Сочинения русского периода. Проза. Литературная критика. Том 3

Гомолицкий Лев Николаевич

В завоеванной области

 

 

1

Собственно, в эту завоеванную область мы попали вразброд (как уединистам и полагается), каждый по-своему, и разное время нам благоприятствовало. Я даже не совсем ясно представлял, как очутились в «сфере вечности» другие. Мой же путь был не от моего сознания или воли. Я нашел свою мудрость, как находят невнимательные люди деньги на улице: когда под ногами на солнце ярко резнет глаза - монета.

Талант у меня, конечно, был. Это я теперь издали угадываю. Хотя бы в том, что через смерть я прошел еще 18-летним мальчиком. Думается, что это единственный путь из времени в вечность: через смерть. Не всем удается так рано проделать его, а многим и вовсе не удается. Это предсмертное томление - физиологическое щемление ужаса, исступ жути, давление в нервной и кровеносной системах - сознание затерянности, предельного бессилия и уничтожимости человека. Тут встают вопросы неприступные: нельзя продолжать жить, на них не ответив, ответить же можно лишь чисто физически пройдя через смерть - личное уничтожение.

Тут жизнь измеряется мужеством человека, мужеством измеряется глубина человека. Люди, боящиеся мысли о смерти, лишены мудрости.

Время мое (собственное, не общее) начало свои круги с этой мысли и на сознании иллюзорности человеческого представления о жизни и смерти растаяло перед сиянием вечности.

 

2

У родителей моих были дела с Масловской, вдовой того самого Масловского, который в неправдоподобное лето, когда живые искали убежища у мертвых, прятался и был убит на кладбище. Как-то утром в августе мама просила меня проводить к Масловским. Они жили за казармами в одном из трех домиков, стоявших уже почти в поле на отлете. Против их дома вдоль канавы, отделявшей шоссе от свекловичного поля, лежали огромные бревна. Ожидая, пока кончится деловой разговор (он был мне безразличен), я остался на улице и присел на бревно. Вокруг было пусто. Далеко от меня, там, где тянулся забор из колючей проволоки, возле будки стоял часовой. Небо было покрыто бесцветным туманом. День был серый. Рассеянный ровный свет, как в ателье фотографа, ровно освещал камни шоссе, помятую траву вдоль недавно вырытой солдатами и слишком геометрически правильной канавы, покосившийся забор Масловских, осенние, августовски убранные деревца. До боли отчетливо резко на просвечивающей облачной завесе неба стояли веточки с редкими разноцветными листками. Я глядел на них, и глазам становилось всё больнее. Так бывает, когда человек, ослабленный болезнью, еще с легким головокружением выходит впервые из дома в сад. Контуры предметов были заострены, и вдоль них шла мерцающая полоска сияния. Я перестал глядеть на небо, но и под ногами на земле каждая травинка пылала, каждый камень, каждая тень светилась как фосфор в темноте. Я взглянул на забор, на стену дома - они ярко фосфоресцировали. В снежный вечер, когда сгущаются краски заката, так разноцветно горит снег. Но был пасмурный август, был серый день, было безразличное спокойствие, а всё окружавшее меня разноцветно сияло, излучалось, уже - пылало. Испуганный, возбужденный, я вскочил со своего бревна. Свет всё ширился, и предела этому не было. С неба лилось ослепительное желтое пламя. Мир стал раскаленною печью. По земле были разбросаны пылающие угли - белые, зеленые, голубые, фиолетовые. Из глаз моих полились слезы - от жара или восторга. Я поднес к глазам руку и увидел: кости ее просвечивают золотым фосфором сквозь жилы, мускулы и кожу. Закрыл глаза, но веки не защищали их, стали прозрачны. Состояние это было блаженно и нестерпимо. Я говорил с собою, плакал и не стыдился этих слез. По шоссе шел кто-то - сначала я испугался увидеть в таком состоянии человека, но когда он приблизился, я смотрел на него упорно, внимательно - орбиты глаз моих пылали, по щекам текли слезы, я чувствовал, что во мне возжигается и источает нестерпимые лучи источник света, что мои кости просвечивают сквозь одежды и тело, что сердце мое маленьким горячим благостным солнцем сияет через глаза, через мой голос, через кожу - теплыми милостивыми лучами...

Ночью я не спал: тьма мягко фосфорисцировала. Снаружи вдоль стен шарило лучами внешнее сияние, проницающее камни, известку. Мое тело источало голубоватое сияние, освещавшее комнату. Восторженный мир веял надо мною.

В таком состоянии я провел неделю. Я бродил по пустырям и улицам. Невыносимы мне были только звуки. Музыка стала скрежетом - даже заглушенная, мелодичная. Тишина же звучала тысячью голосов, покрывающими их трубами и громами. Лунною ночью я следил ослепительные облака, с металлическиим звоном скользившие по небу. Днем пестрая осенняя листва мелодично гремела, блестя и сверкая на ветках. Пламя травы дымилось, раскаляя землю. Священные цикории - клочки неба, разбросанные по пустырям, разгораясь, потрескивали, как угли в печке. Солнце было громом - оно троилось и тысячерилось, заполняя небо. Звезды были огненною тканью, полыхавшей над землей. Они были видны днем. И всё это время я непрерывно писал, громко читая свои стихи и плача от звуков своего голоса.

Когда я очнулся и осмотрелся - я был уже в кругу вечности. Всё было переиначено, перевернуто во мне. Своему знанию о мире, новому, взрослому, усовершенствованному, старые понятия «зло», «смерть», «жизнь», «который час», даже «больно» - уже не соответствовали. Шелуха сухая, остинки, рассыпанные по земле. В руках моих были зерна.

 

3

С тех пор прошло 10 лет. Но и после 10 дней, опрозрачненных, или осиянных, или озаренных, я ответил бы то же, что отвечу нынче на вопрос: что было с тобою?

Со мною было –

а) - по внешнему (зрительному и слуховому и обонятельному) признаку - психологическая гроза: тело облистали молнии, гром огремел, наполнив звучанием, длительным, протяжным, как гул раковины, ветры овеяли семянными, цветущими и мудрыми запахами существования.

б) - по внутреннему (кровеносному, железистому, мускульному) - «физиологичское» познание - именно изнутри естества в мозговое, а не обратно - всеединства как камня краеугольного мира - и жизне-тканья. Внешним молниям, облиставшим меня, соответствовали внутренние: вся нервная система вспыхивала ветвистыми молниями с голубыми ослепительными шаровидными нервных узлов и сплетений, освещая ярко и вечно-убедительно сомнамбулическое мое я и всё его окружающее. При этом божественном магнии мгновенно освещались символические образы жизни и смерти, зла и блага, боли и наслаждения, благополучия и крушения, я и не я, и сознание фотографировало истинный единодвуликий образ каждой этой пары (на одну пластинку попарно). Заблуждением было «и», делящее, противопоставляющее две части одного.

в) - по растущему, продолжающему жизнь, текучему признаку не перестающего изменяться тела, относиться к другим телам, в семье которых продолжали совершаться его движения - в поле влияния встречающихся тел, это была - есть единственное первобытное название - благая мудрость. Если бы неиссловимая причина и воля жизни могла быть как-либо не названа, но восчувствована человеком, - ощущение ее должно было бы быть такою благою мудростью, умноженной на тысячу жизней и возведенной в степени психологических молний и обожествленных создателей религий.

Область Неиссловимого - безмолвие.

Совершенно спелая гроздь мудрости, погруженная в синие волны Индийского океана - земли божественного воплощения Кришны и Татагаты-Бодхисатвы-Будды, вдохновенно создавшая тысячи тысяч распевных мудростей вѣд (не вед же, п.ч. от одного корня с вѣдѣти и тысячи тысяч мантра-брахмана-молитвотолкований, певуче-безмолвная страна неисчислимых богоявлений, богооткровений, богоозарений - на ее буйной, раскаленной травяным пламенем земле - пещи солнечной - были возложены дхармы-скрижали, тяготы неудобоносимые на плечи ничего не понимающего и никакого божественного начала не сознающего человеческого стадка. Прародитель Одем, впервые увидевший свой образ в желтых водах райского истока Эвфрата, гонимый песчаным раскаленным дыханием страсти пустынь - жалами скорпионов, - бежал за облачно-пенные Гималаи в индийские блаженные долины и здесь, окруженный внуками сыновей своих, рослым потомством ев и адамов, патриархом Ману-Самхита продиктовал человечеству все пять тысяч законов ученичества-плодородия-погружения-свободы.

Он вышел из божественного лона, где зачаты в начале веков все откровения, озарения и вдохновения, должные воплотиться до самого конца жизни планеты. Он был как бы опрозрачнен этим неизрекаемым светом, как зрелая гроздь винограда, лежащая против солнца. Ему была известна первобытная истина единства Жизнесмерти, Злаблага, Болинаслаждения, Благодатипозора и Ямира. Сосредоточившись, законодатель Самхита сидел, возвышаясь, теменем сливаясь с небом, сединами - с облаками, и когда адамы приблизились к нему с молитвою и почитанием, он в благом милосердии захотел оставить им свое вѣдѣние – не растворить в воздухе с дыханием, но завещать Земле. Он призвал гениев. Крылатые гиганты, они пришли с Иранского плоскогорья и научили людей письму деванагари, тайне сокровищницы мудрости - книги. Видя бессилие первобытного человечества понять его, Ману продиктовал свои знания и их законы, заключив в душистые хранильницы папирусных и кожаных переплетов для иных поколений. Книга была окружена курениями жертв и кадильниц, укрыта в храмах, высеченных в скалах, заклята тайными знаками от демонов Незнания и Коловратности. Но беспокойство законодателя продолжало тревожить сердце Ману-Самхита. Ночью он приблизился к самому юному из адамов и, коснувшись грудной впадины его тела, рассек его надвое: часть адамову и часть евину. И в кровь евиной части вложил Беспокойство, и в кровь адамовой - то, чего не было в руке человеческой: Не-из-ре-ка-е-мо-е, что-начертано-быть-не-может.

Запечатленные книги законов лежали мертвым сокровищем. Люди возлагали на себя книжную тяжесть и носили ее, не умея прочесть ее знаков. Но, побуждаемый беспокойством евиного влечения, адам моментами молнийно обретал знание, из которого родились все законы и произошли существования. При вспышках первобытной мудрости он втелялся в гигантское существо Самхита, вырастая до неба, поглощая все светила и страны света. Древние люди удивлялись ему и звали богом, новые ему смеются и зовут ничтожеством, и нет высшему могуществу его простой скромной силы раздать себя по частицам, расширить и увеличить всех до своей широты и роста.

Одиночество - ему имя, м.б. самое точное, самое кровное и мудрое.

Нельзя не мечтать даже святому. И святость, мечтая, извечно создает одно и то же: тоску по проповеди, пустыне, идущей на завоевание жизни. Но уже давно (тут надо мерить веками) должно было стать ясно: Бог может быть только внушен. Теперь же даже я, маленький, чувствовал: и это - мечта. Какое-то количество божества пребывает в мире, и прибавить или убавить его не в силах человеческих. Что я мог с моим пятиминутным космическим сиянием. Две недели я искал пустырей, чтобы на них скрывать от мира восторженные славы, а потом, когда «умное сияние» потухло, показаться людям таким же бепомощным и бездарным. Свет этот был сказочным червонцем, который превращается в угли.

 

4

В одну ночь Кришна, утысячерившись, приняв вид тысячи адамов, вошел к тысяче их новобрачных ев и дал начало тысяче существований. Огненный посев божественного в телесную пашу. Среди кришниных зерен были простые пшеничные и были золотые зерна откровений.

По истечении тысячи лет золотое зерно проросло на поле битвы: ночью сияние его на сердце простого воина Арджуны озарило явленную миру божественную форму. Видел один Арджуна: слова его само несовершенство, рассказ его загадочен - по нему нельзя обрести и глаз самого Арджуны и увидеть то, что он видел. Богом вдохновенная песнь Бхагават Гита (произнося ее, выдыхаешь мудрость) прекрасна, но, может быть, только я один в моем веке после тех 15 минут перед домом Масловских понимаю значение этой красоты.

В ту же ночь та же красноречивая благость озарила китайского сановника Кунгтсе, но вместо поэмы он начертал молчание. Им положен запрет слову, которое всё равно ничего не значит: не ключ к тайне, но разноименные поводы к ненависти, кровопролитию и непониманию.

Если бы можно было возложением рук или пристальным взглядом - молча - превращать камни в цветущие сады.

Но почему Моисей должен нести скрижали с вершин к беснующейся толпе, чтобы разбить их в отчаянии...

но почему чистоту откровенья надо возлагать на всё человечество, откровения не знающего и чистоты не выносящего...

откуда этот атавизм стадности у великих уединистов человечества, отмеченных светом Самхита.

Тысячесловие Бхагаватгиты и безмолвие Кунгтсе равно не для стад мирножующих, вздыхая на своих земных пастбищах. Они для пастухов, которым всё равно напрасно толковать тайну своей власти стадам своим, человеческой речи не понимающим. Кому? - чавканью, равнодушию, помахиванию хвостами, ударам копыт. Пастухам - повторять вдохновения Арджуны для беседы, гимны вед - для распева.

ученики тайн, они исследуют с ними случившееся,

исполнители законов, они придерживаются обрядов вечного союза с откровением,

отрекающиеся, они постепенно освобождаются от привычек и обычаев прежней доосиянной жизни,

совершенные, они уже не зависят ни от чего: ни от слов, ни от вещей, ни от душ. Может быть, тогда они приобретают силу превращать камни в цветущие сады.

Снова мечта: когда-нибудь на земле поймут, как по природе своей порочна вечная тоска, по которой вздыхали тысячелетиями стада - «мы и Бог». Уединисты водворят единственную правду «я ради я» в самом себе, я - всепоглощающего и объединяющего все остальные местоимения во всех падежах и числах. Общество, воплощенное в единственно-бесчисленно-множественном я, как божественная форма Арджуны, как тайное молчание Кунгтсе.

 

5

Бодхисатва под божественным платаном был искушаем тоскою, личным счастьем и гармонией жизни. Искуситель Кама, нагой смуглый юноша, в венке цветов, спадающих на лицо до самых смеющихся губ, с золотым луком, поражающим пятиконечными стрелами чувств - огненными жалами, - Кама приблизился к дереву вместе с поющими, пляшущими евами. Светила остановились в своем пути, небо сотрясалось от их пляски. И жена Ясодхара, вторая часть существа адамова, с упреками и мольбами, осиянная, как Беатриче Данте в огненном воздухе Рая, приблизилась к неподвижному мужу. Не только тяжесть своего тела, но все бремена Манавадхармашастры несла она в легких руках. «Отрекись от меня, и ты посягнешь на законы, которыми прародитель сопряг небо с землею. Законы эти как горы, они поддерживают небо. Если ты имеешь силу нарушать их - небо ринется на землю ливнями потопа и огня, испепелит и затопит всё земное. Отрекись - и самки зверей удалятся вместе с адамами в пустыни, а самки и евы останутся бесплодными, захлебнутся очистителными кровями своими, смерть накинет на их шеи петли и повлечет в вечное несовершенство, колесо духовного роста мира приостановится, и богам снова придется сойти на землю, чтобы оплодотворить ее новым существованием... Не случится этого, осмелься <отречься> от тягот моих - и небо, лишенное подпоры, обрушится на тебя же, не мир, но ты испепелишься, потонешь». Но Саммасамбудха не только не отрекся - проклял: «прекрасное ничто, проклинаю тебя за то, что все земные явления тебе подобны - ложны, обманчивы и неверны - исчезни!»

Ничего не произошло. Ничто не рухнуло. Остались нерушимые законы. Горсточка желтых монахов облюбовала свое отдельное пастбище рядом с другими, уже наполненными гулкими пережевываниями и вздохами. Решало я, олицетворяющее мир, и для него каждое решение было только новою подпорою неба, укрепляющею (только) небесную нерушимость.

Всегда и всё в мире решает объединенное всё в себе, сливающее маленькое - меньше маковинки, безмерное - больше всякой величины, какую можно себе представить, - я. Тысячи я скажут тысячи своих «исчезни» или «стань» тысячью своими голосами.

На сколько я способен человек, на столько способен и решений.

Сурово-вдохновенно-поглощающе-протестантское «исчезни»,

но милостиво-богомудро и первобытное адамово «стань».

 

6

Талмудическая формула, «если жена твоя малого роста, наклонись к ней и говори на ухо», прекрасная для мудрецов, милостива и для простого урожая пшеничных кришниных зерен. Божественность древних религий в их умиротворяющем спокойствии. Вдохновенное же «исчезни» мгновенных озарений, ворвавшись в мир, проносится по нему бурями безумия.

Прозорливец Кунгтсе успокаивал мир: «пока вы не узнаете как следует о жизни, что толку вам узнавать о смерти». Кто знает, какие грозы «исчезни» были им скрыты за этими словами.

Раби бен Зома - прилежный ученик писаний, простой человек, стремившийся проникнуть в тайны священных письмен, внятных лишь избранным (пастухам по нашей терминологии) - сошел с ума и умер от размышлений о величине пространства между верхними и нижними водами: «И сказал, да будет твердь посреди воды и да отделяет она воду от воды». Бен-Зома обезумел на шестом стихе первой же книги - Бытия. И Талмуд запрещает рабибензомову гордость: «Человек, осмеливающийся распространяться о всемогуществе Всевышнего, истребится из мира сего» (Иер. Берахот 9).

Просто, миротворно и благо-доступно каждому - и пророку и базарному тругеру - лишь правило плодородия и память о первоначальном замысле творившего: единстве адамоевиной плоти. «Если жена твоя малого роста, наклонись к ней и говори на ухо» - в простом слове сопряжены тайны:

волнующая первопричина адамова озарения,

вечный источник существования,

обновление круговорота в жизнесмерти,

знак общности всякого существования от человека до хвощевой пыльцы,

напоминание о вечности в конечном,

полувыразимое и невыразимое совсем,

бесчисленные формы и явления, имя которым древнейшее и простейшее

 краткое имя – ева.

Журнал Содружества (Выборг), 1935, № 11, стр.14-18; № 12, стр.17-20.