В 47 номере «Вядомостей Литерацких» помещена чрезвычайно интересная статья Юлиана Тувима «Четверостишье на станке» (на станке переводчика). Эта исповедь переводчика тем более значительна, что исповедуется Юлиан Тувим.

Для примера тех трудностей, которые ему приходится преодолевать, разрешая головоломную задачу перевода одного только четверостишья, Тувим рассказывает о работе своей (впрочем, как сам сознается, еще не законченной) над начальными строками пролога к «Руслану и Людмиле»:

У лукоморья дуб зеленый, Златая цепь на дубе том, И днем и ночью кот ученый Всё ходит по цепи кругом.

«Начинаю переводить, - пишет Тувим, - всё мое внимание обращено прежде всего на “лукоморье”. Это лук моря, “arcu maris”, т.е. залив. Пленительное слово. Само по себе, независимо от его значения: сказочное, фантастическое, редкое. Даже зеленое, потому что - лук, “молодой лук” и “луг”; наконец, напоминает о свеже-зеленой обложке иллюстрированного русского журнала (довоенного) “Лукоморье”. Так что же нам делать с пленительным “лукоморьем”? Создать новое слово? Łukomorze, łękomorze (łęk - лук) или просто łukomor? Nad łukomorem? Przy łukomorzu? Нет, это значило бы идти по линии наименьшего сопротивления, на сомнительную дословность; łukomor же похож на мухомор. Одного залива (zatoka) недостаточно. Слишком обыденно (Пушкин не сказал “залив”, а употребил именно это необычное, необыденное “лукоморье”). Может быть, найдется какой-нибудь подходящий синоним залива. Морской словарь перечисляет: залив, бухта, бугай... Ни одно из них не годится. “Лукоморье”, “луко-морье”... в голове пролетает, как молния, какая-то łukawica... какое-то łukowisko. Нет. Нету таких слов. Могу его выдумать, но в нем не будет моря. Делаю еще несколько луков, наконец испускаю вздох, убедившись в том, что придется расстаться с легендарным “лукоморьем”. Прощай, прекрасное слово. Очень мне тебя жалко, но что делать. Утешаю себя тем, что если бы я остановился на пожертвованном лукоморском неологизме, начало стихотворения звучало бы: “Przy łukomorzu dąb zielony”, и тогда в третьей строке я должен был бы отрубить слово в слово: “I dniem i nocą kot uczony”, что мне не по вкусу; правда, удобно, стопроцентно дословно, но слишком легко. Не люблю готовых, Пушкиным уже сделанных рифм (зеленый - ученый, zielony - uczony). Со стихом люблю померяться, поиграть с ним в шахматы, искрошить его на кусочки, изрезать, как картонную головоломку, а потом уже трудолюбиво, прилежно складывать кусочек к кусочку, чтобы всё сложилось - преображенное, ополяченное, если не такое же точно (ведь это невозможно), то схожее, как близнецы, а именно бесконечно приближающееся к идеалу совершенства, т.е. к оригиналу. После этих размышлений я решил (с великим сожалением), что будет залив - zatoka. Конец первой строки звучал бы тогда рrzy zatoсе. Что у залива? Зеленый дуб. Значит: zielony dąb рrzy zatoсе. Плохо, нет размера, недостает слога. В таком случае: zielony dąbczak рrzy zatoсе. Нет. Dąbczak - дубочек мне не нравится. Вспыхивает рифма и в третьей строке: noce (ночи). I kot uczony dnie i nocе. Хорошо. Но дубочек - ни за какие блага. Так что же? Вернуться к лукоморью и готовой рифме: zielony - uczony? (О второй и четвертой строке строфы я еще и не подумал, а это новый узел проблем, преград, которые, когда я их даже преодолею, могут разрушить всю постройку первой и третьей строки. Но это после. Пока я борюсь с “врагом”, который окопался на строках нечетных. Четные спят, пока я не разбужу их пером. Бог знает с чем они проснутся. Фантастическая стратегия - твердо и окончательно решаю держаться залива, “дубочек” же вырвать с корнями и - в море его! Но если не дуб и не дубочек, то что же?..»

После долгих поисков Тувим возвращается к звуковой стороне «лукоморья»: - «“Лукоморье” было ценностью звуковою, колоритною, фольклорною. Нельзя презирать эти его элементы. Стихотворение - это не содержание, облеченное в форму, но как раз наоборот, потому что - зачем бы оно вообще существовало? В таком случае достаточно было бы сказать: “Над заливом, видите ли, стоит зеленый дуб, на котором есть золотая цепь, а на ней, верите ли, всё время ходит один хитрый кот”. Вот содержание. А стихотворение - музыкально течет, подымается, падает, звучит, играет красками слов, управляется своей мелодической логикой и неуловимыми (казалось бы), но математически точными (если расчленять уже написанное) законами. Процесс творчества поэта, несомненно, подсознателен, но результаты его работы можно препарировать с ланцетом и щипцами в руках... Строя из польских кирпичиков строфы Пушкина, я могу заместить необычное лукоморье обычным заливом, но должен чем-то возместить потерю, потому что на этом месте останется пустота. Обратите внимание: “Лукоморье” - это: а) углубление в береге моря, вырытое волнами (это “содержание”, уже его имею), но также это и б) сосуществование живых слогов, порядок звуков - к тому же соединенных в слово во вкусе мифологическом, как таинственное древо Игдразиль (это “форма”, которой у меня нет). Дóлжно, значит, сделать перенос: так как я лишил залив как бы “поэтичности”, перенесу эту поэтичность на дерево - окрашу его прелестью, которой лишаю стихотворение, выбрасывая чародейское “лукоморье”». - И Тувим решается заменить дуб на явор. В дереве этом не только романтически-идиллические традиции (тут Тувим, кстати, вспоминает еще, что явор по церковно-славянски - «аворов дуб») - название его, действительно, звучит похоже на «лукоморье»: «авор» его резонирует с «амор» (лук(а)морье) пушкинского стихотворения.

«Читателю, - замечает попутно Тувим, - никогда, наверно, и в голову не приходило всё то, что знаток видит и слышит в стихотворении и какая это трудная наука переводить стихи». Столько же упорной работы, поисков соответствующих слов, рифм и звуков Тувим употребляет на две остальные строки, чтобы... сознаться в конце концов, что четверостишье еще им не переведено и м.б. ему еще придется отказаться от всего, уже им найденного и с таким трудом сложенного, и начать сызнова.

«Когда я задумываюсь, - заканчивает он статью, - над количеством времени, энергии и страсти, отданных до сих пор (потому что еще не готово) одному четверостишью, - мне вспоминается отрывок из “Онегина”:

Высокой страсти не имея Для звуков жизни не щадить, Не мог он ямба от хорея, Как мы ни бились, отличить.

Вот именно: возвышенное пристрастие, высокая страсть: не щадить жизни для звуков. Жжет нас и сжигает этот звучный, пламенный, ах! как же это прекрасно - никому не нужный труд! В чем тайна тетрадок поэтов? Откуда это беспокойство, скитанье по комнате, растирание пальцами глаз и лба, удары кулаком в стол, припадки задумчивости, чуткое прислушивание, или такие головоломки и ребусы, через чащу которых я провел читателя? Откуда это перечеркивание, марание, поправки, пробелы, оставляемые для лучших, более близких прилагательных или глаголов? Рукописи поэтов пестрят многоэтажными поправками. Что это значит? То, что они взбирались по этим этажам к какой-то правде. Что эта поэтическая правда где-то есть, пребывает, существует - неизмеримая, невидимая, но предчувствуемая и предсияющая».

Меч, 1934, № 29, 2 декабря, стр. 6. Подп.: Л.Г.