковкой каркает - треплется.

Ставит Петро недра водочные: «Пей, пока у кого охота. Товарищи, будет нашего бедованья. Айда в хоромы панские. Пришло время нам пановать!»

Через реку толпа сыплется, выстрелы во все стороны разлетаются, телеги боком подпрыгивают - идут панское богачество поровну делить.

Вышел помещик гостей встречать, кричит - надрывается: «Берите всё, мои дети». Слова в реве толпы теряются.

Ступил Петро на крылечко, откинул лапищу - только в господской груди, как у лошади, екнуло. Связали барские ручки веревочкой, отвели в сарай, заперли, приставили сторожа с винтовочкой.

Приступили имущество поровну делить: каждому по листику от фикуса, белье господское на полоски порвали, ковры на дорожки порезали.

Ребятишки осколки, фигурки разные, тряпочки грязные пособирали, на печь притаскали.

Подошел Петро к Афине Палладской: колупнул ногтем, приметнул глазом - это, говорит, на известку пойдет, всякое за войну видели, кое-чему выучились.

На площадке перед портиком греческим трещит, сыпет костер искрами. Такая пальба. А шинель нарочно в огонь патроны бросает. Бабы пугаются, ребятишки суются. Накинули петлю на шею Афине, потащили по лестнице. Мрамор обивается, по площадке к костру дорожка извивается.

Белая, недвижная, величественная лежит богиня на огненном ложе, глядит загадочно в русское небо белесое.

Сидит барин в сарае запертом.

Только травы под стеной от пыли шуршат.

Только видно в щель, когда ночь, когда день.

Только видно в щель, как птицы летят; ветром птичий голос еле доносится.

Была у пана старушка мамушка - его деток господских выкормила.

От пана жена ушла, деток с собой увезла, где теперь - в Италии, в Киеве - все следы потеряны. Осталась у пана одна мамушка кормилица.

Услышала бабушка, г. барина суд ждет, завозилась в своем углу, вылезла из щели мушиной. А и ее имя все давно запомнили.

«Или в вас Бога больше нет. Вот погодите, Богу-то за всё ответите».

«Нет теперь, бабушка, Бога. Бога богатые выдумали».

В мыслях старуха ногами запуталась. Только старое твердо помнится, смерть близкая выучила: «Разве можно по-разбойничьему! Бог видит, Богу-то за всё ответите».

Приплелась бабушка к сараю. Мужичок винтовочку поднял, «стой!» подмигивает: «пропуск!»

«Чего со старой ищете. Осмешники».

«Вались, божья, кудою выползла».

Обошла сарай, проковыряла щелочку, шепчет в щелочку:

«Здесь ли ты, Иван Сергеевич? Помолись-ка ты Почаевской. Она одна и есть что спасет...»

«Уезжала барыня Мутрена Степанна, казала, отдай ты, прошу тебя ради Бога, барину Ивану Сергеичу этот куверт. Мне куверт-от на что - памяти у меня коротко, теперь вспомнили, - может, он тебе-то еще на что пригодится».

«У меня, бабушка, руки назад завязаны. Ты конверт опусти в щелочку».

За рекой мутною три стоят скамеечки, четвертая бричка из господского двора, обитая кожею.

На бричке судья сидит, на скамьях присяжные; посредине мужик засучил рукава, к дышлу веревку привязывает, бревном ее закручивает, зубы показывает, шушит портит, отсмеивается.

Бабы вышли поглядеть, как пана судить будут, как пытать будут тело панское, жилы его господские вытягивать.

Вот ведут его, подталкивают. А он смотрит, как бы не видит, на солнышко щурится, дышит воздухом родных мест, чему-то своему улыбается. Руки у него сзади закручены, ноги свободны - впереди палач.

Петро привез в свою хату рояль.

Пришлось дверь разбить - рояль внести.

Занял рояль с печью всю хату.

Вечером пришли хлопцы с гармошкою.

Хлопец рояль открыл, стукнул в клавишу - звякнуло, стукнул в другую - на другой лад.

Смеется парень, гогочет.

Бабы, в углу шепчась, захлебываются про то, как барина замучили. Теперь не заснуть - привидится.

Садится на скамеечку дядька, на уголочек подсаживается. Вынимает синюю бумажку смятую, расправил - конверт заклеенный.

– Письмо отримал?

– В клуне нашел, барин, должно, обронил.

В корявых пальцах табак не держится, мизинцем придерживает конверт - уголочек отрывает, сворачивает.

– А вот, слышь, Петро Степаныч, немцы идут! В городе их!

– Мы от немцов окопаемось, другу-проволоки намутаем. Мы сами с усами - командиры. Собственное государство - империя, хуторки.

Утро (Вильно), 1928, № 127, 10 июня, стр.3. Подп.: Лев Гомолицкий. Скит.