Сочинения русского периода. Стихи. Переводы. Переписка. Том 2

Гомолицкий Лев Николаевич

Межвоенный период творчества Льва Гомолицкого (1903–1988), в последние десятилетия жизни приобретшего известность в качестве польского писателя и литературоведа-русиста, оставался практически неизвестным. Данное издание, опирающееся на архивные материалы, обнаруженные в Польше, Чехии, России, США и Израиле, раскрывает прежде остававшуюся в тени грань облика писателя – большой свод его сочинений, созданных в 1920–30-е годы на Волыни и в Варшаве, когда он был русским поэтом и становился центральной фигурой эмигрантской литературной жизни.

Второй том, наряду с разбросанными в периодических изданиях и оставшихся в рукописи стихотворениями, а также вариантами текстов, помещенных в первом томе, включает ценные поэтические документы: обширный полузаконченный автобиографический роман в стихах «Совидец» и подготовленную поэтом в условиях немецкой оккупации книгу переводов (выполненных размером подлинника – силлабическим стихом) «Крымских сонетов» Адама Мицкевича. В приложении к стихотворной части помещен перепечатываемый по единственному сохранившемуся экземпляру сборник «Стихотворения Льва Николаевича Гомолицкого» (Острог, 1918) – литературный дебют пятнадцатилетнего подростка. Книга содержит также переписку Л. Гомолицкого с А.Л. Бемом, В.Ф. Булгаковым, А.М. Ремизовым, Довидом Кнутом и др.

 

СТИХОТВОРНЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ

 

Стихотворения, не вошедшие в печатные и рукописные  сборники или циклы и извлеченные из периодических изданий и рукописей

 

397 [1]

Блаженство

 По глади лужицы резвился во- домер, песчинки – скалы тихо про- плывали, а в глубине, где мутен свет и сер, рождались тысячи и жили и желали. Чудовища-ли- чинки, мураши, хвостатые, глаза- стые, мелькали. Стояли щепочки в воде на полпути, шары воз- душные, качаясь, выплывали.  Мерцая радостно, созданьице одно – неслось в водоворот су- ществованья. Все было для него и для всего оно, и не было пе- чали и страдания. Пока живет – летит куда несет. Сейчас его чудовище поглотит... То жизнен- ный закон... Нет страха, нет за- бот... Блаженством жизненным за то созданье платит... ––––  В вонючей лужице блаженству- ет микроб. В чудесном мире ве- ликан прекрасный, живя, срубил себе просторный гроб и сел над ним безумный и несчастный.

 

398 [2]

Взятие города (Отрывок)

 Уж смылись флаги красною пенóю над ошалевшей зло- бою толпою, оставив трупы черные в песке, как после бури в мутный час отлива. Но слышались раскаты вдалеке.  Внезапно днем два пробудивших взрыва. И началось: сквозь сито жутких дней ссыпались выстрелы на дно пустых ночей; шрапнель стучала по железной крыше, а черные же- лезные шмели врезались шопотом, крылом летучей мыши, и разрывались с грохотом вдали.  Дымки гранат широкими шагами шагали между мертвыми домами, где умолкало пение шмеля; и брызгали из-под ступней гремящих железо, камни, щепки и земля – все оглушительней, настойчивей и чаще.  Глазами мутными я различал впотьмах на стенах погре- ба денной грозы зарницы, что через Тютчева предсказаны в стихах; хозяев бледные растерянные лица; и отголоском в слухе близкий бой, как хор лягушек ночью вдоль болота – в одно звучанье слившийся стрельбой; и хриплый лай за садом пулемета.  Как туча сонная, ворча, блестя грозой, ворочаясь за ближ- ними холмами, застынет вся внезапной тишиной, но в тишине шум капель дождевой растет, пока сверкнет над головами, так бой умолк – в тиши, страшней громов, посыпался на город чмок подков...  Не сон – рассвет взволнованный и тени летящих всадни- ков, горящий их кумач.  Двух обвиненных пленников «в измене» на пустырь ря- дом проводил палач. Сквозь грозди нежные акации и ветви их напряженные я подглядел тела навытяжку перед величьем смерти.  Без паруса, без шумного весла по голубому небу, расцве- тая, всплывало солнце – ослепленье век. Вода потопа, верно опадая, качала с пением торжественный ковчег.

(«Четки».– «Скит»)

 

399 [3]

Жатва

 Ребенком я играл, бывало, в великаны: ковер в гостиной помещает страны, на нем раз- бросаны деревни, города; рас- тут леса над шелковинкой речки; гуляют мирно в их те- ни стада, и ссорятся, воюя, человечки.  Наверно, так же, в пене облаков с блестящего в лучах аэроплана парящие вниманьем великана следят за сетью улиц и садов, и ребрами овра- гов и холмов, когда качают голубые волны крылатый челн над нашим городком пугаю- щим, забытым и безмолвным, как на отлете обгоревший дом.  Не горсть надежд беспамят- ными днями здесь в щели улиц брошена, в поля, где пашня, груди стуже оголя, зи- мой сечется мутными дождями. Свивались в пламени страни- цами года, запачканные глиной огородов; вроставшие, как рак, в тела народов и душным сном прожитые тогда; – сце- нарии, актеры и пожары – осадком в памяти, как будто прочитал разрозненных сто- летий мемуары.  За валом вал, грозя, пере- летал; сквозь шлюзы улиц по дорожным стокам с полей тек- ли войска густым потоком, пока настал в безмолвии отлив. Змеится век под лесом вере- ница, стеной прозрачной зем- ли разделив: там улеглась, ворочаясь, граница. –––––  За то, что Ты мне видеть это дал, молясь, теперь я жизнь благословляю. Но и тогда, со страхом принимая дни обнаженные, я тоже не роптал. В век закаленья кровью и сомненьем, в мир испытанья духа закаленьем травинкой скромной вросший, от Тебя на шумы жизни отзву- ками полный, не отвечал дви- женьями на волны, то погло- щавшие в мрак омутов, без- молвный, то изрыгавшие, играя и трубя.  В топь одиночества, в леса души немые, бледнея в их дыханьи, уходил, и слушал я оттуда дни земные: под их корой движенье тайных сил.  Какой-то трепет жизни сла- дострастный жег слух и взгляд и отнимал язык – был лико- ваньем каждый встречный миг, жизнь каждой вещи – явной и прекрасной. Вдыхать, смот- реть, бывало, я зову на солн- це тело, если только в силе; подошвой рваной чувствовать траву, неровность камней, мяг- кость теплой пыли. А за ра- ботой, в доме тот же свет: по вечерам, когда в горшках дро- жащих звучит оркестром на плите обед, следил я танец отсветов блудящих: по стенам грязным трещины плиты пото- ки бликов разноцветных лили, и колебались в них из темно- ты на паутинах нити серой пыли. –––––  Но юношей, с измученным лицом – кощунственным на- меком искаженным, заглядывал порою день буденный на дно кирпичных стен – в наш дом: следил за телом бледным, не- умелым, трепещущим от каж- дого толчка – как вдохно- венье в сердце недозрелом, и на струне кровавой языка сольфеджио по старым нотам пело.  Тогда глаза сонливые огня и тишины (часы не поправля- ли), пытавшейся над скрежетом плиты навязывать слащавые мечты, неугасимые, для сердца потухали: смех (издеватель- ский, жестокий) над собой, свое же тело исступленно жаля, овладевал испуганной душой. Засохший яд вспухающих уку- сов я слизывал горячею слю- ной, стыдясь до боли мыслей, чувств и вкусов. –––––  Боясь себя, я телом грел мечту, не раз в часы вечерних ожиданий родных со службы, приглушив плиту, я трепетал от близости желаний – убить вселенную: весь загорясь огнем любви, восторга, без пития и пищи, и отдыха покинуть вдруг жилище; и в никуда с безумием вдвоем идти, пока еще питают силы, и движут мускулы, перерождаясь в жилы.  То иначе –: слепящий мок- рый снег; петля скользящая в руках окоченелых и без- различный в воздухе ночлег, когда обвиснет на веревке тело.  В минуты проблеска, когда благословлял всю меру сла- бости над тьмой уничтоженья – пусть Твоего не слышал при- ближенья, пусть утешенья слов не узнавал – касался, мо- жет быть, я области прозренья.

 Скит

II.- 8.- 27 г. Острог. Замок.

 

400 [4]

И. Бугульминскому

Не все ль равно, по старым образцам Или своими скромными словами, Не подражая умершим творцам, Захочешь ты раскрыться перед нами. Пусть только слов созвучие и смысл Для современников невольно будет ясен, Прост, как узор уму доступных числ, И, как дыханье вечного, прекрасен. Чтоб ты сказал измученным сердцам, Измученным в отчаяньи скитанья, И за себя и тех, кто молча там Десятилетье принимал страданья. Ведь Пушкин, смелый лицеист-шалун И не лишенный, как и солнце, пятен, За то и отлит внуками в чугун, Что был, волнуя, каждому понятен. 

 

401 [5]

Памяти Исидора Шараневича

1  Забывшая об имени народа, как человек, отрекшийся от рода, страна теряет имя и язык, который в ней и от нее возник. И языки чужие, у порога стоявшие с насмешкой и мечем, несут свои обычаи и бога, опустошая пастбище и дом.  Когда же память прошлого святая стоит на страже вечной, охраняя что есть, что будет и что может быть, тогда стране – пускай она в печали, пускай ее пригнули и сковали – дано расправить члены и ожить.  О прошлом память, точно вдохновенье, ведет на бой... нисходит – в тишине.  Рисует мне мое воображенье ее крылатой, зрячей и в огне. 2  Такой же, верно, и к нему впервые она явилась в таинстве ночном.  Он юношей сгибался над столом, заправив свечи ярко-золотые. Бессонный шорох шарил и бродил той лунной ночью в усыпленном зданьи, когда невидных крыльев трепетанье он над собой с волненьем ощутил.  И посвятил себя ее служенью, построив храм священному волненью ночной работы, шелесту страниц. Из давнего, не подчиняясь тленью, в него глядели вереницы лиц. И шевелились кости под землею, и обростали плотью, и вставал к нему разбойник из Карпатских скал, князь, венчанный короной золотою, а и рассказ отчетливой рукою он на страницах книг восстановлял. 3  Так перед робким юношеским взглядом века вставали пробужденным рядом и выплыли на свет из темноты родной страны забытые черты.  Привыкнув видеть битвы и победы, взгляд возмужал, оценивая беды и торжество и поруганье прав – стал остр и зорок, робость потеряв.  Когда же мудрость – мирное сиянье вокруг его склоненного чела, мягча морщины, сединой легла – взгляд посетило внутреннее знанье, – последним взмахом светлого крыла окончилось тогда существованье.  И были дни его унесены Историей к источнику творенья, оставив нам заветом – вдохновенье к борьбе за имя матери-страны:  Затем, что крепнут слава и свобода, в тысячелетьях зачиная миг, и что, забыв об имени народа, страна теряет имя и язык. 

 

402 [6]

Голос из газетного подвала

1 В те апокалипсические годы Великой русской казни и свободы, Когда земля насыщена была И, вместо кучи мусорной, могила Для свалки тел расстрелянных служила, – Известкою облитые тела  (Для гигиены... о насмешка века!)  Порою шорох жуткий проникал –  Меж скольких трупов кто-то оживал  И раздавался голос человека . –––– На дне жестокой гибели и зла, Где боль и ужас встали у порога Уничтоженья, затмевая Бога И заслоняя прежние дела,  С последним вздохом кротким или злобным,  Инстинктом зверя, духом ли живым  Дать знать о нас другим себе подобным  Мы человечьим голосом хотим. 2 Не та же ли таинственная сила Меня дыханьем смертным посетила. Я не успел или не смел помочь Душе ее познавшей в эту ночь...  Закрыв глаза, сквозь явь я видел – плыли  По тьме прозрачным дымом облака;  Как за дневною сутолкой века,  За ними звезды неподвижны были. И тьма стояла над моей страной; Скрестились в ней и ветры и дороги – По ним блуждали люди, псы и боги И развевался дым пороховой. ––––– Под гибнущими, гибель проклиная – О ком я знаю и о ком не знаю – За них за всех, за самого себя, Терпя, стыдясь и, может быть, любя, Я делаюсь невольно малодушным, И языком – гортани непослушным, Который мыслям огненным учу, Дать знать о нас: о мне и мне подобных: Озлобленных, уставших и беззлобных, Я человечьим голосом хочу. 3 Из года в год в наш день национальный С подмосток, гордо стоя над толпой, Мы повторяем: Пушкин и Толстой...  Наш день стал днем поминки погребальной.  Дух отошел. На пробе страшных лет  Все выжжено и в думах и в сознаньи.  Нет никого, чтоб обновить завет  И утвердить по-новому преданье. Но дух, как пламя скрытое в золе, Невидно тлеет, предан, ненавидим. И мы, давно ослепшие во зле, Изверившись, и смотрим и не видим.  Есть признаки – он говорит без слов,  Он их бросает под ноги, как бисер:  Расстрелян был безвинно Гумилев...  Пожертвовал собою Каннегиссер...  А сколько их, смешавшихся с толпой,  Погибнувших безвестно и случайно! Кто видел, как у разгромленной чайной Упал один убитый часовой? Он, может быть, венчанья ждал в поэты, А у судьбы – глагола только «мочь». И в грудь его втоптал его сонеты Тот конный полк, прошедший мимо в ночь. Но он был молод и встречал, конечно, Смерть, как встречают первую любовь. И теплотой (как все, что в мире вечно) Из губ его текла на камни кровь.  Кто видит нас, рассеянных по свету:  Где вытравлен из быта самый дух,  И там, где в людях человека нету,  Где мир, торгуя, стал и пуст и глух?  Сквозь скрежеты продымленных заводов,  Сквозь карантин бесправия и прав,  В труде, в позоре на себя приняв  Презрение и ненависть народов –  Пускай никто не ведает о том,  Гадая, в чем таится наша сила, –  В своем дыханьи правду мы несем,  Которую нам Родина вручила:  Мы думаем, мы верим... мы живем.  В какой-нибудь забытой солнцем щели,  Где на груди бумаги отсырели,  Придя с работы в ночь, огарок жжем,  Чтоб, победив волнением усталость,  Себя любимым мыслям посвятить:  Все наше знанье, тяготу и жалость  Во вдохновенном слове воплотить. Мы боремся, заранее усталы Под тяжестью сомнений и потерь, – Стучимся в мир... Газетные подвалы Нам по ошибке открывают дверь. Но верим мы: придут и наши сроки – В подвалах этих вырастут пророки.  Пускай кичатся этажи газет  Партийной славой временных побед, –  Что истинно, ошибочно и мерзко  (Пусть это странно и смешно и дерзко!),  Здесь, в их подвалах, мы хотим опять  Горящими словами начертать.

 

403 [7]

Голос из газетного подвала. II. Дорожное распятие

Среди колосьев, между звезд падучих висит Кого не принимает гроб. Вторым венком из проволок колючих кто увенчал Его поникший лоб? Веревки мышц покрыли гноем птицы, тряпьем по ребрам рваным Он покрыт. Он бородой касается ключицы и неподвижно между ног глядит. Его покрыли язвой непогоды. Он почернел от вьюги или гроз. И на дощечке полустерли годы «Царь иудейский Иисус Христос». Проходят мимо люди поминутно, товары тащат, гонят на убой, Не замечая мук Его, как будто Он никогда не был Собой. И только в ночь удобренные кровью, засеянные трупами поля Целуют пальцы ног Его с любовью и ищут мертвых глаз Его, моля; За темноту земной могильной плоти, ее покорность мускулам людей; За то, что в мире, битве и работе не помнят люди горя матерей... Проходит ночь, как пролетают тучи, и открывает воздух голубой. Среди колосьев, проволок колючих висит Господь забытый и – немой. 1  В сухую трещину дорожного распятья засунул черт наскучившее платье и, скорчившись, у стоп Его издох, уставясь кверху мимо звездных пятен.  Светало. Поле задержало вздох. И огненной небесною печатью между колен земли родился «бог». Тогда, гудя, лесов поднялись рати.  Седой зеленый, отрясая мох, шел между сосен девок полоняти, жалевших деду домовому крох.  И поп, увидев в церкви свет с кровати, пошел с ключом и, говорят, усох, окостенев и сморщась, как горох. 2  На митинг о религии плакаты прибыли в город. Дети и солдаты слыхали, как смеялся и грозил с трибуны страшным голосом щербатый.  Один солдатик, проходя, вперил глаза в распятье, говоря: «Богатый!..» и в крест, нацелясь, пулей угодил. Все видели, был ей пробит Распятый.  Ни простонал, ни вздрогнул, ни ожил. Обвисший, пыльный, на полей заплаты от вечной муки взора не открыл.  И только к ночи в мышце узловатой у круглой ранки возле шейных жил смолистой каплей желтый сок застыл. 3  Простоволосой женщина чужая, крестясь и в голос дико напевая, пришла, и видел весь народ, толпясь, как плакала, распятье обнимая.  Потом, зовя «мой сокол» и «мой князь», косой своей распущенной седая отерла рану у Христа, молясь и ни на чьи слова не отвечая.  Когда же села на сухую грязь у подорожного пустого края, – горящим взглядом в лица уперлась.  Все думали, что это Пресвятая, и так толпа над нею разрослась, что комиссар объехал их, грозясь. 4  Пошло в народе, будто божьи слуги к кресту слетают. Съехалась с округи комиссия... Пришел патруль стеречь, затворы пробуя (шутя или в испуге).  Народ растаял. Заревая печь потухла, раскалившись. В страдном круге тащила ночь, не думая отпречь, по краю неба тучи, словно плуги.  Едва патруль успел, балуясь, лечь, как в поле черном, где сошлися дуги холмов, поднялся контур чьих-то плеч.  Под ним и конь увязнул до подпруги. Донесся скрип кольчуги ржавой... речь, и виден был в руке упавшей – меч. 5  И сон нашел на сторожей, покуда они смотрели, замерев, на чудо. Тогда упала тень от трех людей, скользнувшая неведомо откуда.  Они казались выше и черней в одеждах длинных: как края сосуда, внизу свивались складки их плащей, и вел один на поводу верблюда.  То были боги, выгнанные ей – Россией буйной – на потеху людям, из усыпленных верой алтарей.  Был Магометом тот, что вел верблюда; прямой и гибкий, как тростинка, – Будда и в седине и гриве – Моисей. 6  Перед Распятым молча боги стали, и, потрясая над собой скрижали, заговорил внезапно Моисей – и речь его была из красной стали.  – «Ты, разделивший племя иудей, принесший миру бунты и печали! Ты, опьянивший, как вино, людей, чтобы себя как звери пожирали!  – Тебе бы быть путем моих путей. Субботним вечером, как вечно сотворяли, творить молитву над плодами дней,  – Не расточать того, что мы скопляли, не обращать бы на себя своей безумной мудрости и гордости речей». 7  К верхушкам пальцев, пахнувших степями, с улыбкой скользкой приложась губами, тогда сказал, склонившись, Магомет: «Муж из мужей, единый между нами!  – Ты был среди земных могучих «нет» девичьим «да». Ты детскими руками хотел с победой обойти весь свет, как чадами кишащий племенами.  Тебе бы быть мечом – ты был поэт! – огнем в лесу и львом между зверями! – Как медь, расплавив, лить в толпу завет!  – Ты не хотел ей дать игрушкой знамя. Так вот, найдя в самой себе ответ, толпа встает – ей в средствах равных нет». 8  – «Грешивший Бог Любовью и страдавший! не лучше ли я поступал, признавший и дух и тело мыльным пузырем» – так начал Будда, до сих пор молчавший.  – «Тебя мы в страшном виде узнаем – труп затвердевший, к дереву приставший; упрягом вечным – лезвием над сном повисшим молча над землей уставшей.  – Как буря ночью с ливнем и огнем, проходит смерть над жизнью пожелавшей и разрушает этот хилый дом.  – Боль победивший и любовь изгнавший и жизнь вне всякой жизни отыскавший, бесстрастный, – будет истинным вождем». 9  Змея тумана синеватым чадом кусала крест и обливала ядом. И Он с креста богам не отвечал ни дрожью мышц, ни стонами, ни взглядом.  Залитый кровью от терновых жал, тряпьем повитый – нищенским нарядом, копьем и пулей раненный, молчал над новой стражей, так же спящей рядом.  И, распростертый от Карпатских скал до мшистых тундр, опустошенным садом в молчаньи мир у ног Его лежал,  тот мир, который княжеским обрядом Его нагое тело окружал, был искушен, оставлен и восстал.

 

404 [8]

Бог

 Мой Бог – Кто скрыт под шелухой вещей, Кого назвать боялся Моисей, о Ком скрывал на проповеди Будда, и Иисус – назвал Отцом людей.  Мой Бог, Кто будет жив во мне, покуда я сам Его живым дыханьем буду; в начале шага, взора и речей, о Ком, во мне жи- вущем, не забуду;  Кто не прибег еще для славы к чуду в тюрьме и смуте, в воздухе полей, в толпе, к ее прислушиваясь гуду, в возне плиты и воп- лях матерей;  Кто делает все чище и добрей, открытый в жизни маленькой моей.

 

405 [9]

Любовь

 У звезд и трав, животных и вещей есть Плоть одна и Дух единый в ней.  Он есть и в нас, – пусть цели и нажива нас гонят мимо жизней и смертей.  Но ты смирись и уважай людей: что в них и с ними, жалко и красиво;  ты сожалей и милуй все, что живо – не повреди, щади и не убей.  Люби неЯ, как тело лю- бит душу: и соль морей, и каменную сушу, и кровь жи- вую, и в броженьи звезд земного шара золотую грушу.  Как из птенцов, свалив- шихся из гнезд, дыши на всех: на выжатых как грозд, на злых и наглых, вора и кли- кушу, кто слишком согнут и кто слишком прост.  Пусть твоего Дыханья не нарушит ни жизнь, ни смерть, ни почести, ни пост, который в ранах папиросы тушит. 

 

406 [10]

Земной рай

 Заря цветет вдоль не- ба, как лишай. Где труп кошачий брошен за сарай, растет травинкой жел- той и бессильной отве- шенный так скупо лю- дям рай.  Вот проститутка, нищий и посыльный с по- датками на новый уро- жай. Перед стеной тю- ремной скверик пыльный, солдатами набитый через край...  Есть тьма – есть свет, но, веря невзначай, они идут... разгадка непосильна, и не спасет ни взрыв, ни крест крестильный.

 

407 [11]

Голем

 Один раввин для мести силой гнева, слепив из глины, оживил голема. Стал человечек глиняный дышать.  Всю ночь раввин учил его писать и нараспев читать от права влево, чтоб разрушенья силу обуздать.  Но дочь раввина назы- валась Ева, а Ева – Ха- ва значит: жизнь и мать, – и победила старца муд- рость–дева.  Придя для зла, не мог противостать голем люб- ви и глиной стал опять. –––  Не потому ли, плевелы посева, боимся мы на жизнь глаза поднять, чтоб, полю- бив, не превратиться в пядь.

 

408 [12]

Наше сегодня

 Ночь, полная разрозненной стрельбой – комки мозгов на камнях мостовой – и над толпой идущие плакаты... все стало сном – пошло на перегной.  Там, где висел у куз- ницы Распятый, где рылся в пашне плуг перед войной, вдоль вех граничных ходит не усатый и не по-русски мрачный часовой.  Ведь больше нет ни там, в степи покатой, ни здесь... под прежней русской широтой, Ее, в своем паденьи виноватой.  Огородясь казармой и тюрьмой, крестом антенны встав над курной хатой, на нас взглянул жестокий век двадцатый.

 

409 [13]

Бог

1  Те, что для Бога между крыш, как в чаще, дворцы возво- дят с роскошью разящей, в наитии наивной простоты ждут благ земных из рук Его молчащих.  Но руки Бога скудны и пусты: дают бедно и отни- мают чаще... И как бы Он служил для суеты разнуздан- ной, пресыщенной и спящей!  Бог – это книга. Каждый приходящий в ней от- крывает белые листы.  Дела его вне цели и просты. 2  Антенны крест сменяет – золотой, и плещет ряса, призывая в бой, пока ученый бойни обличает, испуганный последнею войной.  Так, распыляясь, вера иссякает.  Над взбешенной ослепшею толпой идут плакаты – реют и... линяют. И липнет кровь, и раздается рой.  История, изверясь, забывает, когда душистый теплый прах земной носил Богов – хранил их след босой.  Но гул земной Кого-то ожидает в тот странный час, в который наступает по городам предутренний покой. 3  «Все ближе Я – непризнанный хозяин, и мой приход не нов и не случаен. Я тот, чей вид один уже пьянит, чей разговор о самом мелком – таен.  Творец не слов, но жизни, Я сокрыт от тех, чей взгляд поверхностно скользит. В движеньи улиц, ярмарок и чаен мое дыханье бурей пролетит.  И в том, кто стал от пустоты отчаян, кто вечно телом болен и несыт, Я оживу, от мудрецов утаен...  Где зарево над городом стоит, где миг с тобою ра- достно нечаян, Я знаю – ждет надежда и язвит!»

 

410 [14]

Памяти Бориса Буткевича

Твоя судьба, великий трагик – Русь, в судьбе твоих замученных поэтов. Землей, намокшей в крови их, клянусь: ты не ценила жизней и сонетов.  Пусть тех нашла свинцовая пчела, пусть в ураганах подломились эти – судьбой и скорбью вечною была причина смерти истинной в поэте.  Черт искаженных – исступленный вид!– твоих жестоких знаков и волнений не перенесть тому, кто сам горит, сам исступлен волнами вдохновений...  Не только душ, но их вместилищ – тел, горячих тел – ты тоже не щадила.  Я трепещу, что высказать успел все, что молчаньем усмирит могила.  В тот год, когда, разбужена войной, в коронной роли земли потрясала, – ты эти зерна вместе с шелухой, в мрак мировой рассыпав, растоптала...  В чужую землю павшее зерно, раздавленное русскою судьбою! И утешенья гнева не дано нам, обреченным на одно с тобою.  Наш гнев устал, – рождаясь вновь и вновь, он не встречает прежнего волненья, и вместо гнева терпкая любовь встает со дна последнего смиренья.

 

411 [15]

Дни мои... я в них вселяю страх – взгляд мой мертв, мертвы мои слова. Ночью я лежу в твоих руках; ты зовешь, целуешь этот прах, рядом с мертвым трепетно жива. Греешь телом холод гробовой, жжешь дыханьем ребра, сжатый рот. Без ответа, черный и прямой я лежу, и гулкой пустотой надо мною ночь моя плывет. И уносит пустотой ночной, точно черные венки водой, год за годом, и встает пуста память, тьмой омытая... Зимой так пуста последняя верста на пути в обещанный покой.

 

412 [16]

Дрожа, струится волнами бумага, к руке слетает меткая рука. Течет стихов молитвенная влага, как плавная воздушная река. Стучать весь день, и золотой и синий от солнечных, от раскаленных тем, разыгрывать на клавишах машины симфонии торжественных поэм. А за окном, где опустили выи ихтиозавры-краны над мостом, живут машины в воздухе стальные, кишат на камнях, сотрясая дом. Их скрежетом, ворчаньем, голосами наполнен мир – большой стальной завод, где вечный дух певучими стихами сквозь лязг машинных валиков течет.

 

413 [17]

Дрожишь над этой жизнью – а зачем? Трепещешь боли, горя – а зачем?.. Ведь все равно непобедима жизнь– Твоей судьбе ее не изменить. Кричи в агонии; я жить хочу... В тоске моли: я умереть хочу... Умри... живи... непобедима жизнь – Твоим словам ее не изменить. Подобен мир нетленному лучу. Умри, ослепни, стань безумен, нем – он так же будет петь, сиять, трубить: непобедима и бессмертна жизнь!

 

414 [18]

Белые стихи

Для глаз – галлиполийских роз, сирийских сикомор венки... Но жалит в ногу скорпионом эдема чуждого земля. Здесь чуждый рай, там ад чужой: стозевный вей, фабричный пал... На заводских покатых нарах и сон – не сон в земле чужой. Раб – абиссинский пьяный негр, бежавший с каторги араб и ты – одним покрыты потом... и хлеб – не хлеб в земле чужой. Черства изгнания земля... Пуста изгнания земля... Но что считает мир позором, то не позор в земле чужой. Вы, глыбы непосильных нош, ты, ночь бездомная в порту, в вас много Вечного Веселья – Бог – только Бог в земле чужой.

 

415 [19]

Пугливы дни безмолвною зимой. Чуть вспыхнет лед на окнах, уж страницы шевелят сумерки. На книге оттиск свой – – круг керосиновый – закрыла лампа. Лица разделены прозрачным колпаком. Шатаясь, ветер подпирает дом, скребет ногтем задумчиво карнизы. Наверно снятся голубые бризы ему, бродяге северных болот. Что ж, день, зевнем, перекрестивши рот, закрыв лицо листом газетным ломким, уткнемся где-нибудь от всех в сторонке – на старом кресле и, вздохнув, уснем. Пускай за нас дрожит в тревоге дом – развалина, упрямое строенье; пусть напрягает старческое зренье, чтоб разглядеть сквозь эту тишь и глушь, не скачет ли уже по миру Муж, испепеляя – огненным копытом войны последней – земли и граниты, в пар превращая гривы пенных вод и в горсть золы – земной огромный плод.

 

416 [20]

Солнце

1 В мире – о ночи и дни, прах, возмущенный грозой!– часто с безумной земли видел я лик огневой. Дымный Невидимый Зной шел золотою стопой, шел над землею в огне, шел, обжигая по мне. Видел его, как слепой, веки закрыв, только дым видя его золотой. Все мы слепые твои, Всеослепляющий Дым. Молча на камнях сидим, камнях, согретых тобой, лица подставив свои правде твоей огневой.

 

417 [21]

Солнце

1 Благодатной тревогой колеблемый мир обольщал мою душу. Скрежет и вой с хаосом смешанных дней воздали ей громкую песнь, облистали безумным огнем. Но мечик июньского солнца просек                                               золотые пылинки, отсек прядь волос у виска, и я, вздрогнув, проснулся: в детской                                        над книгой, где я уснул в солнечном детстве моем.

 

418 [22]

2 В эти опустошенные дни к краю неба все снова и снова под-                                           ходит, смотрит на землю зачать новую жизнь после второ-                                          го потопа, когда не воды стремились на землю,                                а ничто, пустота. Исполни же миром немеркнущим: новой любви беззаповедной, внегрешной и бездобродетельной также, имя которой просто и только                                          любовь.

 

419 [23]

Дополнение к ОДЕ II

1 И я был, в строках, направлен в ту пустынь рифм, и связь существ я зрел, в навершии поставлен одических и диких мест. Добротолюбия законом, российской светлостью стихов, в том облачном – отвечном – оном к богооткрытью стал готов. Врастающий в небооснову там корень жизни зреть дано, – исток невысловимый слова, – его гномическое дно. 2 Совидцев бледных поколенья богаты бедностью своей. Был вихрь российский, средостенье веков – умов – сердец – страстей. Из апокалипсиса в долы по черепам и черепкам трех всадников вели глаголы, немым неведомые нам. Я зрел: передний – бледный всадник скакал через цветущий сад, и белый прах цветов и сад сник в огнь, в дым, в сияние – в закат... Но поутру вновь пели пчелы, был страсти жалящий язык: следами Данта в гром веселый, в огнь вещный – вещий проводник. Лишь отвлекали кровь касанья стволистых девственниц – припасть, березе поверяя знанье: все – Бог, Бог – страсть. 3 Дано отмеченным бывает сойти в себя, в сей умный круг, – в такое в, где обитает тысяче–лик, –крыл, –серд и–рук царь нижнего коловращенья из узкого в безмерность вне путь указующий из тленья, в виденьи, вѝденьи и сне. Не праотец ли, множа перстность, путь смерти пожелал открыть (чтоб показать его бессмертность и в светлость перстность обратить), – на брег опустошенной суши, в плеск герметической реки, где в отонченном виде души, неточной персти двойники... 4 Бессмертные все эти слоги: – Бог – страсть – смерть – я слагали тайнописью строгий начальный искус бытия. Но и в конце его – Пленира, дом, мед – я знал, как в годы те, пристрастия иного мира и милость к этой нищете. Когда любовь меня питает, по разумению хранит, когда она меня пытает, зачем душа моя парит, зачем речения иные предпочитает мой язык, ей непонятные, чужие (косноязычие и зык), – одической строкой приятно мне в оправданье отвечать, а если это непонятно, – безмолвно, гладя, целовать и думать: 5  сникли леты, боги, жизнь нудит, должно быть и я длю сквозь тяготы и тревоги пустынножитье бытия. Взгляну назад – зияет бездна до стиксовых немых полей, вперед взгляну, там тот же без дна провал, зодиакальный вей. Средь вещного опоры ищет здесь, в светлой темности твой зрак, и призраком сквозится пища, и плотностью страшит призрак. Чуть длится свет скудельной жизни: дохнуть – и залетейский сон, приускорен, из ночи брызнет: лёт света летой окружен. Но и в сей час, в вей внешний взмаха последний опуская вздох, просить я буду: в персты праха подай мне, ближний, Оду Бог.

 

Рукописные тексты

 

420 [24]

1  В дни, когда обессилел от оргии духа, слепой от сверкавшего света, глухой от ревевшего грома – пустой, как сухая личинка, ночной тиши- ной, я лежал, протянувши вдоль тела бессильные руки.  И смутные грëзы касалися века, глядели сквозь веко в зрачки. Голос их бесконечно спокой- ный, глаза – отблиставшие, руки – упавшие, точно косматые ветви березы.  Я думал: не нужно запутанных символов – «умного» света нельзя называть человеческим име- нем, пусть даже будет оно – «Беатриче».  Не гром, не поэзия в свете, меня облиставшем, явились: сверкало и пело, пока нужно было завлечь меня, темного – наполовину глухого, отвлечь от святой мишуры... Не стремление, не «сладострастие духа», не оргия, даже не месяц медовый, но дни утомительной службы, но долг. И умолк мой язык, как старик, бывший... юношей.

 

421 [25]

1  ... написана там от руки чорной тушью, знач- ками условными повесть. Прочтем.  Дом просторный и светлый. Семья. Две сестры. Смех и песни от ранней зари до зари. Ночью – тайна в луне углублëнного сада. В луне... Верить надо надеждам и стуку сердец.  Умирает внезапно отец. Распадаются чор- ные громы и катятся с туч на долину... Пахнет кровью. Колючий забор оплетает окопы. Слышен грозный глухой разговор отдаленных орудий... Вот рой пролетающий пуль. И все ближе, все ближе людей озверевшие лики и клики смущенной толпы...  Не сдаются улыбки и смехи, а сны всë уносят – порою – в мир прежний, в мир тихий и светлый... Случайной игрою –: звон шпор... блеск очей и речей... и таинственный шопот... и звук упоëнного серца: оно не желает поверить, что нет ему воздуха, света и счастья... оно ослепляет неверной,  нежной надеждой... Венечной одеж- дой... ночами душистыми темными шаг его громче звучит. Рот не сыт поцелуями дня.  От несытого рта отнимаются губы, чтоб ропот любовный сменить на глухую команду: «по роте...!» И где-то, в охоте (напрасной!?) людей за людями, ей-ей! – неизвестными днями – часами – – убит... И лежит на траве придорожной... и обнять его труп невозможно, поглядеть на за- стывшие взоры... штыки и запоры... заборы...  Меж тем, первым днем мутно-жолтым осенним ребëночек слабенькой грудкой кричит... ... Ночь молчит; за окном не глаза ли Земли?..  Дни бесцветные, страшные дни. Нету слез, глох- нут звуки. И руки Работы давно загрубелые грубо ласкают привыкшее к ласкам иным ее нежное тело. В глазах опустевших Рабoты – дневные заботы бегут беспокойно; спокойно и ровно над ней она дышит. И видит она испещренное сетью морщин, осветлëнное внутренней верой обличье, сулящее ей безразличие к жизни. И вот, припадает к бесплодной груди головой, прорывается скры- той волною рыданье с прерывистым хохотом, – с губ припухших, несущих ещо поце- луи давнишние жизни...

 

422 [26]

 Я всë возвращаюсь в аркады замолкшие храма.  Звучит, пробуждаясь, забытое старое эхо по сводам.  И плачет мучительно серце и шепчет: не надо свободы – пусть годы проходят отныне в раскаяньях памяти.  Только луна разрезает узоры резных орнамен- тов и лента лучей опускается в серые окна,  мне кажется, где-то рождаются звуки шагов...  С трепетом я ожидаю – безумие! – невероятной сжи- гающей встречи...  Мечта?!. В переходах мелькнул бледнотающий облик. – Сквозь блики луны слишком ясно сквозило смертельною бледностью тело.  Я бросился следом, хватая руками одежды, касаясь губами следов, покрывая слезами колени...  Где встали ступени в святая святых, где скре- стилися тени святилища с тенями храма, – как рама, узорная дверь приняла его образ с сомкнутыми веками, поднятым скорбно лицом.  Отдавая колени и руки моим поцелуям, он слушал прилив моих воплей о милости и о прощеньи.  И губы его разорвались –: к чему сожаленья – ты видишь – я жив.  Это звуки гортани его!.. Тепло его тела святое! И я могу пить пересохшим растреснутым ртом этот ветер зиждительный, ветер святого тепла... Мне дана невоз- можная радость!.. и это не сон? не виденье? не миги последние жизни?..

 

423 [27]

–––  Мир это – дом, весь сложенный непрочно из кирпичей полупрозрачных дней. Все приз- рачно, все непонятно, точно идешь по жа- лам тухнущих лучей.  Зажав ладонью пламя робкой свечки, я подымаюсь в мир родного сна, где ждет меня с войны у жаркой печки, задумавшись над жизнью, Тишина.  Мне хочется в припадке нежной лени, целуя руки тихие, уснуть.  Но все рябят прогнившие ступени и тьма толкает в бездну вбок шагнуть.

 

424 [28]

1  Вечно может быть рано и вечно может быть поздно все снова и снова касаться губами поющей тростинки и лить из горящего серд- ца все новые песни.  Но с каждой весною чудесней скопляются тени, загадочней падают звуки на дно по- темневших озер и всплывает узор на поверхности водной, узор отдаленных созвез- дий.  И тише становятся песни, ясней зажигаются взгляды, и рада стоглазая ночь покрывать меня тихим своим покрывалом, шептать, об- давая дыханьем, и меньше все надо проз- рачному теплому телу.

 

425 [29]

2  От моих поцелуев трепещут и бьются пугливые руки. И звуки печальные слов я готов уронить – я роняю – в пустые глухие разрывы часов пролетающей ночи.  Я вижу воочию лик непонятно святой, лик сияющий – той, что послушно отдáла безвольные руки рукам моим... Больно, мне больно от скорби, склоняющей лик побледневший – почти потемневший от тайной тоски.  Что же это такое?!.  Мы рядом, мы близко... тела поднимают цветы, восклицая: эвое! в расцвете зари, разрывая кровавые тучи, срываются ветром веселые звуки тимпанов...  и две устремленых души – точно трели цевницы – в мечте голубиной туманов...  Зачем же бледны наши лица? Какая зловещая птица парит над уснувшею кровлей и бьется в ночные слепые и черные окна? Зачем пробе- гает по сомкнутым скорбным губам вере- ница улыбок – загадочных, странных, больных?  Что скрываешь, о чем ты молчишь, непонятная девушка?  Тело твое вдохновенное, тело твое совершен- ное здесь, рядом с телом моим – вот, я слышу шум крови, дрожание жизни; касаюсь его, изучаю черты, покрываю усталую голову жесткими косами, точно застывшее пламя лучей...  Правда, – миг...  но пусть будет он ночью, пусть тысячью и миллионом ночей, –  разомкнутся ли губы, сойдут ли слова, пробе- гут ли случайные тени? взойдет ли нога на ступени, откроет ли робко рука двери храма, святая святых, полутемного, полупрох- ладного; возле ковчега склоню ли колени, ков- чега твоей плотно замкнутой тайны?  Зачем так случайно, зачем так печаль- но меня повлекло к твоему непонятному телу?  зачем так послушно ты мне протянула пугливые руки,  несмелые звуки признаний прослушала молча?  Вот, нету теперь ожиданий трепещущей радости,  нету желаний влекущего грознокипящего злого предела!  Пропела печальная флейта и нет уже звуков – в ответ – еле слышное эхо в ле- сах – над рекой.  Я почти ощущаю широкие взмахи несущейся ночи.  И точно вздымаются в страхе далекие дни, как кри- кливая стая, взлетая и падая вниз.  Вот спокойно и твердо встаю – так пойду я навстречу опасности, полный сознанья ее.  Голос тверд и отчетливы жутко движенья. Ты чувствуешь это и ты уронила: мне страшно... . . . . . . . . . . . . . . .  Глухо закрылось крыльцо, сквозь стеклянную дверь потемнело склонилось лицо.  Ухожу с каждым шагом все дальше...

 

 426 [30]

3

Из «Петруши»

 

Часть вторая

сц. II

 Грязная кухонка. Большая печь. Грязные ведра, метла,

связка дров. Корыто. В углублении засаленная

штопаная постель.

 Тетка – старая, сухая, в мужниных сапогах.

Входит Петруша.

 Тетка: куда только тебя черти носят? навязался

на мою шею! красавец! Горб-то спрячь свой,

чего выставил. Тетка старая, еле ноги воло-

чит, а ему бы по полям шнырять. Сели на

мою шею... Вынеси ведро.

 Петруша с трудом, кряхтя исполняет это.

Ему, видимо, очень тяжело.

 Тетка: отец твой сегодня заявился...

 Петруша выронил ведро, мгновенно побледнел.

 Тетка: Чего стал? Пойди, поцелуйся. На дворе

лежит. Предлагала ему в доме, на людях не

срамиться – нет, потащил туда сено. Водкой

так и дышит.

 Петруша (с трудом): Папа?

 Тетка: Да, папа... Гибели на вас нет с твоим

папой. Сынок в отца пошел. Ну, чего стал?

Смотри, что на плите делается.

 Сама ходит и тычется всюду, видимо, без дела.

Ворчит.

 Петя: Сами, видно, тетушка, с утра...

 Тетка: Змееныш! Пошипи у меня... Да с вами

не только что пить выучишься!.. Живуча как

кошка, как кошка – не дохнешь. Смерти нету...

Никакой жизни. (Роняет что-то)

 Петя: Пошли бы вы лучше на огород. Я тут

посмотрю. Нечего вам толкаться. Мешаете

только.

 Тетка: Ты что? Старой женщине указываешь

(идет к постели) стара уже, чтобы такие вещи

слушать. Господи, Господи! Теперь никого не слу-

шают. (Ложится) О-о! О-о! Петька... Петюша!

 Петя: Чего?

 Тетка: Ты смотри, чтобы отец не как в

прошлый раз... А то все вынесет – стара я,

ноги меня не носят. Всю жизнь, всю жизнь!.. Ни-

чего скоро не останется... Обворовали старую, обош-

ли... Дура и есть. Похоронить не на что. Небось,

умру – в огороде закопаете, как собаку.

 Петруша со страдальческим лицом быстро

подметает. Выносит мусор. Ровно складывает

дрова. Убирает посуду. Принимается за плиту.

Сам на ходу отрезает кусок хлеба и ест –

– видимо, голоден. В закрытое паутиной и

грязное окно еле пробивается свет. На дворе

темнеет.

 Тетка: В какое время пришел. Уже спать

пора, а не есть.

 Петя (вполголоса): Откуда это взялось, что

я все должен делать: и воду носить, и обед

готовить. Минуты свободной нет...

 Тетка: Чего, чего?..

 Петруша поет очищая картофель. Плита

разгорается.

 – Надо бы родиться,

 Чужим хлебом питаться,

 В церкви в праздник молиться,

 На войну призываться.

 А задумавшись сяду:

 Для кого это надо?

сц. III

 Та же кухонка. Постель с теткой углубляется. Печь вы-

растает. Она почти имеет человеческое лицо с

закрытыми глазами и пылающей четырехугольной

пастью. Морду свою она положила на лапы – подпорки.

Кастрюли на стене позвякивают, мотаясь взад и

вперед. Петруша отклонился на спинку стула. На

его коленях раскрыта книга, но глаза его закры-

лись и голова свесилась.

 Горшки на плите оживают в неверном свете

сумерек. Толстый котел настраивает контр[а]бас.

Высокий чайник с длинным носом и шарфом

на шее что-то наигрывает на флейте. Старый

кофейник, стоящий тут же, приготовляет скрипку.

Маленькие котелки, присев, выбивают дробь на

барабанах.

 Зайчики от огней печки пляшут по стене,

меняя формы. Один из них, прыгнув на плиту,

машет руками. Котлы смолкают. Зайчики-све-

товки строятся в ряды, ожидая музыки.

 Дирижер-световка стучит палочкой. Барабаны начина-

ют отбивать дробь. Световки сходят со стены

и обходят комнату. Одежды их трепещут. Одни

из них очень длинные, другие короткие. Ноги и

руки непропорционально коротки или длинны. Самые

причудливые и уморительные пары.

 В дробь барабанов входят тонкие звуки флейты.

Она поднимается все выше-выше. Вслед за

световками слетают легкие девочки с рас-

пущенными волосами; они кружатся по комнате,

бросая друг в друга цветами; их смех рассы-

пается звонко.

 Вдруг контрабас начинает гудеть, то понижая,

то повышая голос. Отстав на такт, за ним

спешит скрипка.

 Световки топают ногами и, поднимая руки,

кривляясь, пускаются в пляс. Девочки увиваются

между ними. Все смешалось. Музыка невыразима. Му-

зыканты играют различные мотивы и разным темпом.

Барабаны трещат непрерывно.

 Внезапно все смолкает. Световки шарахаются к

 стене.

 Хор вдали: Голос сердец человеческих... голос

сердец, осужденных дрожать, точно лист пожелтевший

на ветке нагой.

 Твой отец, твой отец, утомленный, нагой, видишь –

– манит рукой.

 Обведи свое сердце стеной, золотыми гвоздями

забей его дверцу из кедра, – бесплодные недра

Земли не раскрылись пока.

 Пусть, как мельница, машет рука твоего утом-

ленного жизнью отца – укачайся на волнах,

 (музыка тихо повторяет мотив)

 на волнах огней золотистых...

 (Световки теряют личины. Стройные юноши и

девушки в прозрачных одеждах окружают его)

 в одеждах сквозистых они проплывут.

 Световки танцуют странный торжественный

танец. Темп музыки ускоряется. Световок делается

больше. Одна отделяется и подходит к Петруше.

Белые руки, голубые глаза, золотые волосы. Нежно за-

глядывает в глаза.

 Световка: Милый, милый... Я тут.

 Петруша просыпается. Первое бессознательное движе-

ние – улыбка ей.

 Световка: Точно синие крыльями бле-

щут стрекозы, трепещут стыдливые взоры. Их танец дур-

манит. Скорей поднимись, обними мое детское

тело. Сквозь воздух, сквозь пламя оно пролетело,

чтоб взгляды твои осветить. Что же веки твой

взор от меня закрывают.

 Петя: Я рад, но мой горб не пускает. Нам с

ним не расстаться.

 Световка (дотронулась до него, горб спадает): Спе-

шим!

 Смешиваются с танцующими. Проходят

пары.

 Первая пара:

 Она: Вы льстите, обманщики, вижу насквозь – неудачно.

 Он: Я думаю, трудно не видеть, когда мы прозрачны.

И я сквозь прекрасные формы и ваши черты вижу пищу

у вас и кишки.

 Другая пара:

 Он: И зачем притворяться и умную всю городить

чепуху, чтобы после так скверно закончить пос-

ледним и грубым хочу.

 Третья пара отбегает в сторону.

 Он: Поцелуй, умоляю, один.

 Она: Что за глупость.

 Он: Пусть глупость – она добродетель. Вот ску-

пость – порок.

 Она вырывается. Он споткнулся о другую пару.

 Она: Вам урок.

 Петруша и световка.

 Петруша: Зачем это сделано? Кем? Им, все

им? Одному тяжело, чтобы было еще тяжелее

двоим!

 Световка: Тяжелее? Нет – легче. (Кладет

ему на плечо голову).

 Петруша: Эх! Глупости, глупости это. Так

много печали, страданья – и крошка упавшая

света. Зачем?!. Человек – целый век... Век?

Нет – несколько лет он налитыми кровью

ногтями на кладбище роет могилу и строит

свой дом с деревянным крестом на некра-

шеной крыше. Глаза его красные смотрят упор-

но, горят, – фонари, ищут счастья, любви и по-

коя. Ищи!

 Световка; Не найдешь?

 Петруша: Не найти.

 Св.: Ха-ха-ха!

 П.: Как устал, как устал!

 Св.: Ха-ха-ха!

 П.: Ты смеешься.

 Св.: Ах глупый. А ну-ка, взгляни мне в глаза. Гу-

бы, красные губы![31]Здесь в рукописи рисунок, изображающий губы (?)

 Хочет обнять ее.

 Св.: Как руки твои неумелы и грубы. Ты долго стоял

на большом сквозняке. Мок в воде слез своих и чужих.

Мальчик, ты огрубел. Ты забыл, что все ласки – они

целомудренны. Матери –

 П.: Матери!?

 Св.: Что?

 П.: У меня нету матери...

 Св.: Бедный. Теперь ты не веришь, что может быть

все хорошо. Так светло.

 П.: Так светло?.. Нет, не верю. Исполни и дай

моим жадным рукам все, чего я хочу, и тогда я

поверю.

 Св.: Чего же ты хочешь?

 П.: Чего? (Растерялся) Залу...

 Св.: Залу?..

 П.: Дворец.

 (Все исчезает)

Сц. IV.

 Огромная зала. Арабская архитектура. На стенах

мозаичные орнаменты.

 Петруша беспомощно оглядывается. Ходит и

притрагивается руками к предметам. Она хо-

дит за ним, глядит на него. Он опускается на пол.

 Световка: Ну?.. Молчишь?

 Петруша: Я... не надо... Мне – маму увидеть.

 Из-за колонн выходит бледная женщина. Слег-

ка сутула. На ней простое платье. Идет к нему.

Он внимательно смотрит.

 П.: Так это... так это...

 Св.: Сильней напряги свою память, не то она

в воздухе ночи рассеется.

 Он смотрит внимательно. Напрасно. Она тает и

пропадает.

 П.: Нет, не могу... И не надо.

 С.: Ты грустен?

 П.: Ты видишь, мне нечего здесь пожелать.

 С.: А меня? (ластится к нему)

 П. (робко): Ты не призрак?

 С.: Я – сонная греза. А сон – половина положенной

жизни. Зачем вы так мало ему придаете

значенья. Вот ты говорил: жизнь – мученье. Да, жизнь

наяву. Но во сне... Каждый радости ищет в себе. Мир в

себе... Потому так и счастливы звери и травы... и лю-

ди, которые проще, как звери. А ты – тоже можешь –

в себе... (громко) Двери, двери!

 Со всех сторон появляются странные серые создания

с красными глазами и лапками. Они катятся, пры-

гают друг через друга.

 С.: Ну, что вы? сказала вам: двери.

 Они сметаются. Двери закрыты.

 П. (со страхом): Кто это?

 С.: А сторожи ваших жилищ. Охраняют людские

жилища. Комки сероватые пыли. Не требуют пищи, дро-

жа по углам. Призывают вас вечно к работе.

В лучах золотого и доброго солнца играют...

Взгляни же в себя. Глубже, глубже. Вот так... Что

ты видишь?

 П.: Я вижу – колеса.

 С.: Колеса?

 П.: Цветные, в огнях... драгоценный узор. Ко-

лесница несется, взвиваются кони. Их гривы

сверкают... Мне больно, мне больно глазам.

 С. (Прижимается все ближе и ближе к нему): Ты

дрожишь...

––––

 

427 [32]

Сын века

(сонет)

 Насытившись блаженным видом снов своей жены, я целый день готов горсть хлеба выгрызать из скал с рычаньем, благодаря в молитве за ничто.  Вы видите, каким пустым желаньем копчу я нынче наш небесный кров. Вы скажете, – устал я от познанья, от дерзости неслыханной и слов?  Наверно, нет: когда ночным мерцаньем забродит мир, во сне я мерю то, что одолеть еще не мог дерзаньем,  чтобы верней, скопившись сто на сто, вцепиться в гриву неба с ликованьем, прыжком пробивши череп расстоянья.

 

428 [33]

 Я не один теперь – я вместе с кем-нибудь: со зверем, дышащим в лицо дыханьем теплым, щекочащим го- рячей шорсткой грудь, когда в ночи грозой сверкают стекла;  и, только день омытый расцветет, я раскрываю миру свои веки – все, что живет, что движется, зовет: деревья, звери, птицы, человеки – мне начинает вечный свой рассказ, давно подслушанный и начатый не раз; и даже хор мушиный над столами, следы, в песке застывшие вчера... мне говорят бездушными губами все утра свежие, немые вечера.  Их исповедь движения и слова мне кажется к шагам моим тоской. Спуститься серце малое готово к ним неизвестной разуму тропой.  И иногда я думаю тревожно: когда скует бездвижье и покой, и будет мне страданье невозможно, – увижу ли сквозь землю мир живой? Какие грозы мутными дождями мое лицо слезами оросят, когда в земле под ржавыми гвоздями ласкать земное руки захотят!

 

429 [34]

Жатва

 В движеньи времени, лишь вспыхнет новый день, мы в прошлое отбрасываем тень, и наше прошлое под тенью ожи- вает (так ствол подрубленный от корня прорастает).  Дай крепость зренью, слуху и словам,  чтобы, прикрыв дрожащие ресницы, прошел в уме по прежним берегам, где теплятся потухшие зарницы.  В моих блужданьях следуй по пятам, Ты, уронивший в эту пахоть мысли, – ды- ши дыханьем, ритмом серца числи.  Пусть чувствует дыхание Твое и я, и каждый, кто страницы эти раскроет молча где-нибудь на свете, в котором те- ло таяло мое.

22.IX.27. Острог, Замок.

 

430 [35]

1 Ребенком я играл, бывало, в великаны: ковер в гостиной помещает страны, на нем разбросаны деревни, города; растут леса над шелковиной речки; гуляют мир- но в их тени стада, и ссорятся, воюя, человечки.  Наверно, так же, в пене облаков с бле- стящего в лучах аэроплана парящие вниманьем великана следят за сетью улиц и садов и ребрами оврагов и холмов,  когда качают голубые волны кры- латый челн над нашим городком пу- гающим, забытым и безмолвным, как на отлете обгоревший дом.  Не горсть надежд беспамятными днями здесь в щели улиц брошена, в поля, где пашня, груди стуже оголя, зи- мой сечется мутными дождями. Сви- вались в пламени страницами года, за- пачканные глиной огородов; вроставшие, как рак, в тела народов и душным сном прожитые тогда; – сценарии, актеры и пожары – осадком в памяти, как будто прочитал разрозненных столетий мемуары.  За валом вал, грозя, перелетал; сквозь шлюзы улиц по дорожным стокам с по- лей текли войска густым потоком, пока настал в безмолвии отлив. Змеится вех под лесом вереница, стеной проз- рачной земли разделив: там улеглась, во- рочаясь, граница. –––  За то, что Ты мне видеть это дал, молясь теперь, я жизнь благословляю. Но и тогда, со страхом принимая дни об- нажонные, я тоже не роптал. В век за- каленья кровью и сомненьем, в мир испы- танья духа закаленьем травинкой скромной вросший, от Тебя на шумы жизни отзвуками полный, не отвечал движеньями на волны, то поглощавшие в мрак омутов безмолвный, то изры- гавшие, играя и трубя. –––  В топь одиночества, в леса души немые, бледнея в их дыханьи, уходил, и слушал я оттуда дни земные: под их корой движенье тайных сил.  Какой-то трепет жизни сладостраст- ный жег слух и взгляд, и отнимал язык – – был ликованьем каждый встречный миг, жизнь каждой вещи – явной и пре- красной. Вдыхать, смотреть, бывало, я зову на сонце тело, если только в силе; подошвой рваной чувствовать траву, неровность камней, мягкость теплой пыли. А за работой, в доме тот же свет: по вечерам, когда в горшках дрожащих зву- чит оркестром на плите обед, следил я танец отсветов блудящих: по стенам грязным трещины плиты потоки бликов разноцветных лили, и колебались в них из темноты на паутинах нити серой пыли. –––  Но юношей, с измученным лицом – кощунственным намеком искажонным, заглядывал порою день будëнный на дно кирпичных стен – в наш дом: следил за телом бледным неумелым, трепещу- щим от каждого толчка – как вдохно- венье в серце недозрелом, и на струне кро- вавой языка сольфеджио по старым но- там пело.  Тогда глаза сонливые огня и тиши- ны (часы не поправляли), пытавшейся над скрежетом плиты навязывать слаща- вые мечты, неугасимые, для серца поту- хали: смех (издевательский, жестокий) над собой, свое же тело исступленно жаля, овладевал испуганной душой. Засохший яд вспухающих укусов я слизывал горя- чею слюной, стыдясь до боли мыслей, чуств и вкусов. –––  Боясь себя, я телом грел мечту, не раз в часы вечерних ожиданий родных со службы, приглушив плиту, я трепетал от близости желаний – убить вселен- ную: весь загорясь огнем любви, востор- га, без питья и пищи, и отдыха поки- нуть вдруг жилище; и в никуда с бе- зумием вдвоем идти, пока еще пи- тают силы и движут мускулы, пе- рерождаясь в жилы.  То иначе –: слепящий мокрый снег; петля скользящая в руках окоченелых, и безразличный в воздухе ночлег, когда обвиснет на веревке тело...  В минуты проблеска, когда благо- словлял всю меру слабости над тьмой уничтоженья – пусть Твоего не слышал приближенья, пусть утешенья слов не узнавал – касался м.б. я области про- зренья.

 

431

2

Самосознанье

 Оно пришло из серца: по ночам я чувствовал движенье где-то там; шаги вокруг – без роста приближенья, как будто кто-то тихо по кругам бро- дил, ища свиданья или мщенья. Как пузырьки мгновенные в пенé, сжимая вздувшись пульс под кожей в теле. Всë не- доверчивей я жался в тишине к тому , чтó дышит на весах постели. По- том и днем его машинный ритм стал разрывать мелодию быванья и марши мнений.  Только догорит днем утомленное от встреч и книг сознанье, и только вдоль Господнего лица зареют звез- ды – пчелы неземные, и с крыльев их по- сыпется пыльца в окно сквозь пальцы тонкие ночные, – я в комнате лежу, как тот кокон, закрытый школьником в табачную коробку, а дом живым ды- ханьем окружон, вонзившийся как диск в земное топко; и сеются по ветру семена, летят, скользя, в пространство эмбрионы, сорятся искры, числа, имена и прорастают, проникая в лона. ––  Дрожит небес подвижный перламутр, растут жемчужины в его скользящих складках.  Черты земли меняются в догадках – – по вечерам и краской дымных утр.  Здесь, в сонных грезах космоса, со- знанье нашло облипший мясом мой скелет – под мозгом слова хрип и кло- котанье, в зрачках, как в лупах, то ту- манный свет, то четкие подвижные картины (над ними – своды волосков бровей, внизу – ступни на жостких струпьях глины), и гул, под звуком, рако- вин ушей.  Как сползший в гроб одной ногой с постели вдруг замечает жизнь на са- мом деле, – я, сотворенный вновь второй Адам, открытый мир открыть пытался сам: под шелухой готового привычки искал я корни, забывая клички, чтоб имена свои вернуть вещам.  От пыльного истертого порога я паутинку к звездам протянул, чтоб ощущать дрожанье их и гул – и возвратил живому имя (:«Бога»). ––  Следила, как ревнивая жена, за каж- дым шагом, каждой мыслью совесть. С улыбкой выслушав неопытную повесть о прошлом, сняла крест с меня она. Ее любимца, строгого Толстого я принял гордое, уверенное слово и слушал эхо вызова: семья!.. там, где броженье духа и семян.  Но, снявши крест, не снял личину тела: по-прежнему под пеплом мыслей тлела уродец маленький, запретная мечта, напетая из старой старой песни, где муж снимает брачной ночью перстень, спа- сая девственность в далекие места. И под ее таким невинным тленьем вдруг пламя вспыхнуло со свистом и шипеньем.

 

432

3  Однажды вечером у нас в гостях, на сла- бость жалуясь, от чая встала дама и при- легла на мой диван впотьмах, как береж- но ей приказала мама.  Уже на днях случилось как-то так, что стали взору непонятно милы в ней каж- дый новый узнанный пустяк – то ша- ловливое, то скорбное лицо, давно на пальце лишнее кольцо и светлое – для близких имя – Милы.  Когда чуть бледная, прижав рукой ви- сок, она на свет допить вернулась круж- ку, – тайком к себе переступив порог, я на диван согретый ею лег лицом в ду- шисто теплую подушку. И, прижимаясь нежно к теплоте и волоску, щекочаще- му тело, я в первый раз в блаженной темноте был так приближен и испуган ею. –––  Ряд продолжающих друг друга длин- ных встреч, не конченных досадно разгово- ров; обмолвки, стыдные для краски щек, не взоров, и в близости, вне слов, вторая реч.  Однажды понял я, как жутко неиз- бежно то, что скрывается под этим зовом нежным похожих мыслей, безмяте- жных дней; сравненье жизней, наших лет – во всей пугающей несхожести раскрылось, и на минуту мысль моя сму- тилась...

 

433 [36]

 Войди в мой Дом, чтоб отделили двери от непонят- ного. С тобой одной вдвоем в словах и ласках, зная или веря, забыть и том, что окружает дом!  Сквозь закопченные зарей и тленьем стены, закрытые весной листвой колонн, сле- дить цветов и формы пе- ремены и слушать птиц волнующий гомон.  Когда лучи поймают пау- тиной и безмятежно жмешься ты ко мне, – мне кажется, с полей, размытой глиной свет приближается опять в цветущем дне.  Гораздо тише, ласковей и проще целует волосы когда- то страшным ртом – пока- зывает пастбища и рощи, и капли в сердце маленьком твоем. 

 

434 [37]

 Пылинка – я в начале бы- тия, оторвано от божьей плоти звездной, комком кровавым полетело в бездну, крича и корчась, корчась и крича. Там, падая, моргая изумленно, оно кружилось, раз- личая сны, пока к нему из темноты бездонной Бог не приблизил звездной тиши- ны. Как пчелы жмутся на рабочем соте, к соскам – дитя, и муж – к теплу жены, как пыль к магниту, я прилипло к плоти прибли- женной великой тишины. Сквозь корни, вросшие в бо- жественные поры, в нем ста- ла бродить тьма – господня кровь! Оно томилось, откры- вая взоры и закрывая утомлен- но вновь.  Так, шевелясь и двигаясь, томится, и утомится тре- петать и прясть – окон- чив двигаться, в господнем растворится, господней плоти возвращая часть.

 

435 [38]

 Днем я, наполненный за- ботами и страхом за пу- стяки мелькающие дня, спо- коен, зная, что за тихим взмахом дверей в своей светелке – жизнь моя:  в капоте – жолтом с бе- лыми цветами–, с ногами в кресле бархатном сидит, недоуменно ясными глазами за мной сквозь стены мыс- ленно следит.  На мне всегда ее любви дыханье, и каждый миг могу, оставив путь, придти к ее теплу и трепетанью и в складках платья мяг- ких отдохнуть!

 

436 [39]

22 ещо в палаццо захолустном среди кирпичных колоннад над плакальщицей меловою их сверстник лиственный шумит гулявшие на перевале гуманистических эпох что думали они о ветхих тиранах и своих грехах

 

437 [40]

2

Песня

журавлиный грай колодца песнь и дым с туманом вьется скрипучи колеса вдоль крутого плеса в плесе месяц сучит космы от ветра белесый милозвучны и речисты в поле чистом косы скачет в поле жеребец с взъерошенной шерстью при дороге спит мертвец сиротливой перстью

 

438 [41]

4

Полевой отшельник

в рубахе красной и портках исподних босой стопой в огне колючем трав с почти безумным взглядом отвлеченье здесь в заточеньи полевом живет из ворота – седой крапивный мох на корточках в кирпичный кладень дует на очажок где пляшут саламандры вкруг котелка с крапивною похлебкой средь заржавелых проволок щипков в окопной сохранившейся землянке арабский аристотель птоломей война заглохшая и – философский камень в ту пустынку друг отшагал землей волнующейся синими холмами и юные венком седины друга обветрокрасных щок и лба вокруг рукой квадратной красной и распухшей в борьбе с пространством мыслью и ветрами юнец из рук учителя берет тайн олицетворенную колоду и сверху вниз протянуты три связи из ока неба: к другу в землю в грудь отшельника – три жолтые от краски сместившейся в наузах-узелках 

 

439 [42]

30 без малого ровесник веку, кто верил в мир, а жил в грозе, я видел гордый взлет машин, а после – страшное их дело. Но что забавней: пустота и в и вне, и в том, что между: в самом усталом глупо теле и есть ли кроме что ещо! И на земле война: стреляют на улицах, а на столбе при свете спички ищут имя приговоренного на снос

 

440 [43]

8

Сын филимона

(силлабические стихи)

1 с пчелиных крыльев: ада    предвеет зараза надежда теней вечных    филимону – ласки белый лоб филимона    платками повязан дикий лик филимона    белее повязки войною полноводной    кровью вихрем громом сбитый лист несся полем    дорогой ночною: некогда филимону    кровней чем бавкида открытка пала вестью    в ящик над паромом не окрыленной вестью –    как смерть жестяною сын мой дальний и блудный    без крова и вида

 

441 [44]

2

Polonia

птицы–рок налетают    мечут гром железный стай не пугает солнце    и синий свод взорван полдень мрачнеет дымом    ночь стала беззвездной в Польше черно от крыльев    лавр Норвидов сорван он валялся в дорожном    прахе где хромая шол офицер с повязкой    опустивши веки над дорогою выла    та стальная стая он же шептал не слыша:    навеки навеки в Люблин спасая рифмы    о измене ники – глупой девы победы –    Чехович орфеем заблудившейся бомбой    на части размыкан а под лесом Виткацы    с заплаканным ликом где в глинке перстной слезы    чернели хладея бритвой заката мерил    глубь смертной затеи

 

442 [45]

3

Облачный город

град драконом змеится:    у лавок – хвостами сандалий деревянных    стуком легким полнясь так поэта когда-то    досочки стучали так змеится сияньем    обмирая полюс голод ненависть моры    все все бе вначале на ремешки сандалий    изрезан твой пояс от облака сверкая    бомбовоз отчалил но древним культом мертвых    травянится поле зачатья агонии    вновь хлеба насущней хлеба нет и избыток    вещих снов числ мыслей прозрачней ключа речью    опасность несущей стали стихи: как птицы    оперясь и числя голубь их из ковчега    над чорною Вислой прокрылил бесприютный    над потопной сушей

 

443

4

поэту

(13.8)

негодующей тенью    сливая ладони ропотом песен землю    и смертность ославив дойдя до дня позора    в безумья оправе на стола бесприютном    простерся он лоне в тьме бетховенской маской    оглохшею тонет: точно слышит в бессмертья    и гармоний праве праху слышные громы    о посмертной славе чей перст костлявый больше    звуков не проронит дух проносится в воен    косматые вои: над нишами двух крестных    глубоких подлобий над усопшей последней    несвязной строфою веков нелюбопытных    погасшей в утробе и понурые стражи    бредовые вои сторожат чтобы перстность    не встала во гробе

 

444 [46]

по свету розлетелась вата слежавшихся за рамой туч любовь весною синевата как в кровь раздавленный сургуч                                   (во сне). 

 

Варианты

 

76 [47]

Среди моря полей холмистого встретил Миша Милу Алек- сеевну. Улыбнулась приветно его моло- дости – до самого сердца вож- глась улыбкой. Под кумачами зорь, под парча- ми ночей, над бархатом зеле- ным лугов – смущала его Мила Алексеев- на, целовала его поцелуйчи- ками. Точно пчелка ее губы возле губ его увиваются. И однажды стала и ужалила. Говорит ей Миша восторжен- но: «Нынче будет великий день – – записать его надо и празд- новать –: Огонь-небо сошло на меня, Огонь-небо взорвало небеса, и случились со мной чудеса. – «Ничего мне в жизни больше не надо; ничто меня в жизни не прельстит – не очарует, кроме света духовного. – Познал я сегод- ня смерть. «Открой, Мила Алексеевна, свою шею нежную, вынь за пазушки теплый серебряный крест – «здесь же хочу ему помолиться, к нему приложиться, ему посвя- титься, с тобой ради него про- ститься. Хочу из мира уйти». Улыбнулась Мила Алексеевна Мишиной ребячливости. А Миша впрямь становится хо- лоден – от людей затворяется, молится, лампаде кланяется, с грехами борется, с чертя- ми в чехарду играется. Умирают люди, рождаются, на разные дни пасхи приходятся, улицы с лица меняются. Миша больше ночами не молит- ся: у него больше грехов не на- ходится. Далеко до неба, к аду близко. Тучи над полями пустынными низко. Сходит Миша в поля, дышит Миша полями; ложится на тра- вы прошлогодние, к небу руки протягиваются. Горло сжимается, слезы из глаз текут. Слезы в траву падают. Где слеза упадет – цветок рас- цветет, голубой как кусочек неба. Расцветает, тянется к небу, как в море капелькой, а жизни ему один день – не дотянется, свянет, сморщится. А на месте его но- вым утром уж новый цветет. И так до поздней осени. Не сорвать его, как человечьей души, не вложить в букет, как печали. Зовут его Петровыми батогами – цикориев цвет. Вернулся Миша к сонцу – чело- вечеству. Бродит полями. От мысли пугается, от мысли встретить там Милу Алек- сеевну. Да нет ее, не находит. Только во сне видится лицо ее, только в памяти сквозит она, по-прежнему – ясная. По лугам, по пустырям: раз- ные травы от ветра мота- ются, качаются, дрожат, шеве- лятся. Острые – шершавые при- гибаются. Коварные – ползучие, точечки-сережки-кружевные дрожат, перепонки колючие татарника шевелятся. Разорвалось небо огненное, заня- лись руна облачков – бежит объятое пламенем стадо, клоч- ки шерсти разлетаются, го- ря, – на луга, на травы. Раскрывает объятия заря, по- гружает в свое тело – свои ароматы. От счастья застывшая земля оглупевшая, бледная, смежила черные ресницы в обонянии стра- сти; трепещет, поворачива- ется, погружается в счастли- вый сон. Две слезинки – две звездочки копятся, загораются, стекают по матовой коже неба. Страсть у дня вся выпита; разжимаются руки сквозиться, руки – белые облачки, опадают вдоль лесов, вдоль покосов. Вырастает пропасть черная между грудей земли и неба. «Травы! Росы! По пустырю, из колючих татарников не стыд- но мне подглядывать ласки за- ревые земные-небесные. Мне обид- но, жутко, зáвидно. «Росы! Травы! мои следы целу- ете! Мне одиноко». Кто-то ходит, кто-то плачет ночью. Моет руки в росах, моет, об- резая травами. Жалуется: «Никому больше не пришлось мое сердце, никого больше не видят мои глаза, никто больше не сожжет мое тело. «Травы! Ваши цветы над землею с ветрами шепчутся; всем открыты, названные, известные; ваши корни тянут соки земные пресные. «Не слыхали вы чего о Миле? Моей ясной, теплой, единствен- ной?» Шепчутся травы, качаются; с другими лугами, с хлебами переговариваются, советуются. Сосут молча землю, грозят паль- цами небу прозрачному. Думают, перешоптываются, сговариваются, как сказать, как открыть истину: что давно могила раскопана, давно могила засыпана, оста- лось пространство малое, где доски прогнили – комочки зем- ли осыпаются от шагов че- ловеческих, от громов небесных. Екнуло что-то в земле и от- кликнулось. Прошумела трава. Веют крылья – ветры доносят- ся. С пустыря через колючие заросли кличет Мишино сердце пред- чувствие в дали ночные – глубокие. Свищет ветер в ложбину, как в дудочку, зазывает печали, развевает из памяти дни одинокие, высвистывает. Черной птицей несут крылья воздушные, вертят Мишу по полю – полю ночному – серому. Глазом озера смотрит ночь, шевелит губами-лесами чер- ными. В ее гортани страш- ное слово шевелится:  Xha-a-ah-xha-с-с-смер-                   ерь – слушает Миша, отвечает ночи: «Что ты меня пугаешь, ночь, стра- щаешь-запугиваешь? «Разве я мотыль однодневка? Я не видел, как зори меняются, не слышал, как дни рождаются? Сколько дней-ночей на моей памяти!» Конвульсивно дышит ночь, с трудом выговаривает: «Xha-a! Дни и ночи на твоей памяти! А сколько жизней на твоей памяти? Человек родится состариться. Когда человек об- новляется? Куда память о нем девается?» «Что ты меня стращаешь, ночь, морочишь-запутываешь. Раз- ве я зеленый юноша? Давно разные мысли замечены, кро- вью ответы отвечены, горем уроки пройдены». Ахнула ночь, покатилася. Око ночи в озеро-лужицу пре- вратилось, пьяные губы ночные – – в лес. Очутился Миша под книгой не- бес, ее звездными страницами, где сосчитано истинное время, установлена единственная жизнь. Две слезинки навернулись. Звезды лучиками протянулись – – посыпались серебряным дож- дем. Весь пронизанный голубым све- том, весь осыпанный звезд- ным снегом, стоит Миша и видит чудо необычное: Разбегаются холмистые леса, раскрываются земные телеса, из мглы улыбается лицо – ми- лое, знакомое – неподвижной за- стывшей улыбкой –: «Возвра- тился, мальчик! Да и я тебя не забыла: о тебе все думала, предвидела; о тебе позаботилась. «Чтобы понял ты скорей других: для чего жизнь нам отмеряна, на что сердце отпущено, зачем глаза даны; «Чтобы ты не покидал дорог, что- бы правду и себя найти мог, ус- транила я единственный соб- лазн: положила в землю мое те- ло жадное. «Так-то лучше с тобой говорить, так спокойней тебя наставить. «Погляди, какая ночь прекрасня! «Ощути свое живое тело. «Ты вернись сейчас в свою ком- нату; помолись, в постель ло- жись. Я тебя тепленько уку- таю, над тобой песенку спою, чтобы глазки твои слаще ста- ли, сердечко лучше отдохнуло, успокоилось –: будет горе, а будут и радости».

 

209 [48]

Не научившись быть вполне земным, я не умею быть еще жестоким. Мои слова оглушены высоким, неуловимым, тающим, как дым. На этот кров – наш шаткий тесный дом – не ринутся слова мои обвалом, – хотят светить прозрачнящим огнем, возвышенным в униженном и малом. Горевшее то тускло, то светло, косноязычное от сновидений тело, ты никогда справляться не умело с тем, что в тебе клубилось и росло. И вот, теперь молитвою-стихами, чем до сих пор преображались мы, как рассказать о том, что нынче с нами: о этих камнях и шатре из тьмы, о радости дыхания ночного, о непрозрачном, теплом и простом, о близости телесной, о родном... Как воплотить в комок кровавый слово!

 

211 [49] А

ЭМИГРАНТСКАЯ ПОЭМА

Для глаз – галлиполийских роз, сирийских сикомор венки... Но жалит в ногу скорпионом эдема чуждого земля. Здесь чуждый рай, там ад чужой: стозевный вей, фабричный пал... На заводских покатых нарах и сон – не сон в земле чужой. Раб – абиссинский пьяный негр, бежавший с каторги араб и ты – одним покрыты потом... и хлеб – не хлеб в земле чужой. Черства изгнания земля... Пуста изгнания земля... Но что считает мир позором, то не позор в земле чужой. Вы, глыбы непосильных нош, ты, ночь бездомная в порту, в вас много Вечного Веселья – Бог – только Бог в земле чужой. [50] I  В пределах черных Сомали, в Париже, Праге и Шанхае он, черный горечью земли и потом пьяный, мирный парий в Напоминанья час и день с семьей за чистый стол садится – когда есть стол, семья и сень! – за ним трапезовать – молиться.  Здесь раб для мира – господин, воскресший дважды – трижды в сыне. И тихо спрашивает сын, уже рожденный на чужбине  – дитя, великого росток, дитя, великая надежда, но смирен, хил и бледноок, пришедший и возросший между великих лет, всегда один, с самим собой в игре и плаче –  и тихо спрашивает сын: «отец, что этот праздник значит?»  И слышит сын ответ отца, необычайно и сурово – от измененного лица неузнаваемое слово:  «Мой друг! привык ты называть, всю жизнь скитаясь вместе с нами, нас – двух людей – отец и мать: увы! не теми именами. Но знай теперь; твой род высок, ты вовсе сын не человека. Отец твой это он – наш Рок, дух жатв таинственного века. А Мать твоя – не смею я произносить такое имя!– Отчизна наша – мать твоя. В небытии... в разделе... в дыме... Но за ее высокий час возмездья или воскресенья проходим мы теперь как раз день казни нашей, день плененья;  как сон, проходим пустоту, скитанья в мире и раздумья. Храним безмолвную мечту, блюдем смиренное безумье...» [51] Первая 1  Все богоделанно в природе: бoгорасленные сады, плакущей ивой в огороде укрыты нищие гряды; мироискательные воды у пастбищ мирное гремят; кровосмесительные годы отходят дымом на закат; звуча распевно, полноречно, сгорает купола свеча. И человеку снова вечно в дороге пыльной у ключа.  Как можно было в этом мире слезонеметь, кровописать, где в среброоблачной порфире луна на небе, как печать, над ночью черною блистает; где белокрылые сады метелью летнею слетают в обвороженные пруды; где златоогненная благость великолепствует и жжет, где загорает смугло нагость: блаженный в праздности народ!  В веках таинственней, чудесней самозабвенный мир твердит все те же пьянственные песни, сильнее возгласов обид. И самовидец дней жестоких, былинки тростью шевеля, блуждает в мире долуоких и видит в первый раз: земля ! Неисследима коловратность безумных лет. Где явь? где сон? И на судеб земных превратность, очнувшись, жалуется он.  Вот между белыми камнями лучами высушенных плит зеленой ящерицы пламя из трещин пористых сквозит. Спешит согреться и не слышит ударов трости по плите: так мелко, задыхаясь, дышит, прижавшись к камня теплоте... И узнает в себе он эту нечеловеческую страсть: к окаменяющему свету, дыханьем только став, припасть. 2  Рассыпан пепел, чай расплескан, с цепей сорвались голоса  – с ожесточением и треском под кров политика вошла. Во имя блага ненавидя, кричат, встают... лишь он один, как воскрешонный Лазарь, видит поверх смятенных лбов и спин. И мыслит: где найдет такую вершину мирный человек, куда не доплеснет, бушуя, кровокипящим кубком [52] – век!  Не это крайнее кипенье умов – и знаменье и страсть! – не дерзость мысли, но смиренье – геройства праведного часть. Теперь герой, – кто здесь селится: на погребе пороховом, взорваться или провалиться готовом, строит шаткий дом; кто на неверной почве зыбкой – на черном порохе земном встречает путь лозы улыбкой и знает мудрое о нем. 3  «Пятнадцать лет тому могли мы еще ждать чуда...» – и умолк. Восходят облачные дымы от папирос на потолок. Рука с дымящей папиросой равняет новый веер карт. «Все это древние вопросы, а на дворе – который март?» И карты меткие взлетают над душной пылью меловой, и марты лет пустых блуждают пустыней людной мировой.  Но вот, из воздуха азарта невольный бражник и игрок – еще в глазах летают карты – вздохнуть выходит на порог. Расстегнут ворот, дышит тело – плоть распаленная – теплом. А в мире за ночь побелело: овеян белый сад и дом. Упорный ветер охлаждает медь раскаленных щек и век. И по полям ночным блуждает один, в раздумьи, человек. 4  Отсюда, с кладбища чужого видна граница. Часто он следит дорогу часового, земной прорезавшую сон. То, что стремится стать всемирным – всепотопляющий прибой – теснится вех чертою мирной – воздушнокрепкою стеной. Взлетев, дымятся стайкой птицы, ползет оратай вдоль оград... Но в полночь гулок мир границы, в тумане выстрелы звучат.  От плошки огненного флага, зигзагом вех, змеей брегов, болотом, где темнеет влага... он изучать ее готов, и в сизый дым лесов за нею, облокотясь о влажный склон холма могильного, бледнея, он неподвижно погружон. От безответной, недвижимой, широкотлеющей страны восходят облачные дымы неопалимой купины. Вторая 1  Порой сойдутся обвинить друг друга – в прошлом, настоящем: кого теперь боготворить и чем гордиться – говорящим!  Порою вспомнят времена – те героические годы... пересчитают имена, могилы братские свободы.  Но с каждой новою весной, осенней черной годовщиной бесстрастнeй говор круговой – бледнеют доблести и вины.  Все чаще хочется неметь – судьба все глуше, неизвестней... и души просятся допеть тогда лишь сложенные – песни.  Все неизбежней для живых последнее предначертанье: не дом, но мiр – не мир, но вихрь: судьба и выбор и призванье. 2  О вы, снесенные листы! Чтó бурей сорванные птицы! Мететесь в шумные порты и европейские столицы. Что им до ваших крыл – и так земля в разливах душ и кликах! – до ваших трой или итак, крушений, подвигов великих... Им ничего не говорят судьба и опыт побежденных. Еще и трои не горят, моря не кличут разоренных. И только новый одиссей занять бы мог рассказом длинным о древних ужасах морей, о поднебесии пустынном; о перейденных им словах, о передуманных им лицах; о тюрьмах, трюмах; о мешках не там ли груженной пшеницы; о аде доменных печей, легчайших душах – клубах пара; о тьме пастушеских ночей, о черном поте кочегара; мечтах под грузом портовым в Марселе, Фриско, [53]  Санта Лючье, о царской гордости своим великим неблагополучьем; средь возмущений и речей, опять колеблющих народы, – о новой мудрости своей безмолвной мысленной свободы.  С холмов калипсиной страны [54] над понтом пáдыма и мака ему отчетливо видны холмы соседнего – итака! Но сколько странствий и морей его от дома отделяет! Пусть виден дом, как Одиссей к нему дороги он не знает. 3  Зыбь – половицы. Громов бой. О сердце, в стекла – крест нательный. Нарушен утренней грозой, расторгнут – тесный мир постельный. Гудит металл – громовый стон. С ним голос тайного смущенья в бессонном духе соглашен. Ревет ветвей вихревращенье.  Где гибнет в выстрелах душа, где буря космы косит векам, – дыханьем огненным дыша, неcутся с кликами и смехом Освобожденные от Пут, метутся, скачут, сотрясают, – глазницы яростью сверкают, бросают молнии и жгут.  А в этих сотрясенных стенах – дыханье детское жены, гуденье сонной крови в венах, броженье мысленное – сны; всю ночь первоначальным полны тела, забывшие века; дыханья медленные волны, на них уснувшая рука.  То – зыбь над бездной затаенной – застынь – не мысль – полудыши! – то бред и жалость полусонной полуживой полудуши. И днем, когда умы и души не так уж мирны, как тела, когда им кажется – на суше их совершаются дела, –  восхищен мысленным виденьем, ночную с демонами брань дух вспоминает и – волненье колеблет жизненную ткань. Не так легка за эту жалость к дыханью смертному – борьба. Совидцу грозных дел осталась сновидца зыбкая судьба.

 

211 В

ЭМИГРАНТСКАЯ ПОЭМА

––––– Для глаз – галлиполийских роз, сирийских сикомор венки... Но жалит в ногу скорпионом эдема чуждого земля. Здесь чуждый рай, там ад чужой: стозевный вей, фабричный пал... На заводских покатых нарах и сон – не сон в земле чужой. Раб – абиссинский пьяный негр, бежавший с каторги араб и ты – одним покрыты потом... и хлеб – не хлеб в земле чужой. Черства изгнания земля... Пуста изгнания земля... Но что считает мир позором, то не позор в земле чужой. Вы, глыбы непосильных нош, ты, ночь бездомная в порту, в вас много Вечного Веселья: Бог – только Бог в земле чужой. I  В пределах черных Сомали, в Париже, Праге и Шанхае он, черный горечью земли и потом пьяный, мирный парий в Напоминанья час и день с семьей за чистый стол садится – когда есть стол, семья и сень! – за ним трапезовать – молиться.  Здесь раб для мира – господин, воскресший дважды – трижды в сыне. И тихо спрашивает сын, уже рожденный на чужбине  – дитя, великого росток, дитя, великая надежда, но смирен, хил и бледноок, пришедший и возросший между великих лет, всегда один, с самим собой в игре и плаче –  и тихо спрашивает сын: «отец, что этот праздник значит?»  И слышит сын ответ отца. Hеобычайно и сурово – от измененного лица неузнаваемое слово:  «Мой друг! привык ты называть, всю жизнь скитаясь вместе с нами, нас – двух людей – отец и мать: увы! чужими именами. Но знай теперь: твой род высок, ты вовсе сын не человека. Отец твой это он – наш рок, дух жатв таинственного века. А мать твоя – не смею я произносить такое имя!– Отчизна наша – мать твоя. В небытии... в разделе... в дыме... но за ее высокий час возмездья или воскресенья проходим мы теперь как раз день казни нашей, день плененья;  как сон проходим пустоту, скитанья в мире и раздумья. Храним безмолвную мечту, блюдем смиренное безумье...» Первая 1  Все богоделанно в природе: благорасленные сады, плакущей ивой в огороде укрыты нищие гряды; мироискательные воды у пастбищ мирное гремят; кровосмесительные годы отходят дымом на закат; звуча распевно, полноречно, сгорает купола свеча. И человеку снова вечно в дороге пыльной у ключа.  Как можно было в этом мире слезонеметь, кровописать, где в среброоблачной порфире луна на небе, как печать, над ночью черною блистает; где белокрылые сады метелью летнею слетают в обвороженные пруды; где златоогненная благость великолепствует и жжет, где загорает смугло нагость: блаженный в праздности народ!  В веках таинственней, чудесней самозабвенный мир твердит все те же пьянственные песни, сильнее возгласов обид. И самовидец дней жестоких, былинки тростью шевеля, блуждает в мире долуоких и видит в первый раз: земля ! Неисследима коловратность безумных лет. Где явь? где сон? И на судеб земных превратность, очнувшись, жалуется он.  Вот между белыми камнями лучами высушенных плит зеленой ящерицы пламя из трещин пористых сквозит. Спешит согреться и не слышит ударов трости по плите: так мелко, задыхаясь, дышит, прижавшись к камня теплоте... И узнает в себе он эту нечеловеческую страсть: к окаменяющему свету, дыханьем только став, припасть. 2 Рассыпан пепел, чай расплескан, с цепей сорвались голоса – с ожесточением и треском под кров политика вошла. Во имя блага ненавидя, кричат, встают... лишь он один, как воскрешонный Лазарь, видит поверх смятенных лбов и спин. И мыслит: где найдет такую вершину мирный человек, куда не доплеснет, бушуя, кровокипящим кубком – век!  Не это крайнее кипенье умов – и знаменье и страсть! – не дерзость мысли, но смиренье – геройства праведного часть. Теперь герой, – кто здесь селится: на погребе пороховом, взорваться или провалиться готовом, строит шаткий дом; кто на неверной почве зыбкой – на черном порохе земном встречает путь лозы улыбкой и знает мудрое о нем. 3  «Пятнадцать лет тому могли мы еще ждать чуда...» – и умолк. Восходят облачные дымы от папирос на потолок. Рука с дымящей папиросой равняет новый веер карт. «Все это древние вопросы, а на дворе – который март?» И карты меткие взлетают над душной пылью меловой, и марты лет пустых блуждают пустыней людной мировой.  Но вот, из воздуха азарта невольный бражник и игрок – еще в глазах летают карты – вздохнуть выходит на порог. Расстегнут ворот, дышит тело – плоть распаленная – теплом. А в мире за ночь побелело: овеян белый сад и дом. Упорный ветер охлаждает медь раскаленных щек и век. И по полям ночным блуждает один, в раздумьи, человек. 4  Отсюда, с кладбища чужого видна граница. Часто он следит дорогу часового, земной прорезавшую сон. То, что стремится стать всемирным – всепотопляющий прибой – теснится вех чертою мирной – воздушнокрепкою стеной. Взлетев, дымятся стайкой птицы, ползет оратай вдоль оград... Но в полночь гулок мир границы, в тумане выстрелы звучат.  От плошки огненного флага, зигзагом вех, змеей брегов, болотом, где темнеет влага... он изучать ее готов, и в сизый дым лесов за нею, облокотясь о влажный склон холма могильного, бледнея, он неподвижно погружон. От безответной, недвижимой, широкотлеющей страны восходят облачные дымы неопалимой купины. Вторая 1  Порой сойдутся обвинить друг друга – в прошлом, настоящем: кого теперь боготворить и чем гордиться – говорящим!  Порою вспомнят времена – те героические годы... пересчитают имена, могилы братския свободы.  Но с каждой новою весной, осенней черной годовщиной бесстрастнeй говор круговой – бледнеют доблести и вины.  Все чаще хочется неметь – судьба все глуше, неизвестней... и души просятся допеть тогда лишь сложенные – песни.  Все неизбежней для живых последнее предначертанье: не дом, но мiр – не мир, но вихрь: судьба и выбор и призванье. 2  О вы, летучие листы! Чтó бурей сорванные птицы! Мететесь в шумные порты и европейские столицы. Что им до ваших крыл – и так земля в разливах душ и кликах! – до ваших трой или итак, крушений, подвигов великих... Им ничего не говорят судьба и опыт побежденных. Еще их трои не горят, моря не кличут разоренных. И только новый одиссей занять бы мог рассказом длинным о древних ужасах морей, о поднебесии пустынном; о перейденных им словах, о передуманных им лицах; о тюрьмах, трюмах; о мешках не там ли груженной пшеницы; о аде доменных печей, легчайших душах – клубах пара; о тьме пастушеских ночей, о черном поте кочегара; мечтах под грузом портовым в Марселе, Фриско, Санта Лючьи, о царской гордости своим великим неблагополучьем; средь возмущений и речей, опять колеблющих народы, – о новой мудрости своей безмолвной мысленной свободы.  С холмов калипсиной страны над понтом пáдыма и мака ему отчетливо видны холмы соседнего – итака! Но сколько странствий и морей его от дома отделяет! Пусть виден дом, как Одиссей к нему дороги он не знает. 3  *Из опрокинувшихся чаш туч дождевых – дымящей влаги столпы бегущие, вдоль чащ – от них кипящие овраги – то пала солнечного вихрь! – и демонов ночные встречи: сквозь зыбь оконную – гул их все приближающейся речи. Их спор – металлом – к рубежам страны, им отданной, – доносит. Над кем сейчас враждуют там, где буря космы вехам косит,  где возле сердца беглеца шипят – спеша к пределам – оси, над серой бледностью лица где пуль граничных вьются осы, и хлябь болотная в кругу вихревращенья и восстанья... На этом мирном берегу – священные воспоминанья. Освобожденные от пут уже – над кровлей... сотрясают, глазницы яростью пылают, бросают молнии и жгут.* [55]  А в ими сотрясенных стенах – дыханье детское жены, гуденье сонной крови в венах, броженье мысленное – сны; всю ночь первоначальным полны тела, забывшие века; дыханья медленные волны, на них уснувшая рука. То – зыбь над бездной затаенной – застынь – не мысль – полудыши! – то бред и жалость полусонной полуживой полудуши.  И днем, когда умы и души не так уж мирны, как тела, когда им кажется: на суше их совершаются дела, –  восхищен мысленным виденьем, ночную с демонами брань дух вспоминает, и – волненье колеблет жизненную ткань. Неотменяемое карой возмездье – память о веках. И понуждает мыслью вялой он тело к жизни, к делу – страх.  Не так легка за эту жалость к дыханью смертному – борьба. Совидцу грозных дел осталась сновидца зыбкая судьба. Третья 1 Мир юн – ему еще дана соблазном бездны – неизвестность. Адаму ветхому нужна плоть умудренная – телесность. Устал адам от бездн – высот, от – исторических волнений. Но мира нет – его несет по воле скрещенных течений. То внешний вихрь, то буря из ума ли, духа ли – уносит. Остановись! остановись! он мир и дух напрасно просит.  И счастлив тот, кто сам избрал вихрь внешний: кто среди волненья стихий стремленье предузнал, нашел свое предназначенье Плывут недвижные мосты полетов головокруженья. Но подчинись волне и – ты уже повиснешь без движенья. Нет неподвижнее часов, когда в продолженном стремленьи уже утеряно миров во-мне и вне сокосновенье.  У ног – торопится трава. Плывет – воздушное приволье. Святы пустынные слова: пустынножитье! пустополье. Плавущий дом воздушных рек: меж нëбом место и меж небом, – в нем больший лад, чем злее век, чем человек беднее хлебом. Не мир, но душ созревший строй; не хлеб, но мысленная пища. Пустынножитель! рушь и строй! В уме – миры и пепелища. 2  Не имена вождей седых, не речи нового витии – пустынножителей таких еще нужны дела России. Когда я с легкостью менял места и судьбы и заботы, – я часто малых сих встречал, свершавших те же перелеты. Случалось обок с ним стоять, шоссейные трамбуя плиты; случалось вместе с ним таскать бродячей труппы реквизиты. В часы свободные потом он мне рассказывал спокойно скупым и грубым языком о вечных подвигов достойном. И если б мог забытых лир себе эпическую меру ямб возвратить – века и мiр опять вместить в свои размеры, – я тот рассказ бы передал – геройств и малых дел смешенье –, я б жизни рифмы подсказал к делам грядущим поколений, не дав им перетлеть в уме...  В пути с работ на лесопильне мы с ним однажды на холме стояли. Помню воздух пыльный, тяжелодымно облака горевшие... Внизу – река застывшим омутом блестела. Он одуванчики срывал и дул, и по ветру летела их золотая шерсть. Взлетал клок, опрозрачненный зарею, – чем выше – ярче, и седым скользил сквозь тень. И этот дым я с нашей сравнивал судьбою. Я думал: вей, посевный дух! зерном крылатым самосева лети, несомый ветром пух, пустыней странствия и гнева! Чужая почва, как зола, как камень огненный, бесплодна. Ветров летучие крыла широковейны и свободны. Эскадра душ – их тень, их вей – в последнее четверостишье, туда, где трепетных корней посевных жаждет пепелище.

май-июнь <1935>

 

212 [56]

СМЕРТИ

[ Зияет время ... Семижды ложем океанов был сей равнинный круг осок пал за хребет левиофанов здесь первый ноев голубок, пласт мела прободен могучим здесь бивнем с повестью рун о том, как на небо взято тучам вод мезозойское руно  плывет в земных веков жилища  стадами белых черепах  и катятся уже с кладбища  копытам козьим черепа, как шла по черепам, по рунам невысловима и вся страсть, как я пред видом страсти рухнул, в пасть страсти осужденный пасть... Нет, осужденный, но не рухнул еще: нещадна и слепа лишь близится по ветхим рунам по ржавым в прахе черепам.] [57] Ода На стол, символ гадальной карты, слетаешь призраком порой, в игральные вмешавшись карты – скелетом с поднятой косой. Тогда как вихрем шевелятся у суеверия власы: как травам, жизням колебаться от приближения косы. Но не такой ты мне: нещадной, с косой игрушечной тупой, марионеткою площадной над ширмой красной, над толпой. Не скрежетом уничтоженья, не ересью о тишине, – начальной тайною нетленья, при жизни предлетавшей мне. Тогда еще телесно отрок тобой тысячелетен стал, вместив все видимое от рог- ов зверя, от копыт и жал до плави на разбельной тверди, до цыри брызжущих лучей. Большая лествица, бессмертье моих бесчисленных смертей. * Есть средства горькие забвенья, но трезвым благостно принять суровой смерти посвященья, ее бессмертную печать. Телолюбивы, маловерны, не видим ночи мы с утра. Стремимся горстью взмах безмерный – в пространствах удержать ветра. Но ждет удар в могиле грома – земли о гроб, ждет тлен, ждет кость. Все совлечет с тебя, из дома родного вынесет твой гость. Чтоб понял ты коловращенье, его слепой круговорот, свою – о смерти небреженья ошибку смертную... И вот –: избегнуть срока не старайся, знай, смерть – ковчег твой, новый ной, и вечности воспламеняйся взволнованною тишиной. Как благодатен тот иаков, что с ней при жизни спор имел, на ком следы остались знаков объятий, огненных для тел. Богонетленны эти знаки косноязычья, хромоты – духопрозрачнящие паки природы темные черты. Порой иным, но сродным, слогом – в нем та же бледность, тот же свист – она является к порогам сознаний тех, кто прост и чист: как воспаленным точкам близко двух сопрягающихся тел от сфер сиянья, травам низким душистым – от духовных дел; пусть только воспаленья токи, возникнув, после не найдут другого тела, в кости, в соки проникнут огненно, пройдут. В столь трудной радости высокой в час новопламенных минут к сто-ликой, -сердой, -умной, -окой телесным знанием придут, и им откроется прозренно в какой-то серый день – листва б. м. только вспыхнет тленно – простая тайна единства. Под шелест трав у ног, под пенье в заборе ветра – свист и звон – о жизне-смерте-становленьи преобращающий закон. Мы, кто сомыслить ей не смеем, – от душ, от трав, до пыли плит – светильник, сытимый елеем, в котором общий дух горит. Пока еще то пламя тлеет, всепроникая естество, в светильнике не оскудеет духовной плоти вещество. Не тот, кто бренного дыханья с благоуханием ветров сорастворил благоуханье, – в ком умер мир живой – тот мертв. * Невинно веруют живые, что нет мертвее неживых, не видя тени гробовые, дыхания не чуя их. И если мертвых целованье почувствуют на лбу своем, воскликнут только: наказанье – кто дверь! (– окно!) – со сквозняком!.. Но – сами этого не знают! – путеводимы волей их, солюбят с ними, сострадают, соделатели неживых. Как часто сам, уже у цели опасных дел, я постигал: те помыслы, что мной владели, мне в разум мертвый перст влагал. Перенасыщенную землю я вижу: тленьем персть пьяна. В ночном молчаньи часто внемлю – пылает зренье тьмой – она! Ловлю я тени без предметов, свечение вкруг них травы; – слова таинственных советов: стань вне и утвердишься в. И просвещается сознанье: что смерть и где ее предел? ее ли наименованьем определил я свой удел! И тело к тленью приближая, остря пять помыслов, пять жал, волненьем сердце утомляя, не смерть ли жизнью почитал. Не новой плотью (воскрешенья!) кость мертвая веками ждет. В веках мы копим дух – не тленье. Для смерти этот род живет. Искусство смерти, план предвечный: не прекращая плоть ее, стать в духе жизнью бесконечным; очищенное бытие. Когда шепчу жене любимой перволюбви первослова, – я тот же огнь неополимый, не убивающий едва. Когда я предков тайнослышу: стань вне и утвердишься в , – все тем же внешним солнцем пышет от этой перстной головы. Сын – по плоти отца – я перстен, духовен – в Прадеде – я внук. Чту обручальный стертый перстень на мудрости усопших рук. И не понять, в его сияньи, тот, кто носил его, – рожден или покинул мира зданье? и кто ты, смерть: она иль Он ? Строку у жизни, как поэту, огнепригубит день до дна, и вот уже течет по эту явлений сторону – луна. Землетрясется мир трехмерный – трамвай промчался в дальний парк – не лязг ли ножниц непомерных, атропа, старшая из парк! Концом грозящих лязгом рань же, нацеливаясь ими в нить. Подруга, я ль услышим раньше твое старушечие: внидь! От шестигранья этой сени, где сыпятся шажки минут, сквозь стены, темные ступени широкой лествицы ведут. Из восхождений – нисхождений встает гномическая кручь. Двухмерные метутся тени внизу, разбрызгивая луч. Спешат. Куда спешат? – не знают: Гром улиц множит вихри лиц. Сутулясь, дробью пробегают и падают, исчезнув, ниц. Вся в пламени, дрожа от звона, стремится в дребезгах ладья по черным волнам ахерона, и в ней качаюсь в лад ей – я. Куда? в забвение? в бессмертье? Но вот толчок и все вокруг – без измерения, без смерти, качающийся теней круг. Что, это стикс уже? Из века на остановке выходить? Нет. Раздавили. Человека. Так просто: колесо – и нить. И видно теням: тень – виргилий над тем , прозрачен и поник. Над перстной грудой сухожилий венчанный лавром проводник. Наутро молвью шелестящей расскажет огненный петит. Весть о нещадной, настоящей, плеща, под небом полетит. В кофейной, опершись о столик над кем-то согнутым, шепча, безгласный перечень – синодик читает смерть из-под плеча. И шелест переходит в громы, в космические гулы тьмы. Уступами нисходят домы от – Неизвестное, до – мы.

январь – февраль  <1936>

 

214 [58]

Сотом вечности

Три племени – три поколенья: не временем разделены – в стихиях, в буре по колени ведущие раздел – они. Три поколения – три дела: судьбою старшего стал меч, судьбою младшего стал матч – в ристалищ пыль – и лавр и тело; а нам достался луч, высот над миром чистые скрижали: Мы шли из века в век, мы знали высокий горный переход. На диком отрочестве нашем срок выжег огненный печать. О, смерти – кроющие пашни, тяжелокрылая – печаль. Был черноогненного феба дыханьем страх земли палим. А нам – волчцы златые: неба стезя: по ней ступали мы. Два черных кратера созвездных страж времени держал. Был ток меж ними огненный: не тек, – разил, соединяя бездны. Мы ждали жизни, а пока не в жалобу, не в мрак, не в плети, но в мудрость шли нам апока- липсические годы эти. Прозрачнясь, мы теряли вес, пока учился смертник ползать. Нашли божественную пользу, вне-временье открыли в без-. Мы знали труд: на трут ударом кидать в прозрачный крин-ладонь свет, и труда высоким даром фаворский высекли огонь. Обвившись диким виноградом, на острове лежали мы, цари желаний, вертоградом всех мудростей услаждены. Тот – руки погружая в воды, тот – погружаясь в облака, – о том, что перстность, как река, о том, что дух – венцом свободы... Томящее к полету прах, предведенье, предвоспаренье! Пир символов, тайнореченья кимвалы – крыл словесных взмах. Взлетает камнем тяжкобелым на бездный край ночной луна, над понтом лунным точно мелом черта земли обведена. Там между дымными холмами в полях посеяно зерно: уже касается костями земли, до них обнажено. Но прорастает в воскресенье росточек, мысленная тень, давая знать о том волненьем, тревожащим живущих день. Пласт связок – кровеносных стеблей – с душой неразделенный труп – я чую ночью влагой губ то веянье: грядут, на мебель садятся, видятся, шуршат, листают на столе страницы; сияний мысленных праща творя в молитвенном творится. И сей костей живых орган гремит симфонией в селенья, где воскресенья чает круг в меня вселившейся вселенной. [59] Тут область вечности цветенья. Из лоз библейских бьют ключи молитвенного омовенья: врат галахических ключи. С чертами ликов человечьих львы ариэли стерегут нестрастие замшелой речи, сей взмах – в благословеньях – рук. Воочию нетленье дыма могильного растет в слова, в орнамент – и уже над ними: – в шум: бури лиственной права. И агадическою серной символ резвится в голубом, ползет на небо точкой сѣрной знак древний, ставший светляком. Уставший Богом род: иаков, уставший с Богом спор вести. Нам, новым – солнц пустынных, знаков синайских молний не снести. Арф вавилонских также внове нам тяжесть в тяжести оков. Они же, ветхие в сионе, для них все это – пыль веков. * Семижды ложем океанов был сей равнинный круг осок. Пал на хребет левиафанов здесь первый ноев голубок. Пласт мела прободен могучим здесь бивнем с повестью рун о том, как в небо взято тучам вод мезозойское руно: плывет в земных веков жилища стадами белых черепах, и катятся уже с кладбища копытам козьим черепа. И желтым зеркалом – веками над понтом рунным отражен, ковчег здесь вел вчера над нами к парнассу туч девкалион. [60] Теперь на россыпь кучевую кронидом окремненных волн в свою пустыню кочевую с семьей нисходит молча он. Прозрачнодымным блюдом яблок всплывающий парнасский склон. Ковчег отчаливает, в облак редеющий преображен. Мельчает понт. Из вод уступы растут – гранитновлажный сон. И родину – сей ил, те трупы – не узнает девкалион. Вот на брегах своих воздушных, семьею белой окружен, поник омытой влажной суше девкалион, дев – кали – он. Зодиакальным поворотом лоб холодит отзвездный ветр, смертельным покрывают потом соитья вещие планет. Космический застывший хаос, доличный огненный песок, коловращенья тайны на ось земли наброшенный поток. А разум! кто какою силой взял пятипалой и поднес и бросил над пустым в воскрылый, дабы висеть ему по днесь! Где гадов клуб – корней кишащий, где глинка божья, человек в аллегорические чащи стремит олений мыслей бег, там только – сердцем перстным девий пред вечным ужасом спасен: ему объятьями деревья, ему и звезды – токмо звон. Валов, прохлад благоуханье, земли отдохновенный мех, волов тяжелое дыханье, вихрь солнечный от вздохов тех; и в расколдованные чащи, в лес, от фиалок голубой, псалмы бормочущим, парящим незащищенною стопой –: *О, обиталище движенья, *виталище для тихих крыл! *полутелесные ра стенья *Ты благом взмахов усладил. *За гусли дикие природы, *цветник         небес, несмертье трав –         *отмеривший дыханью годы,             *аминь,           во веки, в роды               прав. [61]

1936

 

237 [62]

Вращеньям лиственным внемли, ласкай стволы живые рощи: ты сам исходишь из земли, чем исходить ее берешься. Два корня белых – две ноги! бежавшие недвижья вечных, премудрой мысленной туги и с тайною нетленья встречи. Сколь те, стволистые, мудрей. Величественное дыханье (подобное телам морей, застывшим в мерном колыханье) качает, вознося, стволы в неисследимые просторы, где пирные цветут столы для трапезы бессмертных – горы.

 

Примечания

 

К разделу

«Стихотворения, не вошедшие в печатные и рукописные сборники или циклы и извлеченные из периодических изданий и рукописей»

Кусок 1. Ср.: № 248, 229. Первые шесть строк повторены также в «Совидце».

Кусок 2. Ср.: № 220.

Кусок 3. Ср.: № 225.

Неточная (персть) – здесь, видимо, образовано от «нет», а не от «точная».

Кусок 4. Первые 4 строки – Ср.: № 229.

Кусок 5. Строки 14-16 повторены в 6-м куске № 215 («Новоязычник»). 

 

СОВИДЕЦ

 

[СОВИДЕЦ]

[Bариант неоконченной поэмы]

 

Глава первая

с Екатеринина канала [63] взрыв прогремел – на мостовой след крови царской часовой стерег и кровь не просыхала дымок прошол проткал туман в нем бродят мрачно часовые Россия ж спит: в веков дурман опущены ресницы вия спит гоголевским страшным сном спит осужденново веселым витают карты над сукном чернеют вдоль дороги села неверна эта глуш шипят бубнят с перстом подъятым слухи идет недоброе шалят пугают в полноч люди – духи и вот опасною ночной той столбовою озорной закончив сделку взявши плату гостиниц опасаясь в ноч спешит в именье орендатор и с ним в пути меньшая доч любимица – отец бровастый жмет девочку: что Пузик! спиш? а ей забавен путь опасный коварная ночная тиш: гуляет в лицах отсвет медный – эскортом скачут факела глушится брички дребезг бедный мелькают призраки села в большой семье отцовской тенью она живет: все можно ей из вcех лиш в день ее рожденья ребенка! полон дом гостей по русской старине радушной стол ломится и казачок в косоворотке непослушной вихрастый потный сбился с ног: таскает взад вперед посуду и успевает между дел в саду как диск подбросить блюдо подкинуть жучке в хлебе мел как совладать хозяйке с домом все взять под глаз и на учот без рома пудинг но несет от повара пьянчужки ромом – а гости уж сидят в столовой вниз к взрослым доч сойти готова оправив первый кринолин от страха в губках нету крови на смуглой бледности одни ресницы детские да брови да взоры дикие черны и уж конечно предводитель холеным погрозив перстом не может щечки – жон ценитель не потрепать рукой с перcтнем да что ж и батюшка продушен моленной свежестью кадил вперед качнувшись грозно тушей ей в бок козою угодил тут и акцизник грузный туго в корсет затянут и мешком засевший Сабакевич в угол; на глыбе галстук голубком и ксендз из Пензы – прибауток любитель в карточных боях – простак мишень армейских шуток он в реч мешает бо и як по воздуху взметнув сутаной читает к случаю стишок слезу скрывает перед панной сморкаясь в клетчатый платок лиш выросши не без смущенья узнает доч зачем отец так праздновал ее рожденье ей станет ясно наконец и многие ево уроки ксендза наезды ну и так все недомолвки и намеки: отец католик был – поляк с Литвы мицкевичевской родом а день тот просто совпадал с неправославным новым годом отец по родине скучал был прадед или дед причастен к восстанью – внук же ренегат посмев предаться жизни частной на русской по любви женат в шкатулке с купчими до смерти он будет сохранять в конверте накрест завязано тесьмой с проклятьями семьи письмо в нем отрекалась мать от сына в гроб унося свой приговор но возвратимся к именинам на половину где простор для молодежи за гитарой в дыму от первых папирос где юн задор а речи стары где разрешается вопрос в неразрешимую проблему и где вплетается стишок в вольномыслительную тему в нигилистический смешок вот новым Писаревым Саша студент в высоких сапогах взлохмачен он нарошно страшен дам чопорных губернских страх о! дамы пензенские эти все примут навсегда всерьез а в сущности ведь это дети до Боклей Саша не дорос тут те же детские романы да то же Горе от Ума и Саша в робости картавит: – то Софья Паллна болна – и Лиза так же не по роли пусть сквозь лукавство а робка фраз грибоедовских пароли не сходят после с языка что ждет их: жизнь полна тумана как знать! меньшая доч одна гадает ночью как Светлана храбрей Татьяны хоть бледна вот колоннадой светлой свечи построилися в зеркалах в ушах запечной вьюги речи глаза слезятся дрож в руках и уж туманным коридором приближен суженый в упор он в красной феске с чорным взором – скорее зеркало о пол ещо дрожа моя Светлана как мертвенно в стекле лицо! перед свечой на дно стакана кидает легкое кольцо возникнул пузырек в колечке тончайшем огненном – слеза застлала (стонут духи в печке) прозрачным золотом глаза провеялась и вот в тумане двоящемся предстала ей картина: в белых одеяньях евангельских толпа людей глядят: из чрева гробовово мертвец выходит в пеленах исчезло и в тумане снова картина: вьется снежный прах косится крест забытый нищий в сугроб безвидный водружон вкруг деревенское кладбище – мой Бог! что значит этот сон сулит недоброе или свадьбу реши сновидец суевер! меж тем ее летучей прядью восхищен щоголь офицер звенящий шпорой адъютантик о ком с презреньем нигилист уж буркнул убежденно: глист отец же выразился: франтик да! франтик – только он сличон со всеми всех умней танцует и во вращенье вовлечон мир жуткое волненье чует пускай с презреньем штатским брат над ним смеется за плечами и дразнит щолкнув каблуками и изгибаясь: плац парад! пусть и отец – всево страшнее! – загадочно заговорит: что ж Пузик! Бог тебя простит но сердце девичье вольнее и ветра – так поют – полей вот послано уже о ней письмо влюбленным офицером но мать ево – не хочет знать не хочет слышать: всем химерам шлет грозно запрещенье мать! что кажется ему любовью то перед кровью – ветер чуш нельзя играть своею кровью их прадед министерский муж! был Константина адъютантом в Варшаве дед – поляков страх чей брат за барские таланты прославлен Пушкиным в стихах их род со знатью лиш роднится – и впрямь сказать сих двух кровей мешать бы не годится но как остановить детей они истории не знают и не желают вовсе знать препятствия лиш разжигают мечту – велят сильней желать тут романтической эпохи пристал герою смерти хмель иль на дела сменивши вздохи похитить милую в метель и обрученной обречонным венчаться в тайной облечонном полночном храме где пурга под куполом призраки носит и матери признаться после к суровым бросившись ногам но мой герой жил в век иной привык он с матерью тягаться упрямства подступом – тоской: он обещает помешаться иль пулю в лоб себе пустить и мать сердито пишет: быть по твоему но сделай милость невестки мне не представляй и вот заветное свершилось – открыт сердцам домашний рай но из семьи большой свободной в безлюдье перенесена казармы мужниной жена болеет скукою бесплодной муж ревностью ее томил боясь слепых ево припадков она скрывалась всех: не мил ей стал и дом отца – украдкой сначала плакала – потом привыкла: деньщика бранила бренчала на рояли шила скучая обходила дом томяся ожидала мужа он поздно приходил со службы ругал начальство и опять день новый начинал сначала все то же в круг: рояль бренчала шитье деньщик обедать спать однажды мужа сослуживец у них обедал – он привез из Крыма феску им в гостинец морской янтарь для папирос вот муж шутя встает с дивана пришла примерить феску блаж идет смеясь к жене – она ж вскочила вскрикнула                                      Светлана ты вспомнила засветный страх и суженово в зеркалах исполнилось! прошол по коже нездешний холодок                                    а он к ней – в феске все ещо – и тоже ее испугом поражон – – небытия тут покрывало упало на ее лицо – она сознанье потеряла а что пророчило кольцо злoвещим и нездешним вея! но жизни сон ещо страшнее: коптит тоскливая свеча вдруг от свекрови телеграмма муж пробежал и промолчав: в Яблонну приглашает мама нельзя ослушаться она не спит не дышит замирает как пред экзаменом бледна молитву тупо повторяет чем ближе встреча тем трудней тем длительнее дни и миги кипит Варшава перед ней театр – музей в тумане – книги в гостиннице чужая ноч и снова толкотня вокзала и голос сквозь туман из зала отрывист резок: эта? доч! в чепце старушка – точно по льду она идет к ее руке в руке клюка и на клюке висит платок – глаза кобольда холодный неподвижный взор в упор и изрекает строго невестке страшный приговор: ну поживи со мной немного уехал муж она одна живет с свекровью: под допросы ее подходит но вопросы не все понятны ей – вредна глуш пензенская так решает старуха и ее клюка в столицу сына направляет летают письма а пока невестка учится вязанью сопровождает на гулянье в набитый детворою парк еврея встретив с бородою старуха наровит клюкою ево задеть – бормочет: парх еврей в халате вид ужасный вид неизбежный этих стран он к вере приобщон опасной питаясь кровью христиан и с непривычки их боится невестка – вчуже жутко ей она придумала молиться чтоб не украл ее еврей из дома ни ногой – до ночи сидит и вяжет у окна иль чтицею – газету точит печать же русская полна рассказами о папе римском о Льве тринадцатом – почил и вдруг ей дурно – низко низко склоняется – летят ключи старуха с хладною заботой виски ей хладным камнем трет и сыну пишет: Ада ждет лампадка тлится у киота часов старинных отражон стеною стук – на них с косою фигуркой бронзовой косою Сатурн как смерть изображон как тишина зловеща эта! в ней жизнь готовится для света а свет каков он свет а мир все тщетно в нем – крушится прахом и призван он – совидец страхов уж к небожителям на пир 

 

Глава вторая

в передвечерний час когда уже склонялись в ноч светила а в Водолее восходила Сатурна грозная звезда да незаметно стал в зените жизнь разоряющий Уран – хотите ль вы иль не хотите рожденные под ним – из стран кидающий из жизней в жизни лишающий друзей – отчизны взлетающий перстом меча от постоянства отуча – в час тот с совидцами такими пришол на землю человек в морщинках с баками густыми со сросшеюся пленкой век мать на подушках приподнялась взглянуть на сына в первый раз и приглядевшись испугалась: слепой – совсем не видно глаз тут доктор ножницы кривые с комода помрачнев берет и делая шаги большие к младенцу сгорбившись идет мать вскрикнула а он смеется и ножниц ужас отложив на веки пальцы наложив их раскрывает – не придется прорезывать дитяти глаз подайте грудь ему сейчас – решает мать – забота снова как научить сосать такова но ткнувшись и поймав сосок сын присосался и без спроса грудь ручкой давит – наконец краснеет пуговочка носа отпал насыщенный –                                      отец меж тем под дверью отирает глаза счастливые платком и курит в форточку потом на небо серое взирает: ноч петербургская бела под фонарем стоит прохожий бредет другой из-за угла на привидение похожий переведен в столицу в полк обзаведясь своей квартирой он понял в жизни легкой толк столичново пустово мира толк в кутежах гонящих сон в приемах шумных но отныне в сем вихре будет помнить он о кротко спящем в детской сыне: в предутренний вернувшись дом походкой непослушно тяжкой взглянуть придет он перед сном как дышет спинка под рубашкой рукой неметкой крест чертить и николаевской бородкой поцеловав ощекотить затылка вздрогнувшево щотку а жизнь свой движет круг и вот – в столице смутно муж на службе в кастрюльке геркулес растет спиртовки огонечек в луже молочной – пляшет голубой сын рад ему вдруг грохот вой под окнами копыта крики погаснул свет – наперевес опущены мелькнули пики – и опрокинут геркулес рукой хладеющей неловкой: с ребенком в кухню и на двор в швейцарскую а от спиртовки огнь ящерицей на ковер – слетел двоится разбегаясь предупреждением дымок провеял – спешно возвращаясь звонит отец и на порог едва ступив – тут стало глуше откуда гарь – поняв все вмиг он николаевкою тушит огонь и ищет где же Мик – где сын где мать и вот с кухаркой вниз чорной лестницей бежит – в коморке дворничихи жарко на блюдечке свеча дрожит в чаду завернут в плед поспешный ребенок в жениных руках их вид в трагическом потешный в нем смехом заглушает страх заботливо полунахмурясь он с ношей спящею домой идет с испуганной женой так первая промчалась буря и дальше чертит жизни круг как в осемнадцатом писали – коловращается: из рук отцовских на небесной дали меж дачных голубых осин кометы косу видит сын и бабушка в суровой муке к ним приезжает умирать благословляя молча внука ещо умеет крест послать с высокой точно стол постели ее костлявая рука (как ногти страшно посинели и вена вздулась как река) в квартире жутко и просторно звонки и шопот а потом ево в карете валкой чорной отвозят в хладный страшный дом где примут бабушки кузины старухи строго: их пасьянс стол мраморный с ногою львиной запретный лед – паркетный глянц лоб запрокинуть – над пуками люстр бронзовых круги картин ему готовят балдахин постель холодную как камень и он не дышит и не спит: гуляет ветер пол скрипит – с какою быстротою к маме он бросится когда она за ним приедет – за ушами потрогает тиха бледна нет дома бабушки и ново пуст незапретен кабинет где бабушка жила – в столовой в часах старинных жизни нет (потом узнает он: в час смерти остановилися часы) спокойно все но холод чертит круг тайны взмахами косы и чуя этот холод в паре с тревогой безотчотной в сон зловещий первый погружон он видит бабушку в кошмаре: клубок от кресла откатясь чернеет – бабушка на кресле все ближе неживей чудесней вдруг ставши вдвое – раздвоясь уж с двух сторон теснит – пылают глаза – круглятся и растут – проснувшись с криком подымает он дом – родители бегут лоб щупают – на свет спросонок кривясь в себя приходит он но свет погас и – тот же сон так фантастический ребенок растет – он вечно одинок (у матери все на примете: чтобы болезнь или порок не занесли другие дети) она товарищей ему игр хочет заменить собою следит что детскому уму занятно – вот в ночи луною ребенка поразился глаз она спешит уже тотчас к нему на помощь и рисует на стенах лунные моря небес таинственные земли вот к клавишам подсел даря импровизацией и внемля ему уж приучает мать слух детский к времени и звуку вот научился он читать и мать ему готовит муку: в ядь жизни подсыпает яд – отравленные им глядят со стороны на все явленья все приучась переживать – всеотвержения печать! – лиш силою воображенья столица хладная зимой прогулки с матерью в гостинный в час летний – финский брег морской парк павловский полупустынный: там на холме в древах семья стояла белых изваяний меж них резвилися смеясь не знавшие ещо страданий лиш отрок хиленький следил веков на ликах отраженье перстов у лир орлиных крыл полузастывшие движенья и руны каменных страниц и свиток циркулем пронзенный и слепота высоких лиц томили дух неискушонный потом и петербургский дом их тайной жизнью населился – а в доме заняты винтом бросая карту отклонился отец – неглядя отложил – пасс – папиросу – пасс – качаясь всплывали дымные ужи тиш – вдруг стакан простывший чая подпрыгнул на столе звеня смешалось в крике все и стуке и снова тиш – пасс-пасс – скользят по картам – мыслят мыслят руки уже по новому речист тут над сукном испачкан мелом сошолся бывший нигилист теперь чиновник – с офицером сначала – у сестры приют найдя – с брезгливостью с надрывом он жил: спор возгоревшись тут грозил окончиться разрывом не мог не побледнев взирать одним лиш видом разъярившись как Новым Временем накрывшись зять любит в кресле подремать (тогда мечтал он: как синица зажеч российский океан и приезжал отец в столицу спасать: попавши в ураган меж казаками – простирая свой зонтик пробивая бреш стоял бровями помавая шепча: са-баки его еш–) недоучась рожденный поздно таким шол в жизнь идеалист а в жизни: неудачи – мглист чиновный петербургский воздух им надышавшийся устал погряз в раздвоенности в частном и незаметно сам он стал таким акцизником бровастым и вышло что он был из тех на ком ненужности трагичной печать – не вкусит кто утех стыдясь удачи в жизни личной кто целомудрием своим понятием опасным долга врагам наскучил и своим – испортив жизнь себе надолго надолго или до конца племянник помнит взор склоненный – в движеньях бледново лица над карточным сукном зеленым зловещий ломберный отсвет и в лёте тех же помнит лет взметенный как костром зарею над миром красный облак-дым: пылало небо и под ним стояли дети не игрою сим зрелищем поражена была душа их – в этот вечер истории провеял ветер услышал мир: война –                                        жена готовит мужа в путь походный мать сына в вихрь свинцовый шлет за годом чорным год голодный землистоликий настает в столице пасмурно и скупо лиш речи дерзки и вольны раз гость обедавший (за супом за кофэ тот же дух войны тень неотступная) как дети рассказывал бегут на фронт потом закрывшись в кабинете отец шагает взад вперед и курит в кресло погрузившись а со стены на мир озлившись поднявши правый эполет насупясь клочит баки дед портрет поблекнувший за синью полудымка ещо бледней вот сын вошол с отца очей не сводит и привлекши сына отец как с равным первый раз совет житейский начинает – он сгорблен – ус растрепан – глаз над смятою щекой блуждает: он мог бы – глухо говорит: здесь совершенствуясь чинами жить в безопасности и с вами но что ж – он убедился –: вы и без меня – а мне чины не нужны –                      мало понимая слова ловя их звук глухой сын хочет что-то отвращая в судьбе – закрыть отца собой но произвел уж разложенье в нем книжный яд: отделено от дела в нем ево волненье как в грезе сковано движенье косноязычно и темно и безучастливый наружно стоит а перед ним отец твердит серея как мертвец: я не могу – расстаться нужно – осудиш сам меня потом и в хлопотах о переводе уже отец – уже в походе и брошен прежний мир и дом к кузине бабушки в именье сын с матерью приглашены вот Петроград зловещей тенью как призрак отплывает в сны ещо России лик мелькает в окне вагонном перед ним вот берег Волга раздвигает клокочет пароходный дым воззрившись ночью в темень в оба в огнях течот дракон речной на пристанях сухая вобла гармоника и женщин вой вой матерей что провожают хмельных рекрутов на войну а лодки с песней рассекают взлетая чайками – волну с икон огромных черноликих сурово тьма времен глядит и та же тьма во взорах диких тех провожающих стоит ещо увидит он усадьбу в ней бабы Оли силует в старинном траурном наряде из белой колоннады в свет одной ногой вперед ворчливо ступает – жолтая рука указывает палкой сливу упавшую в траву с сука столичному ребенку в диво все: ветер парк и эта слива ездой утешен верховой забыл он чорный час военный но в поле вот – австриец пленный пасет коров – в тростник пустой он дудку смастеривши свищет свирель сверлит – все дальше тише – постукивая в кость копыт пыльцу взвивая конь бежит деревнею опустошонной и обездоленной войной конь времени – из жизни сонной несет – проносит в строй иной 

 

Глава третья

ночами колыхался флаг багровый неба – там циклопы кидались громами –- в окопы ещо в которых не был враг прожекторы сникали: в тучах их обоюдоостра синь и в терны проволок колючих врастала пыльная полынь земля дрожала – эшелоны шли днями серые в пыли колесный скрип обозов – стоны из них как бы из под земли и тут же в местечковой грязи теленок жалобно мычит на сучковатом перелазе мальчишка пяткою сучит большеголовый белобровый жует свирепо хлеб воззрясь с вниманьем неземным коровы и в серый эшелон и в грязь этапный комендант шагает простукал палкой подскочил лавируя среди пучин текучих луж – сопровождает ево забавно семеня такс белый с видом адьютанта и бледный мальчик – сын: семья гостит сейчас у коменданта этап обходит он с отцом вот рапортует каптинармус – бросок – ладонь под козырьком тень на висок броском и на ус котел где варится горох усатый повар открывает и ложкой длинной вынимает на пробу порцию – не плох куда душистей и сочистей горох солдатский скучных блюд когда на скатерти их чистой в столовой чинно подают хоть не всегда в столовой чинно: все чаще тыловой народ бросает в пар спиртной и винный свой чорный непонятный рок всю ноч доносится в покоик где отрок спит – неладь попоек гитарный плач недружный крик нелепой ссоры вопль и грохот рыданье выстрелы и хохот и тиш повисшая на миг та тиш что громы заглушает в ней серце детское шагает споткнулось падает – отец во тьме нетвердою походкой бредет наткнулся наконец и николаевской бородкой колючей мокрой ищет лоб рукой дрожащей шаря крестит – не забывай отца по гроб и помни он не продал чести и сын босой за ним во след: – куда ты папа – «Бог с тобою» и разрешается слезою горючей пьяной пьяный бред иною ветряною ночью он пробуждается – воочью пред ним виденье предстает: у зеркала свеча сияет и дама косы оправляет со шпильками во рту поет кос незнакомки тишина и электрический их шорох сквозит эолова волна в соломенных наружных шторах но незнакомка кос извив последний вкруг чела обвив встает склонилась у постели – закрыв глаза не дышит он вдруг на щеке ево сквозь сон ее уста запечатлели душистый поцелуй – потом в прокуренной пустой столовой сидит он днями бледный новый послушает гитарный гром струны коснувшись неумело иль новое придумав дело шлифует ногти на руках а серая течот река солдатской лавы – извергаясь вулкан войны дрожит гремит мир лавой залитый горит и рушится с оси сдвигаясь вот мать вернулась из столицы (в назад ещо поездка) там перед отъездом помолиться в пустой зашла случайно храм: сквозь сероту забот дорожных припомнился враждебный ряд последних лет и дней тревожных (уже был смутен Петроград) жизнь прожитая безответно – и в жалости к себе слеза промглила сладко незаметно полузакрытые глаза в сей влажной мгле она не сразу увидела сквозь голубой луч на стене перед собой – как в саване воскресший Лазарь из тьмы пещеры выходил перед толпою поражонной – откуда так знаком ей был библейский вид толпы – в смущонной вдруг всплыло памяти кольцо гаданье девичье – кто знает – и помертвевшее лицо она в ладонях укрывает язык гаданья темен: вид простово образа сулит зловещее нездешним вея но жизни сон ещо страшнее был труден путь ее на фронт за поездом ее последним шли вести странные и вот в местечке служатся обедни гуляет красным ветром флаг над чорной улицей – толпою гвоздит в толпу сулитель флаг стуча в пустой помост пятою и вопли марсельез кружат все вкруг: посул топ пенье банты а в тыловом мирке кутят похмельный сон у коменданта здесь ежика в саду открыв и в чепчик детский нарядив совет потешный держат вместе как окрестить и спиртом крестят один советует назвать Рево тот – Люцией а крестник от спирта и заздравной песни пыхтя топочет под кровать след оставляет мокрой лапой волочит кружевной шелом меж тем на станции этапной бушует пьяный эшелон с кого то сорваны погоны кровь топот ног в пыли и стоны а комендант – докончен спирт – накрывшись полотенцем спит вдруг в дверь приклад солдатский ухнул и вваливаются на кухню в руках винтовки мрачный вид блуждает взгляд растерзан ворот оглядываются – где ворог: где кровопийца! – папа спит сын дверь от кухни притворяет идет будить: пап! пап! и груз безжизненный плеча качает а! что! – привстал: растрепан ус ево расправивши гребенкой покрыв охотничьей шубенкой продолговатость плеч встает и посреди солдат идет с привычным видом коменданта в окошке бледная семья: за ним потешно семеня такс белый с видом адьютанта в окно вдали толпа видна там рева грозново прибои смолкают грозно перед боем вот бурей – ротново жена на ней плащ детский перелетный в руке большой фонарь (свечи в нем только нет) – бежать в ночи! а ротный – невозможен ротный: он пьян кричал в толпу ура но слава Богу! писарь старший ево ведет – давно пора! бормочет ротный: бей – монарший – вперед – – в столовой под ключем теперь он заперт – писарь водит глубокомысленно плечом – ни в чем он смысла не находит: зачем полковник говорит в толпу – там щолкают затворы как раз на пулю налетит на шалую за разговоры – – меж тем в столовой стук окном все к двери – возятся с замком: дрожащих рук не чтут запоры но вот подался ключ и что ж в столовой никово лиш шторы воздушная проходит дрож и руки ротная ломает а под стеною пробегает с оглядкой бледный деловод за ним – они: их страх ведет дверями кухонными садом кладбищем полем в лазарет где в темных окнах сестры рядом стоят – лица на бедных нет тут фельдшер к ним – толстяк: круглятся глаза дрожит губастый рот вбегает – ну спасайтесь братцы смерть! началось – и сам вперед мячом танцует под ногами от пули воротник подняв туманом вьется над полями полусновидческая явь сквозь терны проволок колючих по тернам высохшей травы как призраки над ними тучи летят касаясь головы одна сестра платок пуховый поспешно с головы – в комок дороже головы платок прострелят жаль – платок то новый за руку сына мать влечот а сын так странно безучастен считает серце: нечет-чот разрознен разобщон на части среди живых он одинок их извне хладно наблюдает и лиш безвесный холодок ево – прозрачня – проникает тот внешний холодок потом в сновидческом глухом инертном хоть зрячем оснует свой дом и над одром провеет смертным бегут навстречу им окоп чертою ломанной змеится они в окоп как в тесный гроб сползают в черноту – укрыться чу выстрелы или сучок под чьей то тяжкою ногою и присвист и знакомый чмок и над окопною дырою зашолся лаем такс – за ним на лёте сизых туч – утесом тень – уголечком папиросным черты едва озарены и голос –: вот вы где сидите а этот дурачок – смотрите! – отец смеется – вас нашол от дома вам по следу шол заметлешился вдруг у сада зафыркал и пошол стрелой что вы тут делаете! Ада ну вылезай идем домой да все спокойно: страж до утра сам буйный эшелон несет – все хладнокровия расчот а ведь была одна минута я шол в толпу толпа ревет я ж с палочкой – – передается спокойствие в толпе волной и увязался такс за мной ему зачмокали он жмется а вот передние дают дорогу и круги идут затишья – тут еврейку тащут: как продают под властью вашей! за спекуляцию карать! я лезу медленно в карман ключ вынимаю открываю свой стол в нем ножик – разрезаю неспешно хлеб и им с плеча разрез с изюмом кулича: не хлеб – кулич и кто то сзади уж через головы: пошол! мой мой кулич! и смех прошол и все прошло  в ево разряде – ещо тревожна ноч хоть след не чертит в ней свинец залетный но бродит где то пьяный ротный – погибнет натворит он бед но у каково то солдата в руке винтовка и расплата за необорный грех веков невытравимый след оков та ноч откроет ряд опасный дней – только отрок им причастный на все глядит как сквозь туман как Достоевсково роман жизнь душу эту разъедает – он Достоевсково читает и все внедряется порок сновидных дней ночей бессонных призраков недовоплощонных укрытых демонов меж строк за окнами меж тем гранаты и выстрелов шальных раскаты там серый дезертир мелькнул и воют в пламени погромы горят усадьбы скачут громы кругом круглится око дул однажды пропылив задами к калитке самоход и вот в папахах – у папах цветет верх огненными языками – в углу винтовки прислонив на стол револьвер положив с отцом таинственные гости таинственный совет ведут невнятно голоса растут и наконец отец с часами к семье: оденьтесь пусть возьмет Мик теплый плед и в самоход а я на лошадях с вещами – не объясняя больше им их крестит и мешая дым автомобильный с пыльной тучей ощерясь дулами семью проносит самоход летучий с этапной кассою семью деревни и мосты мелькают под вечер пыльный городок их мостовою сотрясает и стихла тряска смолк гудок у цели – от ограды тени провеялись: фонарь потух и за оградою виденье – луною воплощонный дух цветущей яблони: там облак под лунной радугой и тут тово же естества и оба богорасленные цветут. 

 

Глава четвертая

был дивен этот переезд в кругу винтовок гайдамаков был дивен в темном блеске звезд вид снежных древ и чорных маков из щели тротуарных плит процвел веночек – мак багровый но вот начальник участковый полковник грузный семенит калитка хлопнула радушно радушный говорок на о герой польщон что клонит уши полковник к лепету ево меж тем тарелки подставляя рукою пухлою с кольцом а доч полковника – босая склонилась тут же над чулком домашней милой суматохой оказан путникам почот и сон уж новою эпохой на новом месте настает вот улицею пропыленной роится городок пред ним чугунный островок балконный над быстриною недвижим толкуют группки ротозеев подошвы шаркают гуляк и огненным с папахи вея мчит дыбя лошадь гайдамак герой наш после горькой соли выходит с пледом на балкон от Байрона и жолчной боли в себя впервые погружон до недр невнятных человека всему земному первый враг: библиотека и аптека на новой почве первый шаг те дни уже не повторятся когда тягучий перевод умел заставить задыхаться когда тяжолый переплет хранил страничный вей мятущий когда весна свой ствол цветущий из снов тянула и стихов к садам воздушным облаков когда со стен старинной башни предстал впервые кругозор и ветер этих мест всегдашний свой оперенный поднял спор и встали над низиной нишей на четырех холмах кладбища и белым голубем собор вон там в овраг сползает в паре с кустом с могильново чела с арабской надписью чалма: тут жили пленные татаре и до сих пор ещо монгол в чертах широких лиц мелькает тут конь стреноженный с могил траву колючую срывает за ветхой крепостной стеной другое дикое кладбище в дупло протлившееся нишей врос камень от веков седой с чертами ликов человечьих львы на надгробьях стерегут иероглиф библейской речи символ благословенных рук а по брегам оврага диким стоят враждебные гроба крестов грозят наклонно пики и здесь с могильново горба там ангел над стишком рыдает и омертвевшево Христа тысячекратно распинает крестов спаленных высота в овраге же слоится глина в колючих травах козий сад иософатова долина среди кладбищенских оград у мертвых области все шире над крышами живых листвой шумит о иномирном мире прапращур выросший ветлой на тленность вечность наступает как исполинский мавзолей с холма высоково взирает бойницей замок – в нем музей теперь пропыленный архивный недавно же руиной дивной стоял он – на камнях трава росла и плакалась сова тут кость с камнями участь делит лом разбивая улиц грязь пласт исторический шевелит где грузный след печатал князь [64] величьем прошуршав прозвякав в толпе линялополых жаков [65] канонов византийских страж в друкарню [66]  шествовал под липы взирать – приняв на лоб витраж – на гутенберговские типы [67] отец ево рубил татар тяжолым шаршуном отвесно а он оружием словесным бьет иноверное – друкарь с ним беглый Федоров [68]  в советах бессонных но сникают леты и деда дело слабый внук предаст чтоб снова коловратный истории поток превратный вернул стенам заглохший звук напев восточной литургии князь в гробе каменном давно ево дела вершат другие куют возмездия звено на католических руинах граф Блудов воздвигает тут оплот российский – институт святово братства [69] – в пелеринах питомиц блудовских взрастет братчанок долуоких племя но и сей дуб лихое время военным вихрем просечот вот посреди гуляк зевак взлетая как по ветру листик уже гарцует гайдамак величественный гимназистик что в класс приходит со штыком гранату прячет в парту важно и романтическим огнем чей взор полутомится влажно ему влюбленные персты ласкают клавиш пасть – чисты в вечернем таинстве квартиры пускай ночуют дезертиры в могильных склепах шевеля средневековых мумий кости пускай уже дрожат поля – грядут неведомые гости просвищет первый соловей весной какой то в жизни каждой и лепестков душистых вей в предчувствии любовной жажды кладбищенский покроет сад – в сосне дремучей лунный взгляд геометрическое око и над раскидистой сосной над одинокой головой звезда провисшая высоко открыт толпе заветный парк парк в тихих парочках таится под шелестом древесных арк рябь лунная на лицах тлится наш отрок хиленький – герой тем временем с огромной книгой библиотечною веригой один справляется с весной с посюсторонним в пререканьи и входит в вечные слова величественные деянья в круженьи эта голова ему уже не плоть – не пенный плечей девических овал но образ гетовской Елены о любострастьи толковал и в гимназической пустыне на вечеринке где от ног скрипит и гнется потолок где в окнах парк дремучесиний куда один лиш барабан доходит – бухая – до слуха братчанке в розовое ухо он любомудрый вьет туман потертый локоть укрывая Платона бедной изъясняя когда приходит новый век все ветхое круша уносит недальнозоркий человек сей вещей тяжести не сносит все кажется ещо ему: вот он помыкавшись по миру вернется в милую тюрьму обжитую свою квартиру и все по прежнему пойдет мир непреложный служба гости но день пройдет пройдет и год чужбине обрекая кости возможно ли! воскликнет он в надежде беженской дорожной судьбой скитальца награжден не смея подтвердить: возможно так наша малая семья на берег выброшена чуждый все ждет на чемоданах – нужды лет полубеженских деля [ (расформированный этап давно сдан в ящиках в казармы и нет давно казарм пожары и грабежи гуляли там) ] давно с весами ювелира сдружилось золото колец вторая сменена квартира заметней горбится отец и мать – скрывая что седеют виски – все ниже все серей дни тянутся ночей страшней петлей затягивая шею пока однажды пулемет в ладоши плоские забьет плеснет как из ведра водою вдоль окон и зайдется лес окрестный пушечной пальбою такс за снарядом точно бес срывается – к нему взывают из погреба где ожидают борьбы сомнительной конца соседка с видом мертвеца поспешно крестится на взрывы – на грома летнево порывы так бабы крестятся – но вот утихли громы настает молчанье – кончилось! – и к чаю зовет сосед не замечая молчанье чем населено а кто то мучаясь задачей безмолвья заслонил окно и став за занавеской зрячей прислушивается – висок томит нездешний холодок ево блуждать не долго взору: вдали пролился плеск копыт солдат с оглядкою бежит приникнул сгорбившись к забору тут всадник: взмах и блеск – и вмиг шинель солдатская упала и шашки отирая жало глядит гарцуя всадник – лик монгольский страшен и немирен улыбкой торжества расширен опасна буря но тревожней ещо – затишье перемен когда все глуше все возможней непредставимый новый плен несокрушимою стеною жизнь окружает и растет что может новою весною внезапно рухнет через год дождется ль этово крушенья тот ротмистр что нашол приют на кладбище под склепа сенью иль пули дни ево сочтут и выведен из гроба ночью увидит звезды под стеной и прах взаправду гробовой покроет смеркнувшие очи а наш герой лиш начал жить порою этой необычной впервые начал он учить себя работой непривычной – ходить на склады: чорный труд потом покоя отупенье и два осталось впечатленья открытые случайно тут: он ранним утром ждал других рабочих – склад стоял высоко с ево холма в полях далеко был виден дождь: в столбах косых он шол в холмах прозрачной тенью и созерцая дымный ход под облаков стоящих вод герой познал самозабвенье сознанья проблеск пронеся в просекшем здешнее нездешним до разделения на ся до растворения во внешнем – на складе в тот же день герой клал на хомут хомут крутой из них кривую стену строя и вдруг строение такое неопытным возведено крушится на нево оно и что же – он без перехода в небытие перенесен и пробуждаясь мыслит он: жив но не смертной ли природы испытанная тьма и вот неощутимый переход ее от жизни отделяет движенья чувства дни места все горстью праха отлетает взять – дунуть и ладонь пуста неведомово ожиданье безбытья глуш и тишина приглохшее существованье знакомы тем чья жизнь полна вот как у нашево героя истории лихой игрою в такие дни сновидец ждет не дней загадок – ночи тайны лиш в сонной чепухе встает мир для сознанья не случайный: в смещонных планах отражон предавшись в опрометном мигу весь день он предвкушает сон как увлекательную книгу от снов туманится и явь в тумане он по жизни бродит как нежить вековая навь и правду дикую находит: а что как все что вижу я вокруг – премены и движенья создание воображенья игра двойная бытия закрыть глаза и вновь открыть и оборотней мир сметется и человек в ничто очнется как призрак оставаясь быть: та правда кажется в природе не только этих лет – окрест разлита в сумрачном народе в туманах этих диких мест в дыханьи вечером полыни Горыни плоских берегах в оврагах где белеет в глине людской ноги не знавший прах в недвижной дикости разлита в – движеньи быстрых перемен: наездов некогда копыта звучали возле этих стен шли орды мчалися казаки сменялись русские – поляки и нынче наш совидец уж следил как гимназистик – муж здесь в виде гайдамака мчался как шол немецкий здесь патруль петлюровец скрывался пуль как в самоходе здесь метался в мундире синем генерал как он под тем же кровом спал где через час над картой сонный сидел нахмуренный Буденный и шли буденовцы – три дня поток струился их багровый: кто в красном сам а кто коня покрыл попоной кумачовой семь раз равнинный круг осок был дымным зрелищем сражений – как исторических движений гулял здесь смертный ветерок и укачалася волна надолго ли – почти навеки: на 20 лет усмирена кровавой желтизной мутна и исторические реки вспять потекли в века в назад отмстит истории возврат опять здесь Польша – пролегает до этих пастбищ и холмов и космы вехам ветр качает среди болотных тростников с холма замковово крутово за их чертою виден флаг на зелени горит как мак и слышен выстрел часовово и мнится русским что они – кто их превратностей достоин! – не между двух великих воен – двух революций стеснены 

 

Глава пятая

все прошлое – места и лица граница змеем сторожит лиш изредка письмо как птица через границу прокрылит в нем дедушка рукой слепою любимой дочери ещо каракульку привета шлет но вот уж с траурной каймою неотвратимая пришла: от жизни – горсткочкой зола в письме портрет – старик бровастый да связка жолклая листков вязь неразборчивая слов строк польских дождик блеклый частый – проклятье матери – письмо что сын хранил до самой смерти (так дождалось оно в конверте накрест завязано тесьмой – возмездья: в правнуке обиды отмстятся рода) старый ксендз в костеле служит – панихидой чужой не облегчая слез так – что недавно было близко отходит поглощаясь тьмой и мать встревожена другой трагическою перепиской оборванный вдруг писем ряд: из ссылки пишет Саша-брат ещо он в памяти речистым в косоворотке нигилистом потом студентом и потом зеленой тенью за винтом теперь в засветной переписке обрел простую гореч ран рассказ безхитростный о близких преполовляется в роман: кто памятью ещо хранится младенцем – нынче уж успел полутрагически жениться он сам устал и постарел заметив старость вдруг – поникнул шол улицей ево окликнул возница с козел: эй старик и этот разбудивший крик вдруг все сказал и в самом деле старик – так просто: жизнь прошла вчера рожден а у купели уж плещут смертные крыла был с юности несчастен дядя любви неискупленной ради черта трагической любви наследуется нам в крови в своей жестокости дороже победной легкости чужой и первой буре роковой наш отрок предается тоже и повторяется беда в племяннике – горят сгорая начальной страстию года свой след на жизни оставляя все началось обычно: дама на слабость жалуясь в гостях бледна – ей предлагает мама минутку полежать впотьмах и в комнату ведет героя там на диване головою склонясь в измятой куртки ком она лежит – в ночи потом он долго в немоте вдыхает забытый ею аромат волос – уста ево горят он ими к куртке приникает насыщен мир видений чувств зарницы токи пробегают по телу – тускло озаряют в окне сирени чорный куст – – уж отрок пылкий жар влюбленья жар безнадежный познавал готов он снова на томленья на яд жестокий тайных жал но тут: нечаянным сближеньем неуяснимым подарен сердечным исполняясь пеньем нежданным чудом потрясен – все мало им теперь друг друга из тесново двойново круга не выходя они кружат по пустырям среди оград где липнет белена светами – точа чуть слышный аромат цветы татарника шипами в крапиве ржавыми грозят там в сорной огородной куче желтеет дикий помидор и плод они ево пахучий съедают – близости символ в развалинах стены как лозка сгибается цветя березка почти телесная бела и это тайный знак влюбленных – роднит он души а тела томит в мечтах неизречонных источник светлово тепла – – она с собой в поля брала растрепанную Раджа Йогу – так с компасом идут в дорогу! была та книга из таких зачитанных до дыр до пятен помадных оттисков руки но был таинственно приятен герою книжки этой вид она впервые отворит пред ним ево сознанья недра однажды вечером гроза застигла дома их лоза в окне сновала лились ведра струй по омолнийным кустам по стеклам – поминутно там то сада призрак появлялся то призрак комнаты где он рассказы дамы потрясен все ниже перед ней склонялся: превратный страшный человек муж: лик с небесными глазами в нем сочетался со страстями жестокими – ее побег с ребенком в армию сестрою она прошла войну и тот что смертью кажется второю безумный ледяной поход от кутежей кровавой корпии меж трупов бредовых дежурств разрозненность тупую чувств спасал блаженный отрок морфий в бреду столпотворился миф в оставленной больнице тиф – не отрасла ещо рунится коса: руна пушистый зверь над ликом где упрямо тлится свет опрозрачнивший теперь сквозь одиноческую стужу – она не подчинится мужу – пусть отнят сын чернит молва и слабостью порою слезы рождают горькие слова – символ таинственный березы в ней жив: как свет он вечно рос тушили а он рос упрямо от раджа йоги запах роз молитва пост – смолкает дама поникла – вот ее рассказ не отводя горящих глаз от лика бледново бледнея весь напряжонный он встает ладони на груди немея крестом стесняются и вот он опускается пред нею лбом к половице тяжелея чело как дар кладя свое не ей страданию ее гроза прошла душе не спится во тьме он своево лица блеск чует – в позе мертвеца лежит не пробуя забыться под утро он нагой встает сквозь спальню темную крадется родителей и в кухне льется вода – студеную он льет на плечи остужая тело вдруг легкие шаги – слетела на солнечный свободный плат в окне открытом тень – назад нет отступленья: он хватает край зановески начинает борьбу как Кадм стыдливо наг сквозь полотно он видит дамы взор удивленный – сжавши мак в ладони пробует упрямо она край плата ухватить но полотно не поддается и лиш на шве протлившись рвется от времени гнилая нить дыру руками расширяя в мрак кухни глаз ее глядит и поле битвы оставляя он расплескав кувшин бежит из смежной комнаты всем телом горя – лицом же смертно белый он наблюдает как она смутясь отходит от окна тут быстро быстро начинает он одеваться: как догнать! но слышит голос – это мать ево из спальни окликает мать недовольна уж давно сим увлечением опасным – к добру не приведет оно – впервые с сыном не согласна и не умеет он вместить как может детских превращений союзник – первых бурь влечений ево волнений не делить теперь в ево святой напасти необоримейшей – она враждебна первой взрослой страсти и ей в жестокости равна как объяснить: не верит мама что сыну явлена та дама с большово д и сын спешит вот под окном прошол – бежит весь день опять он пропадает под вечер с дамой отдыхает в тьме на диване – так молчат часами – вдруг как взрыв – свеча их всполошонных освещает: мать на пороге и встает скандал постыдный несуразный он онемевший бледный ждет конца сей бури безобразной от вещей дремы пробужден из планов внешних о земь кинут еще видения в нем стынут а дух нездешним сотрясен – – с высот пятами вверх полет на землю: плачущая дама слеза вдоль горьких губ течот в капоте со свечою мама – от вечностей как мелок шаг в фарс огорчонных смертных благ! и ночью темным огородом в оградах он бежал за ней в слезах – потом среди полей шла с узелком – на жизнь? на годы? скрывалась с шопотом: прощай касалась с ропотом: за что же а он твердил ты всех дороже решился я – за что! прощай решился я – прощай! иди же решился я – ушла но ближе ближайших – кровных – чем тогда ушла из жизни навсегда а он свой смертный лиш решает в обличьи Бога и людей невидимых: прелюбодей спор первый с Богом начинает в полях он эту ноч прожил и день – вторые сутки третьи колючих трав и бьющих крыл стрибожьих – кто то гонит плетью сквозь терны звездные шипы сквозь воздух золотой и синий жжет совесть горечью полыни горят гортань глаза стопы он весь в жару изнемогает но вызов некий принимает: ты давший душу отними бичуй провиснувший над нами палач с небесными глазами наляг коленом умертви в ней нет греха: она березка! и воплощая снов игру к березе он припал и слезка летит на лунную кору стоит размыканный бессонный на искупленье обречон греховности едва вкушонной: он здесь готов на смертный сон и в самом деле засыпает не смертным правда – мертвым сном измокшево в росе лучом ево рассветным пробуждает богозарея высота но где ж решонная где та кому моленья мысли жертвы ее уж ни живой ни мертвой пронизан горестью герой в продленной яви не увидит и только сонною мечтой но в темном измененном виде порою явлена она – то демон опрометный сна личиной милою пугает: вот лик ее в толпе мелькает вот тень сквозится на виске в гробу в соборе под свечами и он влечот ее в мешке по острым будякам песками споткнувшись падает под склон груз мертвенный за ним катится и стоном сотрясая сон он не умеет пробудиться над ним в сорочке со свечой отец сутулится: плечо он гладит спящему с опаской непонимающею лаской тень от пылающей свечи рукой по белым стенам водит отец растерянно молчит будильник с музычкой заводит чтобы утешилось дитя : ну что ты успокойся мальчик! и такт мучительно крутя дрожит от бешенства органчик так не минут эоны – лет раскручивается пружина отец стоит над горем сына и видно как он жалко сед как дряхл – от ставшей в нем повадкой неловкости дрожащих рук до наскоро надетых брюк смешной топорщащихся складкой

 

Глава шестая

в волчцах татарника свисает колдуя рыжим клоком шерсть где дух трагический блуждает лаская плачущую персть свершилось разделенье это как двойники стоят два света расщепленное страстью ся на в и вне двоится я пределы жития сдвигая себя противополагая коловращенью бытия язык обычново сознанья в том видит срок миропознанья когда дотоле детский дух мир принимающий как травы испив познания отравы во вне откроет зрак и слух испив познанья каждый отрок взволнованный взвихренный от ног до вихря взвеянных волос гуляет в пустоте адамом меж сонц омолнийных и гроз веков перепыленным хламом мир наг зияет в дырах твердь имен протлели одеянья и ищет новые названья адам встречая в поле жердь! – не имя наименованье: не жердь языческое жреть и в жерди древний бог косится так миф из имени творится так мир из имени растет так в имени дух новый дышит и персть атомную сечот и в ней иероглифы пишет но чтобы с Богом в спор вступить повелевать мирам царить над изменяющейся перстью достигнуть крайнево бессмертья и с ангелами говорить – миропознанья мига мало миропознанье лиш начало: биясь с молитвою о пол дух силится растет томится дрожа от хлада спать ложится плоть в позе мертвеца на стол в духовном деле не устанет и тут – мертвя сознаньем персть [70]  – шипом язвящим грудь тиранит из розы многожалый крест но сон все так же неспокоен и влажно воспален и жгуч над спящим иномирный воин меж тем в руке сжимает луч зрак врубелевский полудикий полусвятой из тьмы вперен и просыпается дух с криком сном любострастным искушон он в облачном отвечном оном ум очищая вновь и вновь Добротолюбия законом российской светлостью стихов не очищается нимало напрасно все! молчит Господь ненасыщонной страсти жало кусает бешеную плоть и как помешаный он скоро оставит книги искус дом пойдет бродить – в углу собора падет распластанный крестом уже без мысли без надежды без чуда без любви без слов недавний бого-чтец и -слов теперь темнее тьмы невежды ––––––– меж тем с трагедией в разладе гимназии тоскливый плен чьей зевоты не переладит миротрясенье перемен пускай с усердием не книжки но отсыревшие дрова зимою тащат в класс мальчишки чтоб ими поиграв сперьва – игра веселая: по классу поленья с грохотом летят – потом растапливать по часу свой класс – дрова пенясь шипят и заскорузевшие руки засунув в рукова сидит словесник – взгляд мутя молчит томясь от холода и скуки жестокой мрачною чертой обведена ево наука: родной словесности герой – злой лишности российской мука уничиженья вещий рок и сатирической трубою всеистязующий смешок над незадачливой судьбою: страшней он – формул – перемен когда стеснившись групкой жадной толпятся школьники у стен смакуя анекдот  площадный от них украдкой отдалясь герой наш уши зажимает ища таинственную связь меж тем чем дух ево сжигаем и непристойностью – в тоске что класс марает между делом на перемаранной доске исчерченной до глянца мелом ничто тоски той не взорвет: ни взрыв взаправдашный гранаты – находку школьник в класс несет блаженно пряча под заплаты пока на переменке толк он с другом между парт недрится вдруг гром все в класс: там: дым клубится и палец вбитый в потолок – – ни взрыв иной – извне: теснится из года в год здесь русский быт бедней ущербней и грозит судьба гимназии – закрыться вот в округ едет комитет родительский – отец оратор уж реч заводит но куратор бледнея обрывает: нет о ручку ручку потирая – то месть истории – сечот ладонью воздух повторяя: то месть истории! и вот нет русской школы мрачный школьник он предан лени на потоп в заборы упирает лоб иль в дымный потолок – затворник но и без школьных стен тоска сугубо душит как доска в покоик выцветший нисходит в дым папиросной пустоты взгляд выпуклый бесцветный бродит на струнах жолтые персты открыточки над головами тоскливой лишности печать гитара – топкая кровать и: га ва рила мени мать не-е ва дись сво ра ми а ночью стадко сжавши рот протопывая в темность с мыком – тот за трамбон тот за фагот – в круженьи семенит безликом бессловным стадком в улиц круг: сопенье топот и мычанье но в этой ночи одичанья герою послан странный друг: ни с кем не схожий он мечтатель от отрочества мудр и сед теософический читатель в юродстве мистик и поэт йог – практикует пранаяму [71] маг – неподвижный пялит взгляд глаза вперенные упрямо слюдою чорною блестят он совершенств для плоти чает и избавления от тьмы язык санскритский изучает древнееврейские псалмы в углу ево светильник тлеет и мирро умащон чернеет беззубый череп и плита с санскритской тайнописью темной: любомудрящие места в микрокосмическом огромный космический надумный мир словесный непрерывный пир – с любомудрящими речами тревога духа входит в слух взволнованный томится дух сидят сближаясь головами друзья и нежась чорный кот в знак таро [72]  коготок вонзает и с улицы где ноч течот мык бессловесный долетает да друга мать – шуршит старушка страшит ее гробовый тлен: обходит вещую игрушку грозу житейских перемен дела бесед всенощных – службы духовной гордость головы он необычностью той дружбы доволен: аглицкое вы теснее их соединяет их все сближает: хлад зимы они трудятся – дровосеки от инея белеют веки у печки ночью тайна тьмы – на корточках среди фиалок в лесу весной они сидят и ноч своим пустым фиалом в мир изливает звездный град весь неба-свод законов звездных гороскопических ключей [73] что льет на перстность водолей что замыкают книгу «э!» [74] гремя у бедер молний грозно – пред книгою небесной друг седины юные склоняет кощунственно перстом бодает таинственных символов круг – вот день и нагость процвела где сонце мечет знойным градом на пастбище где дышит стадо алеют дальние тела бьют над купаньем женским в небо по ветру белые крыла а их загар чернее хлеба нагой как дикий эфиоп в пределах ветреново рая друг – юный седовласый – лоб в жердь рулевую упирая плывет омыт и обожжон стих бормоча бхагавадгитый [75] среди купающихся жон пусть прячут гневные ланиты плывут на остров голубой в необитаемый покой бежит река времен в извивах под их рукой теченье вод премудро и неутомимо так род течот столетьям в рот в пасть времени – и сбросив пояс ветр бродит берегом нагой плескаясь в тростнике ногой в песке перегоревшем роясь бежит река меж черепков прибрежных дынных черепов меж дымных огородных станов древесных голубых фонтанов бежит прохладная река тела людские омывая густея к вечеру пока игра на небе заревая в чугун поток не превратит тяжелый бронзовокипящий и он метафорою вящей в полночный стикс не побежит и потекут в том чугуне в каемке заревой тростинки и снова жердь шуршит на дне туман ложится вдоль долинки остужен тел горячих пыл и после поля улиц пыль мешаясь с пудрой в лица дышит визг женский шарканье вдоль плит тут руфь под дверью хатки спит и ноч косой ее колышит друзья молчащие идут в молчаньи продолжая труд их совершенново общенья – обменново мыслетеченья но трещинка уже сквозит у коловратности на службе: в их хладной в их надумной дружбе залог вражды горячей скрыт герою кажется все чаще: последней тайною богат друг укрывается молчащий – и подозрительностью вящей он уходя в себя – объят их разделяют не манеры: пусть друг играет в маловеры кощунственник среди «друзей» бестрепетный богохулитель – он тайны так хранит обитель: порочности ему мерзей лик плоский пошлости ушастой им соблазнительны контрасты: герой что не нарушит слов нечистой мысли не изринет в кругу их диком пьяном принят у богохулов богослов но без нево в попойках мрачных чреваты тайнами друзья и их чудачества удачны им в даре отказать нельзя ево ж бездвижность неизменна он бдит одной ноздрей дыша [76] но отвлечонная душа все так же неблагословенна и «святость» чувствует свою не в серце он – на плоском лбу и зависть ликом побледневшим в подвижнике уж процвела они ж в грехе своем кромешном творят веселые дела меж них один: в ланитах мохом покрытый рыжезолотым приветствует библейским вздохом и златоустый веет дым: в скрепленных проволокой латах штанов – очитый и крылатый в хитрописаньях искушон хранит (аскет хранитель жон) обет суровово молчанья – молчанья в юродстве мычанья забором ляжку ободрав нагой под мышкой смявши платье рысит в лесок мыча проклятья дивя базарных встречных баб и псы катятся под ногами с дымящимися языками то говорящий в нос: Декарт то отыскав колоду карт (всех уверяющий – крапленых) – то вновь гуляющий в эонах слова скандируя на изм (науки дряхлой утешенье) открыл векам уединизм – практическое становленье богов и равных им ученье и впрямь в сем юродстве заложен смысл протлевающих времен: в пучинах жизни непреложен отъединения закон: проявленный в живом и смерти отъединенный грустный дух все тлится в тленной бедной персти глубинный напрягая слух: скит или чолн уединенья [77] тень Бодхи [78]  или тень весла все пустынки ево спасенья где нет столетию числа вот созванный уедсобор [79] в набитой кухонке капустой сидят – семьею златоустой стоят – сосредоточен взор из тьмы пропахшей чорной кашей из бездн колеблющихся вер вперяясь в голубиность сфер над юродством крылящих нашим три друга – между них герой они – апостолами знанья пред ними – лиц суровый строй с печатью мрачново вниманья вот отрок с гривой золотой в руке евангелье? Толстой? нашедший истину познанья – когда решится говорить для регулярности дыханья попросит форточку открыть вот – с выцветшево снимка лица – за ним напружился борец: вперяется в свечу «отец» – с большим перстнем самоубийца – глубокомысленный юнец – и утомясь от умной гили и задышав ноздрями вдруг прикрыв ладонью чертит друг: сказать? друзья! – мы пошутили среди забавников зловещих тяжелодум честолюбив забаву в скуку обратив трактатом о духовной вещи – себя почувствовал герой на сем чудачливом соборе в дурачимых угрюмом хоре отсюда путь ево ночной в последнее отъединенье себе он предоставлен вновь: и дружба так же как любовь относится жизнетеченьем в проклятье памяти и в сны: один – в тьме внутреннево слуха (родители исключены телесные из жизни духа) он погружает в тьму томов богочитающее око в мечте хотя бы стать пророком смесив писанья всех веков –: Да Хио Манавадхармашастра Коран Абот Таотекинг [80] в вазончике очится астра преломлены воскрылья книг – от лествицы высот пылится зодиакальных чудищ твердь ведро тяжолое кренится скрипит колодезная жердь и в гул подземных струй стекает – где любострастия огонь авва Евагрий утишает [81]  – веревка жгущая ладонь и вот в один осенний день листвой процветший но туманный он ощутил предотблеск странный и в нем – рентгеновидно тень своей полупрозрачной формы – тот отблеск рос в сиянье в свет и мира возгорелись формы прозрачнясь и меняя цвет: дымились полыхая травы звенела медная листва от этой непомерной славы кружась звенела голова все ослепительней жесточе: с каемкой огненною очи вжигались полевых цветов как угольки треща горели во сне же выстрелы гремели и речи непонятных слов так в муку обращаясь длилось но свет погас мир отгорел и время в нем остановилось: ни чувств ни памяти ни дел как будто все испепелилось застыло в мировой золе – над тьмою сонца светит точка и нет души лиш оболочка пустая ходит по земле не лишность как бывало в прошлом от скуки сером плоском тошном не гоголевский страшный сон в тоске перетомленной века но нетости оксиморон из конченново человека: бес-словный -весный весь сквозной тот на ково идет прохожий не замечая – кто похожий на всех: всем – левой стороной зеркальным плоским хоть трехмерным не существуя существом и бродит в мире тень пустом тень белая кровавя терны сидит на камне – неживой благословенней камень серой без-движья -душья -жизья мерой согретый сонцем под стеной: не греет сонце окружонных величьем книжных мудрецов души лишившихся и слов от близости с неизречонным

 

Глава седьмая

живет вне времени и мира блуждает нетый человек в посюстороннем дне – а век: давно оставлена квартира и как пещерники живут они в старинной башне: своды здесь точат слизкий пот и воды по стенам вековым текут – бездомных беженцев приют: в полу с решоткою окошко над бездной чорной гнется пол а лица в мраке – точно плошка дымит коптилка: пламень гол гол человек в постели парной – ветшает тлится нить белья дымок под своды самоварный течот от чадново угля укрывшись в самый чорный угол герой наш вздув коптилки уголь там занят магией: урок – пасьянс зловещий из тарок высчитывает гороскопы дух занимает вещий счот видений сна дневник ведет ткет безнадежней пенелопы из строк священных книг узор цветник – гномический ковер персть духом слова заряжая магнитным полем окружон во сне он видит тайны рая богов – прелюбодейных жон как ни клади магнита тела на север юг ли – тот же сон: плоть раскаленная до бела – в пяту язвящий скорпион в ключе он страшном гороскопа снов голубой цветет цветник: пир горний – возлежат циклопы тароки символы и дик надумный пирный их язык их пирной речью отуманен от страстной грезы сам не свой идет он бледен дик и странен по знойно белой мостовой чтоб у витрины фотографа где выцветает лбов забор случайно встретить географа вперившего блестящий взор во все что пыточно постыло в мир выцветающий окрест – и призрак-педагог уныло на мир подъемлет грозный перст: о месте сторожа мечтает завидном – в городском саду но непривычный перст к труду все наставительно блуждает над ним над городом глухим – с крыш безантенных вьется дым – волна в эфире пролетает проносит голос мировой – над сном космический прибой поющий голос вопиющий глаголющий о жизни сущей а здесь насупилась глуха чумная дич дрожит ольха белеет камень пыль курится и мертвый выглянув на свет шлет шляпой мертвому привет в душе желая провалиться: не видься – сгинь! и вурдалак призрак унылый педагога творится в водухе – дорога свободна мир постылый наг но снова чья то тень мелькает из прошлово мертвец встает упав в нем серце узнает тень милую – она! святая лучится нимбом голова виденье! –: улица пустая рябится сонцами листва и снова белой мостовою бредет не сущий нетый страх под ослепительной стеною соборной на пустых камнях нагретых сонцем утюгах отец крапивную цигарку жжот лупой но рука дрожит он полувидит полуспит рукав разорванный торчит а рядом такса – зверю жарко лик изможденный белый спит клюет он мудрым старым носом сфинксообразново лица уставясь в пустоту с вопросом но обоняя папиросу – и в дреме – чадную отца так с видом вещим мудреца дух безглагольный и безвестный клевал он днями у стены потом стучал в свой ящик тесный костями – воздыхая: сны предсмертные ево томили и в судорогах наконец скончался на полу мудрец ево под башнею зарыли в текущий и зловонный гной и после размышлял герой гностические размышленья – о переменах воплощенья и в размышленьях в мира ширь за 20 пыльных верст мечтатель пустился в ближний монастырь (бытописатель описатель тут показал бы: синь горе в березках холмиков отроги как из струения дороги столп водружон в монастыре –) но там искал вольномыслитель не умиленную обитель не буколический постой в семье священника (покой щемящий – ранний росный хмельник к пруду студеному босой крапивной стежкой – гудкий пчельник пустынножитья идеал что был излечен карой жал) нет – еретический писатель жил там в деревне: богочтец смутитель или врач сердец писанья вольный толкователь: народом полный сад и он в расстегнутой косоворотке в руке с евангельем: муж кроткий о чуде слово и – закон и на стихе от Иоанна покоя палец – недвижим (ввиду волынсково тумана холмов отображонных им) сей вдохновенный проповедник беседу-исповедь ведет: мягчайший братский исповедник сейчас в евангельи найдет текст нужный отповедь благую и губы братские целуя усов ласкание дает так услаждаясь отдыхая герой глядится в светлый лик и на прощанье удружая берется взять охапку книг провидца городскому другу (провидец дружбой окружон: все братья все друзья друг другу) и просветленный книги он – тяжолые томищи были – влечот в обратных планах пыли как много отроческих лет вершинных юных как вериги таскал на теле хилом книги философ богобор поэт и тяжкодум и легкосерд! запретных ведений красоты начальный любострастья класс каким порокам учат нас те переплеты и полеты их неразжованная жуть проглоченная вмиг страница прокрыливает память птица метафору – житейский путь! – но та пандорина шкатулка книг неразвязанный тючок привел ево в покой заулка на огражденный цветничок где не цветы екклезиаста цвели не гномы – просто астры да травки жидкое кольцо – на одряхлевшее крыльцо: старик сосед таким кащеем два шкафа под ключом хранил бывало вытянувши шею зацепит книжку хмур и хил и стоя мусля перст листает так сутки мог стоять подряд так говорят стоял Сократ вдруг посреди толпы смятенной восхищен виденьем вселенной так что ево ученики свои постельные тюки у ног ево расположили а он очнувшись мудр и тих перешагнувши через них продолжил путь в базарной пыли ужель возможен чистый ток ещо в стихах повествованья свирельный этот голосок онегинских времен преданья в цевнице рифм сквозистый вей предбытий жизней и любвей! печален страшен и отвратен разложенный на части вид в осколках лиры – пиерид и тот поэт нам непонятен и неприятен и смешон кто силится очарованья вернуть стихам повествованья ево осмеянный закон – но как же быть когда событий нам задан небольшой урок: любить со смертью спорить быть и сей властный презирать поток несущий разные явленья из мира нижнево вращенья! у старика соседа доч она присутствует с вязаньем при разговорах их – с вниманьем в метафизическую ноч взирается или не слышит на нитку нитку молча нижет порой лиш – мыслью смущена два слова проронит она и вот старик уже ревнует наклочась горбится и дует на пальцы и оставив доч и гостя убегает проч в обиде бормоча вздыхая пыль с книжки ручкой отряхая – – она молчит герой молчит крючок в крючок блестя стучит клубок под стол котенком скачет собравшись с силами герой ее забавит слов игрой и разговор от шутки начат он неожиданно растет они уже к реке гуляют их ветры вьюжные встречают мир белым инеем цветет она с открытой головою горя румянцами – вреда разгорячившимся собою не причиняют холода он в руковах ей руки греет он бледен замкнут говорит: что мертв весь выжжен и несыт ни жить ни верить не умеет и подойдя к речным брегам холодным прахом заметенным роняет ей: зачем я вам нет в мире пристани рожденным как я – под проклятой звездой! неубедительно и книжно звучит та правда – неподвижно она глядит в нево: герой! и вновь гуляют вспоминая встречались где уже они: в библиотеке сближены бывали руки их не зная друг друга – на балу большом сидели рядом – так тароки так числа вещи в мире сем тасуются владеют сроки таинственные той игрой – мистический вселенной строй! но в мистику не верит дева ребро адамовое – ева адаму в плоть возвращена и тут кончается она горят обветренные лица она глотает порошок – от ветра голова ломится за печкой пропищит сверчок и стон такой же долетает сквозь дверь из спальни старика и поцелуи разлучает из Блока темная строка потом с зимой сменяет Блока луны кладбищенской в кустах геометрическое око вперенное без мысли в прах поля их стерегут пустуя: герой боится посвящать теперь оплошно в тайны мать –