1
Сильнее разумных теорий действует на человека «вне-умная» магия искусства. В одной какой-нибудь стихотворной строчке скрыты бури, и один поэтический образ имеет власть разрушать и созидать миры. Литературные герои, овладевая воображением, воспитывают поколения, «образуют новые существа» (Блок), и целые периоды истории направляются искусством. Кажется, что в этом действии на живую материю (сознательном или разрушительном - это другое дело) главное оправдание и самого творца, и художественных ценностей, им созидаемых. Отними от искусства его творческую силу, и из творчества оно превратится в праздник развлечения. Эту роскошь позволить себе народ может лишь в период временного благополучия, в момент пресыщения. Тогда, когда ему кажется напрасным что-либо изменять в мире, созидать, преобразовывать. Когда народ вступает в полосу духовного упадка.
Но есть периоды, когда сама жизнь взыскует творческого сознания. И горе тому народу, который в такой ответственный момент оказывается духовно бесплодным: - когда среди сынов его не находится ни одного «непризнанного законодателя мира». Тут «кризис» искусства обернулся бы неизбежно в глубокий кризис самого народа. Это значило бы, что он творчески опустошен, уже ничего не в силах изменить в своей истории, уже нежизнеспособен, приговорен к смерти...
Одно время у нас в зарубежной критике не замолкали споры о «кризисе литературы». Не знаю, понимали ли спорившие до конца, о чем спорят: о стихах или о душе России. Потому что ведь именно мы сейчас переживаем такой период, когда жизнь сама вызывает к творческому сознанию. Чем же иначе мы можем преобразить жизнь, мы, лишенные силы «реальной» - физической, полуразочарованные в политике да и всё равно политически ослабленные - раздробленные на партии и группировки, разобщенные расстоянием! Единственная объединяющая еще нас сила - это она, незаметная, бедная «республика поэтов», наша эмигрантская литература, которая несомненно существует, давая нам лицо и имя. И что же будет, если и она не оправдает себя: не окажется в ней свежих творческих сил, способных «образовать новые существа». Дело, как видно, не в жизнеспособности русских ямбов и хореев: творец, способный преодолеть жизненную косность, способен, прежде всего, преодолеть жизненную косность старых поэтических форм. Среди нас должны прийти в жизнь, родиться эти творческие силы, если уж не творческая личность, - иначе дело наше и даже наше существование останутся неоправданными.
И вот, мне радостно видится, что в то время, как разговоры о «кризисе» - теперь притихшие (надоело! - читателю? критику?) - продолжались и шли крещендо, такие творческие силы уже обнаруживались в молодой эмигрантской (тут уже по праву!) поэзии. Это были еще не книги, даже не целые стихотворения, а отдельные стихотворные строчки, - но ведь и стихотворная строчка может свидетельствовать о рождении таких сил.
Как верно заметил А. Бем, до последнего времени лозунгом большинства молодых эмигрантских поэтов была формула Жуковского «жизнь и поэзия - одно». Строчка Жуковского - прекрасна, но сделать ее руководящей для творчества целого поколения - ошибочно и опасно. Конечно же - не одно. Жизнь - это косная материя, полухаос, полугармония; поэзия - побеждающая эту косность, преобразующая материю - сила. Понять это для приверженца формулы Жуковского - значило бы перескочить в иную мысленную сферу. Из созерцателя стать делателем, самому прежде всего перейти роковой момент преображения. Роковой, потому что тут для пожелавшего творить - искус и проба: творец ли он.
И вот двое из молодых современных поэтов этот искус уже в течение нескольких лет проходят. Интереснее всего, что оба они дышат воздухом, особенно насыщенным философией строчки Жуковского - воздухом русского литературного Парижа. Я говорю о Вл. Смоленском и Ант. Ладинском. В мою задачу не входит выделять дарования этих поэтов из среды их литературных сверстников или сравнивать их между собою. Меня сейчас интересует только тот знаменательный переворот, перелом в их творчестве, который они, каждый по-своему, теперь переживают.
2
В первых своих стихах (сборник «Закат») Смоленский был охвачен отчаянием бессилия. Безвыходность, окаменение, смерть - были его темой. Одна из запоминающихся формул сборника - «друг, не бойся - спасенья нет...» Может быть, поэтому, как реакция, тем сильнее потом овладел им приступ творческого самосознания. Сознания ответственности за свое творчество. Я бы пока осторожно назвал это - «пробуждающеюся совестью». Волей к вызову сознательных сил, которых надо пробудить к жизни, иначе - гибель.
Пока это только два четверостишья разных стихотворений - стихотворные «строчки». Одно из этих стихотворений было напечатано в газете «Возрождение» в 1933 г. и тут же перепечатано варшавской «Молвой». Оканчивалось оно так:
Эта «огромная тюрьма» подсоветского народа и «тесная свобода» эмигранта, безглагольная перекличка между ними - не забудутся. Первые же слова поэта, обращенные к жизни, оказались действенными. Отлились в звучные поэтические образы, а образы эти тем сильнее, что запоминаются и крепко держатся в памяти, как бы приучая к себе сознание, чтобы тем прочнее и глубже расти в него.
Другое стихотворение Смоленского, полностью приведенное в этом № «Меча», было напечатано в 56-ой книге «Современных Записок», а потом - вторично с выразительным названием «О Соловках» - в № 1 «Полярной Звезды». И опять последние строки его полны потенциальной силы. В них поэт, обращаясь к эмигрантскому писателю, говорит, что Господь
Призыв если и не достигнет других сознаний, то вышел из отчетливого сознания, обращен поэтом прежде всего к самому себе...
Первые сборники Ладинского связаны общей метафизической темой. Были в них намеки на исторические судьбы России, но замаскированные так, что всё, что он говорил, можно было понять и в смысле общей человеческой судьбы. Со временем образы поэта конкретизировались, и в новых его стихах, разбросанных в разных газетах и журналах, он уже, не скрываясь, обернулся лицом к России. Перед Ладинским мысленно предстала наша героическая и трагическая судьба. Когда стихи эти будут собраны автором в отдельную книгу, - можно будет лучше проследить рост его темы, но и по теперешнему - случайному, разбросанному материалу путь его уже достаточно ясен.
Тема, овладевшая Ладинским, вернула русскому стиху прежде всего его эпическое достоинство. Уже давно, со времен, может быть, первого золотого века русской литературы, мы были лишены поэзии, столь свободной в выборе тем. Наилучшим образом поэт использовал положение эмигранта, которому на чужом берегу, как Одиссею на острове Калипсо, дана передышка, чтобы он мог всмотреться из своего далека в прошлое отчизны и сравнить ее с остальным миром, - а не его ли суждено познать изгнаннику, «постоянному в бедах». Ладинский - в поисках исторических аналогий катастрофы, постигшей Россию. Он упорно всматривается в русскую историю. Больше всего его привлекает петровский - екатерининский мир. Мир «зябкого Растрелли», в который «как бабочка» выпорхнула Россия из «атласной своей колыбели». Суворовские походы, «фантастические зимы» Петербурга, роковая фигура Блока, - без нее уже немыслимы последние годы «северной Пальмиры»... И наконец - судьба эмигранта:
Мысль его залетает дальше - в будущее, и он предвидит уже времена, когда после новых бурь, быть может,
Поэзия его в общем эпичнее и потому внешне богаче сосредоточенной лирики Смоленского. Но есть и у Ладинского строчки, в которых он перекликается с автором «тесной свободы» и «огромной тюрьмы»: –
Здесь всё - и «дубравный лист», и «небо полумира» - напоминает лучший век русской поэзии, и подлинно и захватывающе звучит заключительное «пора!».
Слыша эти новые голоса, исчезает страх перед испытаниями, раз они, эти испытания, очищенные и преображенные в творчестве, сами становятся творчеством - возвращаются в жизнь, получая свое двойное оправдание.
Так стихи лучше торжественных речей убеждают нас:
Меч, 1935, № 25, 28 июня, стр.4-5.