Глава первая Светила Медичи
Говорят, услышав фривольную песенку, что гуляла в народе, высмеивая глупого церковника с его доказательствами небесного устройства в виде хрустальных сфер и приколоченных к ним звезд, Великая герцогиня Тосканская Кристина Медичи, мать правителя Флоренции, ужаснулась и воскликнула:
— Ну вот еще! Откуда эта хула?!
Говорят также, что его высочество герцог тут же и успокоил матушку, объявив о своем желании приблизить ко двору пизанского профессора математики по имени Галилей, открывшего четыре новые звезды у подножья трона звезды-Громовержца, которое тот посвятил величию династии Медичи в своей книге «Звездный вестник».
«Едва лишь на земле начали блистать бессмертные красоты твоего духа, — говорилось в издании от восьмого марта 1610 года, — как на небе яркие светила предлагают себя, чтобы словно речью возвестить и прославить на все времена выдающиеся добродетели. И вот они — четыре звезды, сохраненные для твоего славного имени, и даже не из числа обычных стадных и менее важных неподвижных звезд, но из знаменитого класса блуждающих; вот они с удивительной быстротой совершают свои круговые движения с неравными друг другу движениями вокруг благороднейшей других звезды Юпитера, как бы родное его потомство, и в то же время в единодушном согласии совершают великие круговые обходы вокруг центра мира, то есть самого Солнца, все вместе в течение двенадцати лет. А что я предназначил эти новые планеты больше других славному имени твоего высочества, то в этом, оказывается, убедил меня очевидными доводами сам создатель звезд».
Колеблясь между ворчанием оскорбленных религиозных чувств и мурлыканием удовлетворенного тщеславия, Кристина предпочла первому второе и согласилась с доводами сына, намеренного пригласить профессора Галилео Галилея на должность придворного философа, а также сделать его преподавателем точных наук для многочисленной родни Медичи.
— Как справедливо отметил профессор, сударыня, — продолжал Козимо, улыбаясь и целуя холеные руки герцогини-матери, — между тем, что божественное провидение отметило именно род Медичи, ниспослав нам задачу поддержания благополучия Тосканы, и открытием новых светил бесспорно существует нерушимая связь. Наш родовой герб недаром с такой прозорливостью всегда содержал четыре звезды еще задолго до того, как сер Галилей рассмотрел их в свою увеличивающую трубу.
Звезды, а вовсе не пилюли, как толковали злые языки, хотел подчеркнуть герцог, но произносить этого вслух не стал.
Со дня выхода «Звездного вестника» все просвещенные граждане Флоренции твердо знали: четыре звезды, кружащие вокруг Юпитера — это Козимо Медичи и три его брата, благороднейшая звезда Юпитера — символ Козимо I и рода Медичи, и вовсе не Галилей открыл эти звезды, а сам Всевышний, по словам скромного ученого мужа, открыл их Галилею. Пришлось смириться с этим и Кристине, хотя признание заслуги ученого логически влекло за собой снижение авторитета духовенства в глазах жителей Тосканы. И, дабы придать своим действиям вид доброй воли, а не размахивания белым флагом, герцогиня холодно заявила, что, несмотря на все, по-прежнему хотела бы найти автора богохульной песенки и побеседовать с ним с глазу на глаз.
— Я не возражаю, сударыня, но до сих пор еще никому не удавалось изловить и куда менее безобидных пасквилянтов. Когда творение уходит в народ, над ним уже не властен и сам творец, вам ли не знать, моя синьора?
И все же с молчаливого согласия Козимо Кристина Лотарингская разослала переодетых шпионов по притонам столицы в надежде зацепить хотя бы ниточку, которая смогла бы вывести их на след еретически настроенных сочинителей.
Одна из таких забавных песенок о светилах, не желавших быть шляпками гвоздей в небесной тверди, дошла до самого синьора Галилея и вызвала у него приступ гомерического хохота. В ней, в той самой, возмутившей Великую герцогиню, говорилось о каком-то глупце в сутане, который расколотил множество хрустальных сфер, доказывая в жарком споре библейское мироустройство и пытаясь вбить в них гвозди звезд. Мотив ее, как понял музыкально одаренный профессор, был сочинен откровенно не в народе, уж слишком он был легок, красив и изящен по сравнению с незамысловатыми мелодиями простолюдинов. Никто не знал имени композитора, но ходили слухи, что это наверняка кто-то из известных маэстро страны. Галилео даже выучил ее наизусть и изредка напевал под нос, когда никого не было поблизости. Как всякий человек, давно привыкший к своему мировоззренческому одиночеству, синьор астроном всякий раз удивлялся и становился почти по-детски растроган, вдруг обнаруживая у себя единомышленников.
Впервые увидев в свой телескоп три светлые точки возле Юпитера, сын обедневшего дворянина тогда, в январе 1610, не мог и представить себе, что такими же неотвязными спутниками всего лишь год спустя за ним будут следовать тайные шпионы римской инквизиции. Да что там, тогда он не предполагал даже, что его «Звездный вестник» наделает столько шума, породит такое количество как восхищенных обожателей, так и завистников с ненавистниками по всей стране и, как итог, привлечет внимание первых лиц Рима.
Поддержка Галилеем взглядов Николая Коперника, а в особенности тезиса о том, что ни Солнце не движется вокруг Земли, ни сама Земля не является центром Вселенной, полностью противоречила постулатам Священного Писания, на что ему уже в 1613 году намекнул профессор Пизанского университета, его ученик аббат Кастелли. В своем письме аббат добавил также и предупреждение о недовольстве матери его высочества, герцогини Тосканской. Сер Галилей не оценил серьезности сказанного или же слишком понадеялся на благоволение Козимо II. Он ответил в том ключе, что у церкви и науки слишком разные сферы деятельности. Наступило тягостное затишье, которое ему самому показалось отступлением со стороны клириков. Галилео даже посмеивался, мол, на смену клирикам пришли лирики.
Другим доводом в пользу надежды на неприкосновенность со стороны якобы сдавшей позиции церкви явился щедрый дар от герцога: Козимо отписал своему придворному философу виллу «Бонавентура» в предместьях Флоренции. Говорили, что герцогиня-вдова скрепя сердце одобрила решение сына, с горестной патетикой меж тем процитировав своего великого предка, Козимо-старшего:
— «Сказано, что мы обязаны прощать своих врагов, но нигде не сказано, что мы обязаны прощать своих бывших друзей».
Фраза в ее устах прозвучала двусмысленно, однако же герцог не придал тому значения в силу своей молодости и оптимистичного максимализма: он расценил это как шаг матери к примирению и с воодушевлением начал подготовку к празднику в честь вступления в свои права нового владельца прекрасной «Бонавентуры».
Получив приглашение от бывшего ученика мужа, Беатриче Мариано даже немного растерялась, поскольку поняла, какого уровня гости прибудут на виллу к синьору Галилею помимо нее, а вращаться в таких кругах она совсем уж отвыкла. В срочном порядке костюм одного из покойных сыновей Беатриче был извлечен из старого комода, удивительным образом обойденный аппетитами прожорливой моли, и теперь подгонялся под фигуру воспитанника. Дженнаро проявил неожиданную стеснительность: он наотрез отказался полностью раздеваться перед портным, хотя опекунша специально ради него пригласила именно мужчину-закройщика вместо своей постоянной швеи. Вдова растерялась было, но потом вспомнила, что подростки в этом возрасте становятся чрезвычайно чувствительны и непредсказуемы в поступках, и велела портному делать обмеры поверх сорочки мальчугана, а сама удалилась, чтобы не смущать приемного сына еще больше, села в своей комнате за пяльцы у окна и предалась воспоминаниям. Приближенный к самому герцогу, Галилео не стал высокомерен и не забыл друзей из прошлого, а значит, покойный Лаззаро в нем не ошибался, когда говорил, что это один из самых лучших его студентов не только по уму, но и по сердцу.
Мечтательная улыбка тронула съеженные от многочисленных горестных переживаний губы доньи Мариано. Она подняла глаза и, поглядев за окно, увидела подъезжавшего к дому всадника. С возрастом ее зрение стало хорошо различать вещи вдалеке, однако нежданного гостя Беатриче все равно не узнала, покуда он не очутился прямо перед входом и не спешился. Ах, да это же синьор Шеффре, просто одет он нынче по-другому, для верховой езды. Хозяйка кивнула в ответ на его поклон и знаком пригласила войти. Направляясь к ступенькам, кантор снова надел свой берет.
— Откуда вы, маэстро Шеффре? — спросила она, разглядывая учителя. — Или, напротив — куда?
В ботфортах, кожаных перчатках с широкими раструбами, дорожном коричневом плаще, бархатном берете с коротким плюмажем и с пристегнутой к поясному ремню шпагой выглядел он несколько по-военному, иными словами — непривычно для скромного учителя музыки.
— Откуда. Возвращаясь из Ареццо, оказался в вашей стороне и решил заглянуть. У меня к вам разговор, синьора Мариано, но постараюсь не отнять у вас слишком много времени.
Шеффре с улыбкой поклонился еще раз, снял перчатки и поцеловал ее протянутую руку. Беатриче показала ему присесть в кресло у камина и устроилась напротив, у своих пялец.
— На прошлой неделе Дженнаро снова пропустил четыре дня наших занятий…
Она кивнула:
— Да, да, я знаю. Мальчику нездоровилось, и я оставила его дома.
Учитель внимательно посмотрел на нее.
— Видите ли, в чем дело, донья Беатриче… — он слегка прикусил губу, подбирая слова, но все равно сказал прямо: — Возможно, вы не обратили внимания, но за последние полгода это происходило каждый месяц. Каждый месяц — по три-четыре дня отсутствия…
Она замерла, перебирая в памяти события, и вынуждена была согласиться. Нехорошее предчувствие закопошилось в сердце.
— Он… обычно он жалуется на мигрень… — забормотала Беатриче. — Я почему-то не подумала, что здесь может быть что-то серьезное. Неужели вы думаете, что… о, господи, нет-нет…
— Синьора, синьора, простите меня ради всего святого, я не хотел вас напугать!
Шеффре вскочил и взял ее за руку, дабы успокоить.
— Может быть, мальчика стоило бы просто показать вашему доктору?
— Я ведь считала, что это у него из-за возраста.
— Вполне возможно, что это так и есть. Просто пригласите ему врача, если Дженнаро снова пожалуется на головную боль. Но я хотел бы посоветоваться с вами еще вот о чем. Вы ведь знаете о камерате Джованни Барди? Дело в том, что отец синьоры Каччини не так давно случайно услышал пение вашего воспитанника и обратился ко мне с вопросом, не согласились бы вы на более серьезное обучение Дженнаро музыке с тем, чтобы впоследствии он вошел в состав камераты?
Донья Беатриче не слишком хорошо разобрала суть его вопроса, все еще охваченная тревогой по поводу здоровья приемного сына. И это она еще не догадывалась, что Дженнаро, сбежав от портного, сейчас стоит в простенке меж дверями и, вжавшись в стену, обмирает при каждом их слове.
— Да… да. А в чем, синьор Шеффре, вы усматриваете сложности?
Он отошел к камину, нервно разминая пальцы рук:
— Их три. Первая, и основная: не сегодня-завтра, может, уже через год, у него начнется мутация голоса. Вполне вероятно, то, что получится в итоге, сделает его негодным для дальнейшей певческой деятельности. Вторая сложность происходит из первой: занятия музыкой поглотят почти все время, и на другие дисциплины у него почти не останется сил. Это было бы оправданно, существуй уверенность в дальнейшей карьере. Если же ломка голоса приведет к его певческой негодности, период обучения окажется пустой тратой времени Дженнаро. И, наконец, третья: по-моему, он проявляет интерес не столько к музыке, сколько к изящной словесности…
— И… что вы посоветуете?
Кантор опустил глаза, разглядывая носки своих ботфорт, покачал головой:
— Мне трудно что-то советовать. Кроме того, я привязался к Дженнаро за эти годы, но…
— Что? — в нетерпении поторопила его Беатриче, будто подхваченная волной смятения стоявшего между дверями воспитанника.
Кантор вздохнул и ответил:
— Мой совет покажется вам странным… Он и мне самому кажется странным, но… Одним словом, при всем вокальном таланте мальчик предназначен для другого. И будет большим грехом закопать в землю те его способности в угоду зыбкой певческой перспективе. На мой взгляд, вам нужно переговорить с синьором Фальконе и определить с ним количество занятий по словесности в сторону увеличения. Пересмотрев, разумеется, часы моих уроков у Дженнаро…
(Джен в ужасе прикрыла рот ладошкой и заморгала, борясь со слезами.)
— Ну что ж, ваши слова разумны, — согласилась синьора Мариано. — Обещаю вам это обдумать. Правда, мне не хотелось бы полностью лишать моего мальчика музыки…
— Я вовсе и не предлагаю отказываться от уроков полностью, — Шеффре улыбнулся, взор его потеплел. — Знаете, я много раз замечал за ним интересную повадку. Когда ему становится скучновато, а в музыкальных упражнениях это неизбежно — если, конечно, ученик не горит тягой к обучению настолько, что увлекается даже зубрежкой… Так вот, когда Дженнаро скучно, он улетает мыслями в какие-то неизведанные дали своего воображения, да притом настолько, что я перестаю его чувствовать. Этим он очень напоминает мне мою покойную матушку: бывало, она тоже что-нибудь делала, делала, а потом вдруг исчезала… И, возвращаясь, могла рассказать какую-нибудь чрезвычайно интересную историю. Очень напоминает, я серьезно!
— Ах, синьор Шеффре, если бы вы знали, как я огорчена его нерадивостью… Почему вы не говорили мне этого прежде?
Кантор спохватился и ответил со смехом:
— Нет, что вы, донья Беатриче, Дженнаро прилежнее большинства моих учеников! Он справляется с любым заданием, сколь бы ни было оно сложно, и его усидчивость тем более похвальна, что он мальчик и что у него сейчас очень непростой возраст. Я говорю вовсе не о том. У меня есть ощущение, что этот молодой человек предназначен для другого. Для своих «неизведанных далей». И музыка в его случае — лишь вспомогательное средство. А теперь, простите, я вынужден буду откланяться. Чуть не забыл еще об одном деле…
Опередив его, Джен торопливо шмыгнула за дверь и со всех ног, но на цыпочках и бесшумно, кинулась по коридору к своей комнате. Сердце ее бешено колотилось, да так, что от шума в ушах девочка, вбежав к себе, без сил привалилась лопатками к косяку и медленно сползла на пол. Хорошо, что она сдержала порыв и не выскочила к ним — может быть, сокращение уроков у Шеффре будет наилучшим выходом, а синьор Фальконе окажется не столь наблюдателен и не заметит регулярности неизбежных трех-четырех дней отсутствия, как заметил кантор. Плохо только, что учитель музыки успел обратить на это внимание рассеянной доньи Беатриче, теперь отвести ей глаза будет намного труднее. Думать о том, что произойдет, когда они узнают правду, девочка боялась и откладывала эти мысли в долгий ящик. Сейчас ее спасало стягивающее грудь наподобие древнегреческого строфиона батистовое полотно, которым она туго оборачивалась каждое утро. Наказ старой цыганки Росарии стоял в ушах: пока все думают, что ты мальчик, — ты в безопасности.
Зеркало на умывальном столике отразило взволнованное смуглое лицо, на котором от загара еще ярче светились синие зрачки, слегка притененные сверху отражением густых черных ресниц. Эти правильные и ласковые черты — аккуратный, слегка вздернутый нос, полные, четкой лепки губы, высокие скулы, большие миндалевидные глаза — никогда не обретут мужской жесткости и не посуровеют ни на йоту. Не погрубеет и голос, чего напрасно опасается синьор Шеффре. Никогда не разойдутся вширь плечи, хотя мышцы ее тела крепки, а сочленения суставов гибки. Однако несколько лет это еще не привлечет излишнего любопытства: Джен видывала немало юношей, нежностью лица и тела соревновавшихся с женщинами, — поэтому до поры до времени на сей счет ей можно быть спокойной. Хотя встреча с доктором, на которой может настоять опекунша, бесспорно будет катастрофой. Тогда, чтобы избежать осмотра и разоблачения, придется сбежать и искать удачи в иных краях, как можно дальше отсюда. При мысли об этом вспоминались новые друзья, а сердце заходилось тоскливым плачем. И зачем, зачем она родилась девчонкой, да ко всему прочему еще и настолько похожей на девчонку?..
Глава вторая На вилле Галилея
Означенный в приглашениях день выдался необычайно прохладным для начала лета, но этот факт не отвратил даже высоких вельмож. Празднество было затеяно на манер городского гуляния: гости любовались не только убранством виллы придворного философа-астронома, но и ее окрестностями. Самые зябкие могли погреться у специально разожженных по такому случаю костров, где слуги обжаривали всевозможные колбаски и мясо, обнося затем переполненными снедью блюдами участников пикника, аппетит которых на свежем воздухе разыгрался не на шутку. Даже часто страдавший от желудочных недомоганий герцог позировал своему художнику на фоне роскошной усадьбы с нанизанной на двузубую вилку салсиццей с сыром и охотно шутил. На бледных его щеках теперь проступил едва заметный румянец, а в темно-серых глазах играли огоньки задора, что было весьма кстати для портрета.
Живописец являлся сыном и учеником знаменитого мастера Алессандро Аллори. Кристофано был старше его светлости на тринадцать лет и уже значительно преуспел в семейном ремесле, поскольку ему уже давно и охотно делали заказы первые семьи Флоренции, а теперь пожелал видеть при своем дворе сам правитель Тосканы. Аллори писал портрет герцога в сопровождении музыки придворного оркестра, окруженный подмастерьями и зрителями. Козимо II нравилась правдивая манера Кристофано, смело передававшего на холсте все фамильные черты последних поколений Медичи, в которых без остатка растворилась благородная классическая жесткость лиц их предков. Да, герцоги эпохи Леонардо очень удивились бы, представься им возможность получить из будущего портреты своих праправнуков и праправнучек. У женщин и мужчин нынешних Медичи были одинаково вытянутые, неопределенной формы лица, тяжелые носы, гигантскими каплями нависающие над пухлыми и безвольными, как будто нарисованными ребенком, губами, редкие и невыразительные брови на почти не выделяющихся надбровных дугах. И только глаза — пусть тоже не поражавшие красотой, с тонкими ресницами, чуть воспаленные и будто бы вот-вот готовые прослезиться — своим цепким взором выдавали в этих людях недюжинный ум, который всегда легко и охотно стремился к обучению и развитию. Таким был и молодой герцог Тосканский, после смерти отца семь лет назад принявший на себя все тяготы управления огромной областью, что имела выходы к морю и считалась колыбелью самых выдающихся ученых и созидателей в стране.
Собравшиеся подле художника и герцога гости вполголоса делились мнением относительно происходящего на холсте и совсем уж шепотом обменивались свежими сплетнями, а из детей-подростков здесь были только два ученика мессера Аллори да еще Джен, которая подошла к ним из чистого любопытства, но осталась, углядев в толпе придворных одну странную женщину в темно-зеленом платье с бронзового оттенка шелковой накидкою на плечах. Дженнаро показалось, что прежде она уже где-то встречала ее, и, покопавшись в памяти, вспомнила, где и когда. Это было больше полугода назад, в день визита правителя Мантуи Фернандо Гонзаго, которого теперь прочили в женихи Екатерине, младшей сестре Козимо. Вся Флоренция высыпала тогда на главные улицы города, народ жался вдоль дорог, озадаченно и на все лады каркали в панике осенние вороны, мечась над крышами старых зданий.
И вот, тяжело лязгая подковами по мостовой, мимо восхищенных глаз жителей столицы пляшущим аллюром прогарцевал вороной андалуз герцога Козимо. Всадник был в парадном военном убранстве, ехал он под алыми лилиями и желтым щитом, увенчанным короной — их на длинных стягах воздевали над его светлостью два оруженосца, держась чуть позади герцогских верховых телохранителей.
Джен сопровождала тогда свою опекуншу, и, разумеется, они обе остановились, чтобы вместе со всеми полюбоваться видом великолепной процессии, следующей из Палаццо Медичи навстречу мантуйским гостям. Тогда-то она впервые и увидела эту даму, поразившую ее дикой тоской в карих глазах и нездешней статью — та выглядела словно какое-то заморское божество из волшебных сказок: тянущаяся в небеса, готовая улететь на вдохе, но застрявшая невидимыми корнями в земле, она то слегка сутулилась, будто желая спрятать ото всех свой рост, то распрямлялась упругой струною арфы, становясь оттого еще выше. Дама была красива и некрасива одновременно, она привлекала и отпугивала, звала и отталкивала. Как и теперь, незнакомка стояла не одна в день приезда Гонзаго, разве что в прошлый раз с нею находилась женщина, тоже красивая, тоже совсем молодая, но одетая попроще и обыкновенная — наверное, служанка, а теперь — пожилая синьора, возрастом как донья Беатриче или старше, из знатных вельмож. Джен слышала, что к ней обращались как к госпоже Агинссола.
Не наделенной умением рисовать, Дженнаро между тем всегда нравилось смотреть, как это делают другие. Узким мастерком мессер Кристофано брал с краев и смешивал несколько красок в центре своей громадной палитры, затем прихватывал небольшую порцию, долго прицеливался взглядом, долго примерялся кистью, потом делал быстрый точный мазок — и, щурясь, отступал на шаг или на два. Это забавляло: на картине не менялось почти ничего, но вид у художника всякий раз был столь значителен, будто он в один прием расписал все фрески Санта-Кроче. Уставший позировать, герцог наконец махнул синьору Аллори платком и отправился прогуляться с новым хозяином виллы, а живописец занялся оформлением портретного фона, для чего привлек старшего из учеников и пояснил, какое из деревьев должно быть изображено позади его светлости на полотне. С уходом герцога зрители не спешили расходиться, но заговорили громче. Тогда-то Джен и услышала пронзительный и звонкий, будто колокольный набат, голос незнакомки, к которой вдруг подалась маркиза Антинори, приехавшая сегодня в «Бонавентуру» одновременно с доньей Беатриче и Джен. Верхом на вороном рысаке, в женском седле, похожая на восхитительную амазонку древности, она обогнала скромную повозку синьоры Мариано и почтительно поклонилась опекунше, едва ли заметив ее воспитанника.
— О, господи, Эртемиза! Как я рада тебя увидеть! Какими судьбами?! — простирая руки к загадочной даме в зеленом наряде, воскликнула маркиза.
— Ассанта! — засияла в ответ та и кинулась в ее объятия. — Неужели это ты?! Да, это ты! Пресвятая мадонна, и ты тоже во Флоренции?
Разница в росте у них была заметная, и Эртемизе приходилось слегка пригибаться, чтобы обнимать невысокую Ассанту. Не обращая внимания на любопытствующие взгляды со всех сторон, синьора Антинори искренне расхохоталась и встряхнула золотисто-белокурыми локонами, уложенными под широкополую черную шляпку:
— Да, дорогая моя! Но не «тоже», а уже более пяти лет! Как же летит время… Я продержалась в Ассизи еще целый год после твоего отъезда и все же в итоге дала ему свое согласие…
— Значит, ты теперь…
— Да, я теперь Антинори, и не жалею… И мне хотелось бы представить тебя Раймондо. Вообрази себе, все эти годы я столько твердила ему о тебе, что он считает Эртемизу Ломи живой легендой!
Тут засмеялась и синьора Ломи. Смех ее тоже был необычным — высоким, заливистым и каким-то напряженным:
— Тогда, быть может, не стоит его разочаровывать?
— А я как раз опасаюсь, что он будет очарован еще сильнее. Однако, зная твою нудноватую натуру, уверена, что ты не станешь флиртовать с мужем подруги, будучи в свою очередь тоже чьей-то супругой. Я ведь права? — Ассанта взяла ее за руку и потрогала пальчиком тонкое колечко на безымянном пальце. — Кто этот счастливец?
По лицу Эртемизы скользнула едва уловимая тень, которую, быть может, успела заметить только Дженнаро, подглядывавшая за ними из-за спины доньи Беатриче: та любовалась работой ученика художника в свой лорнет и, целиком поглощенная этим занятием, не слышала ничего вокруг.
— Это Стиаттези, но, скорее всего, это имя ни о чем тебе не скажет…
— Он тоже художник?
Эртемиза неопределенно повела плечами и совсем уже тихо ответила:
— Он считает, что… да.
Ассанта снова закатилась хохотом:
— Узнаю малышку Ломи! Ох, прости, ведь теперь тебя следует величать синьорой Сти…
— Чентилеццки.
— Чентилеццки?!
— Да. Я воспользовалась первой частью фамилии дяди.
— Так значит, Аурелио снова вернулся во Флоренцию?
— Не совсем. Он бывает то здесь, то в Риме — наездами.
— Послушай, дорогая, но ты ведь совсем с тех пор не изменилась! У тебя нет детей?
— Две маленькие дочери, они погодки… И…
— Что? Ну же? — подзадоривала маркиза.
— И скоро будет кто-то третий.
— Милая, ты меня восхищаешь! Как только тебе удается все успевать! А что, вы уже знакомы с Софонисбой? Она когда-то учила живописи племянника Раймондо, который, между прочим, старше самого Раймондо.
Эртемиза приложила палец к губам и еще тише произнесла:
— Я жду решения из Академии. Возможно, в этот раз мне не откажут…
— Правда? Как замечательно!
— Да, но это если герцогиня Тосканская не откажет в протекции.
— Она не откажет!
— Я не знаю. Боюсь пока загадывать, слишком уж много раз все получалось неудачно…
— О, да вот и Раймондо!
Джен оглянулась. К ним по узкой искусственной тропинке, ведущей от фонтана к поляне с клумбами, где расположились художник и зрители, спускался роскошно одетый и очень красивый молодой мужчина. Его тщательно ухоженные темно-русые волосы длиною ниже лопаток наверняка были предметом зависти многих особ женского пола, равно как и улыбчивые серо-голубые глаза с густыми черными ресницами. Страусиные перья на шляпе вельможи плавно покачивались в такт походке и были в точности того же бирюзового оттенка, что и оторочка на костюме маркизы Антинори, как это было принято по правилам хорошего тона у модников из высшего света.
И тут девочка ощутила на себе взгляд, от которого ей стало не по себе, и взгляд этот принадлежал Эртемизе, которая, сжав запястье левой руки, внезапно посмотрела на нее. В ушах вместе с порывом прохладного ветра зашелестел вкрадчивый многоголосый шепот…
…«Измученная и больная, Этне сама разыскала Тэю в их укрытии. Она уже откуда-то знала о случившемся со Священной рощей, и сказала, что им нужно добраться до Изумрудного острова, где им помогут спрятаться. Однако сильная простуда, охватившая девушку, повредила их планам: не в силах более сопротивляться недугу, Этне слегла, и только чудом Тэе удалось довести ее до жилища одной одинокой доброй женщины из полуразоренного после восстания поселка.
Бывшая жрица дубравы металась в бреду, и так Тэа узнала все, что не вспомнила подруга наяву. Узнала о предательстве соотечественника. О страшной смерти Дайре. О болотах…
— Если продержится эту ночь, то выживет, — сказала их хозяйка, заботливо обтирая уксусом виски горящего лица больной.
И Тэа легла ночью на полу у постели Этне, чтобы до рассвета тревожно вслушиваться в дыхание сестры по несчастью. Это были самые страшные часы в жизни юной филиды. Под утро усталость сморила ее вязкой холодной дремотой, и вот сквозь зыбкий сон она услыхала вдруг собачий лай вдалеке, а потом — голос подруги: «Отчего ты спас меня?»
— Я в дружеском долгу у одного из твоих далеких предков, — ответил вкрадчивый шепот.
Тэа приоткрыла один глаз и увидела тень на стене над головою Этне, раскинувшейся от жара по постели. Рядом с мужским профилем виднелась тень от собачьей головы, и филида слышала прерывистое псовое дыхание у себя над ухом, но боялась пошевелиться, такой ужас охватил ее из-за увиденного.
— Тогда расскажи, — попросила его Этне.
Профиль улыбнулся, сделал плечами какое-то движение, после чего пес исчез из виду.
— Давно это было…
…Свора гончих снова взяла след и подняла благородного оленя. Пять дней беспрестанного бега по лесу, и вот наконец сегодня заветная цель так близка. Но — чу! — в отдалении слышится гул чужого рога и лай нездешней своры. Я знал, кто это, но не думал, что в охотничьем запале он совершит столь неблаговидный поступок.
Мои гончие уже напрыгивали на крутые бока оленя-вожака, и я выпустил стрелу, попавшую точно в шею зверя. Хрустя ветвями бурелома, сраженный, он покатился в овраг, а псы мои кинулись следом. Я же отправился в объезд, опасаясь в ином случае повредить ноги своего коня, и тут навстречу мне выскочила бросившая добычу свора. Они скулили и лаяли, жалуясь на несправедливость. Выехав из-за кустов, я увидел мертвую тушу застреленного мной оленя и рвущих его чужих собак — не снежно-белых с рыжими ушами, как мои борзые, а черных с подпалинами, обычных гончих. И над ними стоял всадник, одетый как богатый вельможа, но изготовленный к выстрелу лук так и остался ему без надобности. Я догадался, что человек этот прогнал мою свору, и испытал сильный гнев, однако первым заговорить обязан был он, поскольку мы оба поняли по виду друг друга, кто из нас более влиятелен и знатен. С неохотой, но он все же поприветствовал меня и представился как король Пуйл, правитель Диведа. Я сообщил ему свое имя и сан, а затем спросил, по какому праву он поступил столь дерзко. Король смутился, осознав свою ошибку, принес извинения, да только этого было мало, и он это понимал. Тогда Пуйл первым предложил мне выдвинуть условия для искупления его вины. «В моих владениях есть один рыцарь, который не желает подчиняться моему правлению и постоянно вредит мне, — сказал я. — Зовут его Хафган. Как и всё, что происходит в моем Аннуине, его деяния проникнуты чародейством. При всем при том я не могу освободиться от него, ибо связан одной священной клятвой, говорить о которой теперь не стану. Одолеть его может лишь тот, кто носит мое имя, но не является мной». Тогда Пуйл спросил: «Нужно убить его?» «Нет, — был мой ответ. — Убить его нельзя. Через год вы встретитесь у ручья, как мы с ним уговорились, и начнете поединок. Первым ударом ты прервешь нить его жизни, но он не умрет и начнет просить тебя ударить повторно. Не делай этого, как в прошлый раз сделал я, это лишь усилит власть Хафгана». «Почему?» «Он нежить. Своим прошлым поединком я ослабил себя, и теперь мне не победить его самому». «Но как это смогу сделать я? Как я смогу притвориться тобой? Я всего лишь человек, тем более, мы совсем не похожи с тобой, король Аннуина». «Увидишь», — сказал я ему тогда, и вдвоем мы выехали в мои владения, соседствующие с его Диведом, но меж тем бывшие в ином мире, куда дорогу знал только я и куда могли провести смертного лишь мои белоснежные борзые.
На берегу того ручья, где должна была вновь состояться наша встреча с Хафганом, я провел обряд и увидел всё глазами Пуйла, тогда как Пуйл увидел всё моими глазами. Он был растерян, разглядывая свои руки, потом увидел меня и вздрогнул, не понимая, как это произошло. «Ступай в замок, где проживешь год и один день, и в назначенную, последнюю, ночь приходи сюда на встречу с тем рыцарем», — велел я. «А где будешь ты?» — спохватился король Диведа, глядя на меня. Это было странно и мне — видеть себя будто бы в зеркале, говорящего моим голосом, тогда как сам я молчал. «Покуда уж ты будешь править моим миром и спать с самой прекрасной женщиной во всех вселенных, мне придется занять твое место и за этот год поправить дела в мире твоем», — с этими словами я свистнул его собак и уехал в Дивед, где стал править его народом и сделал так, что королевство стало процветать. Глядя же ночами в свое тайное зеркало, я видел, что моя жена, не зная, кто перед нею, огорчается тем, что заменивший меня отказывается делить с ней супружескую постель: она плакала, умоляя его объяснить, в чем ее вина и отчего он так холоден, однако Пуйл не мог нарушить наш договор и, хотя жалел ее, отмалчивался. Тогда-то я и понял, что лишь настоящий друг сможет устоять перед красотой и искусом такой женщины, а значит, выбор был верен.
И вот наступила последняя ночь. Я видел, что Пуйл собирается на бой, и с ним вместе поехали мои слуги, а с Хафганом поехали слуги Хафгана, не догадываясь, что король перед ними — это не я. И вот они сошлись в поединке у ручья, как и мы с личем год назад. И в точности так же, как и я, Пуйл ударил спатхой в центр его щита и расколол его пополам, а самого всадника почти вышиб из седла. Но Хафган запутался ногой в стремени, а конь понес его, смертельно раненого, прочь. Вслед бросилась вся нежить, которая подчинялась мертвому рыцарю, погнался за ним и сам Пуйл, чтобы завершить свое дело и выполнить условия нашего с ним священного уговора»…
…За спиной послышался грохот и конское ржание, все взрослые вдруг заметались, раздались перепуганные женские вскрики.
— Что происходит? — вскинув свой лорнет, спрашивала синьора Мариано.
Джен выскочила из толпы на поляну и тогда увидела, что…
Глава третья Погоня
Мария Магдалена Австрийская, супруга его светлости Козимо II, была женщиной не слишком просвещенной, не особенно умной и совсем не красивой, но зато ею владела единственная страсть всей жизни — охота. Словно бы между делом рожая герцогу наследников, она тут же вновь устремлялась в тосканские кущи, увлекаемая романтикой погони, музыкой охотничьих горнов и захлебывающимся звонким лаем сатанеющей от счастья своры. Будучи в неприязненных отношениях со свекровью как по родственной части, так и в политических вопросах, она тем не менее полностью разделяла мнение Кристины Лотарингской насчет взглядов сера Галилея, идущих вразрез со священными текстами Библии и терпеть не могла все эти новомодные теории о строении мира. Поэтому Мария, безусловно, вместо чествования дерзкого вольнодумца с куда большим удовольствием поехала бы в лес со своей свитой, пользуясь недолгим периодом отдыха между очередными родами и новой беременностью: не так давно она произвела на свет шестого отпрыска Медичи, Франческо, нынче оставшегося на попечении нянь и кормилиц в Палаццо Медичи. Однако герцог не стал бы и слушать ее отговорок. Двое старших детей — пятилетний Фердинандо и трехлетняя Маргарита — по настоянию Козимо отправились вместе с ними на пикник.
Набегавшись вместе с братом по дорожкам огромного сада «Бонавентуры», усталая Маргарита стала капризна, и няня испросила дозволения герцогини возвратиться с ними во дворец. Мария Магдалена тут же решила воспользоваться случаем и попрощалась с мужем, с сером Галилеем и с его гостями. Тем временем слуги закладывали карету, куда няня усадила детей и, развлекая их, села сама, дабы прекратить недовольное хныканье маленькой герцогини.
Но тут случилось то, чего не ожидал никто. Шестерка вороных фризских жеребцов уже была впряжена и фыркала в нетерпении, топая мохнатыми ногами в гравий выездной дороги у ворот. Кучер же, зацепив вожжи за козлы, и форейтор только изготавливались сесть на свои места, когда внезапно налетевшим порывом сильного ветра один из врытых в землю стягов с герцогским гербом опрокинуло в костер, на котором слуги как раз жарили новую порцию мяса. Моментально вспыхнувшее полотнище подхватило ураганным дуновением и швырнуло на уносных. Кони дико заверещали и с грохотом дернули карету вперед, кучер с форейтором только так разлетелись в разные стороны, да еще и ногу первого передавило колесом. Няня закричала, возгласы очевидцев наполнили сад, слуги, побросав свои дела, помчались догонять упряжку, но где там! Взбесившиеся кони были уже далеко, карету болтало из стороны в сторону, и она угрожала перевернуться в любой миг. Кто-то из лакеев побежал к коновязи, туда же устремились многие из гостей, а в первую очередь — герцог с герцогиней…
Все это медленно, будто под водою, увидела Джен, выскочив на поляну. Мысли, спутавшись было, вдруг раскрылись веером и потекли одна за другой. Коновязь. Она не заметила, как очутилась там. Лошади. Нужна самая легкая. Как по заказу, взгляд тут же выискал среди крупных и мощных коней сухощавого, невысокого и к тому же расседланного — это был тот самый злополучный жеребец графа Баттифолле, которого, спасаясь от беды, вернули хозяину цыгане. Все расхватывали своих скакунов, Джен же кошкой взлетела на спину бурого и, свистнув ему в ухо, впечатала пятки в его поджарые бока. Он полетел, обгоняя ветер, и даже те, кто успели выехать раньше, остались на дороге позади них, в том числе герцогская чета, и только маркиз Раймондо, муж Ассанты, у которого был жеребец подобных же статей, отстал не намного.
Дальше — не вспугнуть упряжку, иначе с торной дороги они могут понести в сторону и на такой скорости вдребезги разбить экипаж и пассажиров. Джен уже слышала сквозь грохот колес крики няньки и перепуганный детский плач…
«Пуйл нагонял запутавшегося в стременах Хафгана, оставив далеко за спиной слуг Арауна и нежить из свиты рыцаря-лича. Остался последний рывок, и король Аннуина привстал в стременах, изготавливаясь ухватить на скаку под уздцы коня раненого противника»…
Поравнявшись с каретой, Джен быстро разулась и стала медленно вставать, балансируя на спине мчавшегося во весь опор жеребца графа Баттифолле. Нет, стенки и крыша экипажа слишком тонки, они не выдержат веса ее тела, к тому же вожжи отцепились от козел и болтаются под ногами задней пары упряжки, с кареты их не достать.
Она прыжком снова упала верхом на его спину, сжала коленями конские бока и еще раз свистнула. Скакун вырвался вперед, соревнуясь уже со средней парой. Да, останавливать уносных нельзя: резко дернувшись перед задними парами, они опрокинут повозку. Значит — только средних и очень осторожно.
Зазевайся Джен хоть на секунду — и она не заметила бы дерева, перекошенный ствол которого выпирал на дорогу с ее стороны. Лишь чудом она краем глаза увидела его впереди, снова встала и распрямилась, как если ходившая ходуном спина коня была бы протянутым над городской площадью канатом, и, в последний миг совершив сальто над предательской корягой, четко приземлилась на обе ноги по другую сторону, чуть ближе к крупу лошади, но удачно. Бабушка Росария, будь она жива, могла бы гордиться своей приемной внучкой!
Но карету, что сшиблась краем крыши с деревом, начало заносить, и девочке ничего не оставалось, как второпях перебросить себя со спины бурого на спину одного из фризских скакунов в середине цуга. Тут в поле ее зрения очутился маркиз Антинори, догнавший их с другой стороны дороги; уже без шляпы, взлохмаченный, он что-то крикнул сидящим в карете, и задравшееся колесо снова упало в колею, а экипаж восстановил равновесие…
«Раненый рыцарь взмолился о том, чтобы Пуйл нанес ему последний удар. «Нет! — ответил тот. — Я не сделаю этого и освобожу твоих слуг от колдовского уговора! Они могут стать придворными королевства Арауна!» И тут вся нежить стала превращаться обратно в живых людей, а тело Хафгана вспыхнуло и рассыпалось прахом»…
Джен осторожно притормаживала лошадь, на которой сидела, Раймондо же крепкой рукою ухватился за дверцу, больше не позволяя карете раскачиваться. Кони перешли на рысь, на шаг, затем и вовсе встали. Маркиз утер рукавом пот со лба, спрыгнул с коня и раскрыл дверцу, а Дженнаро перебралась по лошажьим спинам на козлы.
— Синьора, простите мне мою неловкость, — сказала она герцогской няне, перегибаясь и заглядывая в окно.
Женщина прижала к себе детей и разрыдалась в объятиях маркиза, который что было сил пытался их успокоить.
Остановившуюся карету постепенно догнали и все остальные преследователи. Няня опомнилась и теперь горячо благодарила Джен, а та, пока не поздно, намечала пути к отступлению. Однако маркиз не дал ей улизнуть:
— Как ваше имя, юный герой?..
«Одолеть его может лишь тот, кто носит мое имя, но не является мной!..»
Джен растерялась, лихорадочно поправляя на себе одежду и попутно пытаясь узнать, не ослабла ли повязка на груди. Герцоги, убедившись в целости и сохранности сына и дочери, тут же подступили к ней вслед за Антинори. Мария Австрийская расчувствовалась настолько, что едва не задушила Джен в своих не по-женски мощных объятиях. Все взрослые окружили бедного подростка таким избытком внимания, что той больше всего на свете захотелось провалиться сквозь землю…
«Одолеть его может лишь тот, кто носит мое имя, но не является мной!..»
Где-то здесь кроется ответ, где-то в этих словах! Джен слегка повело после безумной вольтижировки, и она закрыла глаза ладонью.
— Ты цел? — озабоченно спросил герцог, склоняясь к ней. — Как твое имя?
— Ах, монсеньор, нам всем лучше сбавить пыл! — догадалась герцогиня. — Мальчик перепуган. Эй, кто-нибудь, дайте-ка воды смельчаку!
Да-да, я перепуган, я очень перепуган, и я не знаю своего настоящего имени, главное чтобы донна Беатриче не узнала правду…
«Мы встретились с Пуйлом в Глин-Кохе, и он рассказал мне о поединке, ничего не приукрасив и не утаив. Я ответил: «Возвратись и ты в свои владения, и увидишь, что я сделал для тебя». Но ни словом не обмолвился о прекрасной Рианнон, с которой мы повстречались в лесу Диведа во время конной охоты и которая прониклась нежным чувством к Пуйлу, в обличии которого тогда находился я. Но поскольку я пообещал вознаградить его за помощь, то говорить красавице об истинном положении вещей не стал, и до поры до времени она была уверена, что ведет беседы с настоящим королем тех земель. Но однажды…
Мы с нею спешились, чтобы напиться воды в старой дубраве. Ручей этот брал исток в моих владениях, но я не сразу вспомнил об этом, а когда мое истинное лицо отразилось в нем, было поздно. Рианнон вскрикнула, как зачарованная уставившись на моего двойника в воде, разительно отличавшегося от Пуйла по всем приметам. «Кто ты?» — спросила она, едва оправившись от изумления. Мне пришлось сказать ей свое настоящее имя, и она удерживала меня у ручья, умоляя подождать и дать насмотреться: «Я знала, что ты не из этого мира, но даже не ведала, насколько ты прекрасен, король Аннуина!» «Скоро вернется настоящий Пуйл, и мне хотелось бы, чтобы ты полюбила его, ибо он один из лучших среди смертных в своем благородстве. Моим подарком вам пусть станут три верных слуги. Двое из них будут охранять тебя повсюду, и через них ты сможешь передать мне весточку, если окажешься в затруднении. А силу третьего используй с умом и тоже лишь в крайнем случае». Я свистнул двоим совам, стерегущим нас на дереве, и протянул ей пастушью суму. В следующий раз мы увиделись много времени спустя — уже будучи женой короля Пуйла, она прислала ко мне своих телохранителей с просьбой о помощи, и те рассказали мне, как посредством третьего слуги она навлекла на себя проклятие отца, наложенное на них с мужем поименно. В моих силах было лишь уменьшить воздействие его слов ровно вполовину, и я отдал совам корень мандрагоры: «Она должна измельчить его, высыпать в вино и выпить. Немедленно». Однако этим я и достиг бы только части желаемого результата: проклятие было родовым и сильным, поэтому смерть явилась бы разоблачить обман, а также в течение семи лет завершить начатое. По прошествии же этого срока дитя Рианнон оказывалось уже вне опасности. И, призвав к себе слугу, из-за которого произошло несчастье, я сделал то, что должен был сделать с Гором… с Гориваллтом, наследником престола Диведа, сразу после его появления на свет.
— Вот потому я и вытащил тебя из трясины, праправнучка королевы Диведа, похожая на нее, как две капли воды. Мое имя будет хранить вас, но запомни: лишь наполовину. Остальное только в ваших силах.
Шепот прервался, и тень, сжавшись, пропала со стены.
Тэа проснулась и подскочила на соломенном тюфяке, чтобы увидеть, жива ли Этне. Утро уже пробивалось сквозь узкое окошко, освещая лицо спящей девушки. Испарина, выступившая у нее на лбу, была доброй вестью: этой ночью болезнь отступила.
А еще через несколько дней они продолжили свой долгий путь на Изумрудный остров»…
Донья Беатриче была смущена: великие герцоги Тосканские выражали признательность за ее воспитанника, хотя, кажется, сам мальчик готов был сейчас же куда-то сбежать и спрятаться, чему вдова Мариано не удивлялась, памятуя его застенчивость. В конце концов герцогиня Мария Магдалена вдруг обратилась к той молодой девушке, которая сначала все время находилась среди художников возле мольберта мастера Кристофано, а позднее о чем-то шепталась с маркизой Антинори, будучи с нею явно на дружеской ноге. Герцогиня Тосканская выразила пожелание, чтобы эта девушка, синьора Чентилеццки, написала для Палаццо Медичи портрет юного героя, и та без малейших колебаний согласилась, одарив Дженнаро цепким изучающим взглядом. Однако на этот раз вместо того чтобы смутиться, мальчуган ей… улыбнулся. Ассанта Антинори, засмеявшись, поаплодировала ему и своему мужу, помогая последнему приводить себя в порядок после неожиданно приключившейся скачки, а маркиз, приобняв мальчонку за плечи, дружески его встряхнул, чтобы приободрить.
— Отныне ты всегда желанный гость в Палаццо, и я хочу, чтобы тебя обучали те же педагоги, что обучают нашу семью, — сообщил Козимо и поглядел на сера Галилео, который охотно поклонился, принимая иносказательное распоряжение герцога.
Глава четвертая Загадочные убийства
В трактире стоял горький смрад, и даже многие завсегдатаи торопились поскорее уйти из этого адова местечка сегодня. Поговаривали, что жуткий запах гари возник здесь неспроста, и виной тому вовсе не подгоревший окорок, а недавняя ссора трактирщицы с мужем, из-за которой тот едва не устроил поджог.
— Смерти ищете, синьор Шеффре? — наклоняясь к самому уху кантора, сидящего за столиком в укромном углу заведения, поинтересовался пристав Никколо да Виенна. В противном случае он рисковал быть попросту не услышанным в жутком гаме.
Учитель музыки улыбнулся ему и кивнул на соседний табурет, но да Виенна запротестовал:
— Ну нет уж, увольте, сударь! Воистину, мне не понять, что вас вечно тянет в такие вертепы!
— Отсюда всегда удобно наблюдать, — Шеффре спокойно поворошил ножом в своей тарелке ужасного вида макароны, явно давно остывшие и слишком передержанные в кипятке; одно только успокоило Никколо: судя по всему, кантор даже не подносил ко рту ни их, ни то пойло, что стояло в его бокале на грязной нетесаной столешнице.
— Наблюдать? И за кем же вам понадобилось наблюдать, друг мой?
Пристав опасливо оглядел табурет и все-таки сел напротив Шеффре, стараясь ни к чему здесь больше не прикасаться даже краями одежды.
— За жизнью, синьор Виенна.
— И где же вы наблюдаете здесь жизнь? По-моему, здесь одни отбросы и… вот тот кошмар, что расплылся в вашей тарелке.
Кантор лишь пожал плечами:
— Если посмотреть на это с точки зрения кошмара, который расплылся в моей тарелке, то уж поверьте мне: всё не так плохо, как кажется вам.
— Мне кажется иное, Шеффре. По-моему, вы немного сошли с ума.
— Что ж, один человек, он доктор, несколько лет назад по секрету сообщил мне, что — да. И не немного. А вы сами как оказались здесь, Никколо?
— О, я исключительно по долгу службы! С нашими новшествами в Барджелло многим из нас теперь приходится бродить по притонам, когда на кого-нибудь из владельцев этих богаделен поступает жалоба. Но я давно знаю о вашем пристрастии к подобным местечкам и, поверьте, встревожен за вашу сохранность.
— Не переживайте, Никколо, я здесь не один такой. Видите вон того ряженого? Он иностранец, англичанин. Из семьи католиков, но ныне англиканской веры, депутат их парламента…
— Вы шутите?
Да Виенна никак не мог усмотреть в худощавом черноглазом мужчине, на вид — далеко за сорок, одетом как простой рабочий и вполне исправно говорящем по-итальянски, чужестранца с севера.
— Нет. Не шучу. Вот та компания крепких парней у окна, видите? Двое из них постоянно возят воду и снедь в ваше управление, а сегодня у них траур — у того громилы с черной повязкой на рукаве умер отец, которого все они знали много лет. А это дочь трактирщицы, и во время ссоры родителей ей этой ночью досталось от обоих. Она немного глуха с детства и плохо разбирает, что ей заказывают посетители, а если и слышит, то все равно приносит вот такое, — Шеффре кивнул в сторону тарелки с макаронами, похожими на раскисших ленточных червей.
Заметив, что кантор и пристав смотрят в его сторону, англичанин слегка, но вполне учтиво им поклонился, а потом продолжил разговор со своими собеседниками, держа свой бокал, как и Шеффре, лишь для декорации.
— Он поэт, — продолжал кантор. — Несколько лет жил и здесь, и в Испании, а теперь приехал опять.
— Да уж, мне и в самом не понять вас, людей искусства!
Никколо усмехнулся, но тут англичанин подошел к ним, пожелал здравствовать с едва заметным акцентом и представился приставу Джоном. Да Виенна и сам не понял, как все получилось, но поймал себя на том, что сидит за тем же столом теперь в окружении толпы посетителей трактира и травит шутки, которые на днях рассказывал в Барджелло его собственный начальник — из тех, коими вряд ли поделишься в присутствии приличных женщин:
— Один южанин приехал в Венецию и узнал, что хозяин бакалейного магазина срочно ищет разносчиков. Он отправился к нему наниматься, но владелец говорит: «Э, постой! Хочу знать, как хорошо ты знаешь наш город и наши обычаи! Можешь ты назвать по крайней мере два венецианских блюда?» — «Жареная треска и буссола!» — «А хотя бы два сорта венецианского вина?» — «Вальполичелла и фраголино!» — «Хорошо, а пару мест, где здесь можно найти лучших куртизанок?» — «Пустяки, в Кастеллетто Риальто или салоне Франко!» — «Что ж, ладно, это ты знаешь, а сейчас… Назови-ка мне сейчас, куда впадает река Сена?» — «О, уважаемый, я еще не был здесь на этой реке!» — «Так я и знал! Всё бы вам, террони, только жрать, пить да за женщинами влачиться — никакой культуры!»
Громче всех хохотала полуглухая и, кажется, не слишком смышленая дочь трактирщиков, да и сама трактирщица, из любопытства выйдя к ним из-за своей стойки. На блестящем от жирных кухонных испарений лице ее красовался багрово-синий кровоподтек под глазом, а во рту не хватало нескольких передних зубов. Однако это пристава уже не смущало, и все так же, под веселую скерцо, слова которой на ходу придумал Джон, а подыграл ему на лютне кантор, Никколо отдал хозяйке заведения судебную повестку. Это вызвало только новый взрыв хохота.
Улучив момент, когда Шеффре поставил лютню в ноги, да Виенна подвинул к нему табурет и спросил, коль скоро уж тот в курсе всех городских слухов, не известно ли ему об убийстве на виа Мичели.
— На виа Мичели? А что это за убийство?
— Мы пока не предаем его гласности. Просто это был ваш, можно сказать, коллега, Альфредо Сарто… И убийство, мягко говоря, необычное.
— Как это — необычное? — глаза кантора потемнели: наверняка он прежде хорошо знал Сарто и имел основания испытывать к нему неприязнь. Что неудивительно, памятуя репутацию покойного ныне синьора и судебное разбирательство по обвинению его в соблазнении какой-то юной девицы. Слушание проходило во Флоренции три или четыре года назад и наделало шума. Однако более ничем не выдал себя Шеффре — не поморщился и не отстранился.
— С декапитацией, — пояснил Никколо, проведя ребром ладони себе по горлу.
— Вот как!
— Но я скажу вам хуже того: это уже четвертое такое убийство за последние два года. До него два произошли во Флоренции, а одно — не так давно — в Ареццо.
Кантор удивленно приподнял брови:
— И все четыре с обезглавливанием?
— Более того, один и тот же почерк: после отсечения головы убийца кладет ее в мешок из-под фасоли и бросает возле тела.
— Убитые — всегда мужчины?
— Да, все четверо. Еще довольно молодые и не из бедных, хотя и не аристократы. Больше никаких следов он не оставляет.
— А чем он отрубает головы? — отодвинув от себя сунувшегося к ним пьяного завсегдатая, уточнил Шеффре, и да Виенна заметил про себя, что вопрос его весьма к месту.
— Идеально заточенным орудием. Это может быть топор, сабля, меч — что угодно, только заточка такова, что позволяет сделать это одним ударом и не дробит позвоночник. Бьет он не по шее, а по горлу, и скорее всего, жертва при этом лежит на спине, но в сознании.
— Связанная?
— Неизвестно. Во всяком случае, никаких следов от веревок на мертвецах мы не находили. Поэтому либо убийца развязывает его перед уходом, либо обладает недюжинной силищей, чтобы одной рукой удерживать отбивающегося, а другой умудриться снести ему голову. Или же… убийц там двое или несколько.
— И никаких следов?
— Никаких. Никто не слышит криков, возни, никто не видит ничего подозрительного. Вообще ничего! Как будто убийца — сам посланец ада, бесплотный дух!
Кантор кивнул и потер пальцами тяжелые веки немного сонных глаз:
— Обещаю, если услышу хоть что-то, что прольет свет на это дело, сразу сообщу вам. А теперь давайте поедем в приличную таверну и наконец поужинаем!
И это была самая здравая мысль за сегодняшний вечер, чего не мог не признать изрядно утомленный шумом и гамом заведения пристав. По приглашению учителя музыки англичанин отправился вместе с ними.
Шеффре снимал две комнаты в домике близ площади Сантиссима Анунциата, да еще место в конюшне на заднем дворе для своего серого. Во второй комнате жил старый слуга, который, в сущности, был кантору почти и не нужен, но которого он когда-то пожалел и взял на должность лакея, и это был единственный способ платить ему честно заработанные деньги, поскольку подаяние смертельно оскорбило бы списанного на берег моряка. Особых нужд кантор не испытывал: он и домой приходил лишь тогда, когда основательно выматывался разумом и телом, после чего никакие мысли уже не одолевали его на ночь глядя, позволяя тем самым провалиться в черную пучину небытия. Это были самые благословенные часы в жизни учителя музыки. Иногда ему снились невнятные обрывки прежних или нынешних событий; города, где он когда-либо бывал, в запутанных грезах смешивались, становясь одним незнакомым городом. Там, кажется, он был счастлив. Вернее, не счастлив — он просто не был собой, не помнил ни себя, ни своего имени, ни своей судьбы. Наблюдал все, что проносилось перед глазами, но не касалось его самого. Но каким же разочарованием становилось каждое утреннее пробуждение! Мир обрушивался на него сверху, как ледяной град в середине лета. Шеффре долго еще лежал, закрыв лицо ладонью или полотенцем, чтобы оправданно оттянуть, отсрочить начало очередного бессмысленного дня, однако свет неуклонно пробирался под веки и выгонял его из постели. Да, страшнее всего было по утрам.
Вот и сегодня, проснувшись, он по привычке испытал знакомое разочарование, озаглавить которое можно было бы одним словом — «Опять…» В памяти промелькнул вчерашний вечер, разговор с да Виенной о преступниках-расчленителях и о смерти похотливого композитора Альфредо Сарто, некогда числившегося среди музыкантов камераты Барди. А потом появилось это чувство… Шеффре даже не сразу смог связать его с определенным фрагментом прошедшего дня, просто где-то глубоко в душе родилась, укоренилась и постепенно крепла уверенность, что сегодня все должно измениться. Он перебрал в уме диалоги с сэром Донном за ужином, но они так и не пролили свет на эту загадку. Слуга шумел за стеной, наливая воду в корыто и напевая себе под нос простой мотив без слов, вот так: «Па-па-па! Та-тарам! Па-па-па — ля-ля». Такие песенки часто тянут матросы, и кантор вдруг ощутил легкий намек озарения — так, ускользая, прекрасная ветреница оставляет за собой едва уловимый аромат своих духов. Шеффре зацепился за мысль о море, тут же возникла и причина этой взаимосвязи — созвучие с фамилией Мариано, и вот, готово! Он улыбнулся: вчера донья Беатриче приехала в Приют испросить его согласия на то, чтобы завтра — то есть, уже сегодня — на их уроке с Дженнаро присутствовало некое третье лицо, художник, которому сама ее светлость герцогиня заказала портрет мальчика, и не просто, а в новомодном антураже, потому как среди знатных флорентийцев с недавних пор началось настоящее поветрие, и все непременно хотели украсить свои дома картинами, где музыкант играл бы на каком-либо инструменте. Само собой, занимайся Дженнаро музыкой всерьез, кантор не одобрил бы таких развлечений, но поскольку синьорой Мариано было решено уделять больше времени урокам по изящной словесности, Шеффре лишь пожал плечами и ответил, что с его стороны возражений не будет. Однако само появление художника в отработанном расписании одинаковых дней вызвало странное предчувствие, сравнимое с радостным возбуждением в ожидании скорого праздника. И коль уж сами по себе праздники давно не вызывали у учителя музыки никаких особенных чувств, быстрый перестук споткнувшегося сердца в тот момент показался ему странным знаком. «Пусть! Значит, так и надо!» — сказал себе кантор вчера и повторил сегодня.
Тут в комнату без всякого стука ввалился слуга, закончив свои дела на кухне, а увидев, что хозяин все еще валяется в постели, неодобрительно проскрипел:
— Ваша вода готова, синьор. Между прочим, кто встает поздно, тот попадет в ад!
— Ад, Стефано, — всем телом потягиваясь и закладывая руки под голову, отозвался Шеффре, — может быть только здесь, на земле. Впрочем, как и рай. Вы мне вот что скажите: там не появился ли еще Жакомо?
— Да уж, наверное, час как бегает по двору…
— Да вы что?!
Кантор подскочил, натянул штаны, заправил в них сорочку и вспрыгнул на низкий широкий подоконник распахнутого окна:
— Жакомо! — крикнул он бегавшему внизу соседу, фехтовальщику, хорошо известному среди мелких дворян, что обучали у того своих сыновей.
Уже готовый вбежать в дверь дома напротив, лохматый и заполошный Жакомо обернулся, выискивая в верхних этажах источник звука:
— Сейчас-сейчас! Ты спускайся, я мигом, один момент!
— Вот и еще — к чему вам, скажем опять же, каждый божий день нужна эта купальня? — все ворчал Стефано, прибирая постель и из-под сурово нахмуренной седой брови искоса примечая, как хозяин обувается, выдергивает шпагу из брошенных у кровати ножен и направляется к выходу. — Или вы язычник какой, чтобы столько полоскаться? Уж больно оно накладно выходит, каждый день-то…
На эту старую присказку Шеффре давно уже не отвечал. Конечно, дай старику волю, и он вызовет экзорциста, дабы избавить господина от одержимости духом выдры, в которой его наверняка подозревал, или, по крайней мере, станет часами рассказывать о вреде воды, что самому кантору казалось странным, ведь более сорока пяти лет своей жизни Стефано провел на морском судне. Впрочем, Шеффре уже где-то слышал курьез о том, что моряки недолюбливают воду больше, чем кто бы то ни было иной, и у них, дескать, есть для этого все основания.
Он выскочил во двор, где с победоносным воплем: «А-а-а-а, вот и ты!» — на него накинулся сосед-фехтовальщик. В окнах, выходящих во двор, как всегда, тут же стали появляться лица зевак.
Пользуясь моментом, когда их с Жакомо шпаги наглухо сцепились между собой, Шеффре спросил его о существующих способах обезглавливания. Лохматый черноглазый Жакомо поджал губы, отшвырнул от себя противника и ответил в том духе, что это зависит от ситуации, в первую очередь, отбивается ли жертва или лежит на плахе. Насколько было известно кантору, фехтованием Альфредо Сарто не увлекался и вообще был не слишком-то развит телесно, поэтому шанс совладать силой у него появлялся лишь с хрупкими девицами, чем, похоже, он долгое время и промышлял. Но ничего определенного Жакомо ответить не смог, ведь если верить да Виенне, даже полиции было известно не так уж много об этих четырех убийствах.
Так, размявшись, но не обретя при этом каких-то полезных сведений, Шеффре пошел к себе, а уже через полтора часа сидел в музыкальной комнате Приюта, дожидаясь прихода ученика. Однако вместо Дженнаро в зал, пятясь и открывая двери нижней частью спины, проникла какая-то женщина. Руки ее были заняты мольбертом, на плече висела громадная сума с разными художественными приспособлениями, а сама она, отряхнувшись и подбоченившись, встала посреди комнаты, обозревая помещение.
— Темновато, — сообщила дама и поскребла ногтями в волосах, небрежно перехваченных шелковой косынкой. — Можно будет открыть еще и вон те ставни?
Кантор разглядывал ее с крайним изумлением, тем более что выглядела она презабавно.
— Никогда не пробовал, но, наверное, можно… Синьора… м-м-м?..
Она поставила тяжелую сумку на пол и наконец-то уставилась ему в лицо:
— Чентилеццки. Эртемиза Чентилеццки. А вы, я полагаю, синьор Шеффре, учитель музыки воспитанника синьоры Мариано? Давайте уже откроем то окно?
Так и не разобравшись, кто эта деловитая особа, кантор отправился открывать ставни в самом углу, которые основательно заклинило за много лет бездействия. Женщина помогла ему, без тени стеснения встав коленом на подоконник и хорошенько толкнув створку. Она была так близко, что Шеффре успел рассмотреть небольшой, но хорошо различимый розовато-белый шрам в левом углу ее рта. Ставень наконец-то поддался, и музыкальную комнату залило дневным светом.
— А где художник? — уточнил кантор, хотя, в сущности, какое ему могло быть дело до того живописца?
Синьора Чентилеццки сразу как-то насупилась, словно готовый свернуться еж, и уколола его взглядом исподлобья.
— Я художник, — буркнула она, отходя к мольберту.
На этот раз с удивлением он справился быстрее и предложил помощь.
— Я оставила в коридоре подрамник, — сказала она. — Если вас не затруднит…
— Конечно, но что есть «подрамник»?
— Холст на раме.
Ее движения поражали меняющейся чередой свойств: все свои вещи она расставляла то резкими у грубоватыми жестами, то едва ли не танцевала одинокой грацией вокруг сооружаемого рабочего места.
— Куда вам его поставить, синьора? — выглядывая из-за принесенного холста, спросил Шеффре.
Она, не глядя, указала на мольберт, но не привинченную фиксатором нижнюю рейку при постановке перекосило, и подрамник едва не слетел с нее на пол, в последний миг пойманный кантором. Синьора Чентилеццки — совсем еще, между прочим, молодая девушка — смерила его взглядом, которым высказала все, что думает о белоручках-музыкантах. Когда же он извинился за неловкость, художница сразу повеселела:
— Ничего страшного. Это прикручивается вот здесь, а сверху закрепляется здесь. Благодарю вас.
Они обернулись: на пороге стоял Дженнаро, и стоял он там уже продолжительное время, с интересом за ними наблюдая.
— Доброго дня! Неужели я опоздал?
— Нет, проходи — и начнем, — спокойно сказал Шеффре, хотя на самом деле до спокойствия ему было далеко.
Странно начавшийся день странно и длился. То, что уже давно отболело, умерло и лежало где-то на дне застоявшейся трясины, будто торфяная мумия, внезапно дало о себе знать. Кантор начал свой урок, художница встала к своему холсту, наводя на Дженнаро сложенные окошком руки и прищуриваясь, а сам ученик как ни в чем не бывало взялся за ноты. И Шеффре чувствовал нет-нет да возникавшее желание снова и снова посмотреть на Чентилеццки — не на то, что она делает у мольберта, а на нее саму. Он уже давно не припоминал за собой подобных мыслей, тем более сама Эртемиза, казалось, совершенно забыла о его существовании, видя перед собой только мальчика за клавесином и торопливыми штрихами кисти перенося его позу на холст.
Художница была немалого роста — лишь слегка ниже него, — в широкой, перепачканной красками, скучно-серой одежде без малейших намеков на кокетство кружев или вышивки. Темные волосы, брови и диковатый пристальный взгляд карих глаз янтарной глубины выдавали в ней очевидную примесь южных кровей, а звучный, с оттенком металла голос вызвал у кантора легкий вздох профессионального сожаления: поставленный для вокала, он украсил бы оперную сцену великолепным контральто. Наверное, до самого конца жизни ему не забыть этот сказочный, переливчатый тембр; и по сей день не бывало случая, чтобы, задумавшись о своем, Шеффре не вспоминал ее шепот, такой тихий и слабый перед смертью: «И все-таки я пела»…
— И ты, конечно, не хотел бы вернуться домой! — насмешливо и вкрадчиво прозвучал не вопрос — утверждение.
— Я не знаю, — отрывая взгляд от своих записей, машинально ответил кантор.
Наступила тишина. Шеффре поднял голову и увидел перед собой две пары изумленных глаз: перестав играть, на него, хлопая ресницами, уставился Дженнаро, а синьора Чентилеццки замерла с кистью в руке.
— Простите, — замялся он, — я иногда говорю по привычке сам с собой. Не обращайте на это внимания.
Проклятие, неужели я сказал это вслух…
Кантор встряхнулся, провел рукой по лицу и, извинившись, вышел в коридор, чтобы глотнуть свежего воздуха. Видимо, от едкого запаха лака в голове у него помутилось, и он стал слышать несуществующие голоса.
Эртемиза и Дженнаро переглянулись.
— Я тоже это слышал, — признался мальчик.
Глава пятая Стон альраунов
Три года, последовавших за переездом во Флоренцию, Эртемиза провела словно в каком-то затяжном и нелепом сне, спасаясь лишь в своей работе. Впервые узнав о том, что скоро станет матерью, она внутренне взбунтовалась: это означало, что снова не она сама, а кто-то извне будет распоряжаться ее временем и силами. Кто-то, связанный с тем и навязанный тем, кого она не любила и считала в своей жизни посторонним пришельцем.
Художником Пьерантонио оказался слабым и притом ленивым, и будь в их семействе только один живописец — в его лице, — мастерская и весь инструментарий в маленьком домике, где оно поселилось неподалеку от набережной Арно, быстро заросли бы паутиной и пылью. Нелюбимому ремеслу Стиаттези, а именно так, по фамилии, всегда и звала его жена с первых же дней их совместной жизни в Тоскане, предпочитал азартные игры, и супруги постоянно сидели в его карточных долгах. Эртемиза никогда и представить не могла, на какие ухищрения ей придется идти, чтобы изыскивать средства для оплаты дома и покупки необходимых рабочих материалов, она не отказывалась даже от самых ничтожных заказов и частенько скрывала от Пьерантонио источники доходов — в ином случае, узнавая о размере полученных сумм, он разорил бы их окончательно. Жаловаться дядюшке, изредка приезжавшему сюда из Рима, она считала делом недостойным и всегда скрывала от него постыдную истину. Аурелио и без того принимал в ней куда большее участие, чем в судьбе родных дочерей, хотя, как думалось Эртемизе, вовсе не обязан был этого делать, особенно после всего, что произошло. Видеть же отца она не хотела, никогда не спрашивала о нем дядю, и лишь редкими ночами, когда весь старый дом погружался в глухую тишину беспробудного сна, а ее бросал на берегу реки Забвения ворочаться среди воспаленных мыслей под еле различимое клацанье стрелок огромных часов в гостиной, Эртемиза начинала воображаемый диалог с Горацио. Там, в этой полудреме-полуяви, она говорила отцу всё, и он, образ синьора Ломи, был принужден смиренно выслушивать ее монолог, а иногда — выслушивать и согласно кивать. Однако облегчения это не приносило ни для души, ни для переживания семейных неурядиц, как до смешного мягко называли подобное благовоспитанные флорентийские матроны.
Ко всему прочему, когда фигура жены изменилась до такой степени, что стала вызывать у Стиаттези лишь отвращение, он принялся пропадать сначала днями и ночами, а потом неделями, иногда не стесняясь приводить домой своих дружков и потаскух, которых подбирал в игорных притонах. Однажды, уже будучи едва ли не на сносях, Эртемиза не вытерпела. Услышав грохот на крыльце, она протерла руки тряпкой, повела затекшими плечами и твердым шагом покинула мастерскую. Пьерантонио был пьян, как и его спутники, несмотря на еще не поздний вечер, и на вопрос, почему бы им не убраться туда, откуда они все пришли, ответил лишь смехом, который подхватили и гости. Жена невозмутимо предложила ему пойти следом за нею на веранду, где вдруг облеклась каким-то зловещим флером, а в черных от ярости глазах ее засквозил дьявольский огонь. Не повышая голоса, она медленно проговорила всего одну фразу:
— Если еще раз ты посмеешь привести сюда это, — и, указав большим пальцем через плечо в сторону шумной толпы снаружи, завершила: — я тебя прокляну.
Стиаттези отчего-то сразу поверил: проклянет. Может, виной тому было опьянение, преувеличенно мрачно рисовавшее ему картину мира, но он в самом деле напугался тогда настолько, что душа ушла в пятки.
— Хорошо, хорошо, мы уже уходим. Не злись!
Он и в самом деле никогда больше не посмел нарушить ее запрет. Даже получая скудные заказы по ремесленной части, Пьерантонио понимал, что хозяин положения — не он, что без денег жены им не протянуть и что она и в самом деле, если разгневается, будет способна выполнить свою угрозу. Когда однажды на исходе октября Эртемиза пришла домой с заказа и велела его подмастерьям сходить за вещами к повозке, Стиаттези даже удивился, почему это вдруг супруга изменила своим привычкам и перестала корчить из себя самостоятельную, сильную и независимую особу. Все выяснилось, когда после ухода ребятишек она окликнула служанку:
— Абра! Будь добра, приведи акушерку, у меня по дороге отошли воды, — и та, охнув, сломя голову бросилась за подмогой.
Все так же равнодушно жена сообщила уже Пьерантонио, что заверенное у нотариуса завещание на случай ее смерти в родах лежит в старом секретере на средней полке, среди закладных и прочих документов. В ответ на суеверное восклицание не кликать своими словами беду Эртемиза сказала, что ее мать умерла из-за этого и потому она хочет быть готовой к подобному исходу, если он предрешен судьбой.
Ее предчувствия были не беспочвенны: мучилась в схватках она очень долго, и многие другие женщины на ее месте умерли бы, не выдержав затяжных страданий. Однако Эртемиза не только выжила сама, хоть и сильно покалечившись, но и родила живую девочку, которую, не особенно интересуясь мнением мужа, назвала позднее Пруденцией, в честь своей матери.
Единственным положительным следствием этого процесса оказалось лишь то, что она, выздоровев, перестала испытывать бесконечную боль при каждой супружеской близости, хотя и получать какое-то, пусть малейшее, удовольствие после этого не начала. В дом была приглашена кормилица, и Эртемиза, плотно перетянув грудь, быстро избавилась от неприятностей, связанных с притоком молока, что позволило ей продолжать работу без оглядки на бытовые дрязги.
К ее неудовольствию, Стиаттези оказался еще и плодовитым, точно племенной баран, и не успела она прийти в себя после рождения Пруденции, как снова обнаружила, что находится в тягости. Может быть, из-за ее ослабленного здоровья или по какой-то иной причине, но долго это не продлилось, о чем Эртемиза ни капли не сожалела. Оповестить мужа ни о первом, ни о втором событии она не успела, и что-то ей подсказывало, что Пьерантонио тоже не был бы огорчен, а отсутствие или наличие знаний подобного характера нисколько не мешало ему выполнять, как он считал, свои обязанности в отношении жены. Стиаттези и в голову не приходило, что всякий раз она в одной и той же позе молча терпит его нашествие, изучая потолок, а то и попросту закрыв глаза в темноте и считая про себя до тысячи. Когда Пруденции исполнился год и два месяца, у нее появилась сестра Пальмира, похожая, по убеждению отца, на него самого: «Такая красавица!» Решив хотя бы изведанным способом обезопасить себя на ближайшее время, эту дочь Эртемиза взялась кормить самостоятельно. Где уж там! Разве можно спастись от плодовитости племенных баранов? Муженек исчезал на недели, потом сваливался как снег на голову, выгребал из комода все имеющиеся деньги, чтобы заплатить кредиторам, делал ей очередного Стиаттези и снова уходил в дальнее плавание по картежным заведениям. Правда, до поры до времени все эти истории заканчивались тем же, чем и вторая беременность, без всяких усилий со стороны синьоры Чентилеццки. Но только до поры.
Получив на исходе третьего года жизни в Тоскане известие о том, что старая герцогиня намерена предложить ее кандидатуру для учебы во флорентийской Академии искусств, обрадоваться Эртемиза не успела, поскольку попутно узнала и то, о чем узнавать не любила. Как назло, этот наследник рода Стиаттези сдаваться не собирался и решил обязательно увидеть свет, о чем стало ясно, когда прошли все мыслимые сроки, а выкидыша не случилось. Ко всему прочему акушерка предрекла ей рождение мальчика, заметив, что уж больно скоро она раздалась в талии — не так, как было с Пальмирой и Пруденцией. «Лишь бы не единорог», — ответила Эртемиза и, заставив Абру подыскать приличествующий наряд, в котором ее положение было бы не слишком заметно, отправилась на виллу Галилея в темно-зеленом платье с золотистой шелковой накидкой на плечах. И там, к своей радости, она повстречала Ассанту, давно уже ставшую маркизой Антинори, но, если не считать фамилии, ничем более не изменившуюся.
До чего же в тот день разошлись «страхолюды»! В «Бонавентуру» их набежало целое полчище, все они скакали, кувыркались и устраивали еще массу всякоразличной возни, иногда заставляя Эртемизу, которая, казалось бы, за многие годы должна была привыкнуть, что кроме нее этих тварей не видит и не слышит никто, невольно вздрагивать и опасливо озираться по сторонам. С приходом Ассанты они и подавно взбесились не на шутку — ёрничали, пели в честь красавицы маркизы фривольные гимны, шептали всякие непристойности, отчего их хозяйке невольно приходилось повышать голос, чтобы в этом гвалте слышать саму себя. Некоторые из них, как зачастую и прежде, принимали облик обычных детей, отличаясь от тех только характером проделок и легко обходясь без детских истерик и капризов. Одного подростка — красивого, словно ангел, мальчишку — Эртемиза сочла поначалу альрауном, хотя он и не безобразничал, а просто очень внимательно, стоя неподалеку, взирал на нее синими глазами; но когда присмотрелась, поняла, что это обычный ребенок, внук той пожилой синьоры, что с интересом следила за работой учеников мессера Аллори над портретом Великого герцога. Было в мальчике что-то необычное, на нем невольно задерживался взгляд, но за постоянными расспросами подруги по монастырю и кульбитами «страхолюдов» сосредоточиться на нем Эртемиза никак не могла. Он был в бархатном фиолетовом камзоле, коротких, до колена, пажеских штанах поверх чулок и в кипенно-белой блузе с прикрепленным поверх широким гофрированным воротником, полностью скрывавшим под собой всю шею, а на волнистых темных волосах прелестно сидела шапочка, одновременно похожая и на тонкий берет, и на детскую аксамитку, украшенную яркими перышками и жемчужинами. Когда же к ним подошел муж Ассанты, вся толпа альраунов неожиданно взвыла, сорвалась с места и помчалась к выезду с виллы, где закладывали карету для герцогских детей и няни, и как только Эртемиза ощутила укол опасения, не вытворили бы они чего по своей подлой натуре, тут же все и случилось. Самый отвратительный из них, похожий на обезьяну с бараньими рогами, свистнул остальным и, убедившись, что хозяйка смотрит в его сторону, играючи толкнул лапкой древко с гербом Медичи в костер, а потом, сморщив морду, издевательски закукарекал. Другой «страхолюд» тут же вырвал из пламени вспыхнувший штандарт и, перебрасываясь им с подельниками, будто при игре в мяч, метнул полотнище прямо в лошадей, которые, неизвестно чего более испугавшись — огня или альраунов, — дернулись прочь, не разбирая дороги.
В сумятице паники Эртемиза успела заметить, как одним из первых на помощь устремился юный синеглазый «ангел», и уже за ним побежали Раймондо Антинори, супруги герцог с герцогиней и еще несколько вельмож. Остальные гости, рано или поздно осознав, что происходит, тоже начали выскакивать изо всех уголков сада, но время было упущено, и догнать карету могли бы только те, кто умчался в первые мгновения. Сами же виновники беды, напакостив, куда-то исчезли, как не бывало.
— Они догонят! — уверяла Ассанта, на ходу хватая подругу за руку. — Вот увидишь!
Прошло совсем немного времени — и в самом деле из-за поворота на дороге показались кони герцогов, на которых помимо их высочеств сидели маленькие отпрыски Медичи, хватаясь за гривы: с Марией Магдаленой сидела Маргарита, с отцом — хмурившийся Фердинандо. Сопровождали правителей Тосканы Раймондо на своем скакуне и тот мальчонка, необутый, в одних чулках, и без шапочки, верхом на тонконогом расседланном жеребчике бурой масти, прекрасном, как аргамак Мерхе из ее детства. Другие вельможи и герцогские слуги вели под уздцы распряженных вороных и волокли задом наперед, так и не развернув на узкой дороге, громоздкую карету.
— Я же говорила! — и маркиза Антинори с гордостью подалась к мужу, как будто это не он, а она сама сейчас поймала на дороге цуг понесших лошадей.
Чтобы искупить вину своих «страхолюдов» перед собравшимися, Эртемиза была готова на что угодно, и когда Мария Австрийская предложила ей увековечить в портрете юного героя, она согласилась, не раздумывая ни секунды.
Страх пришел потом: уже дома, сидя возле беззаботно что-то мурлыкающей на кухне Абры, она почувствовала, как дрожат руки и пульсирует жилка в углу левого глаза. Пение служанки почему-то раздражало, и Эртемиза с некоторой желчью в тоне произнесла:
— Что-то слишком ты весела в последнее время, не иначе как сын цветочницы добился своего?
Простодушная Абра не уловила ее недовольства и только, стыдливо хихикнув, с таинственностью промолчала. До чего же легкомысленно подлое лакейское племя: давно ли эта девица рыдала над остывающим трупом своего возлюбленного…
Писать портрет будущего пажа предстояло в приюте для сирот Оспедале дельи Инноченти, где мальчик брал уроки музыки — герцогине захотелось видеть его в сочетании с лютней или клавесином. Поразмышляв, Эртемиза сделала вывод, что стечение обстоятельств вышло удачным: воспитанник доньи Беатриче Мариано заинтриговал ее какой-то своей неуловимой необычностью, а разгадывать все необычное и ловить неуловимое было любимым увлечением продолжательницы ремесла семейства Ломи-Чентилеццки.
В Приют она приехала нарочно чуть раньше назначенного часа, чтобы осмотреть помещение и определить стратегию планируемой картины. Погруженная в свои мысли и хлопоты, Эртемиза совсем забыла постучаться в классную комнату и вломилась туда без всякого приглашения, грохоча мольбертом и ругая про себя опять показавшихся со всех сторон альраунов. Они высыпали отовсюду, как бродячие кошки к молочнику, и теперь норовили занять места поудобнее, чтобы таращиться на нее, пересыпая простые насмешки сальными шуточками, коих прежде избегали.
В классе ее встретил учитель юного Дженнаро, и если судить по выражению его лица, он явно предполагал увидеть на месте Эртемизы кого-то другого. А она даже обомлела, когда встретила лучезарный взор поразительных в своей красе глаз кантора. Они сочетали в себе одновременно отметку опыта, что приходит только с возрастом и жизненными тумаками, и мальчишеское озорство, которое редко остается у взрослых, и оттого Шеффре внешне казался много моложе, чем, вероятно, был на самом деле, если судить по его умному, даже мудрому взгляду. Наученная выхватывать главные приметы наружности каждого нового знакомого настолько, чтобы впоследствии суметь сделать набросок по памяти, Эртемиза помимо изумительной ласковости глаз заметила у музыканта округлую мягкость всех черт лица — если разглядывать их отдельно друг от друга, то, возможно, далеких от канонов классической красоты, но в сочетании являвших образец природной гармонии. Мягкость эта вкупе со странными изменчивыми глазами нисколько между тем не вредила его мужскому облику, хотя и намекала на влияние каких-то иноземных кровей. Телесно же он и вовсе был сложен безупречно, и, сразу подумав о своих изобразительных экзерсисах в амбаре много лет назад, художница утвердилась в мысли, что Шеффре походит на куда более изящную и уменьшенную в росте копию Алиссандро. При виде него Эртемиза неожиданно для себя вновь ощутила давно уже и накрепко забытое замирание в груди. Тронуло ее и то, что учитель мигом справился с удивлением, когда узнал, что писать картину будет именно она, а затем сразу предложил ей свою помощь. Чаще всего знатные господа, встречая работающую женщину, тут же ставят ее в один ряд с прислугой и перестают обращать внимание, а уж тем более у них не возникает и мысли, что такой женщине тоже может быть нужна поддержка. По их представлению, дама имеет право нуждаться лишь в том, чтобы кавалер подал ей руку при выходе из экипажа или проводил по улицам города, избавляя тем самым от неловкости и даже неприличности путешествия в одиночестве. Даром что все манеры выдавали в Шеффре человека из аристократических кругов, он и в этом проявил себя эксцентрично — взял да и затащил ей на мольберт подрамник из коридора.
Когда явился Дженнаро и настала пора приниматься за работу, альрауны опять начали выкидывать штучки, а ко всему прочему браслет как будто исчез с ее руки, и пришлось пользоваться старым проверенным способом: бесплодно повозив кистью по немому холсту, Эртемиза взялась за фор-эскиз, потом за этюды на картоне. То, что композиция не складывалась, ее тревожило, она не понимала, в чем причина, а зубоскалы не давали сосредоточиться и обдумать вопрос.
— Песенка твоя спета, — ерничал альраун-обезьянка. — Удел твой — муж-игрок и вечные карточные долги. Или не помнишь, что тебе было сказано в ночь, когда ты обрела эту реликвию?
— Да! Не помнишь? Ты думала все получить задарма? Не избежать смерти без страданий, не преодолеть забвение без жестоких потерь! Браслет охотницы и имя хозяина — лишь полдела. Остальное делаешь ты сама! Ты сама! Ты сама!
— Или не делаешь! Не делаешь, не делаешь!
— Да о чем мы с нею толкуем, когда она даже не понимает, о какой смерти идет речь!
— Глупая, глупая, глупая! Ишь, упустила столько шансов!
— Ну вот и пусть живет теперь со своим Барабао, не нужно было предавать призвание во имя глупой гордости!
Эртемизе хотелось схватить себя ладонями за голову, зажав уши, но она держалась. Верно: Барабао! Барабао он и есть, как же верно они его назвали, даром что бесы…
Никогда раньше они не совались к другим людям, и вот впервые одной жертвы им показалось мало. Оставив ее, они занялись Шеффре и Дженнаро, и если мальчику они просто слегка мешали, переворачивая под видом сквозняка ноты, за кантора негодяи взялись основательно. Эртемиза не знала, что именно они делают и какие мысли нагнетают, но лицо молодого учителя помрачнело, а на смену золотистым искрам в аквамарине зрачков всплыла и тоскливо разлилась траурная муть. Это было так омерзительно с их стороны, что от злости она даже задохнулась, понимая при этом, что воспрепятствовать им не сможет, как ни старайся. Утешало лишь то, что Шеффре не был способен их слышать. Но тут, издевательски Эртемизе подмигнув, альраун-обезьянка обратился напрямую к нему:
— И ты, конечно, не хотел бы вернуться домой!
Как треск грома среди солнечного дня для нее прозвучал ответ задумавшегося кантора: «Я не знаю», — признался тот рогатой твари.
Эртемиза едва не выронила кисть, а Дженнаро перестал играть. Смутясь, Шеффре вышел из комнаты; к счастью, он так ничего и не понял.
— Я тоже это слышал, — вдруг сказал мальчик.
Легкий, но жгучий укол в запястье возвестил о возвращении браслета.
Тогда-то, во время сеансов живописи в классе кантора Шеффре, у Эртемизы возникла идея нового сюжета. Будто клином застряли в памяти слова Ассанты: «Посмотри, как они все его изображают. Разве могут быть такие глаза у женщины? Посмотри на переносицу, на это средоточие воли. Это не женская воля, разве ты не замечала?» Эртемизе нужна была своя Горгона. Настоящая! Способная взглядом повергнуть в летаргию и взглядом же вернуть из преисподней — такая, о какой толковала маркиза Антинори. И, кажется, Эртемиза нашла идеальный прообраз такой Медузы, но вот способно ли масло, способны ли кисть и мастерство художника передать саму магию этого взора, когда в реальности в нем могут за минуту промелькнуть, сменяя друг друга, все времена года?
Она писала портрет мальчика, а сама беспрерывно думала о своем змеевласом Страже, но тем живее получался на полотне Дженнаро, застегнутый на все крючочки до последнего и немного зажатый.
Эртемиза думала о том, как бы уговорить кантора побыть для нее моделью, и почему-то первый раз в жизни у нее для этого никак не поворачивался язык. Самое же главное — она боялась отказа, а раньше никогда не переживала на сей счет: откажут, так всегда можно найти замену. Но тут был другой случай. Она делала наброски и этюды по памяти, когда оставалась в своей мастерской одна, но ни один из вариантов Медузы не устраивал ее. Нужна была живая натура, от которой исходит яркая, почти осязаемая жизненная сила, а в каждой черточке лица, а каждой мышце тела сквозит энергия мифического существа, не женская энергия и не мужская — чародейская.
К тому времени Шеффре уже увидел многие ее прежние работы, и особенно впечатлила его «Юдифь». Но «Юдифь» впечатляла всех: даже Козимо II заказал копию полотна для Палаццо Медичи, — а здесь исход был неизвестен, поскольку вряд ли кто-то верно понял бы замысел с «перевертышем» идеи античной легенды. Кантору могло не понравиться ее намерение показать Медузу не просто мужчиной, а жертвой жестокой божественной интриги, где его, оболгав, бросали на меч храброго, но не слишком умного, согласившегося взирать на противника через кривое зеркало щита, героя по имени Персей. И дело даже не в отрубании головы — на этот раз она не собиралась никому ничего отсекать, вместо этого желая показать предшествующий убийству момент поединка. Дело в самом искажении канона, было в том что-то дерзкое и крамольное, Эртемиза чувствовала это в приливе творческого куража и немного опасалась гневной реакции публики. Осторожность пришла к ней — она точно это помнила! — вместе с рождением первой дочери, как будто ей снова изуродовали пальцы инквизиторской пыткой, и теперь не было в них той легкости и отчаянности, как прежде, когда она была свободна, будто ветер южных морей. Эртемиза и во сне теперь летала, с трудом отрываясь от земли и низко-низко, через силу…
Все получилось как-то само собой, во время последнего сеанса. Когда она вынимала из сумки банки с краской, оттуда вывалился мягкий разноцветный комок и покатился ей под ноги. Под свист и дурной смех альраунов женщина подняла с пола сшитого из ярких лоскутков игрушечного шута — она сама не так давно купила его на ярмарке для старшей дочери. Девочка часто разбрасывала свои вещи по комнате, а потом они находились в самых неожиданных местах или терялись уже навсегда.
— Пруденция, Пруденция… — с укоризненной улыбкой пробормотала Эртемиза и, торопливо, почти украдкой, поцеловав шута в колпачок, хотела спрятать игрушку обратно в сумку, как вдруг заметила, что Дженнаро пристально на нее смотрит. Улыбнувшись уже ему, она показала куклу.
— У меня была точно такая же… — тихо и медленно проговорил мальчик. — Я помню. Только ее и помню. Меня тогда смешили, звенели бубенцами и показывали Арлекина…
В эту минуту в музыкальный класс вошел кантор, весело с ними поздоровался, но когда увидел куклу и растерянное лицо ученика, посерьезнел, а улыбка соскользнула с его губ. Эртемиза поскорее убрала шута в сумку и, не раздумывая больше, спросила напрямик:
— Синьор Шеффре, не откажете ли вы мне в одной любезности? Мне, право, неловко, но ваш облик столь точно подходит под задуманный мной образ, что я…
— Да! — не дослушав ее велеречивую фразу до конца, живо откликнулся Шеффре, и глаза его засияли. — Да, конечно!
— Но… вы поняли, о чем я вас хотела попросить, и вы действительно не против?
— Синьора, я буду только рад послужить вашему замыслу.
Они переглянулись с Дженнаро, Шеффре подмигнул ему, а мальчик звонко рассмеялся в ответ. Это был самый оживленный из сеансов, во время которого кантор с учеником играли в четыре руки, Дженнаро, слегка балуясь и дурачась, пел что-то шутливо-пафосное сочным, но совершенно девичьим голосом («Это сопрано?» — «Это меццо-сопрано, сударыня, но, увы, только до тех пор, пока он ребенок и его голос не начал меняться!»), а Эртемиза накладывала завершающие мазки на полотно и впервые за много лет безмятежно улыбалась.
Глава шестая Ночная Маллт
В один из самых жарких дней на исходе того лета Джен, проводив после урока своего учителя фехтования до двери, стала подниматься к себе и в большое, с видом на сад, полукруглое окно между этажами увидела возле розовой беседки опекуншу. Та стояла, одной рукой тяжело опираясь на спинку скамьи, а другую прижимая к груди, и, кажется, с трудом держалась на ногах. «О, нет, нет!» — пробормотала девушка и опрометью бросилась вниз, обогнав еще не успевшего уехать синьора Маццоне.
— Что происходит? — крикнул ей вслед фехтовальщик Жакомо.
— Донья Беатриче! Ей дурно!
Учитель побежал следом. Когда они достигли беседки, синьора Мариано уже сидела на скамейке, привалившись плечом к мраморной тумбе, и была противоестественно бледна для такой жары. От слабости она даже не могла выговорить ни слова.
— Дженнаро, беги сейчас за доктором! Я побуду с нею.
Джен лихорадочно закивала и бросилась к воротам.
— Лошадь! Лошадь мою возьми! — велел Жакомо ей вдогонку.
Доктор да Понтедра оказался на вызове у пациента в другом конце города, и когда девушка примчалась по названному слугой адресу, отправил с нею своего помощника, двадцатишестилетнего прыщавого медика Игнацио Бугардини. Оба взмокшие насквозь, на взмыленных лошадях, Дженнаро и Игнацио прилетели обратно к дому Мариано, где молодой доктор осмотрел донью Беатриче, а потом вызвал в комнату ее воспитанника. Опекунша уже сидела, опершись на высокие подушки, и даже слегка, как-то кривовато-неловко, улыбнулась Джен. Бросив странный взгляд в адрес девушки — она невольно прикрыла ладонью горло между отворотами блузы, поскольку после упражнений по фехтованию в суматохе так и не успела надеть свой спасительный воротничок, — Бугардини сообщил, что у госпожи Мариано, по всей видимости, случился сердечный приступ, отчего ей теперь необходим строгий покой. Прописав микстуры, за которыми тут же был отправлен к аптекарю слуга, он поманил Джен с собой.
— Так это вы и есть синьор Эспозито? — спросил он, обмахиваясь платком. — Она только о вас мне все время и твердила…
— Вы скажите, она сильно плоха? — стараясь не замечать непонятного выражения глаз доктора, встревоженно перебила девушка.
Медик развел руками и вскинул взор к выцветшему от жары небу:
— Здесь на все воля божья, как вы понимаете! Но, ежели будет делать все, как прописано, у нее есть шансы поправиться. А вы, говорят, попали к ней прямиком из табора? Это правда, что вы там на канате плясали? А еще, ходят слухи, вам оказия подвернулась его высочеству угодить, так оно или не так?
Его бестактность граничила с допросом. Джен вспомнила наставления покойной бабушки Росарии, к которой то и дело возвращались мысли последние часа полтора — как она болела много месяцев и как потом умерла, единственный человек, способный защитить переодетую мальчишкой девочку, — и провела воображаемую черту между собой и Бугардини. Тот лишь сверлил ее маленькими красноватыми глазками, но пробиться ближе не мог.
— Вы простите, но мне нужно идти, — сказала она, уклонившись от прямых ответов.
— Ну что ж, не смею вас задерживать… — в тоне доктора промелькнула снисходительность. — До встречи, синьор Эспозито!
«Это вряд ли», — решила про себя Джен и ошиблась, поскольку доктор да Понтедра в силу своей частой занятости взял за правило при каждом удобном случае снова и снова присылать к больной донье Беатриче своего помощника. На самом же деле Игнацио напрашивался сам, а довольный его профессиональным рвением врач поощрял инициативу. Спас их от беспардонного Бугардини Галилео Галилей, прознавший о том, что вдова его учителя и друга находится в тяжелом состоянии, и сразу же обратившийся за помощью к его светлости. Пожурив придворного ученого за чрезмерную скрытность, герцог тут же велел лучшим медикам Тосканы собрать консилиум и заняться здоровьем опекунши их юного героя Дженнаро. Джен облегченно вздохнула, однако сдаваться Игнацио не собирался: он изыскивал любой повод для встреч с нею и, делая вид, будто они увиделись случайно, правдами и неправдами зазывал побеседовать с глазу на глаз. Докучливость доктора сердила ее, но девушка понимала, что он что-то заподозрил и может также поделиться своими опасениями с кем-либо еще, когда поймет, что она отказала ему наотрез. Джен не знала только о степени точности догадок Бугардини в ее отношении: он не пытался разоблачить ее, да и вел себя с ней совсем не так, как ведут синьоры с девицами, которых пытаются соблазнить. Повидавшей в своей жизни уже многое, наблюдательной, для нее не были тайной многие вещи, которые происходят между взрослыми, равно как и их поведение при этом. Если не считать некоторых юных аристократок, заглядывавшихся на ангелоподобного мальчика, когда он появлялся в Палаццо по приглашению герцогской семьи, никто прежде не проявлял к Джен подобного интереса. Но что до этих девочек, слишком молоденьких, чтобы серьезно разбираться в таких вопросах, и скорее просто подражавших кокетливым манерам своих маменек, то с ними все проявлялось иначе, по-детски чисто и непосредственно, как самая первая любовь, а здесь… Здесь внучка мудрой цыганки шестым чувством ловила грязные токи порочных мыслей, направленных в ее сторону, однако же отнюдь не как к девушке, и это приводило ее в замешательство: ничего не сходилось! Будто назло, ее лучший друг и учитель, синьор Шеффре, все это время был в отъезде, а синьора Чентилеццки, с которой Джен тоже сблизилась во время их сеансов живописи и которая теперь обучалась в Академии, совмещая это с бесконечными заказами и освобождаясь только поздним вечером — едва живая, тоже никак не подходила на роль советчика в столь щекотливом вопросе, ей наверняка было не до того.
От постоянных треволнений девушка совсем забросила попытки записать историю, обраставшую все новыми и новыми подробностями в ее воображении, и только просьба доньи Беатриче, которой и через полторы недели постельного режима не особенно полегчало, вернула ее к идее старой сказки. Слабым голосом старушка, на глазах одряхлевшая во время болезни, попросила воспитанника почитать ей перед сном свое сочинение:
— Как только я смыкаю глаза, мой мальчик, толпа страшных мыслей приходит ко мне, и больше всего я боюсь оставить тебя одного, так и не подняв на ноги. И только твой голос прогоняет их, твой голос — и ты сам, когда рядом. Пожалуйста, прочти мне то, что написал! Маэстро Шеффре делился по секрету, что это очень интересная история…
— Хорошо, мона Беатриче, как скажете, — с поклоном ответила Джен.
Сев на стул у изголовья, она стала рассказывать ей сказку с самого начала и вскоре добралась вместе с Тэей и Этне до Изумрудного острова…
«В незапамятные времена на пограничных землях меж священным Сидхе и потаенным Аннуином жило племя, чей вождь был отцом самой прекрасной из смертных женщин по имени Маллтине. Многие холостые правители-соседи сватались к его дочери, но девушка была одержима единственной страстью — она любила только охоту.
И вот однажды прибыл к ним со свитой странный вельможа из неведомых краев. Был он ликом прекрасен, статью и величественной, исполненной грации походкой подобен благородному оленю, а за ним следовала свита, да только все придворные такие, что покуда смотришь на них, так видишь людские черты, а как отвернулся, то и вовсе забыл, как выглядят, и о самой свите помнишь с трудом. Но говорил он не о свадьбе — по своим делам приехал к вождю этот гость в багровых, будто кровь, доспехах и длинном синем плаще, отороченном мехом красной лисы. Однако, увидев уезжавшую на охоту Маллтине, слегка изменился в лице и предложил ей свою компанию для лесной прогулки.
— Я охочусь в одиночку! — гордо ответила неприступная красавица.
Ясные голубые глаза его лукаво блеснули.
— Вот как? Ты охотишься? В этом случае, я полагаю, ты оценишь выгоду от совместного гона, — сказал вельможа, свистнув к себе свору долговязых белых псов с огненно-рыжими ушами.
Что это была за охота! Загнав во время скачки за зверем свою лошадь, Маллтине раскраснелась от счастья и стала так очаровательна, что, привезя девушку на своем коне обратно, сосед из неведомых краев поделился с нею своим намерением посвататься и уже готов был изречь сию просьбу перед отцом прекрасной охотницы, как вдруг она крикнула: «Нет! Нет! Я хочу оставаться свободной!»
— Я могу предложить тебе лучший из миров, — тихо и спокойно возразил на это безымянный вельможа, не подав и виду, что самолюбие его уязвлено. — И никто не ограничит там твою свободу.
Но Маллтине сжала кулаки:
— Все будущие мужья поначалу сулят невестам волю и весь мир к ногам, а потом отбирают и последние крохи свободы, что были у тех в отчем доме! Нет! Я не верю мужчинам. Если в твоем лучшем из миров нет охоты, мне там нечего делать!
— Я не «все», как ты изволила выразиться, а прежде чем что-то отвергать, не лишне бы было узнать, от чего отказываешься, — с прежней невозмутимостью ответил незнакомец и подал ей, держа за хвост, убитую лисицу. — Что ж, дело твое. Ты сама твердишь об охоте и свободе, а я привык уважать желания столь умных и прекрасных женщин. Прощай.
Больше его здесь не видели. Время шло, Маллтине по-прежнему отказывала всем, находя убедительные доводы, почему женихи не достойны породниться с их семьей. Старейшины племени стали высказывать вождю свое неодобрение, и тогда он рассерчал. Кликнув дочь, правитель поставил ей условие: первый же, кто покажется им на глаза в начале дороги во время завтрашней поездки, станет ее мужем, и больше никаких возражений он не потерпит. И первым, кого они увидели назавтра, был бедный могильщик, уединенно живущий близ болот, за погостом. Так Маллтине сделалась женою нищего старика, и отец выгнал ее из дома жить в лачугу мужа, где она лишилась не только своей любимой охоты, но и времени вообще. Теперь дни уходили в поисках пропитания.
Однажды старик притащился домой уже затемно, усталый и еле живой. На кладбище за ним погналась свора каких-то страшных длинномордых собак — «Они были бледны, как призраки, огромны, как медведи, и глаза их горели синим пламенем ночи!» — и он уронил суму с лепешкой и початками кукурузы в вырытую могилу. Видя, что муж не сможет больше ступить ни шагу, Маллтине повязала накидку с вытершимся от времени воротником из меха той самой лисы, взяла тусклый фонарь, а потом отправилась на погост, вздрагивая от каждого крика ворон и глухого перестука выпей на болоте и тихо ругая про себя старого суеверного дурака, которому всюду мерещатся чудовища.
Внезапный порыв ветра загасил огонь в фонаре, девушка оступилась и упала в провалившуюся от времени могилу. Пытаясь вылезти, она стала карабкаться по сырой и скользкой земле и вдруг ощутила, как что-то холодное и тяжелое навалилось ей на спину, склизкие тонкие кости сдавили горло, а яма наполнилась трупным смрадом. От ужаса Маллтине не могла и двинуться, лишь вращала готовыми лопнуть в кромешной тьме глазами. Скрипя гнилыми суставами, хозяин могилы прижался к ней сзади, и тут небо прояснилось, тучи разошлись, а в яму заглянула полная луна. Плоти уже почти не осталось на скелете нежити, но язык еще болтался между зубами, выталкивая при каждом слове комки земли наружу. Мертвец положил подбородок ей на плечо, возле самого уха, и свистящим шепотом сказал:
— Моя маленькая девочка, давно я ждал, когда кто-нибудь упадет сюда, и вот это оказалась ты. Не плачь, ты красива, но мне нет дела до тебя, я не отберу твою жизнь и даже покажу, как выбраться отсюда. Взамен этого ты побудешь моей лошадкой, и я стану невидим никому, если ты примотаешь к себе мои руки своим воротником, чтобы не уронить меня часом по дороге. Ты ведь не хочешь потерять такое сокровище, правда?
Она сжала веки и тихо заскулила сквозь зубы. Покойник сочувственно погладил ее по волосам:
— Поверь, я просто хочу есть и пить. Так сильно, как никогда не хотел при жизни, моя маленькая девочка. Не нужно плакать, я просто надеюсь, что ты немного позаботишься обо мне в этом лучшем из миров.
Маллтине завыла от отчаяния.
— Ну довольно! — прохрипел он, грубо дернул ее и толкнул вперед. — Привязывай и пошли! Днем я буду твоим невидимым горбом, а ночью ты станешь петь мне колыбельные, укладывая спать в своей постельке. Ты ведь жена старого могильщика? Да, да, ты жена старого могильщика, а это значит, что старый червяк никогда не прикасался к тебе и ни к кому из женщин уже лет десять как. Поверь, я видел его здесь не раз. Спите вы порознь, тебе скучно, и я готов скрасить твое одиночество. Не беспокойся, я тоже не трону тебя в силу некоторых прискорбных обстоятельств!
Мертвец тихо рассмеялся и обвил руками ее шею, веля связать их между собой лисьей шкуркой. Потом они выбрались из ямы, он подсказал ей, где лежит оброненная сума, и так эта жуткая парочка отправилась в лачугу могильщика, который давно уже спал и видел десятый кошмар.
— Поешь, а потом мы пойдем на охоту, моя лошадка.
Пища не лезла ей в горло, а труп на ее спине только посмеивался шипящим голосом. Пожевав лепешку, она повезла его в свой город, где все еще правил отец-вождь.
— Смотри, вон на сеновале спит парочка, поверни-ка к ним!
— О, умоляю тебя, не трогай их, это сын лучшего друга моего отца и его невеста.
— Превосходно, тем богаче будет пир!
И он так сжал коленями ее бока, что у Маллтине едва не началась предсмертная агония:
— Да-да, и я могу сделать ее бесконечной, если ты не будешь умной маленькой девочкой и не поможешь мне первое время. Возьми серп и отсеки голову сначала ему, а потом ей. Делай, как я говорю, иначе заставлю тебя мучиться вечно!
Рыдая, девушка подошла к спящим. Труп съехал с ее спины, перекинул связанные руки у ней над головою и скрипучими костяшками прижал юношу к сену, а Маллтине, исхитрившись, рубанула мертвеца по шее. Череп его покатился со стога, но тут же колдовским образом вспрыгнул обратно на плечи скелета и прирос к хребту. Боль скрутила девушку, и, чтобы избавиться от пытки, она вслепую ударила юношу лезвием серпа по горлу. Как только голова его отделилась от туловища, нечестивый труп прижался ртом к фонтану крови из перерезанной аорты. Маллтине стошнило. Насытившись, мертвец стал менее дырявым с виду и указал на невесту убитого, которая, как ни странно, даже не проснулась от шума. Покончив и с нею, нежить снова взобралась на закорки своей возницы:
— А теперь домой, моя девочка. Мне очень хочется спать…
Он зевнул, и Маллтине ощутила, что весить покойник стал теперь намного больше. Добравшись до лачуги, она положила его в свою кровать, спела колыбельную, а сама легла на полу, собираясь утром пожаловаться мужу и попросить подмоги, ведь это из-за него она обзавелась ужасным наездником. Однако, как и обещал мертвец, никто, кроме самой девушки, не видел ни его, ни пятен тления на ее постели и одежде, не чувствовал тошнотворного запаха пропастины, не слышал загробного голоса упыря. Старик решил, что жена сошла с ума. Так она и ходила среди людей, согбенная, будто горбунья, вызывая удивленные взгляды, а нечестивец нашептывал ей путь. Каково же было удивление Маллтине, когда, опять явившись в город, она вместо того, чтобы застать горестную тризну, узрела пышную свадьбу, а умерщвленные прошлой ночью жених и невеста, живые и здоровые, стояли, держась за руки и принимая поздравления.
На вторую ночь они навестили уже родного брата самой Маллтине, и все повторилось, как в прошлый раз, только теперь с ним и его женой. На третью ночь голодный кровосос велел убить самого вождя, а поскольку одной жертвы оказалось мало, чтобы утолить разыгравшийся аппетит, он заставил Маллтине смотреть, как сам убивает ее маленьких спящих племянников. Не в силах вынести этого, девушка схватила кинжал брата и закололась. Но сгустившаяся тьма тут же посветлела и отступила; открыв глаза, бедняжка увидела перед собой лица живых родственников, всех до одного, а над ними стоял со связанными лисьим мехом руками тот самый вельможа в багряных доспехах, что сватался к ней три осени тому назад.
— Ну что, Ночная Маллт, твоя душа все еще лежит к охоте? — спросил он вкрадчивым знакомым голосом, насмешливо кривя губы в улыбке, и когда Маллтине затрясла головой, рассмеялся: — Что ж, твое желание исполнится: отныне тебе придется искать в Обелиске души заблудших и загонять их в наше с тобой королевство, где им и положено находиться… моя девочка!
С этими словами незнакомец негромко хохотнул, разорвал лисий воротник пополам и из каждой части свернул по браслету. Один надел на свою руку, уже ничуть не напоминавшую костлявую конечность мертвеца, а второй протянул ей со словами:
— Это — для моей Охотницы. А всем вам, — он посмотрел на вождя, на брата Маллтине и его семейство, приложил ладонь к груди и слегка поклонился, — всем вам благодарность Арауна за помощь в этом небольшом спектакле. Вот дары четырех городов Аннуина и Сидхе этому королевству: копье Луга, меч Нуаду, котел Дагда и камень Лиа Фаль. Распорядитесь ими с умом. И да наречется отныне ваше непобедимое племя именем Туата де Даннан, став равным богам, меж мирами которых вы живете. Едем, Маллт, едем! У нас с тобой еще очень много дел!
Так и стала прекраснейшая Маллтине королевой, женой правителя Аннуина и его верной сподвижницей, вот только с тех пор страсть ее к охоте стала не столь безоглядной, поубавилось прыти: слишком хорошо она помнила, что испытывает загнанный в ловушку и что чувствует в последние минуты смертельно раненый. Это с ней потом проводил ночи на протяжении целого года король Диведа, Пуйл, ни разу к ней не прикоснувшись, когда пришел в Аннуин в облике Арауна; это она рассказала мужу о порядочности гостя, благодаря которой Пуйл сделался одним из немногих, но зато самых достойных его друзей и получил в награду верных подданных и любовь прекрасной Рианнон…
…Такую историю рассказывали странницам жители Изумрудного острова, куда на исходе второго месяца осени добрались наконец Этне и Тэа .
Здешние старейшины в свою очередь слушали подробности истории беглых жриц о войне с южными людьми и готовили народ к противостоянию с опасным и сильным врагом.
Филида много раз уговаривала подругу остановиться хоть где-нибудь до тех пор, пока у той не родится младенец, появления которого она ожидала вскоре, но исхудавшая Этне упорно вела ее в какое-то одной ей ведомое место на острове, Священную дубраву, о которой ведала из своего сна. Ноги ее распухли, глаза ввалились и с каким-то выражением ужаса смотрели либо внутрь себя, либо в пустоту, взглядом стеклянным вызывая содрогание Тэи. «Сын Дайре, — повторяла Этне, а она была уверена, что у нее родится мальчик, — должен увидеть свет в каменном круге той рощи, и лишь тогда он обретет покровительство Охотницы, никак иначе. Ночная Маллт ждет нас ради посвящения!» Тэа догадалась, что от всего пережитого она просто начала сходить с ума»…
— Пока это все, что я знаю о них… — смущенно призналась Джен, умолкая.
Донья Беатриче улыбнулась сквозь затрепетавшие веки и положила болезненно прохладную руку на ее колено:
— Из тебя выйдет очень хороший повествователь, Дженнаро, знай об этом…
На другой день после этого к ним примчался кантор Шеффре. Едва вернувшись из Ареццо и узнав о том, что произошло с синьорой Мариано, он не стал откладывать свой визит в ее дом. Джен с волнением следила за тем, как учитель вошел к донье Беатриче и как через четверть часа вышел, нахмуренный, вместе с каким-то пожилым господином, который приехал сюда чуть ранее. На вопрос девушки, кто он такой, одна из служанок ответила, что нотариус, и всхлипнула. «Нет, нет!» — еле слышно прошептала Джен.
С тех пор, забросив все свои занятия, она проводила дни в горячих молитвах у алтаря церкви Сантиссима-Аннунциата, ночью же исступленно призывала к милости Всевышнего и Деву Марию, запершись в своей комнате. И спустя неделю опекунша начала медленно поправляться, а еще через три дня впервые встала с кровати…
Глава седьмая Было бы болото, а черти найдутся
Ночь темная, ночь глухая укутала город осенним покрывалом, и уже лениво, с долгими перерывами, затевают свои тоскливые стрекочущие песни сверчки да горные цикады, когда между тучами в небе прорываются крапинки звезд. Где-то там, далеко, в полях уже прогуливается в разнотравье студеный ветерок, предвещая скорые дожди из северных краев. Спит город, спит…
Только шепот двух голосов, припевом вплетаясь в блеклую симфонию усталой природы, оживляют темноту и тишину.
— Сегодня я опять встретила Паскуэлину. Видела она бывшего хозяина на том берегу: как ни в чем не бывало, говорит, разгуливал себе по виа Романа, хотя должен сидеть в своем Ареццо…
— По виа Романа? Это там, где игорный притон в трактире Пьяччо?
— Я не знаю про это, она говорила просто «Романа»…
— Он игрок, ходят слухи…
— Да, и Паскуэлина говорила об этом. А зачем тебе это?
— Так, ни зачем…
— Тогда для чего ты всегда расспрашиваешь меня обо всякой чепухе?
— Если хочешь узнать правду о том, что творится в городе, не спрашивай у властей, а послушай сплетни теток на рынке…
— Но к чему?! Уж лучше бы ты вернулся ко мне и… Ох! Постой, не здесь. Постой же, сумасшедший, не щекочи! Иди сюда. Тише, тише ты, всех разбудишь! Сюда! Тс-с-с! Кажется, кто-то идет… Нет, почудилось. Сюда!..
…Сегодня в игре ему сказочно везло, но вот на волне фортуны так некстати заявил о себе мочевой пузырь. Чертыхнувшись и попомнив недобрым словом выпитое пиво, сер Ферруссио доиграл партию, скинул карты и качающейся порывистой походкой пошел на двор, где, созерцая бегущие над крышами тучи в ночном небе, пристроился к стене дома. Двери за спиною открывались и закрывались, отбрасывая свет и выдергивая разномастный шум из душного нутра заведения пройдохи-Пьяччо. Напевая какую-то нескладную мелодию, синьор Ферруссио заправился и подвязал штаны, торопясь обратно, как вдруг из тени проулка к нему шагнула темная фигура.
— Ненавижу, когда фальшивят, — с легкой хрипотцой прошептал некто и заломил руку Ферруссио за спину. — Коли нет слуха, так не терзай уши людям таким вытьем.
— Кто вы такой? Что происхо…
— Синьор Ферруссио, вы арестованы.
— В чем дело, вы что — из полиции?
Вместо ответа некто толкнул Ферруссио между лопаток его же собственной вывернутой рукой. Взвыв от боли, тот подчинился и пошел вперед, но на ходу снова попытался узнать о том, кто его арестовал и за что.
— Вы нарушили условия домашнего ареста и за это будете подвергнуты штрафу.
— Пф! За чем дело стало? Я могу заплатить вам прямо сейчас!
— Ступайте вперед, говорю! — шепотом повторили ему.
— Вы свезете меня в Барджелло? К чему эти проволочки?
Полицейский дал ему тычка под ребра, что быстро отбило у Ферруссио охоту задавать вопросы, однако породило злорадные мысли о том, как он пожалуется начальству наглеца и как мерзавец понесет заслуженное наказание, когда они там узнают, с кем имеют дело.
Какими-то задворками они прошли полтора квартала, а потом полицейский остановил его, быстро огляделся, сплюнул в сторону тонкий прутик, который вертел все это время в зубах, и коротким сильным пинком загнал в прихожую ветхого заброшенного дома, где все скрипело, стонало и было готово обрушиться прямо на их головы.
— Это еще что за?..
Удар в зубы сшиб Ферруссио с ног, не успел он и вскрикнуть. Били кулаком в толстой перчатке, били уверенно и по-уличному дерзко, не размениваясь на правила и законы боя — так, как его не бил еще никто и никогда в жизни. Булькая кровью, ареттинец увидел только силуэт человека в проеме закрывающейся двери, потом в кромешной тьме Ферруссио поволокли наверх, пересчитав его коленями хрустящие от штукатурки ступени. На площадке между этажами он попытался заорать, зовя на помощь, однако незнакомец коротким точным ударом ребра ладони по горлу отбил ему голосовые связки, но кадык не проломил и не лишил возможности дышать. Ареттинец упал навзничь, успев увидеть только сверкнувший сталью в отблеске из разбитого окна обоюдоострый клинок и, защищаясь, инстинктивно выкинуть вперед руки, которые противник сразу же придавил к его груди.
— Даже пес не пошевелит против тебя языком своим!
И сие шипение в густой, пыльной темноте стало последним, что услыхал в земной жизни прелюбодей, кровосмеситель, убийца и игрок Ферруссио из Ареццо. В следующий миг голова его, брызжа кровью, подпрыгивая и глухо ударяясь, покатилась по скрипучим ступеням лестницы…
…Лето прошло для кантора Шеффре под знаком Медузы Горгоны, как, посмеиваясь, говаривала художница Чентилеццки. Она так и не стала писать задуманную картину непосредственно с натуры, лишь делала наброски, ловя его самые естественные позы и удачные ракурсы, когда он, задумавшись или что-то читая, забывал, для чего находится в ее студии. Бывало, Эртемиза долго слушала его игру на лютне, а потом вдруг вскакивала к мольберту и начинала торопливо что-то черкать на холсте. Они почти не говорили между собой, и лишь из обрывков ее фраз, а еще скорее — из недомолвок, учитель музыки понял, что семейная жизнь этой юной женщины совсем не ладится и что она не слишком рада скорому появлению на свет еще одного рта. Эртемиза же и вовсе ни о чем не расспрашивала его, и Шеффре даже не догадывался, что на самом деле благодаря рассказам Дженнаро она знает о нем больше, чем он сам когда-либо поведал бы о себе. Хотя мог бы и заподозрить это, поскольку из уст ученика узнал многое о ней и, едва успел порадоваться за нее, услышав о зачислении в Академию, как понял, что теперь их встречи прекратятся из-за простой нехватки времени. Избыть сожаление не удавалось, как бы кантор ни убеждал себя в необходимости расставания, а Эртемиза выглядела озабоченной и собранной, но не огорченной. Она как будто под принуждением, но уже безропотно превращалась в живой и думающий механизм, который отметал со своего пути все, что не было связано с целесообразностью действий. И, сколько ни гадал, музыкант так и не смог выявить истинной причины подобной метаморфозы, пока не прибегнул к проверенному способу — городским слухам. Откуда эти люди с такой точностью получали осведомленность обо всем и обо всех, для Шеффре всегда оставалось загадкой, но это бесспорно работало.
Так он узнал о происхождении шрама на лице синьоры Чентилеццки, о римской истории с Аугусто Тацци, который за свое злодеяние получил в результате всего пять лет изгнания из столицы, но при этом через год уже вернулся для выполнения очередного заказа — так, будто ничего не случилось. А стать изгнанницей пришлось, наоборот, пострадавшей женщине. Узнал о муже Эртемизы, плохом художнике, но отъявленном картежнике Пьерантонио Стиаттези, за которого Горацио Ломи отдал дочь, чтобы замять скандал, приплатив ради его согласия жениться на «порченной девице» немалый выкуп. Расспросил о дяде Аурелио, изредка приезжавшем погостить к племяннице из Рима, и в очередной его визит нарочно свел с ним знакомство. Синьор Ломи был пожилым грузным мужчиной с живыми веселыми глазами и трубным голосом, и в них с Эртемизой, даром что хрупкой с виду, безошибочно угадывалось разительное фамильное сходство. Поговорить Аурелио любил, и потому вскоре Шеффре знал уже все и о детстве его племянницы, и о ремесленных наклонностях, и о предыстории многих ее картин. Особенно же художник выделял «Юдифь», потрясшую кантора с первого взгляда: дядюшка Эртемизы утверждал, будто в роли Юдифи она изображала себя, но так как по совету отца всегда прибавляла женским персонажам своих полотен изрядной дородности и витального полнокровия, то становилась почти неузнаваема. И что-то не давало Шеффре покоя, а мысли то и дело разворачивались и возвращались к этому сюжету. Юдифь… Юдифь… Синьор Ломи говорил, что сам Великий герцог заказал синьоре Чентилеццки копию для своего Палаццо, а кантор подумал, что ей, наверное, не слишком хочется возвращаться к прошлому и куда с большим удовольствием она написала бы Горгону, будь у нее вдоволь времени на столь грандиозную затею. А Шеффре нестерпимо хотелось увидеть окончательную версию этой картины, тем более что Эртемиза никогда не выдавала своих планов относительно цельной ее композиции: она только и сказала, что Медуза должна являться мужчиной и что в сюжете она хочет запечатлеть момент перед отрубанием головы, но не сам процесс декапитации.
Кантор часто ловил себя на мыслях о ней и немного удивлялся этим проявлениям легкой одержимости, навсегда, как он полагал раньше, утраченным еще двенадцать лет назад. Не то чтобы во Флоренции он вел монашеский образ жизни, но совершенно точно, что ни одна женщина не становилась объектом его интереса более чем на пару-тройку ночей, самое большее — на неделю, и всегда при этом размышления его двигались в спокойном проверенном русле, без половодья и штормов — так, как если бы ничего и не происходило. Мысли об Эртемизе сопровождались музыкой, и это была самая бурная и красивая музыка, которая когда-либо приходила ему в голову. Шеффре мог проснуться и, кинувшись к клавесину, тут же подобрать приснившийся ему отрывок, и так, шаг за шагом, тайно рождалась симфония, о которой он не говорил никому, даже своим лучшим друзьям-музыкантам — Франческе и Джованни. Он даже знал ее будущее название, и казалось ему, что это невидимые сущности извне, не добрые и не дурные, просто инородные, нашептывают ему магический мотив, змеясь вокруг его головы и не считаясь с тем, что человек время от времени хочет как следует выспаться вместо того, чтобы срываться среди ночи с постели, дабы не забыть очередную нотную строчку. И Шеффре был счастлив, поистине счастлив: то, ради чего он родился на свет, осуществлялось снова, после страшного многолетнего перерыва, когда он жил точно калека, по привычке, без всякого на то желания.
К его сожалению, все пошло наперекосяк в конце лета, когда ему пришлось уехать из города на пару недель, а по возвращении узнать о серьезной болезни вдовы Мариано. Пока его не было, у доньи Беатриче случился удар, и теперь она была прикована к постели, а через слугу передала для него письмо с надеждой увидеться сразу же, как только у него появится на это время. Разумеется, Шеффре тотчас же бросился к ней, едва прочел послание, и застал дом, обычно светлый и просторный, в каком-то тревожном сумрачном оцепенении. Синьора Мариано обрадовалась его приезду и представила их с господином нотариусом друг другу, после чего осторожно спросила, не возражает ли он в случае ее кончины взять на себя опекунские обязательства по отношению к Дженнаро:
— Конечно, мне неловко обременять вас, маэстро… Вы еще так молоды, у вас наверняка свои планы на жизнь, и я все это хорошо понимаю… Но видите ли, синьор Шеффре, мне точно известно, что ни к одному знакомому нашей семьи у Дженнаро не лежит сердце так, как к вам, да и вы, как я понимаю, не по принуждению оказываете участие в судьбе моего мальчика. Всего через несколько лет он уже встанет на ноги и сможет самостоятельно распоряжаться состоянием, которое я ему завещаю, но до этих пор по закону…
— Синьора, — мягко и ненавязчиво перебил словоизлияние вдовы Шеффре, поцеловав ее холодную руку, — я буду только рад. Но более чем уверен, что это всего лишь предусмотрительная мера, и нашими общими молитвами вы сами доведете свою благородную миссию до завершения.
— Дай-то бог, синьор, дай-то бог. Благодарю вас, вы исключительный человек.
Он на секунду улыбнулся ей и обнадеживающе прикоснулся к исхудавшему плечу:
— Все будет хорошо, мона Беатриче.
Заполнив и подписав в присутствии нотариуса все соответствующие бумаги, кантор и хозяйка дома попрощались. Шеффре хотел увидеть Дженнаро, но тот или где-то затаился по своей странной привычке, коей обзавелся в последнее время, или действительно отсутствовал.
Поскольку донью Беатриче пользовали лучшие медики дома Медичи, вскоре ее здоровье и в самом деле пошло на поправку, а Дженнаро, хоть и осунувшийся, но уже снова веселый, начал появляться на уроках музыки. Однако, вглядываясь в него, Шеффре никак не мог понять истоки беспричинной пугливости подростка, так разительно отличавшей его от сверстников. Ребятишки его возраста были какими угодно — дерзкими, стеснительными, громкими, благонравными, самоуверенными, робкими — но ни в одну из этих категорий не вписывалось поведение юного воспитанника доньи Беатриче.
Кроме того, кантор безуспешно ломал голову, подыскивая убедительный повод увидеться с синьорой Чентилеццки, и зачастую просто приходил к Академии, чтобы хоть в течение пяти минут издалека проводить ее взглядом после окончания занятий. Он мог бы подойти и поближе: углубленная в свои размышления, она вряд ли увидела бы его даже в трех шагах, — но дело было не столько в ней, сколько в пресловутом «общественном мнении». Теперь, после того как услышал историю о судебном процессе с Аугусто Тацци, Шеффре понимал, что и в этом городе несомненно отыщутся злые языки, готовые обсудить и ославить Эртемизу при малейшем поданном ею поводе. Тяжелой походкой, нимало не заботясь о внешнем виде, она добиралась до своей повозки, запряженной сонной клячею, складывала сумку и бралась за поводья. Лошадь открывала обсиженные мухами глаза, фыркала, взмахивала челкой и хвостом, а потом, поднатужившись, неуклюже вывозила ее на дорогу. Жили Стиаттези далеко отсюда, в другой части города, разделенного Арно, у самой набережной. Это был маленький убогий домик, окруженный еще более убогими постройками старого квартала.
Так все и продолжалось бы, неизвестно к чему приведя, — но в один прекрасный день, явившись на урок, Дженнаро между делом обронил, что синьора Чентилеццки со своей семьей скоро уезжают из Флоренции обратно в Рим. И грустным он был при этом: все же и его обаяла нелюдимая римлянка, вовсе к тому не стремясь…
Что бы люди делали без трактирных всезнаек? Именно там, среди художников, Шеффре удалось выведать, что тот отъезд связан с долгами Стиаттези, из-за которых семейство, скорее всего, лишится дома, а Эртемизе придется идти на поклон к отцу, чтобы все они не остались на улице. Путь в Академию ей будет заказан, и все, что ее ждет — это судьба родной матери либо мачехи в жилище Горацио Ломи, судьба, отягощенная сплетнями и косыми взглядами. Кантор стал наводить справки о размере долга. Точной суммы не знал никто, но его удовлетворила и приблизительная; оставалось лишь придумать главное: как вручить ее главе семьи и по совместительству — виновнику разорения. Конечно, наилучшим выходом была бы встреча непосредственно с кредиторами Пьерантонио, однако самый легкий и логичный путь в их случае был бы и самым губительным для репутации Эртемизы, если хорошо знать, как стремительно расползаются кривотолки, опережая заработанную трудом и поступками честную славу.
Старый Стефано удивился, когда увидел собиравшегося куда-то на ночь глядя хозяина.
— Куда это вы так странно наряжаетесь, синьор? — спросил слуга, сурово хмуря брови, но не был удостоен ответа: задумываясь о своем, Шеффре часто пропускал его пустое брюзжание мимо ушей. — Седлать вам коня? Эй, синьор?
Только тут кантор обратил на него внимание и, повторно выслушав вопрос, покачал головой:
— Нет, Стефано, просто почистите дорожный плащ.
Недоумевая, для чего человеку дорожный плащ без лошади, да еще и надетый поверх простого кафтана, старик между тем исправно выполнил приказ, и Шеффре ушел из дома с наступлением сумерек. Стефано лишь перекрестил его вслед до того, как тот скрылся за поворотом.
Путь музыканта лежал на другой берег Арно, в пользующийся славой игорного притона трактир Руфино Пьяччо. Шеффре бывал здесь и прежде, но не ради игры, а из-за своей склонности к посещению многолюдных мест, где можно было не слышать внутреннего себя, растворяясь во внешнем шуме и гаме. Стиаттези был здесь, к тому же — в подпитии. Сев неподалеку, Шеффре задал себе вопрос, казался бы ему этот человек столь же жалким, не знай он о нем всего, что знает, или эту печать накладывает всего лишь предубеждение. Впрочем, никакого толка от этих мыслей не было, и кантор взялся за выполнение задуманного, ради чего первым делом присоединился к игрокам на столе Пьерантонио.
Самым громкоголосым здесь был некий ареттинец по фамилии Ферруссио. Он беспрестанно подначивал мужа Эртемизы, а ко всему вдобавок ему везло в картах, как никому. По выражению мутнеющих глаз Стиаттези Шеффре понял, что художник вот-вот просадит последние деньги, которые где-то раздобыл в надежде отыграться. Под ногами путались какие-то кошки, в углу у прилавка перебирала струны лютни тощая неопрятная девчонка, а между столами шастали слуги, разнося выпивку. За тем, чтобы просто поесть, в этот трактир приходили немногие.
— Раньше я тебя видел у Балдассаре, но ты вроде не играл, — сказал кантору один из соперников Пьерантонио. — А тут что, решился?
Смутно припоминая его лицо — кажется, этот толстяк был скульптором, Шеффре согласно кивнул. Он умел играть, но здесь нужно было ко всему прочему держать ухо востро и делать свое дело осторожно, покуда Стиаттези сидит за одним столом с этим любимцем фортуны из Ареццо. Время шло, муж Эртемизы то проигрывал почти до последнего кваттрино, то вдруг оказывался в небольшом выигрыше, и поистине удивительным было уже то, что, напившись как Силен, он не спустил еще всего, обретавшегося у него в карманах. Однако столь шаткое равновесие в любой момент угрожало рухнуть, что, несомненно, и случилось бы, не вмешайся в игру провидение, которое заставило везунчика-ареттинца покинуть трактир за отправлением естественных потребностей. После его ухода Пьерантонио начал выигрывать, сам не веря глазам и от радости снова прибегая к возлияниям. Шеффре поддавался ему незаметно, иногда для виду выигрывая небольшую сумму, но тут же ее и теряя под насмешливым взглядом скульптора, который неприкрыто потешался над новичком. Кантор же следил лишь за тем, чтобы основные деньги оседали у Стиаттези. К счастью, везунчик Ферруссио, тот самый пожилой ареттинец, все не возвращался, хотя уже несколько игроков отметили его отсутствие («Вот дает Ферруссио! Кто бы меня заставил уйти, когда так подфартило!»), но, скорее всего, он просто был из тех, у кого здравый смысл возобладал над азартом, и теперь уже смотрит десятый сон в какой-нибудь гостинице, кинув под подушку набитый выигрышем кошелек.
Когда достаточная сумма перекочевала в карман Пьерантонио, было уже далеко за полночь, и сам художник, едва стоя на ногах, начал прощаться. Как видно, где-то глубоко внутри у него еще теплилась память об обязательствах перед семьей и кредиторами. Шеффре выдержал паузу и через некоторое время тоже покинул трактир, предвкушая скорый сон в стенах собственного дома и слегка позевывая от утомления, однако подозрительный шум в одной из попутных подворотен заставил его встрепенуться. И предчувствия оказались не вздорными: неудачника-Стиаттези, как видно, подкараулила шайка местных брави с целью ограбить, а может, и убить. Ровно секунда промедления задержала кантора, одна секунда, метнувшаяся мыслью: «Пройди мимо — и она свободна», но, тряхнув головой, он выдернул из ножен шпагу и метнулся на звуки борьбы.
Похоже, это были не брави, а просто какой-то сброд, поскольку Пьерантонио все еще был жив и даже как-то оборонялся, выставив перед собой кинжал. Их было пятеро. Даже не слишком хорошо умея орудовать ножами и шпагами, они все равно были опасны в своем численном превосходстве. Подмога со стороны Шеффре их и напугала, и озлобила, драка завязалась не на шутку, причем почти вся шайка целиком переключилась на него. Теснимый в угол, музыкант отчаянно отбивался, уже понимая, что им со Стиаттези не выбраться отсюда живыми. Пронзительная боль прожгла живот с левого бока, и он едва не выронил шпагу, но тут откуда-то сверху послышался заливистый свист. Бандиты в замешательстве бросили раненого кантора, кто-то даже завопил: «Полиция!» — и шайка кинулась врассыпную, однако спрыгнувший с забора человек в широкополой шляпе уйти дал не всем, и его клинок, похожий на меч, уложил двоих на самом выходе из подворотни. Остальные в ужасе разбежались.
Стоя на коленях, опершись ладонью о землю и ртом хватая воздух, чтобы отсрочить обморок, Шеффре с трудом поднял голову. Перед глазами хороводом суетились желто-черные пятна, а сквозь туман проступали чьи-то фигуры. Пока Стиаттези поднимался на ноги возле сломанной тележки, неизвестный избавитель перевернул носком сапога убитых грабителей, прищелкнул языком и вытер кровь с лезвия меча о плащ одного из них. Пьерантонио тем временем, качаясь, доковылял до Шеффре; выудив из-за пазухи булькнувшую флягу, приложился к горлышку.
— Будешь? — спросил он кантора.
Незнакомец подошел к ним и осведомился хрипловатым шепотом:
— Живы?
— Угу, — сказал Стиаттези, окончательно пьянея после бурной встряски.
Шеффре сел и привалился спиной к стенке. Брошенный в него нож, проткнув живот, почти сразу выпал на землю, так что теперь даже кафтан весь отяжелел и набух от крови с левого бока. Чтобы определить глубину повреждения, кантор расстегнул крючки на камзоле и сунул руку за отворот. От прикосновения боль усугубилась, но не дала никакого внятного представления о степени опасности раны. Он непонимающе разглядывал в полутьме окровавленные пальцы, тогда как дурнота отступила, оборачиваясь уверенностью, что сейчас появятся силы встать и убраться отсюда.
В это время, вытащив что-то звенящее из кармана, незнакомец деловито пересыпал это в камзол ничего не соображавшего Пьерантонио, который в своем блаженном состоянии готов был развалиться и уснуть прямо тут, рядом с двумя покойниками, только что едва не превратившими в труп его самого.
— З-зачем вы… нас?.. — выдохнул Шеффре.
Не отвлекаясь от своего занятия, неизвестный по-прежнему шепотом ответствовал:
— Терпеть не могу шакальства…
Потом он перебрался к кантору, раскрыл одежду над его раной и, ощупав кожу вокруг пореза, с удовлетворением сообщил, что она не смертельна, после чего исчез так же внезапно, как и появился, переступив через убитых в узком проулке.
Отсидевшись и убрав шпагу в ножны, Шеффре и правда смог встать. Стиаттези уже спал в обнимку с отломанным колесом той повозки, и кантору пришлось несколько раз толкнуть его ногой, чтобы разбудить. Недовольно ворча, художник долго силился встать с карачек. В конце концов Шеффре перекинул его руку себе через шею и поволок прочь, радуясь хотя бы тому, что муженек Эртемизы способен переставлять конечности и подпирать его собой во время приступов дурноты. Он и сам не помнил, как они доползли до дома близ набережной: кантор пришел в себя только тогда, когда рука его, будто отдельно от еле живого туловища, сама собой взялась за кольцо и громко ударила в дверь.
Где-то сбоку в окне, мигнув, зажегся свет, озарив тропинку за домом. На серо-желтый песок упала четкая резная тень жухлых листьев виноградной изгороди. Неподалеку тявкнул пес. В доме зазвучали шаги.
— Кто? — спросил женский голос, и, будто балаганная кукла, в которой сработал механизм завода, Стиаттези мотнул головой:
— Свои! — выдал его заплетающийся язык.
— Принесла нелегкая! — проворчала женщина, отпирая двери, а когда тусклая лампада осветила их с Шеффре, охнула: — А ты что здесь…
Отблеск упал кантору на лицо, и она осеклась на полуслове. С лестницы донесся голос другой женщины:
— Кто там, Абра?
— Синьор вернулись, мона Миза! — отвечала ей служанка, пропуская мужчин в дом.
Глава восьмая Шепчущий убийца
Спутанные, тягучие сны приходили к Эртемизе в последние дни. Думы о том, что скоро придется все бросить из-за переезда, вытесняли все остальные мысли, а ночью становились пытками. Казалось бы, ничто не держит ее во Флоренции, но уезжать до смерти не хотелось. Ничего не зная о настоящем положении вещей, Ассанта Антинори то и дело попрекала подругу за чрезмерно мрачные взгляды на жизнь и пыталась ее развлечь прогулками и приемами, во время которых Эртемизе скорее хотелось провалиться сквозь землю среди стройных и легких, утянутых корсетами фей из окружения четы маркизов. И нередко получалось так, что сразу после званого ужина или домашнего концерта у Антинори ей нужно было ехать на поклон к очередному кредитору и выпрашивать у него отсрочку, сгорая со стыда и чувствуя такое же унижение, как во время процесса над Аугусто Тацци, превратившегося в процесс над нею.
В этот раз ей удалось затонуть во сне без сновидений, навалившемся глухим черным покрывалом. Она не знала, сколько успела поспать, когда дом огласился тревожным громким стуком в дверь. Вздрогнув, Эртемиза подскочила и зажгла свечу. Внизу слышался голос служанки и тяжелые, спотыкающиеся шаги. Не иначе как явился отец семейства, кто же еще может перебудить всех глубокой ночью?
— Кто там, Абра? — спросила она, спускаясь на площадку между этажами и обнаруживая, что Пьерантонио снова нагрянул не один, да еще и едва держась на ногах.
— Синьор вернулись, мона Миза! — ответила служанка.
В эту минуту спутник муженька отпустил его, и оба сразу потеряли равновесие. Не веря глазам, Эртемиза узнала второго.
— Святая Мадонна, и он туда же! Ладно — Стиаттези, но вам-то как не совестно, синьор Шеффре?! — воскликнула она, с досадой хлопнув себя ладонью по бедру.
Абра сунулась было поднять его, но тут же охнула:
— Синьора, да он весь в крови!
— Весь в крови! — охотно и радостно отозвался Пьерантонио, засовывая руку в карман за флягой и попутно вытягивая и рассыпая по полу монеты. — А вы как хотели?
Эртемиза ринулась вниз, откуда только взялась прыть скакать через две ступеньки. Абра тем временем пыталась оттащить хозяина в сторону софы.
— Брось его, помоги мне скорее! — с раздражением прошипела Эртемиза, закидывая руку Шеффре себе на плечо.
— Как это брось?! — запротестовал художник. — Хозяин я тут или кто?
— Берись с той стороны, Абра! Маэстро, вы можете идти?
Он что-то промычал, но когда они вдвоем повели его наверх, переставлять ноги все-таки сумел.
— Что там с вами случилось?
— Напали… на него…
— Мона Миза, вы видели? У синьора Пьерантонио полный камзол денег!
— Да будь они неладны! Сейчас беги, ставь воду греться, буди Джанкарло, пусть ведет доктора! Да подожди еще, я одна его не дотащу! Давай сюда!
Вломившись в комнату Пьерантонио, женщины содрали с кровати покрывало и уложили музыканта в постель, где он тут же и потерял сознание. Абра бросилась выполнять поручение хозяйки, а на долю Эртемизы выпало снимать с Шеффре одежду, заходясь в тяжелой одышке. Моля провидение о том, чтобы только не упасть в обморок самой, она раздела его до сорочки и содрогнулась, увидев гигантское багровое пятно, расползшееся по белоснежной батистовой ткани, а тонкая прореха слева неумолимо указывала на местоположение раны.
— Господи боже мой, только выживи! Выживи, пожалуйста! — прошептала она, срывая и сорочку.
Крови было очень много, и рана оказалась ножевой, довольно длинной, но, насколько смогла разглядеть ее Эртемиза, не слишком глубокой. На всякий случай она подсунула под голову музыканту две подушки, чтобы он не задохнулся, и похлопала по щекам в надежде привести в себя. Он раскрыл бледные, почти совсем прозрачные и мутноватые глаза, попытался что-то сказать, но лишь беззвучно двинул сухими бескровными губами.
Вскоре прибежала Абра с кипятком в тазу.
— Мона Миза, синьор там, у порога… заснул он, да прямо на полу, вообразите себе! Джанкарло не смог его поднять и убежал так. Что с ним делать-то теперь?
Эртемиза намочила и остудила тряпицу, а потом стала аккуратно омывать рану:
— Ничего не делать — хозяин он тут или кто? Где хочет, там и спит.
— Весь коридор в монетах!
— Деньги потом собери и спрячь, иначе он завтра снова их проиграет.
— И я об этом подумала. Святые угодники, да что же он бледненький такой?
— Потерял много крови. Сама рана не опасная, но пусть все-таки взглянет доктор: ранения в живот всегда коварны…
Споласкивая очередную кровавую тряпицу и взамен подавая госпоже остуженную свежую, Абра успевала между делом поразглядывать кантора и знай себе сокрушалась: «Ангел! Чисто ангел! Ах, жалко как!»
— Перестань ты стенать! — не выдержала в конце концов Эртемиза. — Как в похоронном бюро все равно!
— Так красивый какой! Жалко ведь!
— Абра, ну прекрати нести чушь!
— А если мне всегда красивых жалко!
— О, господи, избавь меня!.. Вот! Кажется, кто-то из девочек проснулся — а ну иди посмотри!
Из детской в конце коридора и в самом деле слышался плач не то Пальмиры, не то Пруденции. Когда Абра убежала, Шеффре снова очнулся и прорезавшимся на этот раз голосом стал просить прощения за доставленное беспокойство.
— Синьор Шеффре, ну хоть вы!.. — взмолилась Эртемиза.
А он вдруг тихо засмеялся. От изумления у нее брови полезли на лоб, и она быстро-быстро заморгала.
— Вы такая серьезная. Все в порядке, Эртемиза, к утру я уже встану.
— Да будет вам, право! Вы все как сговорились заморить меня сегодня глупостями! — огрызнулась она, изо всех сил стараясь не замечать непонятного, но сладкого трепета в сердце при звуке своего имени в его устах: так он назвал ее впервые.
Шеффре чуть привстал, чтобы рассмотреть рану. Кровь уже почти остановилась, и Эртемиза, настойчиво уложив его на место, прикрыла порез временной повязкой — до прихода врача.
— Хотите воды?
— Был бы вам признателен.
— А что ж молчите?
Он проследил за ней смеющимся взглядом и в три глотка осушил поднесенный стакан воды, вместе с которой в глаза его вернулись жизнь и цвет.
Приехавший вскоре доктор подтвердил слова Эртемизы о том, что само по себе ранение неопасно, а опасны кровопотеря и возможное заражение, выписал какие-то мази с настойками и, клюя носом, отправился домой. Как ни убеждал Шеффре хозяйку дома не беспокоиться о нем и идти спать, она никуда не ушла. И оказалась права в своих дурных предчувствиях: через полтора часа у него поднялся жар и начался бред. Эртемиза вдруг почти с ненавистью подумала о своем муже, но, испугавшись таких мыслей, отогнала их от греха подальше. Протирая прохладной водой с уксусом лоб и виски музыканта, она слушала его путаные и обрывистые фразы то о нотах и гаммах, то о каких-то не знакомых ей людях, а несколько раз до наступления рассвета Шеффре окликнул женщину по имени Фиоренца, и такие уж чувства она у него вызывала, что, недозвавшись, он закусывал губы и крепко сжимал веки, но из-под ресниц все равно просачивались и текли слезы. Эртемиза придерживала его руки, чтобы он случайным движением не сорвал повязку, и в глубокой растерянности осознавала, что все сильнее завидует этой Фиоренце.
С восходом солнца он замолчал и затих. Она, обмирая, наклонилась к его лицу и прислушалась — дышит ли, но тут же заметила бисеринки пота, выступившие на лбу, и от сердца отлегло.
— Благодарю тебя, Пречистая Дева!
Перекрестившись и коснувшись губ большим пальцем, Эртемиза бессильно склонила голову на валик кресла. Сон нахлынул немедля.
Да Виенна спешился возле небольшого оплетенного виноградом домишки с видом на реку и снял шляпу. Так это здесь живет та знаменитая художница, о которой в последнее время то и дело судачит публика? Что ж, тогда странные у нее вкусы, немногие дамы ее уровня избрали бы в качестве жилья подобные руины.
Чуть в стороне стояла, сонно покачивая головой, старая кляча, запряженная в маленькую повозку, и что-то подсказало приставу, что большую она не сдвинула бы с места. В дверях дома он нос к носу столкнулся с выходящей на улицу беременной женщиной в серой шерстяной накидке поверх бесформенного темного платья. У нее было необычайно красивое, но в той же мере измученное лицо с запавшими карими глазами.
— Доброе утро, синьора! Меня зовут Никколо да Виенна, я пристав.
— Здравствуйте, синьор Виенна, — ответила она глуховатым грудным голосом и затравленно оглянулась. — Я Эртемиза Чентилеццки. Наверное, вы по поводу моего супруга?
— Не совсем так. Дело в том, что сегодня рано утром к нам обратился доктор Альваро Финицио…
— Ах, да. Я понимаю, понимаю. Проходите, он наверху, служанка проводит вас. К сожалению, мне сейчас нужно уехать. Маленькая просьба, сер: если он спит, не будите его пока. Простите, я вас покину.
И тяжелой, но твердой походкой она направилась к повозке.
Войдя, пристав, изумление которого только возрастало, увидел в небольшом темном вестибюле развалившегося на софе мужчину с длинными, висящими как сосульки волосами и худым отечным лицом. Тот сидел, страдальчески прикладывая к виску грелку, и сходу пожаловался вошедшему:
— Вот фурия! Вы только подумайте! Фурия, да и только!
Никколо не без труда, но узнал в нем завсегдатая многих здешних трактиров Пьерантонио Стиаттези, который, как поговаривали, был еще и художником. В самом деле, а ведь как-то вылетело из памяти, отягощенной повседневными заботами по службе! Да Виенна слышал, что жена Стиаттези и есть та самая Эртемиза из Рима, привечаемая самими герцогами Тосканскими! Какие изысканные причуды судьбы…
Он представился хозяину дома, но Пьерантонио капризно замахал руками: «Ничего, ничего не помню, спрашивайте вон ту, как ее…» — и указал подбородком на спустившуюся по лестнице молодую женщину, черноволосую, среднего роста, тоже недурную собой, но с бросающимися в глаза ухватками прислуги. Она присела в реверансе и, ни о чем особенно не расспрашивая, проводила пристава в комнату на втором этаже: «Только что проснулся!» — добавила шепотом и исчезла за соседней дверью.
Да Виенна стукнул для приличия костяшками пальцев возле дверной ручки, а потом вошел. Кровать стояла сбоку, возле окна, и Шеффре повернул к нему голову на высокой подушке. Выглядел он усталым, с прилипшими ко лбу мокрыми прядками волос и тенями под бездонными, и без того большими, а теперь просто огромными глазами, но, узнав пристава, как всегда солнечно заулыбался.
— Говорил я вам, Шеффре, смерти вы своей ищете в этих притонах! — пожимая его руку, проворчал Никколо, но ответом ему был только легкий смешок кантора. Пристав уселся в кресло рядом с кроватью и потер лицо ладонью: — Что ж, рассказывайте, что это с вами, мой друг, произошло.
Не вдаваясь в подробности, Шеффре поведал ему о нападении на Пьерантонио и их короткую стычку с грабителями в подворотне.
— Да, да, как раз только что там и нашли эти два трупа после доклада доктора, — подтвердил да Виенна и сокрушенно вздохнул: — Ну и у кого из вас был меч?
— Меч?
— Меч. Обоюдоострый, как гладиус. Их двоих зарубили этим мечом, как цыплят, а потом вытерли кровь об одежду одного из них и при этом разрезали ткань, как ланцетом.
— Я смутно помню, чем был вооружен тот человек, да и темно там было, в этом дворике. Может быть, и мечом. У меня была шпага, вон она, — кантор указал на брошенный в угол комнаты ремень с прицепленными к нему ножнами. — У синьора художника, как я понимаю, кинжал.
— Так, постойте-постойте! Теперь подробнее: там был еще какой-то человек?
— Да, он появился позже, когда в меня уже швырнули ножом. Он сначала засвистел, грабители встрепенулись и начали ретироваться, но он уложил двоих на проходе, потом… да, потом вытер клинок, вернулся к нам… м-м-м… затем… ощупал мою рану и сказал, что она не смертельна.
— И это все?
— Пожалуй, что все.
— Вы можете его описать, Шеффре? Хотя бы в общем?
— На нем была шляпа с широкими полями, поэтому даже будь там светлее, я все равно вряд ли разглядел бы его лицо. Одет, кажется, в испанском стиле, или мне просто привиделось…
— Ну а возраст? По голосу — старый, молодой?
— Хм… Я… Никколо, а я не знаю! В самом деле: он ведь все время шептал!
— Ах, шепта-а-а-ал!
Да Виенна вскочил и в оживлении заходил от окна к креслу. Усевшись повыше, кантор с любопытством наблюдал за его перемещениями.
— Что ж, я вас поздравляю, друг мой, что после этой встречи вы со Стиаттези вообще вернулись оттуда живыми!
— А что такое?
— А то, что вчера ночью вы мило побеседовали с самим Шепчущим убийцей, как его прозвали в здешних краях. Молодец этот последние пару лет изрядно покуролесил по всей Тоскане — вообразил себя Авентинским латроном! И вот что интересно: то он появляется с шайкой, то в одиночку, непредсказуем, как сам дьявол.
— Почему же он шепчет?
— О, вот на этот счет у нас в Барджелло уйма предположений — и кто во что горазд. Есть даже курьезное мнение, будто Шепчущий — это женщина.
— Женщина?!
— Ну да, дескать, для того она и говорит шепотом, чтобы не разоблачили.
Шеффре скептически поджал губы:
— Да нет, быть того не может. Я, конечно, уже плохо соображал, когда он подошел ко мне, но… Нет, нет, не могла это быть женщина! И рост…
— Что рост?
— Слишком высокий для…
— И такие дамы встречаются, уж вы мне поверьте, Шеффре. Великанши! Их племя даже в корсары затесывалось, а вы говорите… Но все же тут я соглашусь с вами: вряд ли Шепчущий — женщина. А еще, если кто оставался жив после встречи с ним, рассказывают, что он любит цитировать библейские фразы.
— Например?..
— Иаиль, Юдифь… Томирис… «Ты жаждал крови, царь персов, так пей ее теперь досыта» — каково? Может, потому и бытует версия о Шепчущей?
— Юдифь… — пробормотал кантор, невидящим взглядом уставившись на свои ножны в углу.
— Хотя, скорее всего, это все слухи ради красивого словца, чересчур уж все это… э-э-э… попахивает книжными историями… Кстати, а как вы познакомились с синьором Стиаттези?
Шеффре словно бы очнулся:
— Что? Ах, со Стиаттези… С ним — случайно, вчера. Я был прежде, до него, знаком с его супругой: она в моем классе писала портрет одного из учеников во время занятий…
— Да, да, та самая знаменитая неприхотливая Эртемиза Великолепная… Берется за любые заказы, никогда не торгуется о цене, никогда ее не назначает, выполняет все в лучшем качестве и в срок, как одержимая. Необычная женщина, я полагаю. Впрочем, уж кого-кого, а вас ее привычки вряд ли удивят — вы в точности такой же, мой друг, и я вынужден с прискорбием констатировать эту истину!
Они рассмеялись. Никколо поднял лицо и обвел глазами всю комнату, не исключая и местами потемневший лепной потолок:
— Не слишком-то здесь презентабельно для такой особы, как она. Видел ее только что: хороша, как богиня, и, кажется, умна. Скорее всего, весь вопрос заключается в господине Стиаттези, как вы считаете, маэстро?
Кантор повел плечом, но он прямого ответа уклонился, давая понять, что не имеет ни малейшего представления.
— Ну что ж, рад был вас увидеть, Шеффре, и желаю вам как можно скорее поправиться. А меня, как всегда, зовет долг! Попробуем найти остальных, тех троих уцелевших, но, я полагаю, вы догадываетесь, что это вряд ли получится? До встречи.
— Никколо! У меня к вам небольшая просьба: вы могли бы кого-нибудь отрядить ко мне домой и предупредить Стефано, что я жив и скоро вернусь? Он всегда слишком переживает, если я не предупреждаю его об отсутствии…
Уже стоя в дверях, да Виенна усмехнулся и кивнул:
— Хорошо.
Встречать ее высыпала вся «страхолюдская» рать. Эртемиза даже не ожидала, что их всех вместе может быть так много, больше, чем тогда, на вилле Галилея. Но что-то уж больно ласковы они были сегодня и покладисты, не к добру это. «Всё вы, душенька, на нас наговариваете, вот даже обидно как-то!» Она туфлей отпихнула одного с дороги, чтобы открыть дверь, но и такое отношение все альрауны встретили безропотно. Не иначе как что-то натворили! «Совсем чуть-чуть. Ничего, что вы не сделали бы сами, будь вы на нашем месте, душенька!» Ах, негодяи! «Он сам напросился! Кто ему позволял называть вас фурией и змеей?»
— И что вы сделали? — медля открывать дверь, сквозь зубы спросила она.
«Показали ему настоящую фурию»…
«И змею»…
— О, господи… — Эртемиза воздела глаза к сумрачному небу и вошла в дом.
Внутри было тихо.
— Джанкарло!
Юноша возник тихо, как призрак.
— Пойди в мою мастерскую и подними в комнату господина мольберт с картиной.
— С которой, синьора?
— Она сейчас стоит в углу, накрытая зеленым полотном.
— Сию минуту, мона Миза!
Слуга удалился, а Эртемиза, поправив волосы, поднялась в комнату мужа.
— Вы не спите, синьор Шеффре?
Он отложил книгу. Глаза его светились сейчас, как две голубые звезды:
— Нет. Тут ваша служанка нашла мне почитать…
— Как вы чувствуете себя?
— Лучше, чем когда-либо.
Она, как заговоренная, смотрела в глубину этих звезд.
— Вы сегодня ночью столько говорили про Венецию, что я как будто там побывала. Вы венецианец?
Шеффре чуть изменился в лице, звезды погасли, налившись дымчатой мутью, которая поглотила даже зрачок, словно бельмо, и он ответил через силу:
— Да… Точнее, родился я на Крите, но с девяти лет жил в Венеции.
Эртемиза будто натолкнулась на стену. Он стал холоден и как будто даже враждебен. Никогда прежде она не видела кантора таким отчужденным и почувствовала свою вину за то, что вторглась, куда не приглашали. Положение спас Джанкарло, с грохотом втащивший в комнату мольберт, а следом и закрытый зеленой тканью холст.
— Еле забрался в мастерскую, мона Миза, — пожаловался слуга, устанавливая картину.
— А в чем там дело?
— Там заперся господин и ни в какую не хочет открывать, только вопит что-то, когда стучишь, и прячется за стеллажами. Я через окно влез, а он как завизжит: «Изыди, сатана!» — и давай в меня бутылями швыряться. Знаете, что я скажу? — озадаченный, юноша понизил голос. — Как бы не горячка у него…
— Да немудрено, — с трудом сдерживая усмешку, ответила Эртемиза и покосилась на гостя; кажется, Шеффре уже отошел и теперь с каким-то мальчишеским любопытством косился в сторону мольберта. — Поди, передай Абре, пусть заварит синьору корня валерианы да уложит спать где-нибудь в гостевой.
— А…
— А будет упираться, пусть скажет ему, что фурия уже дома и причесывает своих змей. Ступай.
Едва дверь за Джанкарло затворилась, она стянула зеленую материю с картины. Брови Шеффре удивленно дернулись.
Стоя вполоборота к зрителю и вопреки всем канонам отображенный лишь по пояс, на переднем плане находился мужчина с густой гривой извивающихся от ветра темных волос. Глаза его были затянуты глухой холщовой повязкой, а рукой он словно бы пытался защититься от меча юноши, намахнувшегося для удара. Но смотрел тот юноша в коротком хитоне не на реального врага, всем телом устремленный в его сторону, а на его отражение в полированном громадном щите. И там, из этого кривого зеркала, выглядывало божественно прекрасное и дьявольски ледяное чудовище в человеческом обличии. Вместо волос на голове обманного отражения, спутываясь друг с другом телами, шипели тонкие змейки, а взгляд миража очаровывал подобно пению сирен, лучась магией драгоценных каменьев и суля бессмертие, дарованное обращением любого, кто узрит, в такой же чудный камень. Монстр сверлил зрителя прямым взглядом, не в силах причинить вред, а вокруг сражающихся клубились черные грозовые тучи, разверзаясь над бурным морем далеко под ними, внизу.
Теперь у Эртемизы была возможность сравнить, и она увидела главную свою ошибку, когда писала туловище своей Медузы, воскрешая в памяти телосложение семнадцати— или восемнадцатилетнего Алиссандро и делая его для такой затеи лишь чуть менее крупным: в свое время она отчего-то так и не осмелилась попросить музыканта обнажить ради этого торс. При общем анатомическом сходстве кантор был значительно стройнее и грациознее покойного слуги: у него были широкие, но куда более покатые и легкие, свободно развернутые плечи, длинная гибкая шея, идеальных пропорций руки с сухощавыми запястьями и крепкими кистями, грудь, под кожей которой хорошо читались мышцы и даже слегка проступал рельеф нижних ребер, тонкая талия. Эртемиза усмехнулась, подумав, что это сродни тому, как если бы она вздумала нарисовать золотого жеребца-аргамака графа Валлинаро, а натурой поставила крепыша-андалуза Великого герцога Тосканского. Словом, ее Горгона получилась мощнее и тяжелее, чем было нужно, и Персей, прообразом которого она сделала юного слугу Джанкарло, на фоне антагониста выглядел слишком уж хрупким для героя-победителя, обезглавившего такого противника. А ведь она отнюдь не намеревалась добиться эффекта Давида и Голиафа!
— Это потрясающе! — вымолвил наконец Шеффре. — Когда вы успели?
— Если бы я не сделала это, она не оставила бы меня в покое, — Эртемиза сложила руки на груди.
— У него на запястье — это браслет? По-моему, я уже видел его на некоторых ваших полотнах…
Она замялась, но вспомнила, как, переступив через нежелание, он исключительно из вежливости ответил ей на неосторожный вопрос о Венеции, и решила поступить подобным же образом, тем самым выказывая свое встречное доверие:
— Это браслет охотницы Артемиды. Моей тезки… как полагал отец.
— А как на самом деле?
Эртемиза горько усмехнулась:
— Полынь, придорожный сорняк…
— Владычица степей, — возразил Шеффре.
— Тогда что означает ваше имя, маэстро? Оно ведь не из наших краев, разве нет?
— Так в детстве звала меня бабушка по материнской линии. Она была… удивительной. И, да, не из наших краев.
Он слегка погрустнел, но это была светлая грусть, и враждебность в его голосе больше не проступала. То же самое всегда чувствовала Эртемиза, вспоминая о своем детстве — мучительная сладость грез о том, что уже не вернуть никакими чарами. Шеффре помолчал и добавил, что родители отца так и не простили того за выбор иноземки в спутницы жизни, но он сам никогда об этом не жалел и после смерти деда в 1576 году — тогда в Венеции свирепствовала эпидемия чумы, сократившая население на треть, — в ответ на просьбу овдовевшей бабки вернуться в дом детства дал отказ: знал, что она все равно никогда не примет невестку, тем паче, что все их дети поумирали от истощения и болезней во время осады турками Фамагусты, а Шеффре еще не родился. Он увидел свет последышем, спустя почти пять лет, на Крите, и получил свое имя от бабушки, а отец и остальные всегда звали мальчика на свой лад.
— А еще спустя девять лет мать отца тяжело заболела и сумела уговорить его приехать в Венецию. После жизни на острове там было непривычно, а зимой случались холода… Но со временем мы полюбили этот город — и я, и мама… бабушки умерли одна за другой, так и не помирившись…
Эртемиза не мешала ему: кажется, кантору наконец-то захотелось выговориться. Она лишь впитывала в себя все, что рассказывал Шеффре, как в свое время внимала рассказам «генерала» в доме дядюшки Аурелио все о той же злосчастной крепости венецианцев, осажденной османской армией. Но в какой-то миг ему показалось, что его истории утомили ее, и он прервался:
— Если вы когда-нибудь увидите Венецию, вы ее полюбите, синьора Чентилеццки. Ее нельзя не любить.
— Синьор Шеффре, я хочу исправить эту картину, — поднявшись из кресла, Эртемиза указала глазами на Горгону. — Вы поможете мне, когда вам станет лучше?
— Эртемиза, а я хочу попросить вас о том, чтобы вы никогда больше не задавали мне этого вопроса. Как только вам будет нужно — просто говорите, где и когда. И если здесь и сейчас вас устроит, мы можем начинать. Зовите вашего слугу, ведь Персей, как я понял — это он?
Она улыбнулась и, опуская глаза, кивнула.
Глава девятая Рожденный в полночь
— Синьор Шеффре, а почему у людей ломается голос? — вдруг перестав играть, спросила Джен.
Кантор отвлекся, поднял голову и посмотрел на нее так, будто вообще забыл, что в классе у него ученик. Последнее время, особенно после болезни, он стал чрезвычайно сосредоточенным на своих мыслях и все время что-то записывал на разрозненных листочках. Чернильные кляксы уже въелись в его пальцы, но Шеффре не обращал на них внимания. Джен подсмотрела однажды — это были ноты какой-то не знакомой ей мелодии.
— Голос? А, ты про мутацию, наверное?
— Да… Почему у мальчи… у нас это происходит?
— Ну видишь ли, когда ты растешь, у тебя удлиняются и утолщаются голосовые связки, и со временем это приводит к тому, что голос становится ниже. А во время ломки ты пытаешься говорить и по-старому, фальцетом, и уже новым тембром, поэтому и получается то так, то эдак. Но в конце концов ты привыкаешь, и звук перестает срываться.
— И петь уже не получится?
— Почему же? Просто до поры до времени нельзя понять, каким голос станет у взрослого человека. У кого-то остается певческим, у кого-то — уже не годным для этого.
— А как было у вас?
Припоминая, Шеффре нахмурился, а потом рассмеялся:
— Как у тебя сейчас. Почти что так же: мой был не таким звонким. Правда, в твоем возрасте он уже изменился, и вокал я оставил. Тебе ведь уже четырнадцать…
— Зимой пятнадцать.
— Зимой пятнадцать… — задумчиво повторил учитель. — Господи боже мой, как летит время… уже пошел шестой год, как донья Беатриче привела тебя сюда…
— А бывает так, чтобы у мальчика голос не сломался? Вообще не сломался? Остался таким, как был раньше?
— Нет, без вмешательства не бывает.
— Без какого вмешательства?
Кантор серьезно поглядел на него:
— Дженнаро, знаешь, тебе лучше не сталкиваться с этим.
— Вы имеете в виду мужчин, которые исполняют женские партии?
— Да, я имею в виду именно этих мужчин. Которые исполняют женские партии.
Джен почувствовала, что краснеет, и поспешила уткнуться в свою партитуру. Она знала про евнухов, оскопленных для сохранения высокого голоса и поющих в операх вместо женщин, участие которых в искусстве церковь не одобряла. Знала, но ни разу в жизни их не видела. Ей всегда казалось странным, почему ради выполнения одних божественных предписаний еще более безжалостно попираются другие, ведь ежели Творец создал кого-то таким, а не другим, то как можно вмешиваться в пути Провидения, подчас против воли самого господня создания? Меж тем спросить об этом она не решилась бы никого, сама вынужденная всю жизнь притворяться не той, кем была сотворена.
— Но знаешь, странно, что у тебя до сих пор ничего не меняется, — Шеффре слегка прищурился. — Скажи, ты обычно хорошо себя чувствуешь? Голова больше не болела?
— Нет, мессер, — задохнувшись, прошептала Джен и снова пожалела, что завела эту тему.
— Подойди-ка.
Учитель вышел из-за стола и поманил Дженнаро к ближайшему из окон. Она поправила воротничок, подошла. Шеффре повернул ее к свету и велел раскрыть рот, что она и сделала. Внимательно оглядев ее гортань, он пожал плечами:
— Не вижу ничего необычного… Быть может, ты просто из поздних. Что ж, подождем до восемнадцати лет.
У Джен отлегло от сердца, но она так испугалась, что горло будто стиснули, и заговорить сразу после этого девушка не смогла. Долго ли еще ее будет спасать этот воротничок на шее, маскирующий полное отсутствие адамова яблока, и повязка на груди, пока худо-бедно скрывающая саму грудь?
— Дженнаро, а не хочешь ли ты мне кое в чем помочь? — вдруг осенило Шеффре, и он стремительно схватил со стола свои бумаги. — Возьми лютню и сыграй-ка эту партию.
Чернила еще не до конца просохли на нотах, и кое-где значки даже размазались. Дженнаро послушно сыграла. Мелодия была удивительно красива и одновременно похожа на те, которые иногда, импровизируя, перебирал при ней учитель. Но только это была уже самая настоящая, серьезная музыка, а не баловство, как он часто сам называл те свои экзерсисы. Джен услышала в ней завывания морской бури, крики чаек и стоны корабельных снастей.
— Ах, если бы это еще и спеть!.. — вырвалось у нее.
— Да, ты угадал, это партия Горгоны, меццо-сопрано… только слов пока нет. Ты не хотел бы этим заняться?
— Словами?
Шеффре согласно кивнул, не сводя с нее пытливого взора. Джен смутилась: одно дело — выдумывать сказки и стихи для себя самой, другое — для такой грандиозной затеи. «Гор-гона, — прошептала она про себя, смакуя это слово. — Гор-гона Ме-дуза».
— Я попробую.
— Ты же это и споешь.
— Вам кажется, мне всё это по силам?
— Да, мой мальчик, тебе это по силам, еще как по силам. Но нам действительно нужно поспешить, потому что в любой момент с твоим голосом может произойти то, о чем мы только что говорили.
Джен пришла домой, испытывая небывалый трепет, а в голове шумело от смятения, идей и впечатлений. Но почему он попросил никому ничего не рассказывать о своей симфонии? Ведь это же была его симфония?..
«Свой каменный круг Этне увидела издалека. Скрытый от глаз Тэи темнотой и стволами старых дубов, для нее он был как на ладони, и, привязанная к лисьему наручу, Этне прибавила шаг, а затем и вовсе побежала вдоль мелкой речушки к святилищному алтарю.
— Постой! — крикнула ей вслед Тэа, ужасаясь тому, как безвольно, словно на аркане, вытянув вперед руку, завершала свои последние шаги ее помешанная подруга, которую уже с самой зари сегодня одолевали родовые схватки.
Остановиться Этне не могла. Она вторглась внутрь каменного кольца и там скорчилась на жухлой, засыпанной снегом траве, кусая губы от боли. И показалось Тэе, будто шорох многих и многих голосов скользнул по голым веткам деревьев и кустов, обогнул трижды алтарь на берегу, подгоняя филиду, повел-повел ее по едва видимой в темноте подмороженной тропке, хрустя заледенелой палой листвою, и затерялся среди древних камней.
Проклиная себя за то, что слушалась безумную и позволила ей это бегство в никуда вместо того, чтобы уговорить где-нибудь остановиться и родить под присмотром опытной повитухи, Тэа воткнула факел в расщелину между камнями и рухнула на колени возле Этне, тяжело хватавшей ртом воздух и теперь, к полуночи, стонущей уже почти беспрерывно. Знания об этом явлении, некогда переданные Старшими жрицами, разом выветрились из головы девушки, она лишь понимала, что все подходит к концу и что сейчас произойдет самое важное и самое опасное. Заглянув под подол роженицы, филида поняла, что не ошиблась — головка младенца уже показалась. Она вскинула глаза к небу и тут же с ужасом увидела, что на верхушках всех камней горгульями замерли в ожидании какие-то неведомые существа — не звери и не люди, а словно бы то и другое разом, но вырезанные из причудливых корней каких-то растений. Ровно миг видела Тэа маленьких чудовищ, и в мановение ока они исчезли.
Этне истошно кричала и никак не могла смолкнуть. Готовые лопнуть жилы проступили на ее исхудалой шее, волосы облепили изможденное, неживое лицо, прежде сиявшее неземной красой. Филида ухватила головку младенца, осторожно, как учили, помогла ему развернуться в родовых путях и легко потянула на себя. Остановилась: Этне замерла, и он перестал двигаться навстречу Тэе.
— Еще раз, сестренка! Еще раз! — прошептала девушка, гладя роженицу по бедрам. — Все будет хорошо, он уже почти у меня!
Этне разомкнула бешеные глаза, ничего не соображая, схватила ртом воздуха и в неимоверной муке стиснула зубы. Вытягивая младенца, Тэа увидела, как снег под ним обагрился кровью, а подруга лишилась чувств с первым криком своего новорожденного сына. Филида перевязала пуповину и завернула исходящее на морозце паром тело мальчика в свою шаль. Согревшись, он притих. Кровь продолжала хлестать, а Этне все никак не приходила в себя. Тэа пересела к ее голове, отвязала от пояса бутыль с водой и смочила ей губы; лишь после этого подруга подняла веки, пытаясь что-то выговорить.
— Имя, скажи его имя! — Тэа ухватила ее за руку.
Назвать ребенка должна мать.
Этне беззвучно открывала и закрывала рот, спазм сжал ей горло, и она не могла вымолвить ни звука. Тело ее тоже сводило судорогами последней горячки. Филида не сдержалась и зарыдала. Тогда подруга знакомыми обирающими движениями, как это неосознанно делают все те, за кем уже явилась смерть и ждет минуты своего торжества, провела пальцами по одежде, одной рукой ухватила запястье другой и стянула с него что-то невидимое, а затем указала на сверток с ребенком. Тэа поднесла ей сына, Этне вытащила из-под шали его правую ручку и словно бы надела незримый оберег на запястье младенца.
— Как назвать его, Этне? Скажи, как мне его назвать?!
«Одолеть его может лишь тот, кто носит мое имя, но не является мной!..»
И вот глубокой ночью среди зимы сверкнула в небе молния да грянул гром.
Этне собрала последние силы, разлепила искусанные губы и, заикнувшись, прохрипела короткое слово:
— А… Араун!
Жизнь вырвалась из ее глаз, они остекленели, подернулись инеем другого мира, а победный вопль невидимых тварей известил Священную дубраву о принесенной жертве.
От алтаря на берегу ледяной, но не стынущей даже в морозы речки отделились тени. Три невысоких зверя, держась друг за дружкой, потрусили прочь, нюхая землю и заметая следы длинным пушистым хвостом, и лишь тот, что бежал посередине, то и дело останавливался, тоскливо смотрел через плечо, а из горла его вырывался тихий стон, похожий на человеческий плач»…
…Джен в недоумении глядела на исписанный ее почерком листок. Слова арии Медузы были перед нею — где-то зачеркнутые, где-то переправленные поверх, — но она не помнила ни единой секунды, когда делала все это.
Девушка напела несколько строчек и сама изумилась, как плавно они легли на исходный мотив.
— Быть может, я просто из поздних, — подходя к небольшому зеркалу, улыбнулась она своему отражению. А потом добавила, стараясь говорить ниже и отрывистее: — Ничего, Дженнаро, даст бог — ты как-нибудь выкрутишься…
Еще не открыв дверь, а только приблизившись к порогу, да Виенна ощутил этот страшный запах, происхождение которого не спутаешь ни с чем. Внутри заброшенной постройки удушливо-гнилостная волна трупной вони стала еще невыносимее. У входа приставу козырнул полицейский, выставленный в караул, и указал на лестницу.
Никколо извлек из кармана пропитанный крепкими духами платок, приложил к носу — только после этого стал подниматься.
На усыпанной щебнем и штукатуркой площадке между этажами топтались коллеги, а ближе к стене лежал замотанный в собственный плащ безголовый мужской труп. Да Виенна проморгался: разило так, что, казалось, испарения щипали глаза.
— Все как в тех случаях, да Виенна, — сообщил пристав Селестино и выставил к его ногам черный от высохшей крови мешок из-под фасоли. — Лежит тут, наверное, не меньше пяти-шести недель, и если бы не соседские собаки, то пролежал бы и до весны.
— Да начальник уже осведомил, — заглядывая в мешок и кривясь при виде копошившихся там опарышей, ответил Никколо. — Кто это — так и не узнали?
Коллеги слегка обиделись:
— Как же не узнали?! Густаво Ферруссио это, тот самый упырь из Ареццо, его на процессе еще прозвали ареттинским Ченчи, не помните?
— Тот самый, что насиловал родную дочь, а когда узнал, что она понесла, отравил ее мышьяком?
— Доказать, что отравитель именно он, правда, так и не смогли, но никто в этом не сомневался.
— Да, да, слышал… Говорят, спасло его родство с бароном С.?
Пристав Селестино философски воззрился на вздутый труп в пыльном тряпье:
— Странное у вас представление о спасении, да Виенна…
Третий хмыкнул, но, тут же посерьезнев, вставил:
— Возле трупа в щебенке было просыпано несколько монет, и есть основания полагать, что денег у него при себе было гораздо больше. Так что убили, скорее всего, ради ограбления. Он играл неподалеку в карты, ради чего, собственно, и нарушил предписание, покинув Ареццо.
Никколо перешагнул мешок, подобрался к обезглавленному туловищу и, сдвинув плащ, присел на корточки. От усилившейся вони теперь не спасли даже духи, невзирая на растворенные полицейскими окна.
Ткани на срезе шеи выглядели именно так, как это свойственно трупам, пролежавшим на воздухе больше месяца, и в них, как и в отрубленной голове, уже завелись личинки мух. Но сам срез был идеально ровным. Да Виенне вспомнилось, как казнили несчастную Беатриче Ченчи — профессиональный римский палач снес ей голову лишь со второго удара. А здесь — будто кусок козьего сыра отмахнули.
Рука, дрогнув, замерла.
— Полтора месяца назад, вы помните? — медленно проговорил Никколо, ухватываясь за мысль. — Помните? Недалеко отсюда, в подворотне, два трупа, зарубленные, все равно как цыплята!
— Нападение на этих игроков из трактира Пьяччо?
— Да, да. По времени ведь совпадает!
Селестино пожал плечами:
— Это как сказать, мы не сможем узнать точного дня смерти. А о чем вы подумали, да Виенна?
— Да нет, нет, ни о чем… — поспешно ответил тот. — Ни о чем.
— Вы думаете, та шайка сначала напала на Ферруссио?
— Всё может быть.
Никколо встал, слегка поклонился коллегам и направился к выходу.
— Вы куда?
— Мне нужно кое в чем убедиться.
Шепчущий убийца… Неужели он имеет какое-то отношение к этим смертям с обезглавливанием? А какой ему в том интерес? Чтобы это понять, надо найти что-то общее между всеми жертвами. Да Виенна вздрогнул, вспомнив одну не замеченную тогда фразу доктора о рассыпанных по полу дома Стиаттези деньгах. Впрочем, они же возвращались после игры, художник был безбожно пьян, кантор — ранен, в суете просыпали чей-то выигрыш и не обратили внимания, это не улика…
Забравшись в седло и погнав жеребчика в сторону дома у набережной, Никколо по пути перебирал в уме подробности преступления и казни почти двадцатилетней давности — истории, взбудоражившей всю страну.
Франческо Ченчи, очень богатый и знатный житель Рима (он был графским бастардом, сыном прелата), имел роскошный дворец вблизи Еврейского квартала, много полезных знакомств, семерых детей от первого брака и норов изувера. Двоих сыновей он изгнал, двоих, как показало время — отравил, а дочерей нещадно избивал. Старшая, Антония, обратившись со слезной просьбой к Папе, спаслась: его святейшество сжалился над девушкой и выдал ее замуж, заставив графа Ченчи выплатить зятю приданое. Младшая, Беатриче, вместе с мачехой Лукрецией остались в заложниках одержимого бесом старика, который в отместку за бегство Антонии стал измываться над обеими так, как только приходило в его воспаленную голову, не позволяя им ступить и шагу из дома-крепости. Между прочим, за свои извращенные наклонности незаконный сын прелата в свое время трижды был заключен в тюрьму, но всякий раз получал высочайшее прощение и отпущение грехов, уплачивая папству по двести тысяч пиастров и по возвращении домой зверея все больше.
Может быть, не позволь он себе кровосмесительной связи с младшей дочерью, женщины терпели бы и еще, покуда он не убил бы какую-нибудь из них. Но неоднократные изнасилования и нежелание Климента VIII помочь девушке в ответ на обращения, которые она, рискуя, тайно отправляла понтифику, послужили причиной преступного сговора: Беатриче, Лукреция и пятнадцатилетний Бернардо Ченчи, сын Франческо, до которого старик к тому времени еще не добрался, решились убить главу семейства. Однако спрятать затем все следы у них не получилось, и их заключили под стражу, подвергли страшным пыткам и все-таки вытянули признание.
Жители Рима были возмущены, и многие поговаривали, что суровость к несчастным со стороны главы церкви происходила из желания подвергнуть конфискации немалое состояние зажиточной семьи: после экзекуции на дыбе и многих других способов инквизиторского дознания всем, кроме юного Бернардо, был вынесен смертный приговор — Ченчи-младшему же присудили пожизненное заключение.
11 сентября 1599 года на мосту Святого Ангела в Риме собрался почти весь город. На казни Беатриче и Лукреции Ченчи присутствовал и художник Микеле Меризи по прозвищу Караваджо, тогда еще только собиравшийся написать свою «Юдифь». Подробности кровавой расправы над преступницами, которых в народе считали скорее жертвами, дали ему материал для того, чтобы отобразить сей процесс на картине как можно более натуралистично, в его неизменной манере, что он с успехом воплотил спустя пару месяцев после увиденного.
Возле дома Стиаттези Никколо увидел катафалк и еще несколько повозок. Понимая, что визит его в дом, где кто-то умер, будет расценен как неуместный, пристав все же решился войти в раскрытые двери и хотя бы узнать, что случилось.
Все присутствующие были в трауре, однако никто не рыдал. Да Виенна нашел глазами одетую в черное фигуру хозяина жилища и насторожился, вспомнив свой прошлый приезд: тогда Эртемиза Чентилеццки была в положении, а как известно, беременная женщина всегда одной ногой стоит в могиле. Но вот появилась и она, уже без живота и тоже во всем черном — сосредоточенная, собранная, подвижная, но не сломленная. Тогда пристав все понял, хотя неожиданностью оказались сразу два маленьких гробика, неся которые на плече и следуя друг за другом, спустили со второго этажа два слуги. Эртемиза лишь кивнула да Виенне, проходя мимо, и он принес ей соболезнования, которые она также приняла легким кивком, но ничего не сказала. Следом за ней шла служанка, ведя за руки двух маленьких девочек. Постояв, Никколо развернулся, покинул дом и снова сел в седло. Слуги погрузили гробы на катафалк.
Через полчаса пристав вошел в Приют, но и здесь его ждало разочарование: Шеффре уже ушел, и наверняка не домой, а по обыкновению своему шататься по городским притонам в поисках приключений. Не хватало еще с этими его привычками потерять однажды последнего надежного свидетеля и советчика! Считать же надежным разгульного Стиаттези да Виенне не приходило в голову. Подумав, Никколо решил заехать к кантору и хотя бы оставить записку через его слугу, однако к своему величайшему удивлению он застал музыканта дома.
— Ну слава всевышнему! — воскликнул он, когда Стефано проводил его в комнату хозяина.
Тот лежал, вытянувшись на кровати, и, не открыв глаз, приложил палец к губам. Никколо послушно замолчал. Спустя пару минут Шеффре поднялся, схватил перо, ткнул им в чернильницу и торопливо что-то записал.
— Добрый вечер, Никколо, рад вас видеть, — сказал он наконец, чрезвычайно довольный оборачиваясь от секретера.
И руки, и рукава сорочки его были в чернильных пятнах, как у заправского писаря, но да Виенна очень обрадовался его новой моде — во всяком случае, она не вызывает в приятеле потребности слоняться по трущобам Флоренции.
— Желаете чего-нибудь выпить?
Пристав не отказался. Усевшись в кресло, он объяснил, что хочет еще раз поговорить о том случае с нападением грабителей на Стиаттези и о Шепчущем убийце. Сделав небольшой глоток из своей рюмки, Шеффре ответил, что может лишь повторить уже рассказанное наутро после стычки, поскольку выложил тогда всё, что помнил.
— Тогда, Шеффре, вспомните как можно лучше: вы действительно уверены, что тот человек был мужчиной?
— Пф! — насмешливо фыркнул кантор, взмахивая рукой. — Неужели я не отличу мужчину от женщины?! Так что-то случилось?
— Похоже, ваш ночной спаситель и охотник за головами — это один и тот же человек.
Шеффре слегка отпрянул:
— В самом деле? И почему вы так решили?
— А вот давайте поразмыслим…
— А давайте! — легко согласился кантор.
Никколо нравилось его приподнятое настроение, он никогда еще не видел Шеффре столь игриво расположенным — видимо, застать всякого творческого человека счастливым не так-то легко, если тот не находится под воздействием вдохновения или чего-нибудь покрепче. Но сейчас ему самому было не до веселья. Он поведал об убийстве в соседнем с трактиром квартале, о том, что жертва была обезглавлена — и, похоже, обезглавлена тем же орудием, которым были убиты двое из нападавших на кантора с художником.
— То есть мечом, — завершил он. — И хуже того: после убийства Густаво Ферруссио был ограблен.
Глаза Шеффре округлились:
— Вы сказали — Ферруссио? Он же тогда играл с нами за одним столом!
Вот этого да Виенна ожидал менее всего и даже растерялся:
— Вы разошлись все вместе? — поразмыслив, спросил он.
— Нет, он ушел прежде нас, по нужде, но так и не вернулся, а мы со Стиаттези убрались оттуда, наверное, через полчаса или минут через сорок: сначала он, следом я.
— Друг мой, объясните мне честно: вот вы же никогда не играете, так почему играли в тот раз?
Кантор тут же замкнулся:
— Никколо, я готов отвечать на многие ваши вопросы, почти на все. Но давайте мы сделаем вид, как будто вот этого вы не задавали? Я не могу вам на него ответить.
Догадка мелькнула в голове пристава, но он подавил невольно запросившуюся улыбку и тут же вспомнил о том, что увидел в доме Эртемизы.
— Только что был у них, там траур. Похоже, что Стиаттези потеряли ребятишек…
Шеффре вздрогнул, изменился в лице:
— Ребятишек? Девочек?
— Я не знаю, кого хоронили, тем более гробы уже были закрыты. Может быть, родились и еще девочки, я не стал расспрашивать.
— Подождите, так это новорожденные? Их было двое?
— Похоже на то. Жаль Эртемизу, такие невзгоды немногим под силу. Но она держится. Сильная женщина.
Прежнего настроения кантора как не бывало. Он помрачнел, потер лоб костяшками кулака и прошептал:
— Это ужасно. Терять детей — это ужасно… — потом как-то слегка испуганно вскинул на Никколо помутневшие до цвета болотной тины глаза: — Наверное…
Да Виенна вздохнул. Что ж тут поделаешь, рождение и смерть подчас идут рука об руку. У него у самого в детстве поумирало несколько братьев и сестер — как старших, так и младших. Не всем дано пройти земной путь от младенчества до старости.
Глава десятая In bocca al lupo, signora Centileski!
[28]
Прошедшая осень оказалась одной из самых тяжелых среди всех, уже прожитых Эртемизой. Став членом Флорентийской Академии дель Арти Дизеньо и сразу же получив заказ, который наряду с приемом в целиком и полностью мужское художественное заведение стал почетнейшим признанием ее как живописца, — а иными словами это было панно для знаменитого мемориала Микеланджело Каса Буонаротти, — синьора Чентилеццки вынуждена была попутно решать и семейные неурядицы. Когда, казалось бы, самый главный и тревожащий ее вопрос с переездом в Рим был решен (или, во всяком случае — отсрочен), на исходе октября пришла новая беда.
По расчетам Эртемизы, ее третий ребенок должен был увидеть свет не раньше исхода осени, но судьба решила иначе. Повитуха приняла мертворожденную и слишком маленькую девочку, повздыхала и собралась было уходить, оставив дальнейшее на откуп опытной в этих делах Абре, когда у измученной матери снова начались схватки. Здесь-то и стала понятна причина ее слишком ранней и чрезмерной для всех сроков полноты, а вторым родился мальчик, тоже маленький, очень слабый и тщедушный. Он пережил сестру на несколько часов, но какая-то хворь не оставила ему шансов задержаться в этом мире. Через три дня, за которые Эртемиза отлежалась и встала на ноги, прошли похороны. Выразить ей соболезнования неожиданно прибыли многие известные люди Тосканы, с которыми она была знакома лично или долгое время до этого состояла в переписке. Это были и заказчики, и другие художники, и просто друзья, как чета маркизов Антинори.
Ассанта хранила траурное выражение лица ровно до тех пор, пока над гробиками под лопатами могильщиков не выросли бугорки земли. Если кого-то она чувствовала как саму себя, то это Эртемизу. Маркиза никогда не созналась бы в том даже самой себе, но ее уважение к монастырской подруге граничило с безраздельным, почти слепым поклонением, хотя уж чего-чего, а чей бы то ни было авторитет заносчивая синьора Антинори вслух не признавала никогда. И Ассанта лучше кого бы то ни было видела, что здесь горе Эртемизы не безысходно и что она скорее отдает дань традиции на этом погребении, а сама мечтает, чтобы все поскорее закончилось и можно было вернуться к повседневным делам. Младенческие и детские смерти были неотъемлемой частью быта большинства семей, к ним относились скорее философски, чем драматически, особенно если это происходило уже не с первенцами. Будучи весьма аккуратной в этом вопросе и превосходно освоив методы защиты, которым, как ни билась, так и не смогла толком обучить подругу, Ассанта родила маркизу всего одного наследника и более к этому вопросу не возвращалась, зато мальчик рос удивительно крепким и получал лучшее воспитание, какое только оказалось доступно детям его круга.
Когда все разъезжались с кладбища, маркиза подошла к художнице и извлекла из-за широкого обшлага рукава осенней накидки надушенный серый конверт.
— Дорогая моя, — обратилась она к Эртемизе сладким шепотом. — Что-то подсказывает мне, что после всех невзгод тебе неплохо было бы развеяться… отряхнуться от этой жуткой рутины.
— Ах, оставь, — поморщилась та. — Мне сейчас не до приемов, Ассанта. Я не укладываюсь в сроки и сомневаюсь, что заказчикам будет премного интересно, почему. Поэтому…
Ассанта с досадой топнула ножкой и перебила ее:
— Да дослушай меня, неистовая Эртемиза! Это не прием. Ты помнишь того испанца, который летом на нашей вилле читал тебе оду в честь дня твоего рождения?
Эртемиза покачала головой. Нет, она не лукавила, она в самом деле не помнила ни того кабальеро, ни его стихов. Маркиза тяжело вздохнула: да, эта особа из Рима поистине какое-то уникальное явление, и пробиться к ней красавцу-идальго будет очень непросто.
— Его зовут Хавьер Вальдес, он, конечно, не особо знатный вельможа, но, поверь, доказал свою доблесть победами в землях Нового Света и достаточно обеспечен. Ты можешь мне не верить, милочка, но исключительно ради тебя он за несколько месяцев в совершенстве выучил наш язык, — с этими словами Ассанта подала ей конверт. — И уж будь уверена, коли его не смутило твое тогдашнее положение, то все серьезно.
Впрочем, подумала она, Эртемиза и сама настолько не придавала значения своей тягости, что это передалось и окружающим: почти никто не воспринимал ее как семейную матрону. Римлянку восславляли в печати, наперебой публикуя очерки о творчестве Чентилеццки Великолепной, ей благоволили герцоги Медичи, респектабельные фамилии приглашали ее в свои дома в качестве крестной матери и даже называли девочек в честь нее, ею восхищались мужчины разных возрастов и тайно завидовали женщины. Как бы неправдоподобно это ни выглядело, если принять во внимание не особенно благородное происхождение героини всех перечисленных фактов и былой скандал с флорентийцем Тацци, который не смел теперь и носа казать в этот город, все происходило в точности так. Вертевшаяся в высшем свете маркиза Антинори была в том осведомлена лучше кого бы то ни было — по паутинкам связей к ней стекались самые достоверные вести со всех уголков Тосканы. И если кто-то обращал на эти события самую ничтожную долю своего внимания, то одна только Эртемиза, вечно сосредоточенная на чем-то неведомом и не замечающая очевидного.
Художница в недоумении повертела конверт в руках, как будто спрашивая у подруги совета, что ей с ним делать. Ассанта завела ее руку на отворот траурной накидки:
— Спрячь! Прочтешь дома!
Эртемиза послушно заткнула письмо за корсаж и — маркиза Антинори нисколько не сомневалась — тут же о нем забыла. Бедняга Вальдес, нескоро же ты насладишься любовью этой одичалой феи! И это Ассанта еще не знала о недавнем разговоре Эртемизы с Пьерантонио, где та поставила ему категорическое условие о своей неприкосновенности, которой она решила прекратить череду трагически обрывающихся детских жизней. Стиаттези поначалу растерялся, но не нашел, чем возразить, и вынужденно согласился, тем более что в области любовных утех он не терял с этим договором ровно ничего: всего лишь одной женщиной больше, одной меньше.
Маркиз Раймондо на прощание приложился поцелуем к руке Эртемизы и, еще раз произнеся слова соболезнования, галантно взял жену под локоть. Чентилеццки же возвращалась домой отдельно от Стиаттези.
Однажды отец рассказал Эртемизе, что через год после ее рождения да Караваджо написал свою «Гадалку», просто поймав на римской улице прохожую цыганку и за некоторую плату уговорив ее позировать. Оказавшись в его мастерской, черноглазая красавица предложила ему гадание по руке, и молодой художник, смеясь, согласился. Пока он делал наброски, девушка успела посулить ему стандартный набор цыганских благ — деньги, славу и долгую дорогу, сама же во время того косясь на ящик у двери, где художники припасли себе на ужин кусок мортаделлы и фьяску вина, который по уходе она и обчистила. Но все же что-то задержало ее взгляд при виде ладони маэстро, и гадалка нахмурилась:
— Держись подальше от недобрых людей, парень. У тебя на ладони короткая линия жизни — будь осторожен!
Меризи повеселился и впоследствии, несколько лет спустя, ради шутки поведал об этом случае Горацио Ломи, восхищаясь ушлостью девчонки, оставившей их с компаньоном Марио без ужина.
Вернувшись с похорон в тот непогожий осенний вечер, Эртемиза припомнила отцову историю и, задумчиво разглядывая собственную ладонь, линии на которой ровным счетом ничего ей не говорили, грустно улыбнулась: а ведь безвестная мошенница не обманула, всё, всё сбылось у мастера, о чем она толковала, — и слава, и дальняя дорога, и ранняя смерть…
Из-за корсажа выпорхнул и улетел на пол серый конверт. Эртемиза нагнулась, подняла его, недоуменно повертела в руках, как вдруг одна из нескольких химер скакнула к ней с карниза, выхватила письмо и, улюлюкая, вспрыгнула на подоконник. Это было сигналом для остальных «страхолюдов»: оживая, они отлеплялись от стен, вырывались на волю, гримасничали и визжали, а конверт так и летал между их лап. Когда же, накувыркавшись, они вспомнили, ради чего затеяли балаган, рогатая обезьянка — именно она и отняла послание у хозяйки — обернулась первой. Эртемиза устало опустила голову на руку и задремала, привалившись к своему секретеру. Альрауны переглянулись. «Эй, душенька, ну вы чего? — виновато спросил обезьян, подбираясь к ней и возвращая украденное на место. — Мы же вас просто развеселить хотели!» Тогда другой, более других похожий на перекрученный корень, предложил спеть ей песенку, но обезьян отвесил ему подзатыльник и заставил всех остальных безмолвно разойтись на цыпочках по стенам. Очнувшись через четверть часа, художница увидела перед собой все тот же конверт без единой надписи, взяла ножик и взломала сургуч.
Внутри лежало послание, надушенное запахом белой акации, где на нескольких листах излагались бурные восторги ее красотой, а еще на нескольких шли страстные признания в любви. Но поскольку имени вдохновительницы нигде не значилось, Эртемиза невольно заподозрила, что либо письмо адресовано вовсе не ей, либо это слишком уж напоминает какое-то тонкое издевательство, достойное «страхолюдов», глупый розыгрыш из ярмарочных пьесок. Кто в здравом уме способен восхищаться тем, во что она превратилась за эти годы? Да и более того — разве изъясняются подобным штилем и подобными объемами вменяемые люди? Ей не то что написать столько было бы не под силу — она и прочесть смогла треть или меньше, да и то через две-три строки и скользя по тексту глазами. Однако же подписано послание было именем Хавьера Вальдеса, идальго, Ассанта говорила как раз о нем. Эртемиза перечитала один из пассажей, и тогда за этими витиеватыми оборотами речи вдруг возник портрет смуглого, чем-то похожего на Микеланджело Меризи — и его примерно возраста на момент смерти — испанца, который присутствовал среди прочих гостей четы Антинори прошедшим летом. У него были огненные черные, слишком широко расставленные глаза, хищные брови вразлет, короткий и совершенно не аристократичный нос, но чувственные, привлекательной формы губы, которые не портили даже вороненые усы и бородка клинышком, а еще она обратила тогда внимание на его руки. Левое запястье Хавьера несомненно когда-то было сломано, да ко всему прочему, одна из двух костей, треснув, пробила кожу, неправильно срослась, и остался уродливый шрам, кисть же работала с затруднением и несколько неестественно. Видимо, повреждено было и какое-то сухожилие, и кровоток, поэтому конечность слегка усохла. Эртемиза вспомнила, что это вызвало у нее тогда сожаление при взгляде на правую, здоровую и красивую руку кабальеро. Может быть, лишь благодаря этой детали она и восстановила теперь целиком образ сеньора Вальдеса. Да, он в самом деле прочел тогда нараспев какой-то утомительный по своей громоздкости мадригал в ее честь, но это была всего лишь дань приличиям, обязанность, к которой его наверняка принудила неугомонная маркиза.
Горько усмехнувшись бессмысленным попыткам Ассанты добиться от нее жизнелюбия путем каких-то странных и изощренных интриг, Эртемиза придвинула к себе канделябр, зажгла на нем среднюю из свечей и, поднеся к пламени листки письма, с удовольствием наблюдала за тем, как благодарно и подобострастно, будто голодный пес языком, вылизывал тонюсенькую бумагу суетливый огонь. Участь самого письма разделил и конверт, а оставшийся от них пепел нашел свое последнее пристанище в нерастопленном камине.
С канделябром в руке она спустилась в свою мастерскую, где было уже совсем темно, и подошла к картине, скрытой за занавесом в нише самой дальней стены. Из глубины полотна ее обожгли две яркие звезды, переливаясь всеми оттенками голубого. Эртемиза молча уставилась в них, как, наверное, смотрит укротитель из экзотических дальних стран в дикие глаза своей громадной кошки, и взгляд из отражения на щите Персея словно бы подобрел — он уже не сверкал грозными молниями, а приветливо сиял в неверных отсветах единственной свечи. Она шагнула к собственному творению и едва-едва коснулась подушечками пальцев браслета на левом запястье Медузы, испытав слабый, но вовсе не болезненный укол невидимой реликвии. Да, это была не та, безжалостная, хоть и красивая, рука конкистадора Вальдеса и не подергивающаяся прохладными нервными червячками кисть ее мужа Стиаттези. Руки рассказывают о своих хозяевах не меньше, чем глаза, и теперь синьора Чентилеццки была в этом уверена. Только одно беспокоило Эртемизу: она надеялась, закончив эту работу, совсем избавиться и от непонятного наваждения, как это бывало с нею не раз и прежде — почти всегда и со всеми, кем она воспламенялась во имя своей идеи, если только не брать в расчет Алиссандро. И когда «Медуза» была дописана, а почти выздоровевший маэстро Шеффре уехал к себе на другой берег, она в самом деле ощутила приятную пустоту, обычно венчавшую финал долгих и упорных трудов. Но минул день, второй, и Эртемиза обнаружила, что ей тоскливо, что верх над нею берет странное желание уничтожить только что написанное, забыть о нем и сейчас же начать его заново, и чтобы всё-всё повторилось в точности так же, как было, с тем же ожиданием чуда и с замиранием в груди. И никогда прежде она не приходила по завершении какой-либо картины смотреть на нее еще и еще, каждый день, мечтая вернуться и создать это опять.
Чтобы отвлечься, чтобы забыть, Эртемиза бросилась наверстывать упущенное, с головой погрузившись в работу и выполняя заказ за заказом, однако безмолвная Горгона не желала отступать, своим магическим взором настигая ее даже во сне. И что это были за сны, силы небесные! Лишь Ассанта оценила бы их по достоинству, и именно потому Эртемизе и в голову не пришло бы даже намекнуть о них любвеобильной подруге, и без того замучившей ее намеками по поводу идальго, который якобы ждал и никак не мог дождаться ответа на свое признание. Больше того: после этих сновидений ей совестно было и взглянуть на реального кантора. Он, безусловно, ужаснулся бы, даже просто заподозри ее в подобных фантазиях, пусть Эртемиза и не была в них повинна — скорее всего, то, что ей снилось, имело в своей основе происки ее мыкающихся без всякого дела химер, которым было скучно просто так дразнить занятую по уши хозяйку, не получая от нее в ответ никакого внимания.
Смертью новорожденной двойни детей Стиаттези череда утрат не закончилась. В середине весны Эртемизе доставили письмо, где сообщалось о смерти ее мачехи, — написал известие младший брат, Франческо, кое-как обученный грамоте; Горацио Ломи по-прежнему молчал. Вспомнив о том, как выручила ее Роберта на судебном процессе с Тацци, художница не могла не поехать на похороны и хотя бы так воздать ей долг благодарности, несмотря на нежелание видеться и разговаривать с отцом. Они с Аброй собрали девочек, ну а в последний миг с ними решил отправиться и Пьерантонио, чем удивил и супругу, и служанку. Им еще подумалось, что это неспроста, да впопыхах о той опаске они позабыли, и это было их ошибкой.
По приезде в Рим Карло, сводный брат, со слезами на глазах обнял Эртемизу. Он сделался ученым и вопреки ее юношеским пророчествам избежал участи подкаблучника — мать так и не успела заняться устройством его семейной жизни. С приоткрытым ртом он слушал рассказ сестры о Галилее и его открытиях в области небесной науки, а с племянницами был необычайно нежен, чем растрогал не только Эртемизу, но и обычно смешливую в таких делах Абру, которая излишне покладистых мужчин считала слабыми и потешными. Перед отпеванием они тихонько вспоминали былые дни, вздохнул Карлито и о молочном своем братце, чья жизнь пять лет назад оборвалась столь рано и трагически из-за выстрела недотепы-полицейского. К отцу Эртемиза так ни разу и не подошла, а он, пряча глаза, старался держаться подальше от нее.
Во время службы в церкви Санта-Мария-делла-Кончеционе она краем глаза увидела мелькнувшую у входа, за спинами прихожан, темную фигуру в широкополой шляпе. Художница не смогла разглядеть, кто это был, но отметила про себя, что одет незнакомец был на испанский манер и старался быть незаметным — во всяком случае, для нее. Этого же человека она увидела и на Аппиевой дороге, когда они свернули на кладбище, где предали земле останки бедной Роберты: он сделал вид, будто идет мимо, но явственно смотрел в сторону собравшихся у могилы, держась при этом на почтительном расстоянии.
— Посмотри, — шепнула Эртемиза Абре. — Кто это может быть?
Служанка покосилась в сторону дороги:
— Вы про кого это, мона Миза?
— Мужчина возле туи с раздвоенной вершиной — он человек или призрак?
— Там никого нет, — удивилась Абра. — Сами глядите.
Там никого не было. Эртемиза встряхнула головой. Значит, это снова был розыгрыш альраунов, воссоздавших перед нею мираж в виде покойного Меризи, — это был несомненно он, в своем старом дорожном плаще и потертой шляпе. Она перекрестилась.
Все время, что они пробыли в Риме, Стиаттези вел себя разгульно и вызывающе. Братья Эртемизы смотрели на него с недоумением, дядюшка Аурелио только покряхтывал с досады, а тетя Орсола, не выдержав однажды, спросила племянницу, откуда у той столько терпения.
— Я хочу подать его святейшеству прошение о разводе, — сквозь зубы ответила тогда Эртемиза, но тетушка лишь недоверчиво покачала головой и была права в своем скепсисе: понтифик отказал, почти не глядя.
Перед самым возвращением Пьерантонио пропал, словно провалился сквозь землю, и искать его жена не стала, решив, что нелегкая унесла муженька во Флоренцию прежде них, — уже за одно это ей, нелегкой, спасибо. Однако все оказалось не так просто: по возвращении в столицу Тосканы Эртемиза и Абра узнали, что Стиаттези, заложив их дом, перед отъездом его проиграл. В качестве недостающей оплаты долга новый хозяин изъявил желание оставить себе находящиеся в мастерской картины — как он, далекий от мира искусства, думал, кисти Пьерантонио. Вместе с остальными он забрал и «Горгону».
Эртемиза ушла к набережной, села на парапет и, закрыв лицо руками, разрыдалась. Впервые наблюдая такое изъявление чувств у матери, заревели и Пальмира с Пруденцией, а служанка, мечась между ними, уже не знала, как поступить. Художница вдруг вскочила на ноги, сжала кулаки и, срывая голос, истошно закричала. Хриплый крик ее пронесся над волнами Арно, редкие прохожие изумленно останавливались и озирались по сторонам, а лодочники переставали грести, оглядываясь на берег, где, одиноко ссутулившись, плакала какая-то женщина в траурном одеянии. «Помер, видать, кто-то у нее», — решили все, и на том отправились восвояси каждый по своим насущным делам.
— Подождите меня здесь, мона Миза, — сказала Абра, велела девочкам стоять возле обессилевшей от крика матери и куда-то убежала.
Вернулась она нескоро, зато в сопровождении Джанкарло и второго слуги, которых знала где искать. Эртемиза и дочери, обнявшись, сидели на вещах, а маленькая Пальмира и подавно дремала у мамы на коленях.
— Ну-ка, парни, взялись и потащили! — скомандовала Абра, подхватывая саквояж с одеждой.
Джанкарло подобрал на руки девчонок, Беттино — самые тяжелые коробки, а Эртемизе досталось остальное, по мелочи, что она и взяла с земли машинально, без всякой надежды во взоре и даже не спросив Абру, куда они направляются.
На дороге их ждала повозка, погрузившись в которую, слуги отвезли их в поместье вдовы Мариано. Та, узнав от Абры о случившемся, сразу предложила им снимать у нее часть дома, которая пустовала, и очень обрадовалась, когда Эртемиза кивнула, не в силах даже принести ей полагающиеся извинения. Но никто не испытывал большей — и тайной! — радости, чем юный воспитанник доньи Беатриче, синеглазый и звонкоголосый Дженнаро Эспозито…
…Стояло жаркое и удушливое лето: июнь нынешнего года выдался совсем без дождя, и в Тоскане опасались прихода засухи.
Ее светлость Кристина Лотарингская, матушка Великого герцога Тосканского, вошла в загороженную лесами базилику с многочисленной свитой придворных и отыскала взглядом сидящую на доске под самым потолком в своем перепачканном платье художницу Чентилеццки: та сосредоточенно переносила изображение с картона на верхнюю часть стены, накалывая булавками грунт.
Маркиза Антинори стояла по правую руку вдовствующей герцогини, скромно потупившись в пол и скрывая загадочную улыбку на алых губках.
— Мы не помешали? — подала голос Кристина, обмахиваясь веером в восточном стиле.
Эртемиза взглянула через плечо и, опустив руки, развернулась на доске. Мальчишки-подмастерья гуськом побежали спускаться и построились внизу перед знатными гостями. Держась за веревки, художница тоже покинула леса, присела в поклоне перед герцогиней и приложилась губами к ее холеной руке. Беспокойный, неотступный взгляд преследовал художницу. Она поискала глазами в толпе придворных. То был приземистый мужчина с черной бородкой клинышком, в слегка заломленной на ухо шляпе с черными перьями, в котором Эртемиза узнала небезызвестного испанца Хавьера Вальдеса, рекомендованного ей Ассантой. Он смотрел на нее с таким неудержимым пылом, что это слегка отпугивало.
— Разумеется, дуракам половину работы не показывают, — с улыбкой продолжала герцогиня, благосклонно и доверительно подаваясь всем туловищем в сторону художницы, — но мы все же осмелились явиться подглядеть хотя бы одним глазком за этим священнодействием…
Не приученная к красноречивой лести и вообще слабо разбирающаяся в принципах остроумного пикирования, принятого в высшем свете, Эртемиза смутилась, чувствуя себя нелепой и отчетливо внимая навсегда засевшим в ушах словам Аугусто Тацци о неотесанной деревенщине. Но на выручку ей тут же пришла изощренная Ассанта.
— Теперь-то мне стало понятно, отчего, ваша светлость, вы решили сегодня отказаться от сопровождения карликов! — замурлыкала она. — Вы как всегда были прозорливы в своих планах: в самом деле, мало ли что взбрело бы в эти неумные головы при виде неоконченных фресок, а ведь господа художники так ранимы!
Выслушав тираду приятельницы и сочтя ее подобострастнейшим велеречием из всех подобострастных велеречий, с которыми когда-либо приходилось сталкиваться, Эртемиза пришла в ужас, однако Кристина Лотарингская ответила маркизе удовлетворенной улыбкою, чем словно бы выставила той дополнительную галочку в незримом послужном списке. Ассанта отступила, сделав свое дело и попутно при этом успев состроить подруге «страшные» глаза.
Разгоняя веером смесь невыносимых в жаре запахов парфюма, пропитавшего одежду всех придворных и тяжелым шлейфом окружившего толпу, ее светлость взяла Эртемизу под руку. Этим она дала понять всем, что совершенно не боится быть перепачканной красками, а заодно попросила рассказать о ходе проделанных работ. Здесь-то художница оказалась уже в своей вотчине и с удовольствием поведала августейшей синьоре историю всех этапов росписи базилики за последние три месяца. Свита Кристины едва сдерживала зевоту и ловила мух, зато сама герцогиня, равно как маркиза Антинори, не терявшая бдительности и всегда готовая в случае чего прийти на подмогу, и кабальеро Вальдес, внимали каждому ее слову.
— Мы очень довольны вашими грандиозными трудами, синьора Чентилеццки! Это и сравнить нельзя с тем ужасом, копию которого заказал вам Козимо, — со смешком подытожила ее светлость, легко шлепнув Эртемизу по руке сложенным веером: она подразумевала ее «Юдифь», от натуралистичности которой, как поговаривали, у нее мороз бежал по коже при виде картины. — Полагаю, вы вполне заслуживаете чести разделить свой грядущий праздник с моим внуком Джанкарло, которому скоро исполняется шесть лет.
— Я чрезвычайно польщена, ваша светлость, — выдавила из себя Эртемиза, а затем умолкла, не зная, что говорить еще, и не решаясь даже смотреть в сторону Ассанты, которая наверняка суфлировала ей из-за плеча герцогини. Уразуметь ее знаки художница все равно ни за что бы не смогла.
— Мы даже хотели объединить эти две даты, перенеся концерт на ваш день, однако его организатор, к сожалению, восьмого числа будет в отъезде, поэтому мы решили приурочить его к рождению Джанкарло.
— Концерт? — переспросила Эртемиза.
— Небольшая опера, можно сказать. Как мне сообщили, проба пера одного ареттинского композитора, желающего оставаться неизвестным и поручившего воплотить замысел своему добропорядочному знакомому, тоже музыканту. Впрочем, насколько мне известно, вы тоже его знаете — это маэстро Шеффре. Мы уже слышали некоторые фрагменты сего опуса, и, хочется заметить, они произвели на нас весьма благоприятное впечатление.
Покончив с любезностями, Кристина Лотарингская направилась к выходу, а маркиза, приотстав от всех, шепнула Эртемизе на ухо:
— Этот Шеффре странный человек: видела бы ты его, когда ее светлость заговорила с ним о восьмом июля. Ему как будто пятки прижгли! А потом на ходу придумал отговорку об отъезде в Ареццо, но уж я-то знаю все эти уловки…
Эртемиза пожала плечами:
— Он и в прошлом году уезжал куда-то в этот день, что в том такого?
— Ах, так у него традиция. Что ж, в этом случае после праздника ему достанет новостей, чтобы поделиться с таинственным ареттинским композитором! Послушай, дорогая, а ты так и не придумала ответ для Хавьера? Если хочешь, я могу передать и на словах — все останется между нами.
— Нет, Ассанта, ответа не будет.
— Послушай, милочка, но ведь никто не настаивает на обременительных отношениях, я советовала бы тебе смотреть на эти вещи проще, а уж о сохранении твоей репутации, будь спокойна, я позабочусь.
— Дело не в этом.
— Гм… Он тебе не понравился!
— Он мне чужой.
— Раймондо тоже когда-то казался мне чужим, и, если ты помнишь, я даже пряталась от него в монастыре. Но, смею надеяться, ты уже не та шестнадцатилетняя дурочка, какой была тогда я? Взгляни только, как он смотрит на тебя! От одного только такого взгляда можно понести! — хохотнула Ассанта, оставаясь верной себе в своих малоприличных шуточках. — Не отказывайся от того, что само идет в руки! Этот кабальеро готов ради тебя хоть каждый месяц приезжать сюда из своей богом и людьми забытой Тортосы! Да что там приезжать — он был намерен вызвать на дуэль твоего супруга, и, поверь, мне было очень трудно уговорить его отступиться. Дай же ему шанс, дорогая.
Они остановились в дверях. Эртемиза поцеловала ее в щеку:
— Спасибо тебе за заботу, Ассанта. Думаю, мне нужно работать, чтобы поспеть к сроку и не краснеть в Палаццо четвертого июля.
Глава одиннадцатая Композитор из Ареццо
В кабинете начальника стоял обычный полумрак, и только маленький пятачок возле окна, где находился рабочий стол сера Кваттрочи, был освещен лучами июльского солнца весь день. Сам начальник сидел, барабаня пальцами по толстой папке, а вошедшие Селестино и да Виенна застыли перед ним в ожидании.
— Ну так вот, — глядя в окна башни напротив, заговорил Кваттрочи в своей обычной манере — словно это была уже середина беседы, — только что получили мы отчет коллег из Сиены, и вы не поверите…
Он достал бумаги и подтолкнул их по столу в сторону подчиненных. Стоя ближе к нему, Селестино взял листок.
— Снова наш Биажио? — спросил Никколо.
Селестино зачитал вслух отчет сиенских полицейских, и в самом деле пестривший приметами modus operandi уже хорошо известного в Тоскане серийного убийцы: жертвой снова был мужчина среднего возраста, не из бедных и далеко не из самых благочестивых, поскольку год назад привлекался к суду за принуждение к любовной связи несовершеннолетней девочки-сироты и сумел выкрутиться — по документу значилось, что представленных доказательств было недостаточно, а что скрывалось под этой формулировкой, да Виенна мог лишь гадать, однако судьи вынесли оправдательный вердикт. Убитый не был сиенцем, он приехал на скачки из Сан-Джиминьяно и остался в городе еще на неделю, закутив с приятелями. Обезглавленный труп нашли ночью с восьмого на девятое июля на юго-западной окраине города, в контраде Кьоччола, под каменной улиткой, а голова лежала рядом…
— «…в мешке из-под фасоли», — завершил чтение пристав и поднял глаза. — Всё то же самое!
— Всё да не всё! — возразил сер Кваттрочи, протягивая да Виенне вторую бумагу из своей папки.
На этот раз Биажио снова оставил свидетеля. Вернее, не оставил — не заметил. Мальчишка-торговец увидел дерущихся мужчин, но побоялся выдать себя криком и остался на месте, но зато рассмотрел все своими глазами при свете луны. Тот, что был выше, в шляпе, надвинутой на глаза, старомодном — очень длинном — плаще и с подвешенным в заплечных ножнах двуручным мечом, сбил своего противника с ног сокрушительным ударом кулака. Влепившись в стену, второй попытался закричать, и тогда Шепчущий сделал быстрое движение рукою возле его горла, после чего тот мог лишь хрипеть и хватать воздух ртом. Сам преступник тем временем, бормоча какую-то молитву — мальчишка различил несколько знакомых слов из Писания, — извлек из-за спины свой меч, повалил жертву навзничь и одним ударом обезглавил ее. Сталь громко лязгнула о булыжник, пройдя плоть насквозь. Затем убийца ухватил мертвую голову за волосы, пихнул ее в мешок, сам мешок бросил на труп, вытер клинок об одежду мертвеца и бесшумно растворился в темноте узких средневековых улочек.
— И даже не стал обчищать его карманы и срезать кошелек? — удивился Селестино.
— Нет, здесь указано, что все деньги остались при убитом.
— Тогда, быть может, это плагиат? Кто-то, кому тоже не дают покоя лавры Буллы и Матерна, подделывается под Биажио?
Да Виенна пожал плечами. Эта история уже раздражала, как мозоль в сапоге. В деле Густаво Ферруссио не прояснилось ничего: все посетители трактира Пьяччо, кого удалось разыскать из игравших в ту ночь, твердили приблизительно одно и то же — Ферруссио ушел облегчиться и с тех пор не возвращался, спустя некоторое время домой отправился художник Стиаттези, а чуть погодя — учитель музыки; больше никого из них за столом не видели. На следующий день после похорон двойняшек да Виенне удалось переговорить с Пьерантонио, и тот уверенно отрицал присутствие во время схватки в подворотне какого-либо таинственного спасителя с мечом: «Да не было там никого! Это мы с этим, как его?... с этим щеголем-музыкантом их всех пугнули! Вот они и разбежались кто куда! Они же не знали, что ни с кем из рода Стиаттези, когда мы злимся, лучше не связываться!»
— Так значит это у вас, синьор, был меч, которым вы уложили двоих разбойников?
— Какой меч? Нет, не было у меня никакого меча. У меня — кинжал! Меня голыми руками не возьмешь, вот что я скажу вам, синьор пристав!
— Но откуда тогда взялись в той подворотне два трупа?
— Какие два трупа?
Никколо ушел из дома у набережной, ощущая, что в результате этой беседы мозги его изрядно пострадали, и горя желанием или срочно выпить чего-нибудь горячительного, или крепко кого-нибудь поколотить. «Синьора Чентилеццки ангел, просто ангел терпения!» — поделился он тогда с коллегами по возвращении в Барджелло.
Выходило следующее: либо пьяный художник просто не заметил появления Шепчущего и благополучно все проспал, либо трезвый кантор для чего-то выдумал эту сцену. Поймать уцелевших горе-грабителей так и не удалось — пойди найди их теперь в громадном городе! А ведь только они могли бы сказать наверняка, был ли некто третий, расправившийся с их подельниками. Теперь же, в довершение ко всему, во время поездки с семьей в Рим исчез и Пьерантонио Стиаттези, просто сгинул, как не бывало.
Отпустив пристава Селестино, Кваттрочи указал да Виенне на стул, а когда тот уселся, скрестил руки на груди:
— Скажите, да Виенна, а что вы вообще знаете об этом вашем приятеле?
Никколо так задумался о рассказе сиенского мальчишки, что даже не сразу понял, о каком приятеле идет речь, тем более из-за привычки начальника говорить с середины, к которой не мог приспособиться и по сей день. Кваттрочи уточнил, что подразумевает, конечно же, учителя музыки, Шеффре.
— Откуда он, кто он?
Эти вопросы были весьма странны, поэтому пристав не сразу понял, к чему он клонит.
— Он… насколько мне известно, венецианец, холост, а сюда приехал около тринадцати лет назад и стал работать сначала в Приюте Невинных, а впоследствии давать и частные уроки вокала… Судя по манере держаться, из дворянского сословья, к тому же превосходно образован…
Он хотел добавить о почти болезненной наклонности кантора оказывать поддержку едва ли не всем и каждому, кто в том нуждался, но вовремя смолк: начальник мог отнестись с подозрением к человеку, которого счел бы «чересчур добреньким», это слишком не вязалось с картиной его мира и с теми подробностями изнанки социума, с коими приходилось сталкиваться по долгу службы ежедневно.
— Любопытно. Да, любопытно. Тем более любопытно, что в его жилах явственно присутствует кровь бриттов, да и само по себе имя… А он никогда не рассказывал вам, ради чего покинул свою распрекрасную Венецию и прибыл в наши мрачные края?
Кваттрочи никогда не скрывал, что недолюбливает венецианцев с их независимым нравом, любовью к роскоши и веселью, а уж об иностранцах с островов за Ла-Маншем тем более не шло и речи.
— Нет, и я не выспрашивал. Мне кажется, эта тема угнетает его.
— Это говорит полицейский пристав!
— Но к нему я никогда не подходил с позиций полицейского. Более того — могу поручиться за честность этого человека. В точности как все флорентийцы, когда-либо имевшие удовольствие с ним пообщаться.
Начальник долго, испытующе смотрел на него, а потом помахал рукой, отправляя восвояси. Очень озабоченный содержанием этого разговора, да Виенна покинул кабинет. По должности ни Селестино, ни да Виенне, ни другим приставам Барджелло не вменялось в прямую обязанность непосредственно расследовать преступления, совершаемые на подотчетных им территориях, и чаще всего они только контролировали, как приводятся в исполнение указы, принятые выше, и не более того. Однако бывали случаи, когда Кваттрочи считал нужным осведомлять всех своих подчиненных о тонкостях того или иного дела, исходя из предпосылки, что одна голова хорошо, а несколько — лучше. «Само собой, когда это не головы в мешках из-под фасоли», — любил он острить последнее время, если пребывал в благостном расположении духа.
Пожалуй, когда Шеффре вернется из своего Ареццо, да Виенне нужно будет задать ему пару вопросов…
За неделю до этих событий в Палаццо Медичи сыграли концерт, повелением герцогини Кристины приуроченный к шестилетию одного из наследников Козимо II.
Непременно приглашенные на премьеру Джованни Синьорини с женой Франческой Каччини были заинтригованы той таинственностью, которой была обставлена подготовка этой небольшой оперы, поскольку даже они, музыканты, да еще и столь близкие ко двору Медичи, не слышали об этом ничего вплоть до последних чисел июня. Узнать удалось лишь о составе — во всех ролях спектакля будут заняты юные хористы, воспитанники Приюта Невинных. И еще: несмотря на некоторую камерность будущего представления, зрителями его станут весьма выдающиеся персоны города. Более же всего Франческу поразило, что авторство оперы не указывалось по желанию самого композитора — ареттинского знакомого кантора Шеффре, который, выступая от его имени, перед самым началом попросил прощения у зрителей за эту анонимность и за скромность декораций. По большому счету, это был подарок к детскому торжеству от детей Приюта, а герцоги Медичи обожали подобные постановки, видя в них своего рода «аванс» для общества той Тосканы, какой ей надлежит сделаться лет через десять-пятнадцать руками, умами и голосами нынешних отроков. Однако Франческа, также немало работавшая с юными певцами, прекрасно знала, как сложно создавать спектакли именно для детей — это нужно было и самому обладать изрядной долей ребячества, помня себя в возрасте учеников.
С декорациями выкрутились просто и изящно: кулисы были просто задрапированы разноцветными тканями, которые легко менялись в зависимости от сцены пьесы. Это привело герцогиню Марию Магдалену в полный восторг и вызвало снисходительную, но в то же время одобряющую улыбку герцогини-матери.
Воспитанник синьоры Мариано, Дженнаро, по свидетельству костюмера, увидев хитон, который ему предстояло надеть в роли Медузы, наотрез отказался даже от примерки. Тонкая белая ткань скреплялась на одном плече, оставляя полностью обнаженным второе и полгруди в придачу. Другие мальчишки, похожие в этих одеждах на амурчиков, хихикали друг над другом и устраивали невообразимый гвалт, но после нескольких репетиций привыкли к своим хламидам настолько, что перестали их замечать. Когда кантору Шеффре рассказали о капризах ученика, тот слегка удивился, но велел оставить Дженнаро в покое с этим хитоном и выдумать что-нибудь взамен, после чего Горгону обрядили в кроваво-красную тогу с золотым позументом, скрывшую фигуру мальчика от горла до самых пят. При первом же его выходе на сцену зрители затаили дыхание, поскольку пред их взором предстал не ряженый исполнитель оперной арии, но истинная мифическая дщерь морского старца с буйными черными кудрями, разметавшимися по плечам, и мятежным взором кристально-синих очей.
— Этот ангел, — послышался женский шепот за спиной Франчески, — более похож на девицу, чем любая девица!
В ответ ей донесся тихий голос маркиза Раймондо Антинори:
— Свидетельствую: мужеству и доблести этого ангела, синьора Скиапарелли, мог бы позавидовать иной взрослый мужчина.
— Охотно верю вам, маркиз, он прекрасен!
Сюжет повествовал о сговоре олимпийских богов, которые стали чрезвычайно ревнивы после недавнего бунта Прометея и заподозрили одного из горгон в попытке раздобыть на дне морском цветок бессмертия, чтобы одарить им весь адамов род, что сделало бы людей равными божествам. Горгоны были созданиями человеческих помыслов и существовали ровно столько, сколько думали о них творцы, но если люди умирали и забывали о детищах своего духа и разума, вслед за ними гибли и сами горгоны. Тот, кого боги назвали Медузой, не хотел умирать и, нырнув на дно самого глубокого из морей, нашел цветок вечной жизни — он был алого цвета, и множество трубчатых лепестков его извивалось в воде тонкими змейками. Афина и Гермес снабдили юного Персея добрыми советами, мечом, заточенным настолько, что им можно было разрубить пополам даже каменного исполина, и щитом, который искажал события с точностью до наоборот: так молодого красивого горгона он отображал как яростную женщину с ледяными глазами убийцы, а цветок бессмертия поместил вместо шлема ему на голову, лепестки же превратил в змей.
И все же самым главным для Франчески была музыка этой оперы. Вслушиваясь, она все сильнее погружалась в раздумья, и когда смотрела на лицо сидящего рядом супруга, видела подтверждение своей озадаченности.
Впереди, ближе всего к сцене, располагались герцоги и их почетная гостья, с которой они пожелали разделить праздник одного из младших отпрысков. Франческа неплохо знала Эртемизу Чентилеццки, но настолько элегантной, какой та появилась в Палаццо нынче, видела ее впервые. Оказывается, эта женщина умела не только держать в руках кисть, но и носить роскошные наряды, затмевая даже некоторых знатных дам, вот только пальцы с намертво въевшейся в них краской синьоре художнице приходилось скрывать под тонкими летними перчатками. Эртемиза с нескрываемым, почти детским азартом следила за ходом спектакля, что выдавало в ней совершенно неискушенного зрителя, тогда как малолетние герцоги, напротив, ерзали и с утомленным видом ожидали финала, после которого их наконец-то накормят вкусным мороженым и отправят побегать в парке.
«Остановись, юноша! — говорил тот, кого назвали Медузой, застившись рукой от Персея. — Я могу даровать тебе три амулета, владея которыми, ты избежишь забвения и победишь смерть! Ты навеки останешься в памяти тех, кто придет после тебя! Это свиток, это кисть и это лира, юный герой, прими же их и обрети бессмертие!»
Да только вместо звонкого голоса горгона Персею, что обратил свой взор в зеркальный щит Афины, слышалось одно змеиное шипение, а взамен мудрым речам — злобные угрозы и проклятья. Все предусмотрели коварные боги, и вот поверженное тело Медузы, истекая кровью, падает к ногам обманутого и торжествующего в своем заблуждении победителя, а отрубленная голова каменеет в вечном сне Аида.
Козимо Медичи встал из своего кресла первым и в абсолютной тишине медленно зааплодировал. Это послужило сигналом для всех. Поднявшись на ноги одним быстрым и гибким движением, Дженнаро чуть диковато косился на зрителей, но тут из-за кулис выглянул учитель и жестом сложенных пальцев, разведя руки, продирижировал ему, что все прошло превосходно. Лишь после этого мальчик вспомнил былые дни, приложил ладонь к груди и, срывая новый всплеск аплодисментов от восхищенных его удивительной грацией дам, поклонился залу, как некогда кланялся в толпу на площадях.
Герцогское семейство выразило благодарность и кантору, который подготовил для них великолепное развлечение, а Козимо заявил о своем желании познакомиться лично со столь же талантливым, сколь и скромным композитором, несправедливо разлученным с причитающейся ему славой. Шеффре мягко улыбнулся и с поклоном заверил его светлость о том, что на днях непременно передаст сей славный отзыв адресату.
Когда праздник подошел к концу, Франческа с мужем сели в свою карету. Джованни молчал.
— Как ты находишь «Обманутого Персея»? — спросила она под стук конских копыт.
— Как и сказал во дворце. Я не кривил душой.
— Ты сказал, что эта опера ни в чем не уступает опусам Монтеверди.
— Да, и это в самом деле так. Разве ты считаешь по-другому?
Синьора Каччини вздохнула:
— В том-то и дело, что нет. Но не хочешь ли ты быть со мной откровенным? Ты узнал эту манеру?
Джованни помолчал и наконец проговорил из темноты:
— Да.
— И я ее узнала. Но как такое могло получиться?
— Я не представляю. Единственное, что приходит в голову, — это что знаменитый Гоффредо ди Бернарди не погиб, как нам с тобой говорили в Сан-Марко, а обретается теперь где-то в Ареццо и не хочет, чтобы о нем кто-либо знал…
Эртемиза отыскала его в парке, за беседкой. Шеффре сидел на камне и, ломая тонкую ветку, бросал ее кусочки в воду маленького прудика. На фоне звездного неба проступал лишь его темный силуэт под скорбно склоненной кроной ивы.
Всякий раз этим вечером, когда они подходили друг к другу, кантор приветливо ей улыбался, но в длительный разговор не вступал, и только глаза становились какими-то странными, а зрачки напоминали бездну, заполняя собой почти всю аквамариновую радужку, за изменениями которой всегда так любила наблюдать Эртемиза во время работы над своей утраченной ныне «Медузой». Смотреть в глаза собеседнику она обычно не любила: это сбивало ее с мысли. И только с Шеффре всегда получалось наоборот — не было сил оторваться.
— Не помешаю? — спросила художница, подходя поближе.
Кантор оглянулся, кивнул и подвинулся, освобождая место на камне. Эртемиза села рядом. Вдали еще звучали веселые голоса гуляющих.
— У вас тоже появилось чувство, будто бы жизнь кончилась? — с улыбкой спросила она.
Еще раз кивнув, задумчивый Шеффре в следующую секунду опомнился:
— Вы о чем?
Эртемиза рассмеялась:
— Это ведь ваша музыка.
Он хотел возразить, но понял, что будет выглядеть глупо, и промолчал.
— Я не слишком хорошо разбираюсь в этих вещах, но мне показалось, что композитор этой оперы, — она не смогла загасить улыбку в своем тоне, давая при этом понять, что не выдаст его тайну, — понял главное. Я хотела бы присутствовать во время ее создания, но Ареццо — это так далеко! Может быть, в следующий раз ваш гениальный друг снизойдет до того, чтобы посетить Флоренцию?
— Конечно. Думаю, он просто не хотел вам докучать.
— А я полагала, что у умных преподавателей вокала должны быть умные друзья-композиторы. Видимо, я ошибалась? — поддразнила она. — Это правда, что текст «Персея» написал Дженнаро?
— Да, от первого до последнего слова.
— Недаром он покорил столько сердец прекрасных флорентиек. Что ж, хоть в этом Ассанта не преувеличила истину!
Шеффре посмотрел на Эртемизу, пытаясь в чуть проступающем из тени лице угадать отдельные черты.
— А как вы справляетесь с этой смертной пустотой? — негромко и как-то виновато прозвучал его вопрос.
Ей стало смешно. Он, будучи много старше нее, преодолевал сейчас робость школяра, впервые испытавшего последствия прилива настоящего вдохновения, боясь и терзаясь от невозможности найти себе место и оторваться, оставить то, что уже завершено.
— Никак, синьор Шеффре. Просто иду дальше, нахожу новую работу, начинаю ее — и все…
— Я не о такой работе, которой можно найти замену.
— Я поняла вас. Но… тоже никак. А вам понравилась лекция сера Галилея о вашей опере?
— Он слишком великодушен.
— Нет, нет, он был как раз чересчур сдержан. Умей я декламировать…
Шеффре осторожно коснулся ладонью ее плеча. Эртемиза вздрогнула: вмиг перед ее глазами пронеслась перекошенная физиономия Тацци, отозвавшись страшной болью во всем теле, задвигались бледные, вялые пальцы Стиаттези, ползающие по ее бедрам, и с ужасом и стыдом она отпрянула в сторону. Ей стало невыносимо мерзко оттого, что она, пусть даже мысленно, осквернила этими воспоминаниями их беседу с кантором.
Он отдернул руку, а Эртемиза вскочила:
— Извините, синьор Шеффре! Мне… я забыла… Простите, мне сейчас же нужно уйти! До встречи.
Она уже давно скрылась в темноте за беседкой, но Шеффре все смотрел ей вслед, проклиная себя за то, что не предугадал ее испуг.
Глава двенадцатая Разоблачение
Нравился Абре малыш-Дженнаро, во всем нравился. И смотреть, как он фехтует на шпагах со своим учителем, синьором Жакомо Маццоне, на лужайке за особняком опекунши, когда Эртемиза, расположившись неподалеку, в тени оливы, их рисует в движении; и как ездит верхом; и то, что не чванлив и помогает, если тащишь что-то тяжелое, — всё в нем было приятно взору служанки. Она знала, что он прежде был подкидышем в цыганском таборе и пережил немало лишений бродячей жизни вместе с приютившими его кочевниками-артистами — вот оттого, видимо, и не созрело в нем заносчивости богатеев. Хотя по осанке и красоте ничем от вельможи не отличить парня, разве что больно уж личиком смазлив, девица позавидует — на улицах любители хорошеньких мальчиков глаз не сводят, так взглядами и проедают, но соваться не смеют, он недовольно на них за это косится. Дело наживное, подрастет — возмужает. Голос у него забавный: обычно с хрипотцой говорит, резко и громко, а как забудется — так будто бы звонкий ручей зажурчал, девчонка и девчонка.
Были они с ним однажды на рынке, сам вызвался помочь, Абра никогда не отказывалась, ведь болтать с ним — одно удовольствие, красиво рассказывать парень умел, и все как-то по-ученому у него выходило, но без мудреностей, даже прислуге понятно. И тут как раз увидели балаган на площади, принесло откуда-то артистов-кукольников, устроили представление, собрав полгорода.
— Давай посмотрим, Абра? — попросил он, враз делаясь ребенком с горящими азартом глазами.
Ну а Абре что — давай, жалко разве. Постояли вместе с остальными зеваками, посмеялись. Дженнаро потом вторую корзину на плечо, веселый, оживленный, возьми да и сознайся, что, мол, никак не вспомнит, что с героями его сказки было дальше. Стала Абра выспрашивать из любопытства, и он рассказал ей, как много лет, с самого детства, выдумывает какие-то истории о приснившихся ему некогда людях. Так что ж удивляться, чудаки они, эти образованные люди, такими их Господь создал: синьора и вовсе ее для своих картин натурщицей ставит, то у нее Абра — Клеопатра египетская, то служанка Юдифи, то еще кто-нибудь знаменитый из былых времен, чуть ли не у самого Сотворения мира живший. Да и все знакомые синьоры, кроме, разве что, маркизы Ассанты, в точности такая же публика, не от мира сего — и художники, и поэты, и музыканты. Один даже ей письма восхвалительные чуть ли не каждый день пишет, и бумагу не жаль впустую переводить, ведь Эртемиза даже не читает, велит служанке ими растапливать камин. Вот маркиза — та женщина основательная, жизнь знает, все у нее под рукой крутится как надо, глупостями не занимается, а на этих дунь-плюнь — полетят. Что ж поделать, кому-то вот и приходится о них заботиться, а кому, как не верной Абре, это делать?
Говорил Дженнаро, говорил и вдруг осекся на полуслове. Служанка проследила за его взглядом и увидела идущего им навстречу с широкой улыбкой синьора доктора, прыщавого такого, нескладного — кажется, звали его Игнацио Бугардини, пару раз он навещал донью Беатриче и однажды задержал на лестнице Абру, спрашивая о Дженнаро. Сейчас мальчик так и впился в него взглядом затравленного волчонка, рассеянно комкая свободной рукой воротник, и без того затейливо собранный под горлом тесьмой, в такую-то жару.
— Какая приятная встреча! — вскричал Игнацио. — На ловца и зверь бежит. Как здоровье синьоры?
— Спасибо, не жалуется, — процедил в ответ Дженнаро, ловко уворачиваясь по пути от протянутой руки доктора, и корзина у него на плече даже не шелохнулась при этом пируэте.
— А второй синьоры, художницы, кажется? — Бугардини перевел внимание на Абру, и та отшутилась, дескать, вашими молитвами.
— Что ж, здоровье пациента — лучшее признание работы врача!
И служанке вовсе не померещилось, что с этими словами он исподтишка посмотрел вслед ушедшему вперед мальчику, целя пониже спины. Тогда-то Абра и поняла, с чем связана звериная настороженность Дженнаро. Бугардини болтал, и ему даже не приходило в голову помочь служанке с ее ношей, а юный синьор прибавил шагу.
После этого Абра и начала приглядывать за этим странным помощником доктора да Понтедры. Однажды — то было вскоре после дня рождения Эртемизы — синьора Мариано из вежливости оставила его на ужин, поскольку за окнами разразилась буря, ломавшая деревья, а после грянула гроза, стеной ливня скрывая весь мир от жителей особняка. Пруденция и Пальмира были в совершеннейшем восторге, старый белоснежный кот доньи Беатриче прятался под скатертью и трусливо светил оттуда зелеными огоньками, а в доме пришлось раньше времени разжечь светильники из-за неожиданных сумерек.
— И как донья Эртемиза поедет обратно?! — сокрушалась хозяйка дома: она никак не могла привыкнуть к тому, что мона Миза часто задерживается во время выполнения крупного заказа до самого утра, предпочитая не рисковать, петляя по темным улицам поздним вечером, а оставаться ночевать в том храме, который ей приходилось расписывать. И то правильно: стыда не оберешься, если неровен час одинокую прохожую арестует ночной патруль, подозревая в бродяжничестве или в чем похуже. Личность она в городе не безвестная, о судебном процессе с Тацци здесь знают многие, и оскандалиться с новой историей ей ни к чему.
Дождь все лил и лил, как при Потопе, а молнии били так часто и низко, что на ближнем холме одна из них подожгла дерево. Донья Беатриче посетовала на ненастье и предложила Бугардини оставаться у них до утра, заночевав в гостевой комнате. Доктор опять же с готовностью согласился, а Дженнаро с досадой закусил губу.
Абра застукала гостя глубокой ночью, когда он сунулся на половину хозяев, подбираясь к комнате юного господина. Не выдавая себя до поры до времени, она проследила за ним и спряталась за колонной возле спальни Дженнаро. Игнацио тихо постучал — раз, другой, потом и третий. После третьего ему ответил сонный голос мальчика, спросившего, кто это.
— Откройте, Дженнаро! — шепнул Бугардини. — У меня есть к вам разговор.
Тот ответил, что спит, но доктор настаивал и вроде как даже намекнул, будто знает о Дженнаро то, что тот не хотел бы выставлять напоказ. Мальчик замолчал, затем попросил время одеться.
— Жду вас в садовой беседке! — предупредил бесцеремонный посетитель и метнулся мимо притаившейся Абры, которая незамедлительно последовала за ним в сад.
Дженнаро вышел минут через пять, скрываясь под дождевой накидкой, и, пробежав по раскисшей дорожке, заскочил в крытую розовую беседку, где его поджидал Бугардини. Здесь их было видно как на ладони, Абра нашла удобное место, где и укрылась от дождя, и могла наблюдать за этой странной парой не то собеседников, не то врагов. До нее доносились лишь обрывки тихого разговора, потом доктор начал говорить громче, и служанка поняла, что он пытается добиться от Дженнаро сговорчивости, в противном случае угрожая заявить в полицию о том, что тот со своими друзьями-цыганами якобы планирует ограбление опекунши. Мальчик был возмущен и собирался уйти, как вдруг Бугардини кинулся к нему, хватая за руки. Дженнаро вывернулся, доктор ухватил его поперек талии, рука его соскользнула вверх, цепляясь за ворот, но тут юный хозяин дернул из-за отворота сапога кинжал и уверенно ткнул клинком Игнацио в бедро, почти в ягодицу. Тот вскрикнул: «Ах ты тварь!», а мальчик, словно дикий лисенок, прыснул вон из беседки и скрылся в темноте. Абра замешкалась было, и все же через пару секунд махнула рукой на скулящего от боли медика и бросилась догонять Дженнаро.
В свою комнату тот не возвращался, но был он, судя по мокрым следам, ведущим в сторону лестницы, где-то в доме. Абра торопливо стерла лужицы за ним и за собой и на цыпочках пошла искать по комнатам. Его не оказалось нигде, даже в чулане и мансарде. Побоявшись будить хозяйку, пока дело не прояснится, хитромудрая Абра с тяжелым сердцем отправилась в свою комнату, смежную с Эртемизиной и ее дочерей, и тогда поняла, что там кто-то есть. Тихонько задвинув засов, она вошла, но свечу зажигать не стала.
— Дженнаро? Вы здесь, синьор? — спросила служанка шепотом.
В ответ донесся всхлип. Дженнаро, скрючившись, сидел на полу под подоконником и обеими руками придерживал края разодранного камзола. Абра присела перед ним на корточки. Тогда он вдруг подался вперед, доверчиво обнял и ткнулся мокрой головой ей в грудь.
— Абра, он теперь все знает… Абра, не выдавай меня, Абра! — залепетал он.
— Что знает? Что? Синьор?
— Я не синьор, Абра. Я не мальчик.
Дженнаро отстранился, отпуская камзол и блузу, и через распоротый почти до пупка ворот Абра при свете молнии различила небольшую, аккуратную, но совершенно определенно девичью грудку.
— Пресвятая Богоматерь! — протянула служанка. — Так кто же ты тогда?
И после того как Джен, не вдаваясь в подробности, рассказала ей свою короткую, но очень странную и запутанную историю, Абра поняла, что девочку нужно куда-то спрятать, поскольку этот движимый жаждой мести негодяй наверняка бросится с доносом в Барджелло.
— Он домогался тебя, потому что уже понял, кто ты?
Джен покачала головой:
— Нет. Но теперь наверняка понял.
— Как тебя зовут на самом деле?
— Я не знаю. Сколько себя помню, все звали меня мужским именем.
— Но ты же не цыганских кровей, верно?
— Бабушка Росария перед смертью сказала, что нет. Сказала, что когда меня подбросили им, на мне были дорогие одежды, как будто я из знатной семьи, и велела скрывать, что я девочка, чтобы не попасть из-за этого в переплет… А потом я уже и сама не представляла, как признаться донье Беатриче. Она не простит мне такой лжи… И другие не простят… Не говори никому, Абра, я прошу тебя!
— Ох, бедная ты моя! — посетовала служанка, снова обнимая ее и гладя по свившимся в мокрые мелкие колечки волосам. — Да не скажу, не скажу. Но я точно знаю, что синьора Мариано не будет сердиться… ну разве что совсем чуть-чуть — за то, что ты ей не доверилась. Она же тебя любит!
— Не говори, с ней снова случится беда, и теперь по моей вине! Она хотела меня с осени отправить на учебу в Пизанский университет, и мне все равно пришлось бы куда-то сбежать, потому что я не смогла бы дальше скрываться, ведь там одни мужчины…
— Недалеко отсюда, в деревне, в Винчи, живут мои родственники — мать, сестры, брат. Я отвезу тебя к ним, а там что-нибудь придумаем.
Девочка снова расплакалась и стала благодарить ее.
— Рано еще спасибать, синьорина! Вот выпутаемся, там и помолишься как-нибудь за мое здоровье, оно мне пригодится. А пока раздевайся да ложись спи, я, как рассветет, одежду твою починю. Денек тут пересидишь, сюда никто не пойдет тебя искать, а завтра перед полуночью, даст бог погоду, отвезу тебя к моим…
Глава тринадцатая Гоффредо ди Бернарди
По возвращении домой синьору Чентилеццки ждало дурное известие: за те два дня, что ее не было, куда-то исчез воспитанник синьоры Мариано. Хватились его не сразу, а вечером еще и Абра сообщила, что ей нужно уехать в родной городок и вместо нее детьми обещает заняться одна из служанок доньи Беатриче. Усталая и встревоженная, Эртемиза не стала ни о чем ее расспрашивать и только согласно кивнула. Ночь была беспокойная, хозяйка дома не находила себе места и все гадала, что же могло случиться с обычно таким обязательным Дженнаро, а чуть свет отправила одного из слуг обойти всех знакомых в надежде отыскать мальчика у них. Слуга вернулся далеко за полдень и отчитался, что был у всех, нигде нет юного господина, и только двоих не оказалось дома — доктора Игнацио Бугардини и кантора Шеффре. Учитель музыки однако прискакал на своем взмыленном и потемневшем от пота сером жеребчике ближе к вечеру, как был с дороги.
— Мне Стефано сообщил — неужели это правда? — взбегая по лестнице, спросил он первую же встретившуюся служанку.
— Да, синьор, увы.
Он сдернул с головы берет, утер им лоб и направился в комнату доньи Беатриче. Эртемиза догнала его у самой двери.
— С возвращением, синьор Шеффре. Да, к сожалению, это правда: мальчик пропал.
— Как это случилось?
— Никто не знает. Я оставалась в базилике, и мне потом рассказали, что с утра его комната была уже пуста…
Кантор был взъерошенный, в испарине, с посветлевшими до прозрачности глазами. На мгновение она даже забыла о причине, приведшей его сюда. Музыкант постучался к синьоре, и та пригласила их обоих, где рассказала обо всем, что знала (Эртемиза слышала эту историю уже, наверное, в четвертый раз за эти два дня).
— Что говорит доктор Бугардини? — без околичностей уточнил Шеффре.
— Слуга не застал его нынче. А позавчера он уехал рано утром, не попрощавшись ни с кем.
Музыкант и художница переглянулись, и Шеффре озадаченно нахмурил брови. Когда они выходили, он сказал Эртемизе, что поспешный отъезд доктора ему крайне не нравится и что нужно с ним поговорить.
— Я поеду с вами, — твердо сказала она. — Мы можем воспользоваться моей повозкой, а своего коня предоставьте слугам.
Он кивнул. Пока закладывали повозку, Шеффре увел жеребца на конюшню, Эртемиза же переоделась для поездки в город и отдала наказы служанке, остающейся с девочками. Та пообещала все сделать не хуже самой Абры.
Ехали молча и как только добрались до оживленного центра с его узкими улочками, экипаж оставили на кучера, а дальше пошли пешком, срезая путь в проулках, известных Шеффре как пять пальцев.
На площади Санто Спирито, за два квартала до дома доктора Бугардини, от группы людей, идущих навстречу, отделился вдруг невысокий худощавый блондин с жидкой бородкой и тонким вытянутым носом. Присмотревшись к Шеффре, он кинулся в его сторону и ухватил за широкий рукав сорочки. Тот вздрогнул и недоуменно уставился на него.
— Фредо! Так ты здесь?! — радостно вскричал незнакомец, привлекая к ним троим внимание прохожих.
Эртемиза переводила взгляд с одного на другого и заметила про себя, что глаза кантора выдали его безоговорочно: он узнал этого блондина, узнал сразу. И не было уже никакого смысла в том, чтобы в следующее мгновение закрываться маской непроницаемости, иной раз абсолютно достоверной, а теперь фальшивой, и высвобождать руку со словами:
— Вы обознались, синьор.
Блондин оторопел, а Шеффре, взяв Эртемизу под локоть, повел ее прочь с какой-то излишней поспешностью и даже грубоватостью. Однако сдаваться так просто встречный незнакомец не пожелал: он нагнал их и снова вцепился в рукав кантора:
— Фредо, ты с ума сошел? Это же я, Бартоломео Торрегросса, твой скрипач, ну ты что?! Не так уж ты изменился, чтобы я принял тебя за кого-то другого!
Опустив глаза, тот искоса бросил на него взгляд из-под ресниц и глухо, с плохо скрываемым раздражением, повторил сквозь зубы:
— Синьор, говорю вам: вы обознались!
Эртемиза впервые увидела его таким: Шеффре выглядел как загнанный в западню волк, еще немного — и готовый к последней схватке. Глаза его стали почти желтыми и замерцали яростью, в лице, всегда таком мягком и приятном, проступило что-то хищное, лютое, даже безумное. Он остался красивым и в столь неприглядной ипостаси, но теперь это была красота мифического чудовища с зеркального щита Афины.
— Ладно, ладно! — сдаваясь, Торрегросса поднял пустые ладони. — Не извольте гневаться, синьор, я, видимо, в самом деле обознался: тот, за кого я вас принял, был вменяемым человеком. Счастливой дороги.
Он отступил и скрылся за спинами горожан. Кантор ссутулился, прикрыл глаза и встряхнул головой.
— Простите, — вымолвил он спустя минуту или даже две. — Наверное, я напугал вас.
— Да нет, ничуть, — покривила душой Эртемиза и поняла, что больше никогда не позволит ему прикоснуться к себе, хотя перед ней уже стоял прежний синеглазый Шеффре, и в зрачках его прыгали золотые искры закатного солнца.
Музыкант все понял и без слов, по одной лишь позе спутницы, которая, словно защищаясь, повернулась к нему боком, выставляя плечо, и на губах его мелькнула горькая усмешка.
— Я сильно напугал вас, знаю. Но, похоже, это неизбежно.
Пробормотав это, кантор пошел вперед. Эртемиза растерялась. Он не стал оправдываться, как сделал бы любой другой на его месте, не стал в чем-то клясться и обещать что-то объяснить, «но только позже, не сейчас». Просто оставил ее и двинулся дальше, как сомнамбула в полнолуние. Это так поразило женщину, что она прибавила шагу и нагнала его, когда он свернул под арку в какой-то проходной дворик:
— Шеффре, я знаю, у вас что-то случилось, что-то очень плохое. Не хотите — не рассказывайте, но… не отворачивайтесь от людей… пожалуйста!
Музыкант обернулся. В тоннеле арки было темно, гулко отдавались все звуки улицы, где-то гулили и возились, шурша крыльями, невидимые голуби, и отовсюду, отовсюду повылезали любопытные рожи альраунов.
— Я расскажу, — вдруг с каким-то вызовом, будто услышав дразнящие речи химер, сказал он.
Браслет уколол запястье. Сама не понимая, что делает, Эртемиза сделала шаг навстречу, зажимая ему рот левой ладонью. Шеффре накрыл ее кисть своей рукой и, прижав крепче, осторожно захватил губами кожу у основания большого пальца. Эртемиза всхлипнула: не было ни страха, ни неприязни, только что вынудивших дать зарок, который тут же был ею нарушен. Она не опомнилась, да и не хотела опомниться, когда он, отпустив руку, потянул к себе ее саму, обнял и стремительно, жарко поцеловал в губы. Наоборот — она ответила, все больше утрачивая связь с реальностью. Альрауны куда-то исчезли.
— Я расскажу, — шепотом повторил кантор ей на ухо, с трудом прерывая затяжной поцелуй. — Только вам и только потому, что я не хочу вас потерять. Вы все равно уже увидели скрипача, услышали, что он сказал, и мне не остается ничего, кроме как рассказать вам всё.
И все так же — шепотом, на ухо — он поведал своей спутнице историю, от которой у нее мороз пошел по коже. При одной лишь тени попытки перенести случившееся с ним на себя и кого-то из своих дочерей Эртемизу едва не стошнило от ужаса.
— Это была моя вина от начала и до конца. Беспечность недоросля… Провидение наказало меня за это легкомыслие сполна…
— Но причем же здесь вы? Так ведь принято — и мы тоже вывешивали колыбельку с девочками в саду за тем нашим домом!
— Хорошо, что я этого не видел… — Шеффре прижался лбом к ее виску.
Противоречивые чувства бушевали в ней: безотчетное томление из-за близости к нему, порождающее давно позабытое, но теперь такое неуёмное желание, а в перевес им — жалость, боль и тянущая сердце тревога за пропавшего Дженнаро. От этой гремучей смеси ноги дрожали, и если бы кантор не обнимал ее, почти держа на весу, а она сама не обвивала руками его шею, Эртемиза давно бы уже потеряла равновесие.
Кто-то свернул под арку, и Шеффре тут же отступил:
— Пойдемте разыщем Бугардини. Я чувствую: здесь что-то нечисто.
Они пропустили мимо себя стекольщика и направились за ним к противоположному выходу из тоннеля.
— Как ее звали? — спросила Эртемиза уже на соседней улице, вспомнив кое-что и озарившись догадкой, и услышала то, что ждала услышать:
— Фиоренцей.
— Как вашу матушку? — сами собой вымолвили губы.
Шеффре резко остановился:
— Да, в честь нее. Но откуда… откуда вы это знаете?
— Вас зовут Гоффредо ди Бернарди, вы венецианский композитор и служили капельмейстером при капелле Сан-Марко, ваши родители пережили взятие турками Фамагусты, а затем переселились на Крит, где родились вы, последним ребенком в семье…
Его глаза сделались просто огромными. Она говорила, как заведенная.
— Ваша матушка родом с Изумрудного острова, ее настоящее имя Флидас, а у вас два имени, итальянское и ирландское, и сейчас вы просто назвались вторым… Я… — Эртемиза потупилась. — Я знаю вас с самого раннего детства, я десятки раз рисовала ее, прекрасную Флидас… Генерал ничего не выдумывал, дядюшка был неправ…
Шеффре прикрыл глаза и тихо засмеялся:
— Воистину неисповедимы пути господни…
— Она жива сейчас?
— Нет. Мне было девятнадцать, когда она скончалась. Это она научила меня музыке, игре на арфе… помню ее руки.
Он неосознанно сжал и разжал кулак. Эртемиза коснулась его пальцев:
— Такие же, как у вас… Вы, должно быть, как две капли воды похожи на нее…
Дернув бровями, он улыбнулся, и они отправились дальше.
Слуга Бугардини встретил их у ворот, сообщил об отсутствии господина, однако дать внятного ответа, куда же тот делся, так и не смог — впрочем, у него и не было перед ними таковой обязанности. Однако же он очень внимательно рассмотрел визитеров, прежде чем закрыть дверь.
Они отошли на противоположную сторону улицы, а оттуда Эртемиза будто случайно бросила взгляд в сторону здания. В одном из приоткрытых окон второго этажа ей помстилось чье-то лицо, высунувшееся из-за занавески.
— Мне кажется, он дома, — пробормотала она.
Кантор поморщился:
— Мне тоже. Здесь что-то нечисто. Думаю, нам нужно обратиться в полицию. Вы пойдете сейчас со мной в Барджелло?
— Конечно.
Вначале они заглянули в кабинет его знакомого, пристава Никколо да Виенны, и тот проводил их к своему начальнику. Синьор Кваттрочи, выслушав посетителей, пообещал назавтра, если в ближайшие часы мальчик не вернется, выслать в особняк вдовы Мариано полицейских.
— Он найдется, — утешил их да Виенна, провожая из управления. — Дело молодое, у него ведь уже могла появиться девушка. Это вам, мой друг, он все еще представляется маленьким мальчиком, а дети имеют обыкновение очень быстро вырастать и слишком рано мнить себя взрослыми…
— Надеюсь на это, — без особого энтузиазма согласился тогда кантор. — Благодарю вас, Никколо, всего доброго.
Эртемиза осталась у него, и только под утро, когда, угомонившись, они наконец задремали, почувствовала жгучий укол в запястье и проснулась. Очарование проведенной с Шеффре ночи схлынуло, занялся новый день, который таил в себе что-то неизвестное и пугающее, она предчувствовала это и уже не могла успокоиться. Утомленное тело сладко дрожало, моля о покое, исцелованные припухшие губы горели, мысли слегка путались от бессонницы, но Эртемиза тихонько сдвинула с себя его руку, оделась и выскользнула вон, стараясь не разбудить ни музыканта, ни его старого слугу, который вчера прилагал все усилия, чтобы она даже не догадывалась о его существовании.
Полицейские уже побывали в особняке вдовы и опросили всех, кто только мог бы оказаться полезен со своими свидетельствами. Однако лишь один крестьянин — тот, что всегда привозил на конюшню сено и люцерну, — рассказал, что видел позавчера поздним вечером, как поместье покидали две молодые женщины, в одной из которых он по голосу узнал Абру.
— Наверное, это была ее младшая сестра, Эрнеста, — предположила Эртемиза, выслушав донью Беатриче. — Она и прежде, бывало, приезжала за Аброй из Винчи… Послушайте, я уверена, что он вернется.
Бедная синьора Мариано утерла глаза платком и благодарно сжала руку художницы, хотя понимала, что та и сама не верит своим словам: пошел третий день с тех пор, как Дженнаро исчез.
Поднявшись к себе, Эртемиза без сил упала в постель и сразу же уснула, однако и на этот раз проспать удалось недолго, а разбудил ее нарочный из Барджелло, доставив письмо из Рима. Пытаясь унять выпрыгивающее сердце, она торопливо распечатала конверт с гербовым штампом на сургуче и прочла, что ей надлежит немедля прибыть в родной город: римская полиция нашла ее мужа.
Когда Эртемиза уже собралась в дорогу, в кабинет Шеффре вошли двое полицейских. Ожидая увидеть кого-то из учеников, он отнял взгляд от записей — и готовая заиграть на губах улыбка растаяла, а взгляд наполнился ужасом при виде их каменных лиц.
— Что-то… с Дженнаро? — выдавил он.
Те переглянулись, один пожал плечами:
— Не знаю, о чем вы, синьор, но у нас есть предписание проводить вас в Барджелло. Вам предъявляются подозрения в совершении нескольких убийств и угрозах в адрес синьора Игнацио Бугардини.
Кантор склонил голову к плечу, полагая, что у него начались слуховые галлюцинации, и переспросил:
— Мне предъявляется — что?
— Синьор Шеффре, вам следует сейчас же отправиться с нами, — без околичностей пояснил второй.
Конец 2 части