Горькая полынь. История одной картины

Гомонов Сергей

3 часть Химеры

 

 

Глава первая Заговор в Венеции

«Обладающий редким даром точно воспроизводить природу, Микеле Караваджо однажды спросил меня:

— Неужели вы не видите, что тиран специально придал каверне сужающуюся кверху форму, которая позволила бы ему слышать все, о чем говорят узники? Дабы получить искомый результат, он обратился за помощью не к кому-нибудь, а к самой матери-природе, и подземный каземат оказался у него похожим на ухо!»

Именно так в своих мемуарах, которые опубликовал в Неаполе в 1613 году, рассказывал Винченцо Мирабелла, принятый по рекомендации Галилео Галилея в члены Академии Линчеи за свои труды в области археологии. Мирабелла познакомился с окруженным дурной славой Микеланджело Меризи в Сиракузах, в последние годы его жизни; однажды, минуя узилище, вырубленное по приказу Дионисия Старшего прямо в скале — а произошло то строительство за 408 лет до Рождества Христова, — археолог и художник разговорились о странной форме пещеры и ее удивительной звукопередаче. Именно тогда с легкой руки Караваджо и родилось название «Ухо Дионисия», однако полностью разгадать секрет архитекторов древнего правителя никто так и не смог. Пораженный тем, что эту дельную мысль подал не ученый, даже не музыкант, а художник, Мирабелла тщательно записал их диалог по возвращении с той прогулки. Отдавая дань не только таланту, но и необычайному, проницательному разуму мастера, Винченцо сделал ему протекцию в сенат, и правящие круги Сицилии поручили Караваджо написание картины для церкви Санта Лючия за городской стеной.

Объявленный за дуэльное убийство Рануччо Томазони вне закона, когда его безнаказанно мог отправить на тот свет любой головорез и даже получить за это вознаграждение; затравленный, словно дикий зверь на псовой охоте; страдающий манией преследования и на самом деле преследуемый, Меризи растворился в своей работе. Писал он жадно, много, быстро, отдаваясь этому процессу с маниакальным рвением, шепча себе под нос: «Пока танцуешь — живешь, пока танцуешь — живешь!» Винченцо не видел всех его работ, но он точно знал, что их в тот период родилось больше, гораздо больше, чем это стало известно римской курии во главе с Папой, испанской администрации и Мальтийскому ордену, кавалером которого был Меризи. Со многих, навсегда канувших затем в небытие полотен, смотрели знакомые лики и его старинного приятеля Марио Миннити, и самого автора, тогда еще не изуродованного во время неаполитанского покушения на него банды наемников, но чаще всего там и здесь, в различных образах, проглядывала муза Караваджо — его любимая Лена. Куда подевалась большая часть написанных на Сицилии, в Мессине, Палермо и Неаполе картин после загадочной смерти художника, археолог так и не узнал, он помнил лишь о том, как однажды в полубреду позабывший о сне Микеле признался ему, что доверил свой секрет одному хорошему приятелю и коллеге, но фамилий и даже город, где жил этот человек, не назвал, только упомянул о том, что «на того подумают в последнюю очередь».

— Он знает, что делать, он знает… — шептал, закрывая воспаленные глаза, мессер. — Я все рассказал ему. Когда меня не станет, он сделает, что должно, он сделает… сделает…

Писать об этом в своих воспоминаниях Винченцо Мирабелла благоразумно не стал, понимая, что тогда игроки, конкурирующие между собой за право обладания шедеврами мастера-изгоя, заподозрят автора строк в осведомленности, а посему какая-нибудь из сторон непременно похитит его и постарается под пытками выведать сведения, которые Микеле предпочел унести с собой в могилу.

Когда кардиналы Боргезе и Гонзага добились от Папы Павла V отмены смертного приговора, рассчитывая взамен получить вознаграждение в виде определенных картин помилованного, а папский нунций Диодато Джентиле исправно доносил в Рим о каждом перемещении Караваджо, новый вице-король Неаполя Педро Фернандо де Кастро, граф Лемос, прибыл на военной галере. Он бросил якорь в бухте острова Прочида, чтобы прикрыть предшественника, отбывавшего из города с «Распятием апостола Андрея», и еще нескольких соотечественников, двое из которых под покровом ночи вывезли неизвестные работы Меризи в Венецию. Общее количество утраченных в результате картин, было неведомо даже самому вице-королю Фернандо Кастро. Многие поговаривали также и о «мальтийском следе» во всей этой весьма запутанной и не менее темной истории. Сам Караваджо в этой шахматной партии был низведенным до звания разменной пешки королем, за которого не поручился бы ни один ферзь или слон, и даже ладья, на которой он в последнем своем лихорадочном рывке пытался найти спасение, привела его к полному фиаско, вышвырнув у крепости Пало и растаяв в синеве морской дали вместе с теми картинами, которые он вез в Рим.

Смерть Меризи датировали 18-м июля 1610 года, местом указали тосканский Порто-Эрколе, причиной — римскую лихорадку, а 31 июля в Риме был обнародован запоздалый папский указ о помиловании художника. Картины, уплывшие на предательской фелуке, найдены не были…

…После двух суток почти без сна по прибытии в Рим Эртемиза была несколько не в себе. Со свербящим ощущением беды, приключившейся в оставленной ею Флоренции, вслед за приставом, едва сдерживая зевоту, она поплелась к монастырскому госпиталю Санта-Мария делла Консолационе, возведенному у южного склона Капитолийского холма близ Тарпейской пропасти. Там лечили бедняков и уличных бродяг, которым попросту некуда было более податься. Альрауны скакали вслед за нею по земле и каменным оградам, забегали вперед и окружали хороводом, совершенно неуловимые для ока ее спутника.

Полицейский повел ее в мертвецкую, и от жуткой вони Эртемизу окончательно сморило дурнотой. Пристав подождал, когда она, промакивая губы платком, вернется в морг. Сочувственно поглядев на ее измученное лицо, он попросил прощения за необходимость присутствовать при опознании.

— Отчего он умер? — при виде уже изрядно тронутого разложением трупа Стиаттези, она едва сдержала новый приступ рвоты.

— Отчего и многие — сказал монахам, что ночевал однажды в Колизее, а там — сами знаете… Привезли уже едва живого, и вот…

— Его не убили?

— Нет, это обычная лихорадка. На теле никаких повреждений, можете сами в том убедиться, синьора Стиаттези!

— Чентилеццки, — по привычке поправила его художница и уже только потом с досадой поморщилась: ни к чему это было теперь.

«Обычная лихорадка! — прошелестел над ухом знакомый голос. Оглянувшись, Эртемиза встретилась взглядом с обезьяноподобным рогатым альрауном: судя по гнусно осклабившейся физиономии, шептал именно он, однако она чуяла, что химера делает это принужденно. — Зато кинжал под ребро убивает надежнее любой лихорадки, а тебе всего тридцать девять и страсть как еще хочется пожить и поработать!»

«Господи, да умолкни ты! — беззвучно простонала она, утирая лицо ладонями. — Что могу сделать я, даже если все так и было, как ты говоришь? Что кто-то сможет сделать теперь, да еще и по прошествии стольких лет?»

«Сможет! Ты и сможешь! Тебе всё скажут, всё объяснят».

И короткий злой укус невидимого браслета на руке словно печатью скрепил странный договор.

Отпевание и похороны прошли для нее как в тумане — вряд ли Эртемиза смогла бы припомнить хоть что-то из того раскаленного от жара июльского дня восемнадцатого числа восемнадцатого года. А потом она провалилась в глубокий сон, проспала ночь, день и следующую ночь почти беспрерывно, и только выспавшись, наконец осознала, что все это было реальностью. Печали о муже не было, не было и чувства утраты. Скорее — некое тягучее мрачное переживание первых признаков будущих еще более серьезных бед, которые в ожидании столпились на пороге, утащив к себе в преисподнюю грешную душу Пьерантонио, но нимало не насытившись этой жертвой.

Эртемиза засобиралась домой, в тревоге раздумывая, вернулся или нет Дженнаро к своей опекунше. Мысль о дочках беспокоила меньше, они не в первый раз оставались под присмотром умницы-Абры, другое дело, что не на столь долгий срок. И лишь одно воспоминание согревало по-настоящему, не давая с головой погрузиться в трясину отчаяния перед неотступными грядущими невзгодами, — она снова увидит и услышит Бернарди. Сейчас она испытывала насущную потребность хотя бы просто почувствовать на себе магическое сияние лазоревого взгляда, всего лишь на миг — и это вернуло бы ей силы. Но не давала покоя и подспудная мысль: после предутреннего муторного и уже полузабытого сна Эртемиза была почти уверена, что с ним что-то случилось. Шеффре явился к ней тенью из стены, а она перебирала вслух имена, пока коротким тихим восклицанием он не остановил ее на своем, зашептал невнятно, и до самого пробуждения ей было страшно оглянуться и посмотреть на него — всё как тогда, с Меризи…

— Ты наконец-то проснулась, — постучавшись и войдя к ней в комнату после приглашения, сказал Аурелио Ломи. — Нам нужно поговорить. Нам троим: мы спустимся к Горацио.

Она огладила на себе траурное платье, терпеть жару в котором было еще невыносимее, и, кивнув, покорно последовала за дядей в комнату отца. Тот сидел в кресле у окна и выглядел еще более нездоровым, чем после похорон второй жены.

— Тяжкий год… — пробормотал он надтреснутым голосом, стараясь не глядеть на дочь. — Садитесь.

Эртемиза покосилась на дядюшку и присела на самый краешек невысокой табуретки в дальнем углу. Аурелио, напротив, вальяжно расселся в другом, не менее удобном, чем у кузена, кресле.

— Миза, ты помнишь, как в седьмом году в тот наш, старый, дом приезжал Меризи? Я знаю, ты все время ждала его и подсматривала, когда мы разговаривали с ним в беседке. Он вступился за тебя, когда я хотел разогнать вас с мальчишками оттуда, очень уж вы шумели. Как это ни странно, он спросил в ту минуту о тебе и пытался уговорить меня дозволить короткую встречу с тобой. Но я не хотел впутывать в это грязное дело родную дочь: Микеле подвергли остракизму, и тогда он посещал Рим тайно, рискуя быть арестованным…

— Со… со мной?! — изумленно вымолвила Эртемиза, припоминая, что тогда ей не было еще и пятнадцати, а это значит, что ни одной мало-мальски приличной картины, которая могла бы хоть как-то зацепить взгляд состоявшегося тридцатишестилетнего мастера, она на тот момент еще не написала. — Откуда он знал обо мне?

— Он всегда знал о тебе, что меня и настораживало. А когда и ты, став постарше, сама начала говорить о нем к месту и не к месту, я окончательно понял, что за этим что-то кроется. Однако Микеле так и не успел объясниться в этом, время его было ограничено. Он лишь передал мне свое завещание… на словах. Вспоминая об этом, я вздрагиваю до сих пор: тогда всё им сказанное выглядело розыгрышем, но сейчас, когда сбылось многое из того, о чем он говорил, я вижу, что он не шутил.

— И что же он сказал?

— Он хотел, чтобы все картины, которые теперь тайно находятся в Венеции и готовы быть вывезены испанцами, остались в Италии. И он хотел, чтобы после определенных событий, которые при его жизни лишь только затевались в Республике, а случились лишь минувшей весной, спустя восемь лет после его смерти, туда отбыли мы с тобой, Миза. Мы двое. Там нас будет ждать человек, который обеспечит несколько заказов для отвода глаз, но на самом деле мы должны заняться главным…

Горацио прервался и с нерешительностью покосился на кузена, однако Аурелио лишь побарабанил толстыми пальцами по ручкам кресла.

— Беда в том, что я не смогу выехать с тобой, — продолжал отец, — а сроки между тем поджимают. Поэтому вы поедете туда с Аурелио и там сделаете все, о чем Микеле просил меня незадолго до гибели.

Тогда Эртемиза спросила, чем именно они, по разумению давно покойного Микеланджело Меризи, должны были бы заняться в Венеции, и ответ ужаснул ее, как если бы сейчас он сам, собственной персоной, выбрался из безымянной могилы в далеком Порто-Эрколе и нагрянул к ним в рубище, с остатками гнилой плоти на костях: «Моя маленькая девочка, давно я ждал, когда кто-нибудь упадет сюда… Ты ведь не хочешь потерять такое сокровище, правда? Ты потащишь меня на своих плечах, деточка». То, что она услышала, показалось ей жутким кощунством, и тем более нелепо и нелогично было то, что это сам Караваджо пожелал, чтобы именно она, собственными руками, сотворила вандализм с его шедеврами…

…Еще не так давно в дневнике своем идеолог венецианского заговора испанцев, посол в Республике, маркиз Алонсо де ла Куэва Бедмар, сокрушался о том, что «никакое правительство не пользуется столь неограниченной властью, как Сенат Венецианской республики», однако спустя несколько лет, заполненных наблюдением за жизнью населения столицы, скепсиса его поубавилось. Он своими глазами увидел, что гарнизон города состоит из очень скверно вымуштрованной земской милиции, что войска венецианцев беспрестанно теряют силы в войнах на суше и на море, а некогда сплоченные дворяне так грызутся теперь друг с другом, что чернь уже готовит восстание. Оставалось лишь высечь искру из огнива, чем маркиз и занялся по совету герцога Осуны, в прошлом вице-короля Сицилии, а ныне — Неаполя, не жалея никаких средств на подкуп вождей грядущего переворота. Используя дипломатическую неприкосновенность, Алонсо закупал оружие в таком количестве, что этих поставок хватило бы на два батальона. Осуна же, блюдя какие-то свои интересы, возникшие у него еще со времен жизни на Сицилии и общения с тамошней элитой от искусства, в соответствии с условиями тройственного соглашения между ними с маркизом Бедмаром и доном де Толедой, правителем Милана, постепенно присылал в Венецию переодетых и до поры до времени безоружных солдат — испанцев и голландцев.

И не ведали ни посол Бедмар, ни миланский заговорщик дон Педро де Толеда, ни кто-либо иной из смертных, чье сердце еще билось, а грудь дышала, истинной подоплеки действий неаполитанского вице-короля, прозванного льстецами Великим Петром и всецело доверявшего мнению своего придворного живописца Хосе де Риберы, который консультировал его в последнее время по вопросам, связанным с произведениями покойного учителя.

Выражаясь языком черни, Осуна положил глаз на исчезнувшие картины Микеле да Караваджо, неспроста увезенные из Порто-Эрколе в июле 1610 года злополучной фелукой и, по сведениям де Риберы, попавшие в руки тех же испанцев, которые вместе с предшественником Фернандо Кастро незадолго до смерти мастера выкрали его работы неаполитанского периода. Как бы там ни было, полотна осели в Венеции, в руках залегших на дно соотечественников, на коих внезапно обратил внимание Совет Десяти: кардинал Борджиа намекнул кузену, что сведения об этой грандиозной афере просочились к понтифику, и тот настоятельно предписал венецианским коллегам проводить строжайший таможенный досмотр имущества всех и каждого, кто попытается покинуть Республику. Уже почти утративший былое влияние, что некогда позволяло Венеции вольности и непокорство Риму, Совет на сей раз принял веление Папы как руководство к действию. Таким образом, с интересами вице-короля Осуны, ославившего свое имя неприкрытым стяжательством, вдруг пересеклись интересы венецианского посла Алонсо Бедмара, поскольку, если желаешь незаметно разжиться богатым уловом, необходимо как можно сильнее замутить воду в том месте, где бросишь невод.

Вся эта сложная игра, взбаламутившая толпу спустя восемь лет после гибели художника, до конца не была понятна ни одному из ее участников, и каждый желал урвать свой клок с громадного воза сена, внося в партию непредвиденные ходы и повороты. Меньше всего ее поняли сами венецианцы и испанский двор. Когда среди заговорщиков оказался один предатель, и он накануне Дня Вознесения донес о готовящемся захвате Арсенала и штурме Дворца Дожей («Как скоро наступит ночь, те из тысячи солдат, что явятся без оружия, будут направлены за оным. Пятьсот прибудут на площадь Сан-Марко, другие пятьсот разделятся, большая часть их двинется в окрестности Арсенала, оставшиеся овладеют всеми судами на мосту Риальто»), ему поначалу не поверили. Все выглядело столь ужасно, что ошарашенный секретарь Совета Десяти Варфоломей Комино потерял голос и спросил почти шепотом, как смутьяны предполагают уничтожить армаду.

— Потешными огнями, — отвечал отступник Жафье, который в последний момент вспомнил, что он все же венецианец, а не испанский чужак, и не пожелал уничтожать своих сограждан. — Потешные огни начинены горючей смесью, ее нельзя потушить. Венецианские корабли сгорят, а флагман, где находится адмирал, будет захвачен верными адмиралу людьми. Сейчас они готовят или уже изготовили эти потешные огни в Арсенале.

Совет Десяти поднял по тревоге всех, кого смог найти, а Комино в сопровождении стражников, которых не успели напоить или усыпить заговорщики в Арсенале, ворвался к испанскому послу. Бедмар устроил скандал, но на него не обращали внимания, охапками вынося из его дома припасы оружия. Другая часть венецианцев отплыла к эскадре. Мятежного адмирала выманили на палубу якобы ради передачи важного письма, однако не успел он проронить и слова, как был заколот и сброшен с борта в море. Ту же участь разделили и все его сторонники, а также сорок подкупленных маркизом чиновников. Вдохновителей заговора удавили и как изменников подвесили за ногу на всеобщее обозрение, еще триста человек задушили тайно в темницах, часть испанцев бежала, часть была схвачена. Планы оккупации Ниццы и Венеции сорвались, ни с чем остался и герцог Осуна, окончательно потеряв след злополучных картин мастера Караваджо. С подачи дожа вокруг дела напустили тумана противоречивых слухов: не в силах прийти к единому мнению, осведомленные люди до пены у рта спорили о том, был это иноземный заговор или тщательно спланированная провокация самих венецианцев…

— Я буду выполнять заказ, — помогая племяннице собираться в дорогу, объяснял Аурелио Ломи, — а ты тем временем получишь у хранителя все картины. Мы с Горацио разработали нестойкий состав, который затем бесследно смоется разбавителем, не повредив давно просохшие слои. Это можно будет счесть просто небольшой реставрацией. Все должно быть вывезено оттуда до конца августа, сложностей при досмотре возникнуть не должно. Твое дело — накладывать свежий слой как можно тоньше, но укрывисто. Чем скорее высохнут работы, тем скорее мы покинем Венецию.

Эртемиза остановилась, похлопала себя по ладони сложенными в пучок кистями и, швырнув их в коробку, зажмурилась:

— То, что Меризи был безумен, я догадывалась. Но о его склонности к самоистязаниям, честно говоря, не подозревала… Я не смогу этого сделать.

— Сможешь.

— Рука не поднимется.

— Поднимется. Посмотри на меня, — дядя взял ее за плечи, и Эртемиза раскрыла глаза. — Он сказал так: «Если даже у вас не выйдет увезти их оттуда, я скорее предпочту, чтобы поверх моих картин навсегда остались ее». Так и сказал, Миза.

Застывшая на подоконнике горгулья кивнула, а невидимый браслет легонько ужалил руку.

 

Глава вторая Косвенные доказательства

Горько усмехнувшись словам синьора Кваттрочи, кантор отвернулся в окно и стал смотреть на остроконечную башню церкви Бадия, с которой вдруг, точно по команде, дружно сорвалась огромная стая разноцветных голубей и, сделав пару кругов над шпилем, унеслась в неизведанные дали…

«Сколько помню себя, в детстве я забиралась на деревья или на крыши домов, смотрела оттуда на город вокруг — он открывался, как на ладони, неожиданно громадный и величественный… Таким, стало быть, видят его птицы в небе. А внизу копошились люди, они не видели и не знали всего этого, и мне всегда так сильно хотелось подпрыгнуть, взмахнуть руками и унестись от них вместе с птицами за далекие римские холмы… куда-то… в другую жизнь, где всё иначе, где другой вкус у ветра, где каждый может без всякого страха петь во весь голос, а во время закатов и рассветов играет волшебная симфония звездных миров… Когда я думаю об этом, у меня сжимается сердце», — это были последние слова Эртемизы, которые он слышал, глядя на ее всё отчетливее различимый в предрассветных сумерках прекрасный профиль и отчаянно борясь с дремотой. Но усталость оказалась могущественнее непритворного желания говорить и говорить с той, кто подарила ему несколько самых счастливых часов в жизни и с кем было хорошо, как никогда. Теперь Бернарди более всего сожалел, что попросту заснул в то утро, нежно проведя пальцами по ее щеке и даже не успев ответить, что любит ее и напишет, обязательно напишет для нее симфонию из запредельного мира светил.

Может статься, они более и не увидят друг друга, если следствие пойдет по пути, проложенному странной фантазией полицейского начальника из Барджелло. И как примет дурную новость, услыхав измышления о нем из третьих уст, женщина, до глубины души ошеломившая и растрогавшая его тем, что после всего перенесенного ею за шесть последних лет оказалась застенчивее любой девственницы? Представленные улики серьезны, и он не в состоянии их опровергнуть, не вмешав туда ее имя. Всё похоже на страшный сон, когда ноги твои будто в пудовых кандалах, и ты не в силах ни бежать, ни вскарабкаться по лестнице, даже не можешь крикнуть, чтобы к тебе прислушались, ты в состоянии только сдавленно шептать, и сам шепот тоже, как теперь становится понятно по изложенным Кваттрочи фактам, сыграл бы против тебя. И Шеффре смолк на полуслове, понимая, что ему не будут верить, если он не скажет главного, — а главного он не скажет даже под пытками…

Минувшей ночью Эртемиза была так естественна в своей бурной чувственности, о которой прежде можно было только подозревать, ловя иногда, если ей не удавалось вовремя опустить ресницы, потаенный огонь в глубине карих зрачков. Если бы все то, что она переживала, можно было обратить в цвет и швырнуть на холст, ее картины вспыхивали бы ослепительным пламенем и сгорали дотла, едва соединившись с красками. Она пылко отзывалась на каждое прикосновение и со страстью ласкала сама, однако на самом пике вожделения ее тихие стоны вдруг смолкли. Эртемиза обмерла, стыдливо сжалась и, хотя поволока близкого экстаза еще не растаяла в темных очах, женщина принялась умолять его поскорее отвернуться, зажмуриться, не глядеть на нее. Лишь после того, как Бернарди крепко смежил веки и уткнулся лицом ей в плечо, она сдавленно вскрикнула, и ее тело упруго забилось под ним в мучительно-сладостной истоме, точно свивающаяся кольцами змея. А его пронзила невероятная догадка: Эртемиза не совсем осознавала и принимала происходящее с нею, поскольку испытывала это впервые и не знала, как должна себя вести. И тут же родилось нестерпимое сожаление, что судьба не соединила их пути много раньше, до всех испытаний, выпавших на ее долю, из-за которых она сделалась настолько беспощадной к самой себе, скованная цепями чужих условностей и собственных химер. Тогда Шеффре применил единственно верную уловку — в дальнейшем он стал бормотать ей на ухо всякую безделицу, попросту забалтывая моменты, при которых бедная дикарка, опомнясь, могла бы снова начать прятаться от него. Эртемиза и не заметила, как прекратила испытывать ложное стеснение, позволила насладиться ее восторгом в унисон и начала доверительно рассказывать ему свои мысли, обретя наконец шанс искренне выговориться. Они поделились друг с другом множеством секретов прошлого, но кто бы мог подумать, что этой же ночью некий злоумышленник подступится с угрозами к доктору Игнацио Бугардини, ранит его, а у того хватит ума заключить, будто это дело рук учителя вокала…

— Синьор медик сообщил также, что вечером накануне, по словам его слуги, вы наведывались к нему домой…

До этой фразы синьора Кваттрочи арестованный и доставленный в замок Барджелло Шеффре никак не мог взять в толк, откуда в их умах могла возникнуть связь между ним и Шепчущим палачом…

…Подглядывая из-за занавески в окно, Игнацио дождался, когда уйдут кантор и художница, явившиеся к нему, несомненно, с вопросами о цыганской пройдохе, которая столько лет морочила всем голову. Он понял, что мошенница сбежала в страхе разоблачения, а эти глупцы, ни о чем не догадываясь, помчали на поиски эдакого сокровища. Еще толком не придя в себя после ранения — девица управлялась с кинжалом лучше иных мужчин и при желании могла бы заколоть его насмерть, о чем он даже не подумал, зазывая, как он считал, молодого эписина в беседку, — доктор едва ли был способен придумать убедительные доводы своей непричастности и объяснение столь спешного отъезда из владений вдовы Мариано. Нужно было осторожно прощупать почву: что им известно, а что нет. Говорить кому-либо о подлинной сущности Дженнаро Эспозито Бугардини даже не собирался, иначе такое признание повлекло бы за собой нежелательные последствия в виде вопросов о том, как и когда он это выяснил, а доказанная склонность к содомии, тем более насильственной, нынче каралась по закону весьма жестоко. Теперь главным для него было выпутаться из сети подозрений — Игнацио отправил слугу тайно проследить за парочкой незваных гостей и так узнал, что те обращались в полицию, однако снова пойти за ними по выходе из Барджелло глупый Ливио не догадался; вместо этого он сломя голову прибежал назад. Доктор решил затаиться, во всяком случае — пока не начнет затягиваться рана на бедре, и велел слуге докладывать всем пациентам о его отъезде из города.

Ночью ему не спалось, временами поднимался жар, саднило ногу, и мерещились всякие кошмары. Может быть, выход прямо из стены таинственной темной фигуры в испанской шляпе был только наваждением, но холод клинка на горле и хриплый шепот возле уха не оставляли сомнений в реальности страшного визитера. Крепкие длинные пальцы стиснули его нижнюю челюсть стальным капканом, лишив шанса возопить о помощи, левой рукой — или чем-то обмотанной, или в перчатке — неизвестный прижал к шее доктора лезвие ножа.

— Если хоть кто-то узнает, что это девчонка и что твой зад пострадал от ее кинжала, — прошептал мужчина, — то второй раз я приду сюда, чтобы положить твою голову в мешок отдельно от туловища.

Бугардини слегка кивнул, но едва незнакомец ослабил хватку, он попытался криком поднять тревогу. Шепчущий был расторопнее и ребром правой ладони ударил доктора в горло, чуть выше яремной впадины. Воздух со свистом вылетел из глотки. Упав на кровать, давясь и не в силах даже закашляться, Игнацио потерял голос.

— Коновал, а я ведь могу передумать и не откладывать благое дело на потом. Хочешь ты этого? — темный силуэт грозно и хищно нависал над ним, четко вырисовываясь в оконном проеме, и Бугардини тут же узнал его фигуру и манеру движений. — Не хочешь… Что ж, тогда заработай отсрочку — ответь, что неподвижно, пока живо, но находится в движении после того, как ему снесут макушку?

Доктор помнил ответ на загадку ветхозаветной царицы, но ни звука не мог выдавить из себя. Трясущейся рукой он указал на кипарис за окном.

— Пока живи, — насмешливо проронил безголосый сфинкс и растворился в тенях.

— Вы не разглядели его лица? — спрашивал утром господин Кваттрочи, протягивая доктору бокал с водой и усаживая его в кресло у своего стола в кабинете подесты.

— Нет, — при каждом глотке морщась от спазма в горле, покачал головой Игнацио, — он был в шляпе. Кажется, у него была борода… а может быть, просто длинные волосы, — он тронул шею. — Но на нем не было ни плаща, ни кафтана, только тонкая сорочка, и я хорошо различал его фигуру на фоне окна — это несомненно был Шеффре, учитель музыки из Оспедале дельи Инноченти.

— Однако у синьора кантора нет бороды, да и волосы не так уж длинны…

— Я не уверен… он придавил мою щеку к своей, когда приставил нож, и я не знаю, что это было — борода или волосы… Может, мне показалось… Вы понимаете, я же был напуган… все эти слухи про убийства, которые ходят по городу…

— Да, да, понимаю. Так чего он хотел от вас и зачем угрожал?

Бугардини замялся:

— Он сумасшедший — возомнил, будто я что-то знаю об этом мальчишке.

— А вы не знаете?

— Конечно, нет! Утром за мной в поместье доньи Мариано примчался мой слуга Ливио: из-за грозы мне пришлось остаться в доме вдовы, и он взволновался… Мы уехали, меня еще ждало много дел, и будить ради прощания хозяйку было, на мой взгляд, неуместно.

— И мальчика вы не видели…

—…с вечера накануне. Я лег спать в предоставленной мне синьорой Беатриче комнате и проспал до появления Ливио.

— Вы говорите, одна из рук этого человека была забинтована…

— Или в перчатке.

— Которая из них?

Доктор приметился, вспоминая, как стоял ночной гость, когда сдернул его с постели:

— Левая, — сказал он наконец. — Левой он держал нож, а правой схватил меня за подбородок.

— И на правой не было ни повязки, ни перчатки?

— Нет. Только на левой.

— Он ударил вас ножом до того, как вы отгадали его загадку, или после?

— После. Сказал: это для памяти, — на ходу сочинил Бугардини.

— А вы?

— Кажется, от боли я на минуту потерял сознание, а когда очнулся, он уже ушел.

Кваттрочи почесал лоб над бровью. Лицо его выражало озадаченность: он чуял, что здесь явно что-то не срастается, но Игнацио решил не говорить лишнего, чтобы неровён час не проболтаться.

— Ударил левой рукой, находясь перед вами?

Доктор замешкался, но, кажется, подвоха не было: девчонка — правша, она стояла к нему спиной, когда ударила, и, соответственно, рана была справа; значит, Шепчущий с его позиции должен был бить левой.

Полицейский покачал головой.

— В котором часу это произошло, синьор Бугардини?

— Точно не скажу, но далеко за полночь… Было еще очень темно.

— Рана точно не опасна?

— Нет, это была всего лишь угроза. Рана скоро затянется…

…Когда конвой завел музыканта в кабинет, Кваттрочи первым делом взглянул на его руки. Повреждений он не увидел, равно как и вчера, во время их визита с госпожой Чентилеццки. Вспомнилось и то, что протокол, заполненный накануне с их слов секретарем, и Шеффре, и Эртемиза — оба! — подписали правой рукою. А вот лицо кантора выдавало следы усталости — и легкие тени бессонницы под слегка покрасневшими глазами, и чуть осунувшиеся щеки, и некоторую бледность. Все это было бы почти незаметно в обычных обстоятельствах, но Кваттрочи пристально приглядывался и находил в тех приметах лишнее подтверждение слов доктора. После вялого присутствия здесь Бугардини живая энергия арестованного музыканта, мгновенно наполнившая кабинет, ощущалась благим контрастом и заражала. Пожалуй, только теперь, после личного знакомства, начальник Барджелло понял, что находили в Шеффре остальные, включая пристава Никколо да Виенну, и почему тянулись к неприметному венецианцу.

Кантор был растерян, он не мог взять в толк, что вменяется ему в вину, и смотрел на Кваттрочи как-то по-детски широко распахнутыми серо-голубыми глазами, готовый в любой момент с улыбкой принять от него фразу «Простите, синьор Шеффре, это была глупая ошибка» и потому все еще не проникшийся серьезностью выдвинутых против него улик. Но лицо его мрачнело с каждым новым словом полицейского, а под конец длинного монолога веко над глазом нервно дернулось, и, часто заморгав, музыкант отвел взгляд куда-то в угол комнаты.

— Где вы были, синьор, с восьмого на девятое июля сего года?

— В Ареццо, — глухо ответил Шеффре.

— В гостях, как вы говорили всем, у некоего своего знакомого, композитора? Не могли бы вы в таком случае назвать его фамилию? — Кваттрочи кивнул в сторону секретаря-стенографиста.

Кантор покачал головой и в ответ на вопросительную мимику полицейского сказал, что никакого композитора на самом деле не существует.

— В таком случае, для чего вы столь часто посещаете Ареццо?

В затуманившихся глазах Шеффре мелькнуло раздражение, он взглянул исподлобья:

— Почему я должен рассказывать вам о личном, если оно никак не относится к делу?

— Относится. И в первую очередь это необходимо вам самому: только тот, к кому вы приезжали в тех числах июля, может подтвердить ваше присутствие в Ареццо, когда поблизости, в Сиене, произошло характерное убийство. Итак?..

Шеффре сжал губы, прикусил нижнюю, подумал и неохотно отозвался:

— Это женщина.

— У нее есть имя?

— Да. Синьора Консолетта-Лучиана делла Джиордано.

— Кем она доводится вам?

— Послушайте! — во взоре кантора отчетливо сверкнула молния, и глаза потеряли остатки цвета.

Кваттрочи сдался:

— Хорошо, мы выясним это сами. А вам было бы на пользу сотрудничество с нами, а не противостояние, коль скоро уж вы невиновны.

— Я хотел бы сам определять для себя меру пользы и вреда в том или ином вопросе, — отрезал арестованный.

Непростая штучка этот учитель музыки, подумал начальник Барджелло, глядя на него через стол. Да Виенна был прав: он из знатных, это видно по всем замашкам, но только что делает дворянин-венецианец во флорентийском приюте для беспризорников? И еще: кому как не преподавателю вокала, знающему всё о речевом аппарате, владеть способом лишения жертвы голоса? Вот еще один довод в пользу обвинения, один из многих. Можно вспомнить и убийство музыканта Альфредо Сарто, во время процесса над которым Шеффре отказался замолвить за него словечко, что впоследствии привело к конфликту с супругой Альфредо, произошедшему, как говорят свидетели, на глазах у многих гостей доньи Мариано. Сюда же — и несовпадение показаний мужа Эртемизы Чентилеццки с показаниями кантора относительно стычки с грабителями в ночь убийства ареттинца Густаво Ферруссио — выходило, что Шеффре попросту придумал их с Пьерантонио внезапного спасителя. Все это бесконечно подозрительно и, конечно же, требует самых тщательных разбирательств.

— Я не возражаю. Но мой долг — уведомить, что если мы с вами не найдем способ опровергнуть предъявленные вам обвинения, вас ждет плаха. Я не шучу.

— Почему я должен опровергать всю эту несуразную чушь? По-моему, заниматься этим должен тот, в чью голову она вступила — а для начала найти убедительные доказательства моей вины.

— Это логично, однако косвенных улик более чем достаточно, поэтому вы остаетесь под подозрением.

— Воля ваша.

Горько усмехнувшись, кантор отвернулся и стал смотреть в окно на башню соседней церкви. Кваттрочи удрученно фыркнул, бросил перо на стол и в ответ на взгляд секретаря развел руками. Если следствие стараниями упрямца зайдет в тупик, церковь будет настаивать на пытках, а поскольку аристократическое происхождение Шеффре под большим вопросом, острастка будет применена в полной мере — как к простолюдину.

В кабинет постучались, и вошел да Виенна, сочувственно покосившись на приятеля.

— Здесь допрос слуги, — негромко сообщил он, кладя лист бумаги перед начальником, и удалился.

Кваттрочи пробежался глазами по строчкам записи.

— Ваш слуга утверждает, что минувшей ночью вы находились дома.

— Разумеется, поскольку минувшей ночью я находился дома, — безразлично пожал плечами Шеффре, не отрываясь от созерцания облаков над церковью Бадия.

— Слова слуги не являются надежным свидетельством: у хозяина достаточно возможностей заставить слугу молчать или говорить то, что приказано.

— Тогда я не знаю, что вам ответить.

— Нужно слово человека, не находящегося под вашим влиянием. Стефано сказал, что вчера у вас… в гостях, простите… была дама. Он не знает ее имени, и если вы…

— Нет, черт возьми! Нет, и довольно уже об этом! — окончательно взъярился музыкант, стукнув кулаком по столу, и вскочил с места.

В кабинет тут же ввалились два конвоира, но Кваттрочи отмахнулся от них, и они покорно ушли.

— Ну как пожелаете. «Воля ваша», — передразнивая недавние слова Шеффре, вздохнул начальник. — Надеюсь, посидев в камере и хорошенько подумав, вы примете более разумное решение. А мы тем временем узнаем о вас хоть что-то, что сможет или спасти вас, или, наоборот, обличить в остальных преступлениях. Ступайте.

Перед тем как шагнуть за дверь, на пороге кантор сцепил руки за спиной. Кваттрочи и секретарь переглянулись.

— Черт его знает что! — прихлопнув папкой с делом «Биажио» надоедливую муху, битый час донимавшую своим зудением всех обитателей комнаты, проронил начальник.

Никколо промокнул платком пот на лбу, кляня жару и безумную утреннюю беготню по городу. Он не поверил ни единому слову доктора и добровольно попросился съездить на встречу со слугой кантора. Стефано подтвердил его умозаключения: всю ночь Шеффре оставался дома, и, судя по уклончивому ответу старика, был он тут не один и в его намерения никак не входили ночные прогулки. Особенно если его гостьей была та, о ком сразу подумал да Виенна, — даже самый сумасбродный мужчина и на минуту не оставил бы такую красавицу ради посещения прыщавого докторишки. Но пристав ни капли не сомневался, что музыкант откажется впутывать ее, так оно и получилось.

Едва Шеффре увели в темницу, Никколо сел на своего жеребчика и помчался к дому вдовы, чтобы переговорить с Эртемизой. Она женщина достойная, и нет никаких сомнений, что лишь серьезное и обоюдное чувство к упрямому венецианцу стало основой их близких отношений. Не будет же она только ради своего реноме стоять в стороне и безучастно наблюдать, как Шеффре топит себя в болоте, а значит уже сегодня его выпустят на свободу, едва художница даст показания в Барджелло.

Однако и здесь да Виенну поджидал удар: синьора Беатриче сказала, что Эртемиза несколько часов назад срочно выехала в Рим, где в какой-то больнице скончался ее исчезнувший муж, и догнать ее уже невозможно. Пристав не стал усугублять переживания доньи Мариано — если спасти Шеффре не получится, она позже узнает это и без него — и выкрутился, сказав, дескать, с письмом из Рима коллеги его опередили, потому как именно ради этого он и хотел повидаться с синьорой Чентилеццки. В это же время вернулась из Винчи и служанка Эртемизы, выбралась из повозки, приставила ладонь щитком ко лбу, защищаясь от палящих солнечных лучей и разглядывая гостя, и все же подходить не стала, а поспешила к малышкам, выведенным другой служанкой на прогулку.

Уже не зная, за что хвататься, Никколо испросил у начальника дозволения съездить в Ареццо на встречу с упомянутой кантором Консолеттой-Лучианой делла Джиордано, урожденной венецианкой и проживающей ныне на виа Сан Доменико, неподалеку от дома Вазари. Выехав на рассвете, чтобы провести в пути светлое время суток (рисковать да Виенна не любил), ближе к вечеру он оказался у цели. Доложив о себе прислуге, он был впущен в небольшой, удивительно светлый и хорошо проветриваемый холл, где не без любопытства огляделся, пытаясь представить себе загадочную особу, которая владела этим жилищем и, возможно, до какой-то степени — сердцем его друга.

— Доброго дня, — послышался голос с лестницы, а затем — осторожные шаги по ступенькам.

Пристав выглянул из-под арки и остолбенел: к нему спускалась седая синьора возраста доньи Беатриче или чуть моложе, статная и одетая с безупречным вкусом. Пожалуй, лет двадцать-тридцать назад она поразила бы и сердце самого да Виенны, едва взглянув на него синими очами, сияющими на лице леонардовской Мадонны, теперь слегка искаженном приметами возраста.

— Чем я могу быть вам полезна, синьор? — пожилая Мадонна улыбнулась.

— Здравствуйте, донья… Джиордано, верно?

— Да, верно, — она разглядывала его не без интереса. — Проходите.

Они вышли на веранду, куда служанка уже принесла прохладительный напиток.

— Видите ли, синьора, я полицейский пристав и приехал из Флоренции по важному делу. Ваше имя назвал нам синьор Шеффре…

Донья Джиордано приподняла брови:

— Шеффре? А кто это?

— Кантор. Он преподает вокал в Приюте Невинных.

— Ах! Фредо! Вы меня чуть не запутали.

— Фредо?

— Это я так зову его, а на самом деле, конечно же, он для всех Гоффредо ди Бернарди, — она рассмеялась и не без гордости, смешанной с печалью, добавила: — Фредо — мой зять, муж бедняжки Лучианы, моей покойной дочери.

И тут да Виенна понял, что теперь ему придется выпить что-нибудь покрепче лимонада, дабы разбежавшиеся во все стороны мысли возвратились в прежнее русло.

 

Глава третья Винчи, или Когда смолкает Провиденье…

Герцоги Тосканские, до которых дошли сведения о таинственном исчезновении ангела-хранителя их детей, проявили едва ли меньшую тревогу, чем его опекунша и воспитатели. На ноги были подняты полицейские службы всех провинций герцогства — от Ливорно до Ареццо и от Пистойи до болотистого Гроссето. Герцогиня-мать выказала пожелание взять поиски Дженнаро под личный контроль, поэтому уже через пару недель после начала расследования мальчишка снился в кошмарах всем высшим чинам Тосканы.

Обо всем том ни Абра, ни сама Джен даже не подозревали, покидая той ночью поместье Мариано и направляясь в Винчи. Накануне девочка проспала, как убитая, в комнате служанки Эртемизы до самого рассвета и не проснулась бы, не помешай ей быстрый шепот у окна за простенком. Из-за шифоньера слегка виднелся край подола Абры, перегнувшейся через подоконник. Услышав шорох за спиной, служанка встрепенулась, неловко распрямила спину и поглядела на гостью:

— Проснулась, что ли? Сейчас принесу тебе водички умыться. Только тихонько, девочки моны Мизы спят еще.

Сидеть тише мыши Джен пришлось весь день, до наступления темноты. По словам Абры, в поместье вернулась Эртемиза и присоединилась к поискам воспитанника хозяйки.

— Эх, а донья-то Беатриче как страдает… — вздохнула она и исподтишка поглядела на девушку. — Может, передумаешь? Верно тебе говорю: она будет тебе любой рада, мальчик ты или девочка. Главное, что жива и здорова.

— А остальные?

— Да и остальные. Вот удумала чего…

Джен покачала головой. Абра вздохнула — «Ну, как знаешь», — и стала искать для нее подходящую одежду. Старых платьев у нее было раз-два, и обчелся, но одно она все-таки подобрала и приложила к плечам девушки:

— Вот, вроде, сойдет. Мне уж не пригодится…

Никогда не носившая ничего подобного, Джен безнадежно запуталась в исподней и верхней частях наряда.

— Помоги, пожалуйста, не знаю я этих секретов, — попросила она Абру, и та мигом одела ее, легко зашнуровав корсаж.

— Еще недавно и мне впору было, — сокрушенно заметила она, любуясь преображенной девчушкой. — Повернись-ка, красавица! Ну покружись, покружись, чего ты! Всем хороша, только волосы короткие. Платок повяжи. Ладно, сиди здесь покуда. Вот сейчас дочек хозяйки уложу спать — и поедем.

Дорога до Винчи времени заняла немного, или так только показалось Джен, с младенчества привыкшей к постоянным и подчас долгим кочевьям. Под утро другого дня они были уже на месте. Оказалось, что семья Абры жила не в самом городке, а в селении Анкиано, где полтора века назад родился и вырос мастер Леонардо, которого более всех остальных художников на свете почитали донья Беатриче, синьор Шеффре и синьора Чентилеццки. Проезжая мимо большого, но самого обычного дома, выложенного, как и большинство местных домов, светлым камнем, с маленькими низкими окошками и крупной черепицей на кровле, Абра деловито, как ни в чем не бывало, махнула рукой в его сторону:

— Вон там жило семейство нотариуса Пьеро ди сер Антонио.

— Того самого? Отца мессера Леонардо?

— Ага.

Джен едва сдержала смешок. Служанка Эртемизы говорила о нем тоном бестрепетного практицизма, как любой из нас говорил бы о своих соседях, обычных людях, о которых — почему-то — ходит слава за какие-то заслуги, нас особенно не интересующая, однако лишний раз указать на их соседство не помешает.

Ходить в платье Джен было неловко: она чувствовала себя ряженой; так, по ее разумению, выглядел бы мужчина, вздумавший натянуть на себя женские тряпки и затянутый корсетом. Всё в этом одеянии было глупо и неудобно, снизу поддувало, сверху давило, юбка постоянно норовила задраться от дуновения ветра, или же Джен сама, забываясь, по привычке совала руку под подол, чтобы поправить несуществующий ремешок на несуществующих штанах, которые она согласилась снять только после долгих уговоров Абры.

— Как вы это носите? — шепотом спросила она служанку, выбираясь из повозки у скромного домишки, окруженного виноградником.

— Да уж привыкай пока, — насмешливо отозвалась та, подбочениваясь в пояснице, морщась и распрямляя затекшую спину.

Джен незаметно перевела взгляд с нее на себя, пытаясь понять, неужели и у нее теперь так же топорщатся грудь и живот в этой одежде, но, кажется, ее платье смотрелось не так уродливо, как служанкино.

Семья Абры вставала ни свет, ни заря — к их приезду все уже были на ногах. Покуда Абра вела беседу с матерью о том, кем ей доводится юная спутница, шестнадцатилетний Оттавио, самый младший из детей семейства Контадино, долго разглядывал Джен, с головы которой косынка съехала на плечи, а потом без всякого зазрения совести, будто ее тут и не было вовсе, громко спросил сестру:

— А чего она стриженная?

Абра оглянулась:

— Оставь ее. Хворала она, вот и обстригли. Делом займись!

И этим же вечером, подловив момент, он попытался щипнуть приезжую за мягкое место, но заработал такого тумака, что отлетел на несколько шагов, перевернув по пути несколько пустых бочонков во дворе. На грохот сбежались все, кто был дома, Джен стояла, растирая отбитый кулак, а Оттавио, поднимаясь, тер ушибленный затылок и бурчал: «И дерется, глянь-ка, ну чисто мужик!»

Словом, они подружились. Позже Джен обучила его некоторым премудростям обращения с кинжалом, поскольку шпаги, которой она управлялась лучше, ни у нее с собой, ни в доме Контадино не было. Большая шумная семейка служанки Эртемизы ей понравилась, и она с удовольствием вызывалась помогать в домашних делах, азартно осваивая новые для себя виды деятельности. Поглядев, что «giovane cuculo» — так прозвала девушку синьора Контадино — вполне себе начала приживаться среди домочадцев, Абра засобиралась обратно в город.

Хозяйка дома хмуро смотрела, как дочь прощается со всеми, и до Джен донеслось только ее ворчливое: «Опять на ночь глядя, как тать какая-нибудь!»

— Матушка, не могу я дольше, дорога неблизкая, и ждут меня там девочки синьоры, вы уж меня простите! И Кукушонка моего не обижайте, эй, Оттавио, слышишь? Тебя касается! Смотри у меня!

— Ее обидишь…

Краем глаза Джен уловила, как тут же одна из сестер толкнула его ногой под столом — «Не огрызайся!», а он толкнул в ответ. Абра поманила гостью за собой на улицу, где крепко обняла и похлопала по спине, давая напутствия, как обходиться с нахрапистым братцем: «А будет упорствовать — берешь, вон, грабли… Ну, этому мне тебя учить не надо, сама знаешь!»

— Погляжу, как там чего, в городе, подумаю еще, что дальше с тобой делать. Ну, иди, ступай.

Уходя, Джен задержалась за дверью и случайно заметила, что на дороге к Абре подъехала повозка, в которую она и взобралась прямо на ходу, а кучер присвистнул и, подгоняя лошадь, щелкнул кнутом. Через мгновение они растворились в темноте, и девушка долго гадала, кто из слуг Эртемизы или опекунши мог приехать сюда за Аброй, однако никто в такой одежде, особенно странной по форме шляпе, на память не приходил. Да и не могла она открыться кому-то из них, ведь Джен умоляла ее не выдавать тайну.

Вдали от городской суеты, необходимости быть все время начеку и денно и нощно думать о разоблачении, девушка обнаружила, что ее таинственные герои из волшебной сказки начали возвращаться — поначалу во сне, а потом и наяву, овладевая мыслями и нет-нет да напоминая о себе. Она видела, как растет и взрослеет воспитанник Тэи, усыновленный той ребенок Этне и Дайре, как тянет его к ремеслу художника, и как временами в глубокой задумчивости разглядывает Араун браслет из рыжей лисьей шкурки на своей руке, прислушиваясь к шороху теней, что тянули к нему свои корни-лапы. «Эти создания рождаются из корней мандрагоры точно в тех местах, где в землю падает последнее семя казнимого преступника — тогда, когда ему ломают хребет»… Они с приемной матерью уже не были чужаками на Изумрудном острове, и филида снова стала служительницей Священной рощи. Череда картин из их жизни неспешно проходила перед глазами Джен…

…А тем временем вернувшаяся в поместье вдовы Абра узнала о срочном отъезде хозяйки в Рим и, что особенно ее встревожило, — о том, что к поискам Джен примкнули полицейские службы. Переживала служанка недолго, потому как вовремя сообразила: ищут они парнишку, а не девочку, и теперь даже встреться Кукушонок с ними лицом к лицу, у них не возникнет и тени подозрения, настолько изменило облик девушки женское одеяние, даром что носить юбки она совершенно не умела и при ходьбе ставила ноги так, будто бы и в самом деле родилась мальчишкой.

Через несколько дней вдове Мариано пришло из Рима письмо от Эртемизы, где сообщалось, что синьор Стиаттези похоронен и что ей самой в сопровождении дядюшки Аурелио необходимо срочно выехать в Венецию по каким-то неотложным делам, которые, быть может, задержат их там до конца лета.

— А нам с девочками как — ехать к ней или нет, там не написано?

Донья Беатриче покачала головой и рассеянно положила письмо в шкатулку.

— И синьор Шеффре исчез, — вздохнула она. — Наверное, снова куда-то уехал…

Уехать дальше замка Барджелло синьору Шеффре не удалось бы при всем его желании. Пристав да Виенна напрасно рассчитывал убедить начальство аргументами об истинном происхождении музыканта.

— Что с того, что бывший капельмейстер Сан-Марко? — развел руками Кваттрочи. — По-вашему, бывший капельмейстер не может оказаться нынешним убийцей? Вы посмотрите на него — он отказывается говорить и требует суда, а в его случае это смертный приговор.

— Но в показаниях синьоры делла Джиордано ясно значится, что в день того убийства в Сиене зять был у нее и никуда не отлучался…

— Это не самый весомый довод по сравнению с остальными. Да и для чего старой вдове говорить не в пользу того, кто оплачивает счета, хоть изредка скрашивает ее одиночество и выслушивает стариковское нытье? Может быть, он специально для того к ней и ездит, чтобы обеспечить себе прикрытие — об этом вы не подумали, да Виенна? А вот подумайте! Вы ведь хорошо знаете людей.

— Сдается мне, синьор Кваттрочи, что людей я, может быть, знаю не слишком хорошо, а вот Бернарди — предостаточно. Вы ведь и сам не считаете его виновным.

Начальник надул щеки, фыркнул и признался, мол, да, не считает, но что поделать, формуляры уже заполнены, протоколы пущены в дело, машина завертелась. Хотя бы раз за три года нужно представлять общественности раскрытое крупное дело.

— И вот теперь еще этот мальчишка! А мы так и не можем его найти, хотя все герцогство поставлено с ног на голову! Вам не кажется это странным? Сначала ваш Бернарди является к доктору в поисках воспитанника вдовы Мариано, потом обращается с этим к нам, ночью снова…

— Не было его там ночью, сер!

— Этого мы тоже не знаем: он не желает это обсуждать, иных свидетельств нет, мальчишки тоже нет… Все это дурно пахнет, да Виенна! Это пахнет плахой, если в ближайшее время не появится ничего, проливающего свет на всю эту чехарду. От меня ждут результата расследования, дело нешуточное, пристав! Я и так уже тяну с процессом в попытке сохранить жизнь вашему другу, но, по-моему, он сам не слишком-то хочет спастись.

Никколо подумал, что если уж показания тещи Гоффредо ди Бернарди для начальника недостаточно убедительны, то свидетельства, предоставленные любовницей, и подавно не будут учтены как алиби: для чего молодой вдове говорить плохо о том, в ком она души не чает, — может быть, он специально для того ее и очаровал, чтобы обеспечить себе прикрытие, экий вы, да Виенна, недальновидный!

— Прошу вас, синьор Кваттрочи, я найду новые сведения, я переговорю с ним самим… Не давайте пока ход делу, иначе мы убьем невиновного.

— Больше месяца на все про все я вам дать не могу. К осени мы должны либо отпустить его, либо назначить судебное разбирательство, и, можете так ему и передать, — ни один адвокат не станет усердствовать ради спасения шкуры Шепчущего палача!

К тому времени сам Бернарди уже смирился с положением узника, и если поначалу арест он воспринимал как оскорбление и бесчестье, то теперь стал относиться к нему с саркастическим юмором. Даже камеру свою он оборудовал так, словно поселился тут как минимум на полсотни лет. Стефано притащил ему из дома лютню, скрипку, ворох бумаги под партитуры, писчие принадлежности и любимый домашний халат, поэтому новая обитель композитора выглядела ничуть не аскетичнее прежней. Вечерами Шеффре веселил охранников и соседей исполнением малопристойных уличных песенок, днем сочинял какие-то серьезные мелодии, попутно развлекая себя различными физическими упражнениями, а в качестве спортивного снаряда используя оконную решетку, чтобы на ней подтягиваться. «В вашем Барджелло кормят, как на убой, Никколо! Этак заключенные начнут страдать от ожирения!» Да Виенна усмехался шуточкам приятеля, хорошо осведомленный в незатейливости тюремного меню. Еще одним характерным заскоком музыканта была страсть к купанию: он мог полоскаться хоть каждый день, и задобренные вечерними концертами охранники были совсем не против таскать ему в камеру десятки ведер воды по утрам.

— У вас тут, мой друг, ароматы, будто в цирюльню попал! Вашу камеру на этаже можно найти с завязанными глазами — по одному только запаху благовоний! — стараясь не падать духом и соответствовать настрою приятеля, поддразнивал его да Виенна, хотя острота была весьма правдива по смыслу: в подавляющем большинстве тюремных помещений замка воняло, точно в хлеву.

Теперь же миссия пристава усложнилась в разы, однако заготовленные речи тут же позабылись, налетев на рифы невозмутимости Шеффре, который в приступе жажды критики сходу начал наигрывать да Виенне свежесочиненный отрывок симфонии и слышать ничего не желал о каком-то там Кваттрочи.

— Шеффре, прошу вас, просто вникните: или вы начинаете бороться за жизнь, или же будете в итоге казнены на городской площади! — попытался вразумить его Никколо.

Тот небрежно взмахнул смычком и с мечтательностью в голосе повторил:

— Казнен на городской площади… А это, знаете ли… бодрит!

Пристав едва не плюнул, вышел в сердцах за двери, но тут же вернулся.

— Можете оскорбиться на меня, но вот что я хочу вам сказать, синьор Бернарди: в вашем случае эскапизм до добра не доведет.

Шеффре смотрел на приятеля с насмешливым прищуром, возомнив, как видимо, что постиг вселенскую истину и тем самым возвысился над миром, но через некоторый промежуток времени лицо его посерьезнело.

— Это не эскапизм, Никколо, просто я спешу закончить вещь, которую все время откладывал до лучших времен. Как будто мне отмерена вечность! — невесело признался он и взял с колченогого стола стопку нот. — Теперь же боюсь не успеть. Могу я попросить вас об одном одолжении? Передайте вот эту часть партитуры одной синьоре, вы наверняка знаете ее…

Да Виенна прервал его:

— Синьоры сейчас нет во Флоренции. Она уехала в Рим.

Брови музыканта вздрогнули:

— Вот как? Ну что ж, передайте ей, когда вернется, и скажите, что я доверяю ей и ее супругу распорядиться этим в случае моей…

— Это невозможно выполнить в полной мере: она как раз потому и уехала в Рим, что ее муж умер…

Шеффре уставился на него круглыми от ужаса глазами, а часть листков просыпалась на пол камеры из его дрогнувшей руки:

— Джованни?! О, господи, что же с ним случилось?!

— Вы хотели сказать — Пьерантонио?

Они непонимающе глядели друг на друга, и до кантора начало доходить раньше. Заметно успокоившись и подобрав из-под ног странички партитуры, он тихо, но с нажимом пояснил:

— Никколо, я не знаю, о чем вы, но я подразумевал Франческу Каччини и ее мужа Джованни Синьорини. Хочу, чтобы они завершили это дело…

— Нет. Вы сами завершите его. Завтра я приведу сюда хорошего адвоката, и вы наконец займетесь своей судьбой, мой друг.

Музыкант ничего не ответил, но губы его дрогнули улыбкой, а в оживших для этого мира глазах засияли искры немой благодарности. Пристав откланялся и уже готов был выйти в коридор, когда Бернарди окликнул его.

— Да?

Отведя взгляд в сторону и стараясь казаться не слишком заинтересованным, Шеффре нерешительно спросил:

— Отчего умер Стиаттези?

— Как нам сообщили, от болотной лихорадки. Синьора Чентилеццки, насколько мне известно — если это, конечно, вас сколь-либо беспокоит… — Никколо нарочно помедлил, чтобы не без удовлетворения прочитать огонек мольбы в дернувшемся к нему взоре музыканта, и лишь затем продолжил: —…уехала в Рим на похороны уже почти три недели назад и до сих пор почему-то не вернулась. Что ж, до завтра, мой друг.

И, сдерживая победную ухмылку, окончательно убедившийся в верности своих догадок да Виенна покинул растерянного Бернарди.

 

Глава четвертая Секретная гавань Караваджо

Неожиданно для Эртемизы в день отъезда Аурелио Ломи объявил, что обо всем договорился и что их путешествие пройдет по морю на торговой венецианской каракке «Артемида», капитан которой без особых уговоров согласился принять на борт женщину-пассажирку, едва художник назвал ему имя племянницы. Оба сочли это совпадение счастливым предзнаменованием, и в результате так оно и получилось: попутный ветер исправно надувал паруса всех четырех мачт, а сопровождавшие груз солдаты охраны так и проспали все эти дни, будто судно сделалось невидимкой для многочисленных морских разбойников.

В порту Венеции римских художников встречал заказчик, худой и похожий на грифа мужчина в неожиданно для местных жителей мрачном черно-коричневом костюме. У него был гигантский загнутый к губам нос, рельефный острый кадык, костлявые ввалившиеся виски и, когда он на пару секунд приподнял шляпу, — обширные залысины со лба к затылку. Весь вид у него был грозный и неумолимый, как у испанского инквизитора во время церковного суда над еретиками. Слегка оробев поначалу при виде столь наглядного образчика суровости, через некоторое время Эртемиза привыкла к серу Сорци, подкупленная звуками его речи: как большинство местных, он изъяснялся на ярко выраженном венецианском диалекте, и голос у него вопреки изуверской внешности был мягким и тихим. Хотя у прожившего много лет в Тоскане кантора этот странный акцент почти совсем пропал, некоторые звуки Бернарди по-прежнему изредка произносил схожим образом — к примеру, меняя в определенных буквосочетаниях «дж», «ч» и «ц» на пропущенную между языком и верхними зубами «с», либо совсем отсекая конечные гласные, а то и целые слоги. Это и сработало в пользу их с дядюшкой заказчика, пробудив у молодой художницы невольную к нему симпатию. Она даже нарочно прикрывала глаза, чтобы просто послушать говор синьора Сорци, который назвался при знакомстве «Бенедетто Сорси», а он сам недоумевал, может ли столь молодая особа в действительности пользоваться такой ремесленной славой, как об этом говорят флорентийцы, гордясь своей «Сентилески».

К грязной реальности из мира фата-морганы ее вернуло зрелище на одной из городских площадей, когда вслед за Сорци они с дядей Аурелио покинули гондолу и вышли в город. Привязанный за ногу и почти мумифицировавшийся под жарким солнцем, на «глаголи» виселицы покачивался мертвец — один из той тысячи заговорщиков. По приказу Совета Десяти казненные оставались висеть тут с самой весны с целью устрашения возможных последователей. В ноздри ударила та же вонь, что в римском морге, и свернулась свинцовой тоской поверх замершего сердца, и набросила темный шлейф на радостный июльский день. Венецианцы уже не казались Эртемизе такими милыми и веселыми людьми, каких она вообразила себе по рассказам Шеффре, где он вспоминал своих здешних друзей и, безусловно, не жалел для них добрых слов, оживляющих ростки былого идеализма в ее душе.

— Идем, идем, — не менее подавленный диким зрелищем, пробормотал сер Ломи, охватил ее за плечи и повлек за удивленно оглянувшимся на них заказчиком.

Слуги синьора Сорци бодро дотащили в дом господина тяжеловесные приспособления художников, с недовольством огрызаясь на окрики хозяина, который раздражен был их неловкостью и нерадивостью и называл их никчемными бездельниками. Очутившись с глазу на глаз с гостями из Рима, он объяснил подробности возложенного на их плечи задания: Аурелио выписали в Венецию якобы для того, чтобы закончить оформление одного палаццо вместо художника, с которым разорвали контракт прежде, чем он успел его выполнить в полном объеме; тем временем Эртемизе доставят полотна, поверх которых ей предстоит писать портреты домочадцев сера Сорци. Одна только мысль об этом вызывала у нее предобморочное состояние, но любопытство боролось со страхом в предвкушении скорой встречи с подлинниками — подлинниками! — неизвестных творений великого Меризи.

— Очередность картин вы будете выбирать самостоятельно, синьора Сентилес…

— Ломи, — торопливо поправила она и сделала вид, будто не заметила, как дядюшка метнул в нее вопросительный взгляд. — Ломи.

Сер Сорци кивнул, соглашаясь с ее предпочтением.

Может быть, Эртемиза и не сделала бы этого, не расскажи ей Аурелио во время плавания одну историю пятнадцатилетней давности. Они стояли на палубе «Артемиды», дядя опирался на леер, а она разглядывала парящих над волнами чаек в белесом предзакатном небе.

— Меризи никогда не держал твоего отца за большого живописца, — признался он. — Считал его эпигоном, довольно слабеньким имитатором, без жажды риска. Когда Бальони подал на них жалобу за хулу и распространение порочащих его стишков, на допросе Горацио назвал Микеле другом, хоть и заносчивым, а вот Меризи высказался о нем совсем дурно.

— Как?

— Он попросту отказал ему в одаренности, назвал его картины вылизанными, выхолощенными от чувств, не взывающими к душе, не торопящими ток крови. Добавил, что не считает и другом, дескать — что с того, что посылал к нему пару раз за рясой капуцина и крыльями для натурщиков, подумаешь, отдал через десять дней обратно да забыл.

— Они в самом деле не общались?

— В том-то и дело, что общались и были вполне на дружеской ноге. Однако во время допроса дали эти показания. Горацио признался мне на сей раз, что они тогда сговорились. Микеле предупредил, что отречется от дружбы с ним, не объясняя, зачем. Признаться, глядя на них, я всегда испытывал чувство, что из этих двоих старший — он, а не твой отец. Меризи верховодил в любой компании, а Горацио с его покладистым нравом он и подавно, как мне казалось, угнетал, затмевая, как затмевает солнце луну. Кузен терялся, отходил на второй план, становился тенью Микеланджело…

Эртемиза пристально поглядела на дядюшку:

— Значит ли это, что в действительности он не считал отца посредственным художником?

— Да в том-то и дело, что считал. Я думаю, Горацио был для него кем-то… вернее, чем-то… вроде… секретной гавани. Такого местечка, где он сможет безбоязненно кинуть якорь, сложись такая надобность, а никто и не заподозрит, что он там.

Она нахмурилась. Микеланджело Меризи, несомненно, был гением, и никто не осмелился бы умалять его заслуги первооткрывателя, отбирать лавры отчаянного экспериментатора. Но за отца ей стало нестерпимо обидно. Он никогда не был дерзок в своей кисти, но не был он и заурядным ремесленником, уж ей-то было это известно лучше, чем кому-либо. Его чувства никогда не полыхали пламенем до небес, а все, кого он сдержанно, в силу отпущенных ему способностей, уважал и любил, уходили: ее матушка, Меризи, Роберта… теперь вот и она сама, его родная дочь, добавила свою неблагодарность в копилку невыплаканных страданий… Эртемиза уединилась в каюте и тихо проплакала всю ночь, а наутро сказалась дядюшке больной из-за качки, не желая показываться на людях с опухшими красными глазами и закусанными губами. Ей ли укорять Караваджо, который столь неприглядным образом попросту использовал приятеля, когда она сама, зазнавшись в своей непомерной гордыне, обласканная — не без посредства Горацио Ломи — вниманием флорентийских вельмож, забыла дочерний долг, а в сердце все эти годы лелеяла старую обиду? Что все ее беды по сравнению с пережитыми отцом? И вспомнила ли она о нем хоть раз в ту единственную из всех счастливую ночь — или же настолько растворилась в костре эгоистической страсти, что забыла обо всем и обо всех в этом мире? И тогда она приняла решение. Может быть, отец никогда и не узнает о том, что она снова назвалась его фамилией, однако так будет правильнее и честнее, нежели сейчас.

Хранителем картин оказался дородный и даже чем-то похожий на Аурелио в молодости мужчина лет сорока с небольшим. Он явился, когда путники почистились, отдохнули с дороги и хорошенько выспались, и сопроводил гостей в свой дом-мастерскую, где в большом, запертом на два замка подвале на деревянных распорках стояло с десяток натянутых на подрамники полотен, старательно оберегаемых от сырости и пыли…

Минувшей ночью Эртемизе явился во сне мессер Меризи. Он впервые пришел к ней в своем настоящем виде, не прикидываясь тенью, не отступая ей за спину, только был еще совсем молодым — таким она смутно запомнила его в их первую, мимолетную, встречу, когда ей едва ли исполнилось десять лет.

— И все это, здесь, сейчас — тоже нагадала тебе цыганка? — спросила она, не в силах отпустить ту мысль, что лишала ее покоя, подтвержденная репликой альрауна в римском морге.

Сардоническая ухмылка покривила губы Караваджо:

— Я знал, что он перескажет тебе эту дурацкую сказку с цыганкой.

Он протянул ей руку ладонью вверх. Четкие, длинные линии пересекали ее из одного края в другой, в кожу жестких, с узловатыми суставами пальцев навсегда въелась краска, прорисовывая поры. Эртемиза коснулась той линии, что плавной дугой уходила от указательного к запястью:

— Это она?

Микеланджело кивнул.

— Но тогда как?..

— Ты спрашиваешь? — и призрак художника ухватил ее за левую руку, сжимая невидимый браслет. — Черт возьми! Хочешь сказать, что тебе это неведомо?! Тогда спроси об этом у своей знакомой цыганки, уж дитя Арауна видит поболе нас с тобой!

Она изогнулась от жгучей боли и простонала:

— Отпусти!

— Извини.

Караваджо примирительно поднес ее ладонь к своим губам и в точности так же, как Шеффре, поцеловал возле большого пальца. Она даже ощущала, как колется его бородка и как горячо дыхание. Да сон ли это?!

— Сделай это, просто сделай. Спаси нас, как однажды это сделал я, восстановив «Щит Медузы». Одной из этих картин нужно попасть в Палаццо Медичи — видимой или под слоем краски, все равно. И все они должны остаться в нашей стране. Ты поняла меня?

Боль пропала, и Эртемиза проснулась, воодушевленная тем непередаваемым словами чувством, что дает уверенность: все теперь будет как надо. Все будет как надо, но Микеле помянул какую-то цыганку, и кто знает, что он подразумевал, говоря это. У нее никогда не водилось знакомых из их рода-племени…

Хранитель выставил перед художниками несколько картин — они были относительно небольшого формата (самая крупная — всего в полтора человеческих роста), как будто автор изначально предполагал, что их ждет незавидная кочевая судьба. Как завороженная, глядела Эртемиза на шедевры станковой живописи, не избалованные вниманием зрителя, творения в духе позднего Караваджо, проникнутые настроением обреченности и полного смирения с навязанной ему обреченностью. Библейские мотивы переплетались с античными сюжетами, евангельская тема — с ветхозаветной, но одна из картин — не жанровая и выбивающаяся из основной массы когда-либо написанных мессером — будто обожгла ее глубоким, словно отсвечивающим зеленью болотной тины взглядом изображенного там мужчины. Нездешняя и даже как будто неземная красота модели еще сильнее выделяла портрет из остальных работ. Эртемиза не могла и представить, где Меризи отыскал для воплощения этого замысла такую натуру при его твердом принципе соблюдать предельную правдоподобность. Язык не повернулся бы назвать этого незнакомца ангелом или демоном, благостным или зловещим — он совсем, совсем не вписывался в рамки христианских канонов ни внешне, одеждой или ликом, ни внутренне, сиянием, вырывавшимся из бездонных прозрачных глаз. Нельзя было и в точности определить его возраст. Он был иным, иным целиком и полностью. Таких попросту не существовало, и в то же время не было никаких сомнений в его реалистичности.

Подрамник картины в длину возвышался над Эртемизой на добрых две головы, а в ширину был дюйма на три-четыре короче ее роста, не самый крупный и не самый маленький из представленных, но именно портрет во весь рост неизвестного в красно-синем одеянии, отороченном мехом рыжей лисицы, должен был стать той самой завещанной для флорентийского дворца работой Караваджо. И синьора Ломи уже знала, чем скроет его от посторонних глаз.

— Вот этим, — сказала она хранителю, — я займусь в промежутках между остальными. А вот ту, с ангелом… нет-нет, которая меньше!.. да, ее поднимите мне сейчас в дом сера Сорци.

С легким поклоном ей хозяин мастерской сделал знак слугам, и те мигом завернули и упаковали указанную картину.

Начиная с того дня и до конца августа дядя и племянница работали, как одержимые. Аурелио нужно было поспеть до назначенного дня отъезда, Эртемизе — уложиться в срок, чтобы ее картины успели еще и просохнуть.

Первая далась ей с неимоверным трудом. Альрауны бесновались, кисть то и дело, выворачиваясь, падала из руки, масло разбрызгивалось, опрокидывалось прямо на палитру, а браслет кусал запястье, точно бешеная лиса. Семейство Сорци, в полном составе собранное для позирования, с изумлением наблюдало за происходящими у них на глазах событиями. Никто из них, кроме самого сера Бенедетто, даже не догадывался, что послужит «подмалевком» для их группового портрета.

Измучившись донельзя, Эртемиза в ярости бросила мастихин и, прикрывая лицо ладонью, опустилась на табурет.

— Ну что ты, что ты! — послышался знакомый голос, и чьи-то руки коснулись ее плеч. — Развела тут сырость, ты посмотри! Сейчас плесень пойдет, мокрицы заведутся…

— Я не могу осквернить твою работу… — одними губами прошептала она, не разгибаясь. — Не могу убить твой шедевр, понимаешь ты это или нет?

— А ну вставай! Вставай, вставай, трусиха. Или впредь уж не сетуй на то, что тебя не желали видеть в Академии!

Эртемиза пересилила себя и поднялась, чувствуя на талии невидимую руку, у самого мольберта вдруг порывисто развернувшую ее к палитре.

— Бери кисть!

Она присела в реверансе, послушно взяла перемазанный краской инструмент, сжав деревянный наконечник, как сжимает наемный убийца рукоять стилета, и замерла со склоненной головой.

Незримая теплая и твердая ладонь скользнула по правой руке от плеча к локтю, от локтя к запястью, сжав ее пальцы, повела кисть к полотну, быстро и уверенно заштриховывая свежими красками давно просохшие, которые она не покрывала ничем, дабы избежать прочного сцепления слоев. Легко, будто танцуя или фехтуя, невидимка направлял кисть на холст, подталкивал, раздразнивал партнершу по пляске и прогонял докучливых химер. И когда Эртемиза уже забыла о нем, о шедевре, обо всем на свете, кроме этой безрассудной гальярды, тень внезапно пропала, оставив ее наедине с картиной. С ее картиной.

В первых числах сентября их с Аурелио миссия была окончена, и в ожидании готовности картин к переправке Эртемиза отправилась погулять по Венеции, которую до сих пор не имела досуга посмотреть даже вполглаза. И, разумеется, ноги сами привели ее в Сан-Марко, поскольку она уже безостановочно думала о Шеффре и мечтала о возвращении во Флоренцию: чувство неотвратимой беды не только не прошло, но в последнее время даже усилилось.

Покуда Эртемиза ждала ответа одного из каноников базилики, к которому был послан встреченный при входе в нартекс церковный служка, ее вниманием завладел ангел субботы на мозаике купола сотворения мира. Любой звук гулко отдавался под сводами соборной пристройки. Как всегда в подобных местах, с самого раннего детства, Эртемиза чувствовала себя маленькой и беззащитной, как чувствует, возможно, единственная травинка, пробившаяся между булыжниками мостовой на громадной площади, под ногами толпы прохожих. Она подумала — как часто ходил здесь Бернарди много лет назад и что ощущал он, слыша отзвук собственных шагов? Тоска усилилась: масло сохнет столь медленно…

Каноник принял ее в своем кабинете, где они побеседовали о Риме и Флоренции. Только потом Эртемиза перешла к главному и спросила о предшественнике нынешнего капельмейстера Монтеверди.

— У синьора Монтеверди было два предшественника, их я застал, — ответил клирик. — Я не так уж давно служу в Сан-Марко, синьора Ломи. Но мы можем обратиться к кому-нибудь из старожилов. Я смутно припоминаю рассказанную мне кем-то однажды трагическую историю композитора, о котором вы говорите.

— А что с ним случилось? Он умер?

— Да, говорят, от горя он потерял рассудок и утонул в одном из каналов, хотя труп так и не нашли. Но вряд ли я смогу обсудить это подробнее, синьора, поскольку не осведомлен.

Все тот же служка по велению каноника привел к Эртемизе пожилого органиста, который в свое время успел поработать под началом «того несчастного талантливейшего мальчика».

— Он жил на другой стороне, в квартале Сан-Кассиано… Вы же слышали эту ужасную историю луганегера Биазио? — понижая голос, уточнил музыкант. — Нет? О, это поистине жутко! Ходят слухи, у него в подвале были найдены останки восьмерых младенцев, и все сразу подумали, что бедная девочка, малышка Бернарди, стала одной из жертв этого нелюдя…

Эртемиза прикусила губы. От таких вестей ей не хотелось жить, как если бы Фиоренца была ее собственной дочерью.

— И ей было тогда всего два года? — осекшимся голосом спросила она.

— Дайте припомнить… — он провел пальцами по редким седеющим волосам. — Это случилось зимой, в январе тысяча шестьсот пятого… Нет, значит, полтора. Девочка, как сейчас помню, родилась восьмого июля…

Художница замерла. В один день с нею. Вот почему Шеффре всегда уезжал из города, когда близилось это горестное для него число…

— Она была крупным, здоровым ребенком, и все считали ее старше. Но, вы знаете, наверное, вам куда подробнее сможет рассказать об этой истории душеприказчик маэстро. Он настоятель церкви Сан-Поло. Насколько мне известно, перед своей гибелью Фредо успел завещать приходу все, что у него было… Это рядом, вам надо пройти по Риальто…

Органист объяснил Эртемизе, как добраться до Сан-Поло, и она отправилась туда. Со слов настоятеля она узнала, что капельмейстер передал все имущество своей семьи в собственность прихода, а сам его дом в соответствии с завещанием стал приютом для бездомных.

— Но мы ничего там не перестраивали, — добавил священник. — Решили сохранить память о нем…

— Может быть, тогда остались какие-то… изображения? Портреты семьи?..

— Да, конечно. Они сейчас здесь, в приходе. Может быть, это глупо, но многие из нас верят в чудо… Вдруг он жив и вернется?

Эртемиза опустила глаза. Ей нравились эти добрые и открытые люди, но она не чувствовала себя вправе разглашать не свою тайну.

— Я могу… посмотреть?

— Конечно, синьора Ломи.

Они перешли в часовню Распятия, и настоятель проводил ее в помещение за алтарем. Там на одной из стен висело три картины кисти разных художников, более того — написанные в разные эпохи. Все изображенные на них люди были молоды, и только по одеяниям становилось понятно, что это просто три поколения одной семьи. В чопорной паре аристократов середины прошлого столетия угадывались дед и бабка Гоффредо по отцовской линии — было у них какое-то едва уловимое фамильное сходство с музыкантом. Изящная, немного болезненного вида ясноглазая женщина на другом портрете была совсем не той феей, какую рисовало детское воображение Эртемизы, наслушавшейся баек старого «генерала». Она не была сказочной красавицей. Она была по-земному прекрасна. Прекрасна и уже немолода, и стоявший рядом мальчик лет двенадцати предупредительно держал ее за руку, а средних лет мужчина позади них, казалось, с трудом хранит серьезное выражение лица, да и сама синьора готова засмеяться в любую секунду. Эртемиза вгляделась в лицо мальчишки и не без труда узнала в нем Шеффре, да и то лишь по чертам лица: поймать его истинный взгляд художнику совсем не удалось, как будто он все силы бросил на взрослых, а исполнить достойно их отпрыска уже не хватило вдохновения. Зато возле третьей картины она замерла, борясь с глупой и неуместной здесь улыбкой. Ее автор был талантливым мастером с манерой, напоминавшей Горацио Ломи — мягкой, деликатной и старательной. А Бернарди-младший, как ни стремился выглядеть хоть немного старше, отрастив небольшую бородку, чтобы сочетаться со своей серьезной должностью, все равно казался совсем юным и задорным. Он мало изменился с тех пор, и даже теперь, стоило ему забыть о тревогах, в глазах снова начинали хороводить бесенята, а нос по-прежнему смешливо морщился в мальчишеской улыбке.

— А это Лучиана, в девичестве делла Джиордано… Певица, невероятный был голос… И взгляните, какая красавица.

Девушка рядом с ним походила на всех мадонн Леонардо разом — то же возвышенное чело, маленькие мягкие губы, тонкий вытянутый нос, продолговатый подбородок, мелкие волны светло-рыжеватых волос, собранных обручем надо лбом и ниспадавших на плечи. И только ярко-синие глаза отличали ее от леонардовских женщин, это были глаза снизошедшего на грешную землю ангела, и взгляд их словно признавался: «Я ненадолго здесь!» Эртемиза вглядывалась в лик на портрете и никак не могла понять, что в этих глазах так тревожит ее, как будто она всего в шаге от какой-то разгадки, но в какую из сторон шагать — ей неведомо.

— Святой отец, вы дозволите мне прийти сюда и сделать копию?

— Вы можете взять ее для этого себе, я доверяю вашему слову, синьора Ломи.

Эртемиза рассеянно поблагодарила его и сняла картину со стены.

Увидев племянницу за работой, Аурелио уже вознамерился иронически спросить ее, когда это она успела так изголодаться по живописи, как взгляд его упал на портрет, с которого она уже начала копировать.

— Ба! Да это же синьор кантор! Тут он еще совсем мальчишка, но это он!

Она медленно обернулась:

— А вы откуда знаете его, дядюшка?!

— Этот молодец — как пить дать твой тайный поклонник. Нас познакомили с ним во Флоренции, и он весь обращался во внимание, стоило мне только заговорить о тебе.

Эртемиза с трудом подавила улыбку. Получив от нее отказ присоединиться к ужину и насвистывая какой-то незамысловатый мотив, Аурелио направился к двери. Она вздрогнула и насторожилась: это была старая, знакомая с детства песенка про цыган. Еще какая-то не пойманная мысль молнией шмыгнула на задворках сознания. Эртемиза схватила лист бумаги и уголь. Взгляд стремительно прыгал с лица Шеффре на лицо его жены, рука независимо от ее желания что-то черкала на листке. Она лишь соблюдала законы гармонии и следовала закономерностям, которые часто проявляет в своей вариативности природа, создавая новую жизнь с учетом всех ее предшественников. Синие, распахнутые в мир глаза ангела… темные соболиные брови… вздернутый нос и полные чувственные губы, слегка растворенные, будто готовые вот-вот что-то проговорить… волосы темно-каштановые, волнистые, почти кудрявые… Высокий воротничок… Берет, украшенный маленькими перышками… Покатые плечи… Хрусть! С легким щелчком уголек разлетелся в мелкое крошево.

С наброска на Эртемизу глядел юный воспитанник доньи Беатриче Мариано. Дженнаро Эспозито, январский подкидыш, которого полтора месяца назад они с кантором, как ошпаренные, искали по всей Флоренции…

«Спроси об этом у своей знакомой цыганки, уж дитя Арауна видит поболе нас с тобой!»

 

Глава пятая Нарисуй себе лучшую жизнь

— Его высокопреосвященство хотел бы переговорить с вами в своем кабинете, сеньор Вальдес. Следуйте за мной.

Идальго слегка поклонился и зашагал за секретарем Гаспара Борджиа. Кардинал что-то писал, стоя за своим бюро, при их появлении он только слегка кивнул, сделал знак подождать и закончил фразу до точки, после чего окунул перо в чернильницу. Хавьер впервые видел главу испанской церкви настолько близко, прежде он не мог и помыслить о подобной встрече.

— Благодарю вас, Рамирес, можете быть свободны, — плавно шевельнув в воздухе гибкими пальцами костлявой руки, дозволил Борджиа.

Монсеньор Гаспар де Борджиа-и-Веласко, сын шестого герцога Гандия и внук четвертого герцога Фриаса из рода Веласко, по возрасту являлся ровней Хавьеру и выглядел бы даже младше того, не будь он столь прилизан и сер. Темные пытливые глаза мрачно и с некоторым брезгливым вызовом поглядывали из-под нависающих век, длинный нос с широким кончиком тяжелым трамплином нависал над строго поджатыми выпуклыми губами, отделенный от них строчкой жиденьких темных усиков. Пальцы кардинала в самом деле были удивительно гибки и подвижны — казалось, они могут вывернуться в любую сторону, будто напрочь лишенные суставов.

Он привычно пронзил Вальдеса изучающим взором и, по-видимому, остался удовлетворен своими наблюдениями, поскольку глаза его стали менее колючими. Тогда он заговорил по-испански и начал издалека: расспросил о делах при дворе Медичи во Флоренции, о настроениях тосканцев, о планах и чаяниях самого Хавьера. Тот отвечал по-военному кратко, но откровенно, в меру своей осведомленности.

Как и в Козимо II, в Гаспаре мало осталось примет их нашумевших в истории родов, и при всем своем карьеризме кардинал Борджиа не обладал достаточной степенью хватки, дабы удержать власть в руках и подтянуться на скользком канате выше. Даже кардинальскую шапку бывший архиепископ Севильи и Толедо получил лишь благодаря протекции кузена, герцога Лермы, сан же архиепископа в свое время также достался ему из-за семейных связей в Испании. Он был безусловно умен, но к его уму не было приложения в виде способности чуять настроения вышестоящих и прогибаться в нужную сторону, как это можно было бы ожидать, глядя на его нервные, чувствительные руки. Вальдес неосознанно спрятал свою покалеченную кисть под перекинутый через локоть дорожный плащ: обычно он носил на ней перчатку, но ради такой аудиенции изменил своей привычке и теперь стеснялся «искалеченного обрубка», как ему не раз приходилось называть ее про себя, с досадой отмечая, что работает она все хуже и хуже. Коварный языческий жрец за миг до того, как голова его слетела с плеч, успел нажать что-то в своей ловушке, и молодой конкистадор едва спасся из каменного плена, расплатившись за жизнь раздробленной левой рукой, которую сжало тогда будто в жерновах меж двух камней хитрого устройства святилища индейцев. Конечность усыхала быстро и неотвратимо, уже почти не в состоянии удерживать даже шляпу за поля, однако увечность Хавьера стесняла лишь самого Хавьера, а от внимания пылких итальянских поклонниц отбоя он не ведал, ему благоволили даже некоторые весьма знатные флорентийские матроны. И лишь та, расположения которой он так давно и безуспешно добивался и напрямую, и через ее подругу-герцогиню, и другими способами, оставалась равнодушна к его огненному взгляду и улыбалась в ответ только из вежливости, через силу. Вальдес же сходил от нее с ума, никогда прежде он не мог и помыслить о том, что способен так глупо влачиться за неприступной красоткой, тем более — чужестранкой.

А началось все с той жуткой картины, которую он поначалу заподозрил в подражании полотну Караваджо, но вскоре понял их глубинную разницу. Юдифь прославленного мастера была холодна и беспристрастна, казня завоевателя, это была святая, вынужденная стать карающей дланью Господа. Сеньор художник отдавал себе отчет, что как мужчине ему не понять всю глубину женского отчаяния, когда презрительно поругана ее честь и втоптано в грязь доброе имя, когда гадкие и потные чужие руки сминали ее нежное тело, оставляя кровоподтеки, а уши его оставались глухи к ее мольбам и унижению. И потому Меризи сделал упор на иное — он последовал библейскому канону, действуя по правилам, заложенным в историю первоисточника. Совсем другим при внешнем сходстве был сюжет на полотне юной сеньоры Чентилеццки: ее Юдифь мстила всем насильникам со времен Каина в лице вражеского полководца, мстила яростно и неукротимо; молодая служанка Абра была ее сподвижницей, написанной, как убедился позже Хавьер, с настоящей Абры, тезки прислужницы Юдифи, тоже бывшей в услужении, но у самой художницы, и кто, как не Эртемиза, мог бы лучше выразить все те чувства, что она испытала однажды в печально известной истории с подлым компаньоном ее отца. Идальго поймал себя на том, что чем больше он узнавал о жизни этой женщины, тем безудержнее хотелось ему на собственном примере доказать ей, что далеко не все мужчины так порочны, как ее обидчик, и что уж теперь-то она в надежных руках. Вскоре он понял одну главную вещь: меньше всего сеньоре Чентилеццки хочется оказаться в чьих бы то ни было руках, как не хотелось того дикой птице, которую в мальчишеские годы пытался приручить Хавьер. Доверие он заслужил лишь тогда, когда вынес плетеную из прутьев клетку во двор и раскрыл дверцу. Птица порхнула с жердочки на внешнюю решетку, покосилась на него, качнула на прощание хвостом и… стремительно улетела. Но в тот миг, когда она слегка задержалась, он понял все — ей не за что было благодарить того, кто однажды ее пленил и держал в заточении, но она все равно поблагодарила. Это с лихвой оплатило все его многодневные старания. И Вальдес, изумляясь собственной нездоровой сентиментальности, терпеливо осаждал Эртемизу в надежде хоть когда-нибудь заручиться всего лишь знаком пусть и мимолетного, но столь долгожданного доверия.

Тем временем Гаспар Борджиа перешел к делу.

— Нам стало известно, что в Венеции снова обнаружен след картин, — сказал он. — Они сейчас находятся в материковой части, и теперь их можно будет вывезти сюда по суше, через Местре. Зная о ваших былых заслугах и в более опасных кампаниях подобного рода, мы пришли к решению командировать вас в Республику для сопровождения наших эмиссаров. Вы обеспечите им безопасность в пути и будете справедливо вознаграждены за службу. Педро поручился мне за вашу надежность, и у меня нет повода сомневаться в его словах.

Брат Хавьера был другом герцога Педро Осуны и поручился за родича неаполитанскому вице-королю, тот же в свою очередь порекомендовал кандидатуру Вальдеса-младшего своему кузену в Риме, и вот таким замысловатым образом Хавьер предстал пред очи кардинала и получил возможность отличиться, доказав преданность испанской короне при папском дворе.

Откланявшись, идальго покинул резиденцию кардинала, чтобы собраться в путь.

Карету дяди и племянницы Ломи задержали на лесной дороге близ Местре. Досмотр производили странные люди, одетые в форму венецианских полицейских, но говорящие при этом с заметным испанским акцентом. Эртемиза и Аурелио озадаченно переглянулись.

— Нам нужно выйти? — спросила она.

Дядюшка похлопал ее по руке:

— Нет-нет, сидим здесь, покуда не попросят наружу. Мне ничего не говорили о досмотре в этом месте, а я полагаю, что Сорци и ди Пьетро знали бы о нем. Что-то здесь не так…

Тут в окно их экипажа заглянул высокий смуглый мужчина в серой шляпе и проговорил, путая испанские слова с итальянскими: «Кем вы будете?» Аурелио объяснил ему, что они приглашенные из Папской области художники, выполнявшие заказы в знатных венецианских семействах и теперь возвращающиеся обратно в Рим.

В это время Эртемиза услышала позади их кареты топот множества конских копыт и грохот колес. Пока дядюшка беседовал с таможенником, она осторожно выглянула из-за занавески в свое окно и в начинающихся сумерках увидела еще две кареты. Одну из этих упряжек она уже встречала сегодня в городе: узнала ее по пестрому жеребцу с напоминавшим бабочку пятном во весь лоб. Пассажирами обеих тоже оказались испанцы, и в точности так же, как у их с дядюшкой кареты, весь задник первой — той, что с пестрым конем — был закрыт скрученными в рулон, упакованными в бумагу и связанными между собой холстами.

Она оглянулась. Серый таможенник уже отошел от дяди, а сам Аурелио тревожно постукивал пальцами по толстой коленке.

— Здесь одни испанцы. А позади нас карета с вашими копиями картин Меризи, дядюшка. Они должны были выехать значительно позже, разве не так?

Синьор Ломи покивал. Таможенник вернулся и пригласил их подойти к повозкам сбоку от дороги. Тем временем несколько откровенно ряженых полицейских отвязывали рулоны холстов от их кареты.

— Спокойно, спокойно, — сказал Аурелио, уговаривая скорее себя, чем натянувшую на себя покровы невозмутимости племянницу, и выбрался наружу.

Эртемиза зашагала впереди него, слегка попинывая башмаками подол юбки, и обратилась к тому, кого по уверенной повадке определила как командира этой странной компании. Приземистый широкоплечий мужчина во всем темном обернулся, чуть вздрогнув, и оба они застыли на месте в двух шагах друг от друга: перед художницей стоял Хавьер Вальдес, испанский знакомец Ассанты Антинори, которого она прочила в любовники лучшей приятельнице.

— Сеньора Чентилеццки? Как вы здесь очутились?!

— Синьор Вальдес? Что вы здесь делаете?! — на два голоса одновременно спросили они друг друга.

Черные глаза испанца вспыхнули, как вспыхивают в ночи искры от цыганского костра.

— Простите, сеньора, здесь какое-то недоразумение, я полагаю, — он говорил почти безо всякого акцента и не сводил с нее взгляда.

— Посмотрите, капитан! — вмешался, подбегая, один из ряженых и, задрав руки повыше, развернул перед ним распакованный холст.

Это была неточная копия той, первой, «Юдифи» для Палаццо Медичи, и только Эртемизе было известно, чем она являлась на самом деле, вторым слоем. Дядюшка невольно сжал ее ладонь.

Крупная, некрасивая женщина в золотистом платье, с браслетом на левой руке, сосредоточенно отрезала голову черному, заросшему бородой мужчине, а сверху деловито, как если бы ей пришлось складывать и заворачивать что-то большое и тяжелое, всем своим дородным телом наваливалась на него миловидная девица в одежде служанки.

— Это ведь ваше? — спросил Вальдес, бросив лишь мимолетный взгляд на полотно.

— Разумеется, — пожала плечами Эртемиза.

— А почему же вы везете все это обратно? — испанец посмотрел на синьора Ломи.

Дядюшка вздохнул:

— Заказчики остались довольны не всеми работами… Никогда боле не стану связываться с проклятыми венецианцами!

И, не стесняясь присутствия племянницы, он разбавил речь несколькими бранными словечками. Краем глаза Эртемиза увидела, как несколько альраунов попрыгали с повозок «таможенников», и тот самый, похожий на рогатую обезьяну, с кривляниями рванул холст из рук испанца, так что картина стремглав отлетела в колючие кусты. Синьору Ломи едва не стало дурно, Вальдес кинулся спасать полотно, все засуетились, одна лишь Эртемиза осталась стоять, как ни в чем не бывало, со скучающим видом предаваясь разглядыванию живых горгулий. Тем временем пассажиры других карет дополнили их компанию и недоуменно смотрели, как, орудуя коротким, странно изогнутым мечом, капитан без труда делает просеку к застрявшей на иглах картине. Вызволив творение художницы из плена спутанных ветвей и держа рулон холста над головой, Вальдес выбрался обратно, как выбираются из топи. На лаковом покрытии не было ни царапины. Аурелио покосился на родственницу, а идальго принес ей извинения за неловкость помощника и велел своим людям как можно скорее вернуть художникам всю их поклажу в том виде, в каком она была изъята. Взгляд художницы задержался на оружии испанца вплоть до той минуты, пока оно не скрылась в ножнах на его поясе.

— Ты знаешь его? — шепнул дядюшка, усаживаясь на свое место.

Карета тронулась.

— Да. Немного.

Синьор Ломи прочел короткую молитву, возблагодарив святые силы за избавление.

— Я, наверное, поседел за эти минуты, — признался он. — Этот состав такой хрупкий, что даже без смывки отшелушится сам через год со всех моих подделок… А тут — акация, иглы — святые угодники, у меня в груди сперло!

— Это ваш с отцом состав хрупкий, — спокойно ответила Эртемиза. — В «Юдифи» мой состав.

Аурелио замер на полуслове, не найдясь, что сказать.

Набивший в свое время руку на копировании картин — а более других ему удавались копии творений Меризи, синьор Ломи оказался незаменим в этом предприятии, выкраивая время для повтора тех полотен, оригиналы которых сейчас были прикручены к заднику их кареты. Его, впрочем, довольно небрежные, подделки везли вслед за ними испанцы, нисколько о том не догадываясь.

На второй день путешествия Вальдес присоединился к ним, найдя их во время ночевки в одной из таверн на полдороги к Тоскане. Так они и добирались под надежной охраной испанцев, в виде кортежа из трех карет, под обстрелом огненных глаз поклонника Эртемизы, который был столь же велеречив на письме, сколь немногословен устно. Лишь однажды он позволил себе поцеловать ее руку, помогая спрыгнуть со ступеньки кареты, все остальное время его заломленная на ухо шляпа с пышным страусиным плюмажем маячила в такт конской рыси где-то впереди всей кавалькады.

— Это толедская сталь? — спросила как-то Эртемиза, вновь увидев в здоровой руке Хавьера тот странный меч.

— Да, донна Эртемиза.

— Могу я увидеть его поближе?

Она никогда не испытывала страсти к оружию — ни к холодному, ни к огнестрельному. Но этот клинок притягивал внимание, как притягивает подкову цыганский металл, и когда Вальдес осторожно подал его Эртемизе острием вниз, а она ощутила, как напряглись мышцы руки, чтобы просто удерживать меч на весу, альрауны пришли в неистовство.

«Ведомо ли вам, кумушка, сколько голов успела снести эта штучка на своем веку?» — твердили они, окружая их с идальго цепким кольцом.

— Это фальката, древний меч наших предков. В старых книгах говорится, что он перешел к нам от варварийских воинов…

Хавьер говорил о мече, а сам неотрывно смотрел в ее лицо, и ноздри его короткого носа нетерпеливо вздрагивали.

— Довольно тяжелый, — оценила она.

— Зато он славно зарекомендовал себя в джунглях Нового света. Там ему не было равных — ни в бою, ни в зарослях лиан… Его удар не выдерживает никакой шлем.

Гравировка на лезвии и эфесе представляла собой замысловатую вязь, гарда была почти не заметна, слегка расширяясь у основания клинка и плавно переходя в обернутый кожей черен, который заканчивался навершием в виде причудливого крючка. Эртемиза поворачивала меч перед собой, наблюдая игру солнца на стали. Вальдес захлебнулся на вдохе, с трудом глотнул и еле слышно пробормотал:

— Как же вы прекрасны, донна Эртемиза…

Она тут же опомнилась и резко, словно отталкивая, вернула ему оружие. Химеры прыснули в разные стороны.

При въезде во Флоренцию Хавьер отделился от своего отряда и предложил дяде и племяннице Ломи проводить их до самого дома — поместья синьоры Мариано, объяснив это желанием получить гарантию их целости и сохранности. Аурелио не возражал: идальго понравился ему своим молчаливым благородством. Эртемиза же удержала свое мнение при себе в надежде, что он быстро уедет, доставив их до места. Так и случилось, но вовсе не оттого, что синьор Вальдес не желал бы остаться с ними подольше. Когда навстречу приехавшим из дома выскочили дочери художницы и прислуга, обнимавшая девочек Эртемиза успела заметить, как обменялись взглядами Абра и Хавьер, после чего он, будто смутившись, отступил, довольно скомканно попрощался с Аурелио, кивнул наудачу синьоре Ломи, не уверенный, что в своей радости от встречи с малышками она вообще что-либо увидит, и, вскочив в седло, ретировался.

Когда первая радость от их приезда и объятия иссякли, донья Беатриче повела Аурелио в дом на гостевую половину, а Эртемиза отправилась к себе, подняв на руки младшую дочку и поглядывая на загруженную скарбом служанку.

— Так что ж, — спросила она уже в комнате, когда та разбирала дорожные вещи, — и кто это тебя осчастливил — краснощекий сын цветочницы или садовник синьоры?

Абра замерла, вздохнула и повернулась к хозяйке:

— Так сильно видно уже, что ли?

Эртемиза, сдерживая усмешку, скептически смотрела на нее:

— Да уж полтора месяца тому назад было видно, сама-то как думаешь? Я не стала спрашивать тогда, не до тебя было. Так от кого тебе такой сюрприз?

Служанка потупилась, провела ладонью по фартуку, оглаживая его на упругом животе, изрядно округлившемся за последнее время подобно парусу на ветру, и с виноватой улыбкой пожала плечами:

— Да кто ж его знает, мона Миза, разве за ними уследишь? Да вы не переживайте, он вам хлопот не доставит, а ежели чего, так я его в деревню к своим отвезу…

— Абра! — с укором ответила Эртемиза. — Довольно уже чепуху городить, уже взросла ты для глупостей! Пусть бегает, жалко, что ли? Я из любопытства спросила, интересно же, кто папаша — не чужая ты мне, в самом деле… Да, в первую очередь картины снеси в мастерскую и там сложи до поры… Нет, вот эти оставь здесь и разверни, остальное унесешь.

Та с готовностью кивнула и, заулыбавшись, стала рассказывать о недавних проделках Пальмиры и Пруденции, но хозяйка, стягивая через бедра верхнее платье, перебила:

— Ты мне лучше скажи: откуда знаешь синьора Вальдеса?

— Вальдеса?

— Того господина, который сейчас приехал с нами и сразу уехал.

— А… — Абра смутилась и хмыкнула. — Очень потешный синьор. Все задабривал меня и о вас расспрашивал, хотел однажды письмо какое-то передать, только я не взяла, зачем оно мне надо, вы бы еще разгневались неровен час.

— И все?

— Ну да. Святая Мадонна!

Служанка вскрикнула так, что Эртемиза испугалась, не стряслось ли с нею чего дурного, и выскочила из-за ширмы, прикрыв грудь только что сброшенным нижним платьем. Абра держала в руках лист бумаги и, не мигая, смотрела то на него, то на ту супружескую пару с копии семейного портрета. Незадолго до отъезда из Венеции Эртемиза успела дорисовать девочке локоны и немного изменить одежду.

— Это же…

— Да, это и есть Дженнаро, воспитанник нашей синьоры, — подтвердила художница.

Абра порывисто обернулась к ней:

— Так вы знаете?..

— Постой-ка… — Эртемиза прищурилась. — А ты?

И тогда служанка рассказала ей обо всем, что происходило здесь той ночью и следующие пару дней — в то самое время, когда они с Гоффредо метались по городу в бесплодных попытках выйти на след девочки. Видимо, подумала художница, судьба у него такая, незавидная — все время искать свою дочь. Одно счастье: она не только жива-здорова и в безопасности, но уже и столь близко.

— Бедный Кукушонок! — добавила Абра в конце своей повести. — Но кто ж эта красивая дама на втором рисунке?

— Это ее родная мать. Девочку зовут Фиоренцей ди Бернарди, а мы с тобой сейчас же едем за нею в твое Анкиано.

Служанка схватилась за голову, охнула и побежала собираться в дорогу.

 

Глава шестая Арфист из Аннуина

«Однажды Тэа, уже ложась спать, услышала на крыльце дома громкие шаги.

— Ты ли это, Араун? — подала она голос и услышала ответ приемного сына: «Да, мам! Помоги!»

Встревоженная, она выскочила ему навстречу. В открывшуюся дверь ворвался чудный аромат цветов долины, где стояло их небольшое поселение. Юноша тащил на себе бесчувственного человека, перекинув его руку через свою шею и ухватив за бок, а тот волок ноги по земле, и голова его болталась, словно бутон фиалки на подломленном стебле. Не задавая пустых вопросов, Тэа подставила плечо с другой стороны и переняла на себя часть веса незнакомца. Добравшись так до комнаты Арауна, хозяева уложили его в постель. Тэа разожгла лучину и осветила лицо гостя. Это был такой же юнец, как ее сын, может быть, даже чуть младше, и похожи они были, как братья.

— Кто это? — шепнула филида.

— Не знаю, я нашел его у лесной тропы. Подумал, что на него напали звери и загрызли до смерти, но потом увидел, что он все еще живой. Пастух, который сидел неподалеку, сказал, что ничего не слышал, а его волкодавы подняли бы лай, почуяв зверя так близко от стада. У него на одежде кровь, но откуда она, я не разглядывал…

Араун локтем смахнул со стола свои рисовальные приспособления и, поставив туда чашку, кинулся за водой, а Тэа тем временем, раздевая раненого, различила на его спине несколько глубоких ножевых ран. Как видно, всего две ноги было у того зверя и подлое, подлое сердце…

— Одет он хорошо, — сказала она вернувшемуся с кувшином сыну. — Не удивлюсь, если это гость с Холма королей… Только что он искал в наших краях?

Юноша и в самом деле походил на рыцаря фианы, только вот ни кольчужных доспехов, ни оружия не было при нем. Может быть, подумала тогда Тэа, неведомые разбойники ограбили его, сочтя мертвым? Пока Араун удерживал его на боку, она обмывала кровь вокруг страшных ран и удивлялась тому, что парень все еще жив. Наверное, не обошлось в его роду без туатов из Сидхе — и филида лишь утвердилась в своей догадке, когда несчастный раскрыл бездонные, кристальной чистоты зимнего ручья глаза, в точности такие, какие были у Этне и Дайре, такие, какими они наделили и своего сына.

— Кто ты такой? — спросила она юного воина.

Тот что-то простонал. Араун подложил руку ему под голову, приподнял ее и поднес к пересохшим губам незнакомца кувшин с водой, однако пить юноша не смог, и струйка сбежала по короткой бородке, укатившись затем с горла к затылку.

— Меня зовут Финн, сын Кумалла, — горячим и неожиданно напористым шепотом ответил он. — Я ехал в Тару, чтобы отомстить убийце отца, но какие-то проходимцы подкараулили меня в лесу, напали со спины… Наверное, я умираю… Перед моими глазами все меркнет…

Мать и сын переглянулись. Тот самый Кумалл, предводитель дружины телохранителей короля, убитый семнадцать лет назад фианом по имени Гуолл? Об этом знали даже в их деревне. Неужели у него был наследник?

Финн снова пришел в себя, вздохнул и заговорил:

— Я родился после его смерти, воспитывался втайне, далеко от Холма, и до недавнего времени не знал, кем были мои родители. Меня растили чужие люди. И вот… И вот в прошлое новолуние та, кого я всегда считал своей старшей сестрой, пришла ко мне ночью… Я хотел прогнать ее, но она сказала, что мы не в родстве, что мою настоящую мать зовут Блая, а отец был главным охотником фианы короля. Мои воспитатели не стали отрицать, когда я начал расспрашивать их, и все рассказали. Незадолго до моего рождения Кумалл влюбился в девицу по имени Хурна и похитил ее, введя во гнев отца Хурны. Тот подослал к нему убийцу-Гуолла, и отец, не подозревая, что друг окажется врагом, погиб от предательского удара… Мать была вынуждена отдать меня после рождения знакомой друидессе, дабы та спрятала меня от Гуолла и отца Хурны, которые в страхе за свою жизнь постарались бы лишить меня моей… Но, видно, и через столько лет они обо мне не забыли…

Юноша смолк.

— Заснул, кажется, — шепнула Тэа. — Крови много потерял…

— Ложись, мам. А я тут, на полу, прикорну. И за Финном пригляжу.

Так и сделали, но и она, и уставший за день Араун проспали до рассвета, а утром увидели, что их гость уже мертв и даже начал коченеть.

— Спрошу у Финегаса, как теперь нам быть, — пообещала Тэа, с жалостью глядя на туманно-бледное и при свете дня еще более юное лицо умершего. — Останься сегодня дома, мальчик.

Араун кивнул. К вечеру филида привела домой пожилого друида Финегаса, который, было время, учил знаниям ее приемного сына. С тех пор он поседел чуть больше, но нисколько не одряхлел. На труп Финна он взирал в угрюмой сосредоточенности.

— Неспроста это приключилось… — решил наконец старец. — А оттого нельзя не использовать эту возможность ради укрепления позиций Коннахта при дворе и смещения в нашу пользу перевеса Ульстера в глазах Верховного. Бедному юноше уже не помочь, мы похороним его тайно, однако имя его достанется тебе, Араун. Собирайся: до ближайшего Самайна остается всего половина года, и за это время тебе нужно будет узнать столько, на сколько у иных уходит половина жизни…

И по дороге Финегас поведал ему, с какой бедой столкнулись воины фианы в нынешней Таре, оплоте Верховного короля Кормака, сына Арта, в мерцающую ночь перехода с осени на зиму, когда единственный раз в году нежить, загнанная Дикой охотой владыки и его жены, Ночной Маллт, в обелиски Аннуина, освобождалась от заклятия и выбиралась в мир живых. Блуждая среди людей, одни души были безобидны или даже дружелюбны к ним, другие же становились злобными призраками. Именно таким — тенью, несущей смерть, — был дух мести, арфист Аннуина по имени Аиллен мак Мидна, друг лича Хафгана, некогда побежденного Пуйлом, повелителем Диведа.

Он спускался по лучу ледяной зимней луны, огромный и безликий — само воплощение Забвенья, безжалостного врага не столько бренного тела, коему так или иначе суждено умереть и рассыпаться в прах, но светлой гостьи сего смертного дома, души. Лишь арфист Аннуина мог стереть память о ней в думах и сердцах потомков, и тогда гибла она сама, запутавшись в глухих сетях безразличного незнания о ней и ее былых деяниях. Это было страшнее всего, что могла создать самая вычурная фантазия сказителя.

Воины Верховного крепко запирали ворота крепости, люди укрывались в своих домах, зная, что ни щиты, ни остро заточенные спатхи, ни доспехи фианов не будут в мерцающую ночь иметь своей силы. Дружина короля собиралась в пиршественном зале и мрачно пировала, пытаясь отчаянными песнями заглушить страх и тревогу.

Тем временем снаружи, как всегда, начинали разливаться звуки волшебной арфы, и пение гигантской тени было преступно прекрасным. Чарующий голос и хрустальный звон струн колдовского инструмента проникал сквозь стены домов, навевая сон. Люди падали там, где заставали их звуки нездешней песни, и засыпали крепким сном. И тогда Аиллен беспрепятственно вливался в жилища, застывал над спящими всей своей темной фигурой, не имеющей ни формы, ни содержания, если не считать прекрасных рук, длинные пальцы которых продолжали перебирать золотые струны. Там, где у людей находится рот, у призрака разверзалась пасть, изливая потоки пламени, и если кто-то из смертных успевал проснуться, он тут же был застигнут тайным заклятием и пропадал из этого мира навсегда вместе с обратившимся в дым арфистом…

— Владыка Аннуина бессилен в этот день и в эту ночь в мире смертных, ограничения были наложены в незапамятные времена, — пояснил друид. — Лишь тот, кто носит его имя и его приметы на себе, но не является им по сути, способен избавить мир от чудовища. Однако дружина не примет инородца — спаситель должен быть кем-то из своих. Им станешь ты, Араун…

Юноша в недоумении обратил взгляд на старца:

— Но я всего лишь начинающий художник, хранитель Финегас!

— Это ничего. Кому, как не тебе, вступить в битву с Забвением? Твоя матушка — певица и сочинитель, а духа в ней столько, что хватит и на дружину. Из художников иногда получаются воины на загляденье, главное тут — знать, как к вам подступиться, — мягко улыбнулся друид, и вокруг его светлых глаз собрались тонкой сетью лучики морщин. — Я сам стану тебя учить в ближайшие полгода»…

— Эй, Оттавио! Там твоя сестра ищет тебя, с ней приехала какая-то синьора!

Задорно прыгавшая босиком в чану с виноградом, Джен осеклась на полуслове, одернула подоткнутый подол, а Эрнеста, отбросив косу за спину, как ни в чем не бывало продолжила топтать исходившие волшебным ароматом черные гроздья. Оттавио повертел в руке заточенный кол и недовольно шикнул на мальчишек, чтобы убирались.

— Что за синьора? Посмотри! — выпрыгивая в свои башмаки, попросила его Дженнаро.

— Да не бойся, Кукушонок, какая тут может быть синьора! С чего это ты стала синьор пугаться? Не забудь, где остановилась, я хочу узнать, чем кончится твоя сказка!

Но не успел он выйти на двор, как к ним под навес шагнули Амбретта и госпожа Ломи. А ведь верно шушукались глазастые девчонки о старшей сестре: как есть, беременна она, теперь уж всякому заметно.

Едва увидав синьору художницу, Джен юркнула за бочки, и тогда Амбра засмеялась:

— С твоей прытью даже от доброй судьбы ненароком сбежать можно, кукушкино чадо! Выходи, никто тебя тут не съест!

Мона Миза кивнула в ответ на поклон Эрнесты и Оттавио. Обреченно пыхтя и смахивая с волос паутину, Джен выкарабкалась из темного угла, виноватая и оробевшая, с облепленными пылью мокрыми от виноградного сока лодыжками. Синьора протянула к ней руки, обняла и прижалась щекой к темным кудрям, что непокорно выбились из-под косынки.

— Едем домой, Фиоренца! — сказала она оторопевшей девчонке. — Хватит тебе бродяжничать!

Когда они уже втроем усаживались в карету, Оттавио нарочно, в отместку за обиды с прошлого приезда сестрицы, поддел Амбру вопросом, как там поживает ее «гишпанец», и, знать, не промахнулся в своих подозрениях о том, кто ей приделал брюхо. Амбретта кинула на него убийственный взгляд, мона Миза лишь слегка прищурилась, но ничего не сказала, а наивный Кукушонок, так и не поняв ни слова, ни знака из их перепалки, прощаясь, помахала ему и другим Контадино рукой…

…Эртемиза смолкла, в ожидании ответа глядя на сера Галилея. Они прогуливались по тенистой аллее парка, его дочь Виргиния, то и дело отделяясь от стайки подружек, подбегала к нему и с живостью рассказывала о какой-то новой игре, затеянной верховодившей в их компании девочкой, дальней родственницей Медичи. Было уже далеко за полдень, и знойный воздух ранней осени едва ли освежался фонтанами, бьющими над понурыми головками цветов на клумбах.

— Конечно, я похлопочу об аудиенции у герцогов, синьора Чен… Ломи, — ответил ученый. — Жаль, что все успело настолько затянуться: я и сам недавно вернулся из Рима. Там уже знают о деле Шепчущего палача, поэтому со дня на день сюда может вмешаться ординарная или даже экстраординарная консистория…

Художница вздрогнула, будто бичом хлестнуло по сердцу:

— Почему консистория, синьор Галилей? Это ведь всего лишь уголовное рассмотрение… или нет?

Галилео пожал плечами:

— Они узрели в этом иной подтекст. К сожалению, я незнаком с подробностями и только от вас узнаю, что каким-то роковым образом здесь оказалось замешано имя синьора Бернарди. За эти месяцы столько печальных новостей…

Она промолчала, но потом исключительно из вежливости, чуть пересилив себя, спросила, изменилось ли что-нибудь после его поездки в церковном декрете о «коперниканской ереси». Сейчас это было ей совершенно безразлично, как безразличны хлопоты здоровых людей умирающему. Профессор вздохнул:

— Увы, нет, донья Эртемиза. Все было тщетно. Они только заверили меня в том, что лично мне не угрожают никакие преследования, но это при условии полного разрыва с идеями Коперника… Не унывайте, синьора Ломи, что-то подсказывает мне, что дело композитора Бернарди разрешится в его пользу. Но поскольку уж церковь обратила на него внимание и впредь вряд ли выпустит из-под надзора, так и передайте господину музыканту, когда увидите: для власти чаще всего преступник не тот, кто убивает, а тот, кто сочиняет песенки.

Приподняв брови, она вопросительно склонила голову к плечу, и Галилео уверенно закивал:

— Поверьте мне, донья Эртемиза, это так…

…Профессор сдержал свое слово, и герцогская чета приняла художницу без какого-либо промедления на другой же день, поскольку, если впечатление не обманывало Эртемизу, Козимо и Мария Магдалена сами были в замешательстве от сообщения синьора Галилея.

Она почти вбежала в кабинет его высочества и в последнюю секунду, опомнившись, присела перед супругами Медичи в глубоком реверансе.

Герцоги были в созвучных нарядах для охоты сине-кровавых тонов с лисьей оторочкой по краям плащей и в небольших изящных шляпах с легким алым плюмажем — колышась, он походил на язычки пламени.

— Покорнейше прошу извинить меня… — начала было Эртемиза, не поднимаясь и не отрывая взгляда от распростертой на полу шкуры медведя, но Козимо немедленно прервал ее и предложил всем присесть, чем удивил даже свою жену.

Подняв на него взор, художница поняла, с чем связано его желание опуститься в кресло: серые глаза герцога мутились от дурноты, и как того не замечала Мария Магдалена, нетерпеливо порываясь на охоту, Эртемизе было непонятно. Догадавшись о мыслях просительницы, Козимо лишь махнул рукой и слегка ей улыбнулся, призывая не отвлекаться от беседы. Рогатый альраун передразнил его движение, а остальные «страхолюды» зашлись визгливым хохотом.

Заранее отрепетировав речь, Эртемиза теперь лаконично изложила суть беды, приведшей ее сюда, и обратилась к милости светлейших. Она так и видела перед собой растерянное лицо Ассанты, которая ни за что не поняла бы ее безрассудной решимости одним мановением руки омрачить и без того не слишком-то идеальную репутацию. Однако ни герцог, ни герцогиня и бровью не повели от ее признания, составившего оправдание для музыканта, зато нахмурились и переглянулись, когда узнали об оговоре и о грязной сцене, которую служанка наблюдала в ту июльскую ночь между помощником доктора да Понтедры и юным Дженнаро, на поверку оказавшемся девочкой, да еще дочерью самого ложно обвиненного композитора.

— Вот это история! — вырвалось у Марии Магдалены, которая, кажется, даже позабыла о готовых к поездке егерях под окнами дворца. — Если рассказать кому, то и не поверит!

Козимо повел себя сдержаннее и легким намеком выразил надежду в том, что впредь ему не доведется выслушивать известие о повторном заключении ди Бернарди за решетку уже по другому обвинению. Эртемиза, думая в тот миг о словах Галилео, слегка вздрогнула, но по взгляду герцога сообразила об истинном подтексте его фразы.

— Благодарю вас, ваше высочество!

Он улыбнулся одними глазами, а его жена — одними губами, и Эртемиза ретировалась в поклоне, уже просчитывая следующий свой шаг в этой запутанной задаче. Усталости — ведь она за эти два дня совсем не отдохнула после путешествия из Венеции — не было и в помине. Усевшись в свою повозку, синьора Ломи наудачу двинулась в дому лечащего доктора вдовы Мариано, и ей повезло так, как не везло еще никогда в жизни: они столкнулись с Игнацио Бугардини прямо в дверях. Медик побледнел и покраснел, а потом снова побледнел, увидев ее, и нерешительно обернулся, ища глазами своего патрона.

— Я попросила бы вас задержаться, синьор Бугардини, — как и намеревалась — холодно, твердым и не терпящим возражений тоном — произнесла художница. — Синьор да Понтедра будет свидетелем нашего разговора. Не так ли, доктор?

Заинтригованный ее вступлением, пожилой врач вышел на веранду; к ним выглянула и седовласая донья Доротея, его супруга, но да Понтедра знаком велел жене уйти, и та без пререканий удалилась.

— А в чем дело, синьора Чентилеццки? — спросил он.

— Поверьте, мне крайне неловко разглашать подробности этой истории, но коль уж она затрагивает честь невиновного человека, то, по моему мнению, будет несправедливо умалчивать о бесчестном поступке того, кто его обвинял.

Бугардини понурился и свесил голову. Да Понтедра переводил взгляд с помощника на гостью. Кивком он дал понять, что готов выслушать ее рассказ, и когда она завершила повествование, только развел руками и сухо вымолвил: «Н-да…».

Сидя вкруг них, «страхолюды» Эртемизы глумливо захихикали.

— Да, я признаю, что человек, который приходил ко мне с угрозами, ограничился только ими и не бил меня ножом. Однако я готов поклясться, что видел тогда именно синьора Шеффре, — выдавил из себя Игнацио глухим голосом.

Эртемиза, которая, разумеется, не стала говорить им о своем участии в этом деле в роли непосредственного свидетеля, с трудом подавила ярость и еще более холодным и тихим тоном, развернувшись к нему, заговорила:

— От вас мне нужно только одно, синьор Бугардини. Ваш отъезд из Флоренции, а лучше — из Тосканы. У вас для этого имеется целых два основания: во-первых, после оправдания синьора ди Бернарди вам будет официально предъявлено обвинение в клевете, но не это беспокоит меня. Потому что, во-вторых, еще до того, как вас привлекут к суду, он потребует сатисфакции и, вне всяких сомнений, убьет вас на месте, чем сразу же поставит себя вне закона. Не думаю, что вы настолько ненавидите его, чтобы отомстить столь жертвенным способом, синьор. Я права?

— У меня и вовсе нет оснований ненавидеть его, но я уверен…

— Повторяю: вы не могли тогда видеть синьора Шеффре, и тому есть свидетели. Меня интересует одно: я могу заручиться уверенностью, что вы покинете пределы герцогства в ближайшее же время?

Наступило безмолвие. Да Понтедра удрученно ждал ответа помощника, молчала и Эртемиза.

— Да, — через силу сказал Бугардини.

— Это все, что я хотела услышать. Благодарю вас за участие, синьор да Понтедра, и простите за то, что мне пришлось говорить все эти вещи при вас.

Развернувшись на каблуках, Эртемиза отошла к повозке, села в нее и, только подъезжая к имению Мариано, поняла, что все ее тело колотит лихорадкой, а проделанного пути она совершенно не помнит. Даже если бы в дороге мимо нее провели африканского слона, выстрелили из громадной пушки или взлетели в небо подобно ангелам, синьора Ломи этого бы просто не заметила.

Абра вошла к ней в комнату на цыпочках, в страхе потревожить.

— Не спите? Я принесла вам питье, синьора.

Сидя в своем любимом кресле у окна, Эртемиза оглянулась на нее и еще плотнее охватила себя руками, как если бы сейчас стояла холодная зима. Служанка подала ей чашку, источавшую аромат мелиссы, и ненароком тронула ладонью хозяйкин лоб.

— Да вы ж совсем нездоровы! — ужаснулась она. — Горите вся!

Та с улыбкой прикрыла глаза:

— Господи, еще никогда в жизни мне не приходилось столько говорить…

Женщины засмеялись.

— Это ничего! — Абра весело подмигнула. — Вот умей я правильно складывать слова, так меня бы и просить было не нужно! Языком трепать — это же не картинки вырисовывать! Понравился вам отвар?

Только тут Эртемиза обнаружила, что чашка ее пуста:

— Ох, я и не распробовала…

Они снова расхохотались, но смех художницы вдруг перешел в судорожные рыдания. Абра молча обняла ее за голову и, гладя по волосам, прижала к располневшей груди. Слезы хлынули из глаз обеих и лились нескончаемым потоком, пока Эртемиза не ощутила плечом мягкий толчок, а потом — настойчивый трепет внутри живота служанки. И тогда ей стало легко, свободно, будто навалившийся на нее горб несчастий и невезения чудесным образом растаял.

— Вот видите, это он вам, синьора, так хочет сказать, что все пройдет и будет хорошо, — сквозь слезы пошутила будущая мамаша. — Он всегда толкается, когда утешает. Наверно, в священники подастся, когда подрастет, не иначе.

— Как же я люблю тебя, Абра… — шепнула тогда Эртемиза.

— И я вас сильно люблю, мона Миза, — отозвалась Абра, глядя на нее сверху, шмыгая покрасневшим носом и утираясь рукавом платья. — Вы мне ровно младшая сестра. Давайте-ка укладывайтесь спать, вам выспаться нужно теперь…

 

Глава седьмая Carpe diem, memento mori

[40]

Давно, уже очень давно он не запоминал снов и не впечатлялся ими, но от этого вскочил с колотящимся сердцем и бешеными глазами, полными запредельного ужаса, как если бы сама смерть коснулась его лба костлявой пятерней.

Во сне он бежал за нею — то за Эртемизой, то за Лучианой; женщины все время перевоплощались одна в другую, но там его это не удивляло, он звал ее и одним, и другим именем, а она исчезала в последнее мгновение за два шага от него.

Так, в погоне, они выскочили на пустырь, залитый белым светом, Гоффредо ди Бернарди и Эртемиза Ломи, уже она, целиком и полностью она. Музыкант сжал ладонями ее плечи, однако художница не оглянулась на него: все ее внимание было нацелено в мерцающее небо, смотреть в которое ему было больно. А неподалеку стояли, тихо беседуя между собой, двое мужчин одного примерно возраста, но в одеяниях разных эпох, и в одном Бернарди признал молодого Леонардо, в другом же — Микеле да Караваджо, и они наблюдали что-то в небесах. Подле них скорбной фигурой в полупрозрачной накидке на голове и со сложенными за спиной крылами обреталась недвижимая Лучиана: таким изваял скульптор ее надгробие на венецианском кладбище рядом с могилами Флидас О'Кифф и ее мужа, Дамиано ди Бернарди.

Гоффредо приставил ладонь ко лбу, сощурился и увидел в сиянии божественных облаков темную точку. То была громадная хищная птица, парившая над горами вдали, а тень ее скользила по долине. Эртемиза дрогнула в его руках.

— Нет никого более свободного, нежели пленник собственных иллюзий, — вымолвила она загадочную сентенцию, смысла которой Бернарди не понял.

Леонардо поманил их к себе, указывая перстом ввысь, на орла. Это был тайный знак посвященного. Тело Эртемизы напряглось, готовое к броску, такое желанное сейчас и такое недосягаемое. Гоффредо хотелось задержать ее, повременить, но она уже побежала к художникам, на ощупь ухватив его за руку и увлекая за собой. На сердце стало тревожно и тяжко: не надо им идти сюда, здесь начинается мир мертвых, и зов тех, кто давно уже прибыл в эти края, не сулит ничего доброго живым. Но не мог же он отпустить туда Эртемизу, как когда-то по слабости своей человечьей отпустил бедную Лучиану!

Орел парил на границе между той и этой жизнью, высматривая что-то среди расщелин горных хребтов.

Из ниоткуда, как бы не прямо из-под земли, вырвалась вдруг конная кавалькада, и скачущий во главе — человек в красно-синей мантии и странной маске-шлеме, напоминающей морду огромного волка, — нацелил свой арбалет на птицу.

— Стойте! — закричала Эртемиза, бросаясь вслед за ними. — Не смейте стрелять!

Спутники волкоглавого визгливо захихикали и рассыпались по пустырю уродливыми перекрученными корнеплодами, прорастая в землю и мгновенно выпрастывая кверху спутанные ветви — непреодолимую преграду, отделившую арбалетчика, да Винчи, Караваджо и надгробную скульптуру от них с Эртемизой. Орел дрогнул крыльями, чтобы развернуться, улететь восвояси, и тут стрела прошила его грудь. Острие наконечника вышло из спины. Беспомощно трепыхаясь и теряя перья, недавний повелитель воздуха грянулся к ногам Эртемизы. Она вскрикнула, схватилась за голову, зарыдала. Птица билась в агонии, мощный клюв ее в предсмертной горячке дробил торчавшее в груди древко, пытаясь выдернуть стрелу. Женщина упала перед ней на колени с мольбою к Бернарди снять плащ и закутать умиравшего. Неизъяснимый ужас сковал его, он потянулся, чтобы развязать тесемки, но не успел и подскочил в своей тюремной постели, взмахнув рукой в надежде отогнать чернила ночи от глаз.

— Боже… — прошептал музыкант, окончательно просыпаясь, садясь спиной к каменной стене и растирая пальцами веки.

Сон таял, явь возвращалась памятью о словах адвоката — сегодня решится судьба ди Бернарди, а обнадежить узника ему особенно нечем. Все смешивалось в мыслях Шеффре, и не столько пугали думы о самом мгновении смерти: если палач ему достанется умелый, мучений не будет — сколько бесчестье, которым окружит дурная слава его имя, сколько неоконченные дела, недосказанные слова, недопетые песни…

Рассвет принес облегчение. Кошмар начал развеиваться с первыми же лучами солнца, что проникли в маленькое оконце камеры и разлиновали бурый пол тенью от решетки.

— Требуется вода, твое чистейшество? — заглядывая через отверстие в двери, весело спросил один из стражников.

День начинался в обычной размеренности будней. Борясь с каждым намеком на холодящие душу страхи, Гоффредо смеялся и балагурил вместе с охранниками, как будто сегодня ничем не отличается от вчера. Еще накануне, до роковой фразы адвоката, он считал себя живым, а надежду — не пустым звуком. «К вам не станут применять пытки, так решили в Риме, узнав о вашем деле, — думая, что утешает, оповестил его Гуччиано Террини, высокий, чуть гнусавящий мужчина, с которым познакомил друга пристав да Виенна, представив как одного из самых лучших адвокатов Флоренции. — И это главное. Я изложил им все факты, которые мы с вами обсудили за это время, и теперь остается уповать лишь на милость и снисхождение тех, в чьи руки попала ваша судьба». Террини знал, о чем говорил. Преступники такого масштаба, как Шепчущий убийца, подвергались мерам инквизиторского дознания столь изощренным, что не всякие дотягивали до плахи и уж почти никто не всходил на эшафот в здравом уме и способным самостоятельно передвигать конечности.

Сарто и Ферруссио — исключая эти, фамилии остальных, кто был убит Шепчущим, ему не говорили ни о чем. «Что общего было между ними?» — спросил он однажды да Виенну, и пристав развел руками: «Почти ничего. Кроме того, что все они, как и вы сейчас, мой друг, в разное время находились под следствием, отчего мы о них и знаем довольно хорошо». В числе обвинений, от которых счастливо отделались будущие жертвы Биажио, значились изнасилования подростков и совсем молодых женщин, иногда сопровождаемые побоями. Альфредо Сарто — тому и подавно вменяли в вину только домогательства и нападения на молоденьких девушек, а позже почему-то освободили, не иначе как благодаря хлопотам и связям супруги. Странная мысль-сомнение — а не может ли Шепчущий палач и в самом деле быть женщиной, с которой когда-то обошлись подобным образом, — быстро улетучилась: ди Бернарди был уверен, категорически уверен, что видел тогда мужчину и говорил с мужчиной, поскольку шепот не маскирует принадлежность человека к одному из полов, это глубокое заблуждение следственных органов, допустивших подобную версию. Тембр шепота прекрасно различим, как если бы человек говорил в полную силу связок, во всяком случае, для чуткого уха, а жаловаться на свой слух Шеффре не мог. Не женщина и даже не кастрат с измененным голосом пришел им с Пьерантонио на помощь в подворотне близ трактира Пьяччо, а полноценный мужчина, который шептал в связи с какой-то загадочной прихотью.

А если… а если это брат, муж, сын, отец, близкий друг, да воздыхатель, наконец, той, с кем это произошло? Гоффредо думал и о таком пассаже, и при этом цепочка умозаключений не рвалась нигде, но почему-то — скорее всего, невольно, из-за увлеченности — в памяти возникал образ Эртемизы. У нее в Риме много братьев, отец перенес надругательство над дочерью и судебный процесс тяжело, дядюшка, опять же, нередко бывающий в Тоскане по ремесленной надобности… Мужа ее, ныне покойного, музыкант в расчет не брал по нескольким причинам, основная из которых упиралась в события той ночи, когда они со Стиаттези отбивались в подворотне от грабителей. Не исключено, что у Мизы, настолько красивой и притягательной, существуют и тайные поклонники, о которых, скорее всего, не догадывается и она сама, но разве может это дать повод для таких «подвигов» хотя бы одному из них? А она совсем не похожа на тех роковых соблазнительниц, что ведут двойную жизнь и ради своей выгоды морочат головы влюбленным в них храбрецам. Даже самый безумный и лихой мужчина не стал бы без всякой надежды на взаимность совершать такие деяния ради своего кумира, не зная его настолько близко, насколько хотелось бы ему.

Или… или стал бы?..

Но почему же сразу Эртемиза? Зачем впутывать ее? Неужели в Тоскане мало обесчещенных женщин, ради которых тоже могут поступиться главной библейской заповедью?

Да, и еще эти фразы из Библии… Все они по канону Писания произносятся женщинами. Убийца обучен грамоте, начитан, религиозен — или хочет выглядеть религиозным, обставляя казнь приметами справедливого возмездия, причем даже не в глазах умерщвляемого, а в собственных. Безусловно, очень силен, да еще и хорошо вооружен. Внезапен — всегда застает жертву врасплох. Расчетлив — выслеживает ее, стараясь не оставить свидетелей, или же просто входит к ней в доверие, прежде чем заманить в ловушку. И, конечно, он сумасшедший, который вообразил себя сверхчеловеком, мессия-самозванец, для которого уже не существует рамок общественной морали и человеческих критериев жизни.

Во всяком случае, если бы Гоффредо ди Бернарди услышал эту версию в качестве аргумента к собственному аресту из уст обвинителей, он целиком и полностью согласился бы с доводами полицейских: знай они о его отношениях с Эртемизой, сопоставь их с ее прошлым, приплети сюда его знания о речевом устройстве (благодаря чему Биажио делал своих жертв временно немыми, если судить по заявлению доктора Игнацио) и неплохое владение холодным оружием, равно как и мутную, до последнего времени тщательно ото всех скрываемую биографию, добавь привычку к прогулкам по самым злачным местам города, то лучшей мишени для подозрений и не сыщешь! Здесь они правы. «Кто еще, как ни учитель вокала, знает о человеческой глотке все, что нужно, и даже больше, чем нужно знать?!» — сказал тогда синьор Кваттрочи.

Хотя об их близких отношениях с Мизой догадывается, кажется, только Никколо да Виенна, который, без сомнения, ни за что не стал бы говорить об этом кому-либо еще.

При звуке открывающейся двери Бернарди невольно вздрогнул, а увидев своего адвоката, почувствовал слабость в ногах, но постарался овладеть собой и, видимо, успешно, поскольку в глазах синьора Террини он прочитал почтительное восхищение.

— Рад видеть вас в добром здравии, синьор Бернарди. К сожалению, вердикт по вашему делу еще не вынесен: назначена отсрочка на неопределенный срок.

Шеффре даже не понял, обрадовало его самого это или огорчило. Но адвоката — точно обрадовало. Воспрянув духом, Террини пообещал ему еще какие-то действия со своей стороны, загадочно обмолвившись о «новых фигурантах», чьих имен не стал называть, однако намекнул, что это весьма влиятельные особы.

А потом наступило мучительное затишье. День, другой, третий — об узнике словно позабыли все, кроме охраны, расспрашивать которую было бы столь же бессмысленно, как вступать в диалог с голубем у оконной решетки. Иногда Гоффредо подумывал о том, что инквизиторские пытки в данных обстоятельствах его, возможно, теперь бы даже развлекли. Он не мог ни думать, ни сочинять музыку, а пальцы извлекали из струн что-то бессмысленное и скучное. А еще, как бы парадоксально это ни было, его неотвязно преследовали воспоминания об Эртемизе и болезненно-страстное, лихорадочное желание увидеть ее — сейчас же, напоследок, даже если через мгновение объявят приговор, и палач занесет у него над головою топор, пусть! Но увидеть, просто увидеть. Однако к нему применялись правила для особо опасных государственных преступников, запрещающих всякие встречи и сношения с миром вне Барджелло.

И лишь на четвертый день в его камеру вступили не только два охранника, но и господа Террини и Кваттрочи, причем вид у начальника Барджелло был самый что ни на есть растерянный, а у адвоката — торжествующий.

— Видите ли, — подкашливая, завел беседу Кваттрочи, но у присутствующих возникло впечатление, что это уже середина разговора, — должен признать, синьор Бернарди… чудовищная ошибка… Это был наш просчет, несомненно… и виновные, так сказать… понесут… Одним словом, я приношу вам свои глубочайшие… Хотелось бы надеяться…

Охранники переглянулись и за спиной у начальника стали подмигивать и жестикулировать в адрес Гоффредо, который из ломаных фраз полицейского еще едва ли понял то, что машина правосудия готова с ним расстаться прямо здесь и сейчас.

Осознание свободы пришло лишь на ступеньках внутреннего двора Барджелло, где он очутился со скрипкой и лютней на плече, щурясь в закрытое тучами грозовое небо. Оглушительный ливень обрушился на Флоренцию, едва кантор вышел на виа дель Проконсоло, и Шеффре, мокрый насквозь, стоял посреди улицы и, словно городской сумасшедший, смеялся сам над собой. За стеной дождя он не сразу разглядел карету, что вывернула с соседней улицы, и только когда увидел бегущую к нему женщину, сам побежал ей навстречу.

Миза, тоже вмиг вымокшая под обильными потоками ливня и оттого трогательно-смешная, растрепанная, плачущая от радости, повисла в его объятиях, торопливо целуя куда придется — в щеки, в губы, в веки, в шею и подбородок. Он сам не верил тому, что чувствовало его тело и видели глаза, она не могла быть реальной, столько раз приходя в мечтах и вероломно тая под напором яви. Чтобы убедиться, Бернарди охватил ладонями ее скулы и прижался поцелуем к таким желанным и горячим губам — до стона, до трепета во всем естестве.

— Безумно хочу тебя… — шепотом признался он, и Миза в ответ ласково, будто кошка, потерлась щекой о его щеку.

— Мне нужно кое-то сказать и показать тебе, — ее дыхание у самого уха было горячим и прерывистым. — Мы нашли Дженнаро. Но…

— Что? — Шеффре насторожился и заглянул ей в глаза, но там не было ни горя, ни тревоги, и страх сразу улегся.

— Пойдем, — она взяла его за руку и повлекла за собой к карете, как во сне увлекала к Леонардо и Караваджо.

Он легко, ухватив за талию, подсадил ее на подножку, и на секунду Миза скрылась за занавеской: «О, Мадонна, я вся до нитки! Пересядь-ка туда, детка, иначе тоже вымокнешь! Сейчас тут все будет в лужах, мы мокрые оба!» Скинув с плеча лямки от музыкальных инструментов, которые теперь наверняка рассохнутся до безобразия, Бернарди на ощупь сунул их внутрь кареты, под сидение, а после запрыгнул туда и сам.

Широко распахнутые синие глаза Дженнаро встретили его в полутьме, и он недоуменно покосился на Эртемизу, готовый спросить, для чего они одели мальчика в платье. Миза с улыбкой покусывала губы, как видно, ожидая, что именно так он себя и поведет.

— Садись, — попросила она. — Тебе все равно придется это сделать.

— Что это значит? — садясь напротив воспитанника доньи Беатриче и не сводя глаз с его пылавшего радостью, смущением и любовью лица, вымолвил Шеффре.

— Я хотела бы представить тебе эту юную синьорину, родившуюся, судя по записям в метрической книге церкви Сан-Поло в Венеции, восьмого июля 1603 года в семье синьора и синьоры ди Бернарди и нареченную Фиоренцей. В январе 1605 года она была выкрадена из колыбели возле дворца Андреа Палладио каким-то бродягой и оказалась подкидышем в цыганском таборе, где провела семь лет. Женщина, которую она называла бабушкой, увещевала ее скрывать свое истинное происхождение, боясь, что девочку-беспризорницу подстерегает намного больше опасностей, чем мальчишку, и она была права.

То ли карета двинулась с места, то ли земля ушла из-под ног, но Бернарди почувствовал себя подвешенным в пустоте. А потом вихрь каких-то обрывков мыслей накрыл его ураганом.

— Иди сюда… — хрипло попросил он, утирая мокрое лицо ладонью и протягивая руку к девочке.

Она только того и ждала — стремглав бросилась ему на шею и, как ни старалась, не смогла удержать рыдания. А Шеффре молчал, прикрыв глаза и замирая в страхе вспугнуть чудесный сон.

Карета медленно отдалялась от Барджелло, и следы ее колес отчаянно смывали волны разгулявшейся стихии.

— Ты когда-нибудь бываешь в полном изнеможении? — поинтересовалась Миза, даже не оглядываясь и продолжая орудовать кистью на полотне, возле руки лежащего навзничь Олоферна. — Вот так, чтобы уснуть — и не шевелиться два дня?

— А ты? — входя в ее мастерскую, переспросил Бернарди.

Просторная комната была заставлена и завалена холстами на подрамниках и без, всюду валялись какие-то банки, кисти, чашки и совершенно ему не известные инструменты, но, кажется, беспорядок Эртемизу нисколько не трогал.

— Я хочу побыстрее отделаться от этой картины и забыть, но никак не могу понять, чего в ней не хватает по сравнению с той, первой.

Гоффредо прищурился. Утренние лучи золотили небрежно собранные волосы Мизы, ее палитру и край огромной картины, которую она привезла из Венеции.

— Может быть… отчаяния? — предположил он.

Эртемиза вздохнула:

— Да, — нарочитая и короткая улыбка быстро соскользнула с ее губ, оставив сосредоточенность, — наверное, ты прав. Наверное, если поставить правую ногу Юдифи вот сюда, а руку служанки изогнуть вот так, сюжет станет напряженнее? Нет, это невозможно. Так я сойду с ума. Надо как-то отвлечься от нее, а я все время возвращаюсь к этой идее…

Он не хотел ей мешать: работа Эртемизы всегда вызывала в нем почти священный трепет. Но сейчас она сама зашла в тупик, с остервенением оттирая руки от краски и тихо огрызаясь в ответ на собственные мысли, как часто, по его наблюдениям, делала это, когда считала, что никто не слышит. Шеффре поймал ее за локти.

— Подожди, я вымоюсь! — засмеялась Миза, отодвигая в разные стороны перемазанные кисти рук.

— А вот не надо!

— Сейчас мы оба будем как…

— И отлично!

Он прижал ее к подоконнику.

— Я все еще боюсь, что ты опять сбежишь, как тогда, а я проснусь в Барджелло под вопль стражника: «Синьор, вам воду-то нести?»

— Не сбегу, — тихо засмеялась Миза. — Куда мне бежать.

— Твоя изобретательность беспредельна. Поэтому даже боюсь предположить.

Она уселась на кипу каких-то бумаг на подоконнике и ловко обвила ногами его бедра:

— Я просто хочу оторваться от этой картины.

— Это желание разумно, но почему тогда ты бежишь к ней, а не от нее?

— Она притягивает меня.

— Тебе надо отдохнуть. Решение придет само. Его подскажет тебе время и небо.

Миза проворчала что-то нелицеприятное в адрес времен и небес, но охотно отозвалась на поцелуй, дразняще быстро будя в нем горячую волну вожделения, и вздрогнула, словно укушенная змеей в руку. Пальцы ее скомкали конверт, выглядывавший из-под подола, брошенный поверх желтоватых листков с рисунками подмастерьев и старой затертой книги, которую Бернарди узнал по обложке — именно ее он, раненый, читал в доме Стиаттези перед приходом да Виенны. Это была «Il Principe» Макиавелли, и еще тогда его удивил литературный вкус мужа Эртемизы, которого нельзя было заподозрить даже в том, что он вообще когда-либо уделяет время таким занятиям, как чтение, а ведь там, внутри, некоторые строчки были подчеркнуты и, мало того, подписаны непонятными каракулями.

— Откуда это здесь? — Миза повертела конверт в руках, оставляя пятна краски на грубоватой не подписанной бумаге. — Без сургуча… Вчера его тут не было.

Они оба, не сговариваясь, подняли глаза к растворенной вверху окна форточке.

Эртемиза вытащила сложенный вчетверо листок и, пробежавшись глазами по строчкам, изменилась в лице, а затем каким-то вялым жестом протянула письмо отстранившемуся от нее Гоффредо.

«Служанка не та, за кого себя выдает. Будьте осторожны с нею!» — гласили намеренно исковерканные слова.

Он встряхнул головой:

— Не понимаю. А ты что-нибудь поняла? Это об Амбретте?

Миза медленно кивнула, стеклянными глазами глядя в пустоту:

— По-моему, я догадываюсь, чей это почерк…

 

Глава восьмая Рыцарь мечей

Порт Ливорно, поздний вечер 9 сентября 1618 года.

Внутренность припортового трактира освещалась скудно, да и те лампады, на которые не поскупился владелец, адски чадили.

Вошедшего приветствовали, узнавая в густой полутьме по длинным, спадающим на плечи волосам, надвинутой на глаза шляпе, одежде и походке, и он, хрипловатым, но звучным шепотом здороваясь в ответ, небрежно, вразвалочку, продвигался через толпу к своему излюбленному месту в углу заведения, где, похоже, назревала какая-то заварушка. Навстречу ему выскочил невысокий ледащий парень в куртке моряка, только явно с чужого плеча, и подранных штанах.

— Там вон гишпанцы уж больно зарвались, слышь! — трусовато и одновременно дерзко ломаясь перед пришедшим, пожаловался он.

— Ну и?..

— Так ты ж знаешь, нельзя нам. Эти тут монетами сорят, барселонцы, а Кирино за грош удавится, не моргнет — сдаст нас с потрохами ищейкам, только тебя он и боится. Как слышит — «Биажио», так аж весь зеленеет, соображает, что если ты его кинешь, эту лавочку у него мигом отобьют. Ты б пугнул недоносков, что ли? Все равно ж тут не задержишься, то тут, то там…

Биажио чуть приподнял голову, и тень от полей шляпы отодвинулась с небольшой черной бородки на его лице.

— Сколько смотрю я на тебя, Фабио, и на твоих дружков тоже, всегда думаю — то ли пальцем вы деланные, то ли яйца вам всем где-то оторвало? — с пренебрежением тихо пробурчал он, сверля собеседника взглядом невидимых глаз и явственно морщась. — Ты б еще поплакал.

— Ну чего ты… — примирительно, почти заискивающе ответил Фабио, будучи едва ли не на полторы головы ниже, и с фамильярностью похлопал его тыльной стороной ладони по груди. — Я ж говорю — нельзя нам дергаться. Тут кругом шляется полиция, все ряженые, черта с два ты их отличишь. Кирино только свистнуть им, вмиг повяжут. А тебя он сдать не посмеет.

— Фабио!

— А?

— Мне надо, чтобы ты последил тут за одним типом и оповестил меня, когда он снова прибудет в Ливорно.

— Ладно, замётано.

— Ну пошли, покажешь мне твоих гишпанцев.

Они приблизились к столу, где обычно предпочитал сидеть Биажио, занятому теперь компанией шумных подвыпивших барселонцев. Трое сидели на месте, а четвертый брал измором какого-то местного, из горожан, дожидавшихся отплытия — как это частенько водилось у испанцев, он упорно навязывал тому свое общество, предлагая выпить с друзьями за здравие всех Габсбургов. Ливорнец сдержанно отказывался, чем лишь сильнее распалял патриотизм всей четверки. Волком косились на приезжих завсегдатаи, но вступиться за своего не решались, зная продажную натуру трактирщика.

— Эй, Педро, — громким шепотом окликнул испанца Биажио.

Тот оглянулся. Шепчущий остановился, закладывая большие пальцы рук за поясной ремень и еле уловимым движением разминая плечи.

— Ты мне?

— Ну.

— Я не Педро.

— А какого хрена тогда отзываешься, как Педро, el dumbass mas grande en el mundo?!

После этих слов с мест подскочила вся компания. Биажио коротко сплюнул в сторону и вдруг, не церемонясь, хватил тяжелой табуреткой, да наотмашь, того, который стоял к нему ближе всех. Это послужило сигналом для остальных. В трактире завязалась крупная потасовка, чуть было не перешедшая в поножовщину. Больше всех досталось «Педро», но и ему удалось спасти свою шкуру благодаря воплям и сетованиям хозяина, который примчался на крики и грохот с прытью гончего пса. Четверку приезжих вытолкали восвояси, попрекать же Шепчущего Дюрант Кирино в самом деле не осмелился, лишь поглядел с эдаким укором да покачал головой, вытирая трясущиеся руки фартуком. Биажио демонстративно кинул ему на стойку пригоршню серебряных испанских песо и, покидая трактир, за шиворот повлек с собой Фабио:

— Идем, покажу тебе его, он на пристани сейчас.

Перевернутую мебель расставляли по местам, пара мальчишек-слуг мешалась под ногами, заметая расколотую в драке посуду.

— Видишь вон ту шхуну?

Черная вода у пристани в отсветах маяка и нескольких натыканных как придется фонарей казалась тяжелой и масляной. Фабио разглядел силуэт судна, покачивавшегося на волнах.

— Утром я уплываю на ней, а тот, о ком я тебе говорю, отправится следом на пескарезе. Меня не будет здесь до дня Всех Святых, а ты поглядывай, когда вернется он и куда потом направится.

Биажио завел его за угол здания портового склада с видом на Старую крепость, высившуюся в бухте. По каменным ступенькам к молу спускался мужчина в коротком, наброшенном на плечо плаще.

— Это он.

Фабио кивнул.

Ассанта Антинори повторяла расклад уже в третий раз, и в третий раз он вызывал у нее тревогу: в сочетании с Императором жезлов и Сивиллой мечей — некими людьми из близкого окружения Эртемизы Ломи, на которую она втайне гадала, — все время выпадали то паж на фоне птиц в облаках, то рыцарь, то восьмерка, но неизменно каждая — масти мечей. Любая трактовка упиралась в смерть двоих важных для подруги людей (маркиза Антинори, претендуя на роль дорогих для Мизы персон, надеялась, что карты предрекают этот исход все же не ей). Плохим было и совпадение Иерофанта с десяткой, символизирующее ритуальное убийство. Но особенно не нравилась Ассанте партия рыцаря и королевы, крайне опасная для здоровья, а то и жизни любой молодой женщины.

Их с Раймондо сын, пятилетний Улдерико, уже второй день не отходил от пруда с экзотическими пестрыми рыбами. Слуга маркиза, японец, подал хозяевам идею соорудить в саду возле дома водоем наподобие тех, что являлись привычным украшением дворов у него на родине. Лабиринт не слишком глубоких каналов вился по лужайкам, ныряя под маленькие декоративные мостики, огибая кочки, усаженные камышом и сверкая бликами солнца, соединял два бассейна в разных концах парка — тенистой рощице у самого здания и на отдаленной солнечной полянке.

— Как же это красиво, маменька!

И кто бы мог подумать, что мальчика так умилит беготня за стайками причудливых водных созданий!

— Ну будет вам, мой юный друг! — откликнулась Ассанта, отрываясь от Таро. — Вас уже заждался учитель. Пожалуй, пора привести себя в порядок и отправиться в классную комнату, вы согласны со мной, Улдерико?

— Да, маменька! Можно еще минутку? Всего одну!

— Хорошо, но не более. Иначе я буду вынуждена позвать гувернера! Хотите вы этого, или вы уже взрослый молодой человек?

— Нет, нет, маменька, через минуту я буду уже на уроке! Обещаю!

Она уже хотела было вернуться к раскладу, как увидела поднимавшуюся к ней на террасу Эртемизу и всплеснула от неожиданности руками:

— Неужели я не сплю? На ловца и зверь бежит! Здравствуй, дорогая, как я рада тебя видеть!

На всякий случай Ассанта, зная непредсказуемость норова художницы, решила не говорить ей, на кого гадала, и сгребла карты в одну общую груду на мраморном столике. В глубине души ей не понравилось такое совпадение: как будто это было лишним доказательством того, что Таро не лжет…

Они обнялись, и Эртемиза присела возле нее на скамейку, позволив маленькой белой собачонке в синем ошейничке обнюхать руку. Учуяв запахи красок и разбавителя, пес недовольно чихнул, тявкнул и снялся с места. Ассанта засмеялась; своим безошибочным и приметливым женским взглядом она тут же уловила новое в повадках подруги — то, на что прежде не было и намека: плавная, довольная каждым движением грация, пришедшая на смену порывистому желанию убегать и прятаться, уверенное достоинство взрослой женщины, а не робость монашки, готовой к выволочке от настоятельницы. Но между тем сейчас в лице Мизы читалась и тревога. Именно тревога, не скорбь, которую можно было бы предполагать в связи с ее траурным нарядом. Впрочем, подумала маркиза, траур по Пьерантонио она носит формально, даже не скрывая облегчения, за что Ассанта не только не осуждала ее, но и всецело поддерживала. После того, как это ничтожество обращалось с женой, маркизе на ее месте вряд ли удалось бы подавить в себе желание сплясать тарантеллу на его могиле.

— После этой поездки тебя словно подменили, — поигрывая веером, сказала она. — Скажи, тебя там поили чем-то особенным? В следующий раз, когда буду в Венеции, я непременно закажу себе тот же самый напиток. Право же, сколько раз я там бывала — всегда возвращалась оттуда собой…

Не вдумываясь в ее болтовню и аккуратно подбирая слова, Эртемиза поинтересовалась, не может ли та знать, где сейчас обретается идальго Хавьер Вальдес. Ах, так вот он — секрет волшебного зелья! Ассанта торжествовала. Чтобы не испортить триумф и не вспугнуть гордячку, маркиза ответила, мол, да, она знает, где Вальдес, поскольку накануне он был по служебной надобности отозван в Мадрид.

— Он приезжал попрощаться перед отбытием в Ливорно и уже ночью должен был отплыть в Испанию.

Эртемиза с досадой встряхнула головой в изящной легкой шляпке:

— Жаль. Это именно тогда, когда он нужен…

— О!

Значит, слухи не врут, и они в самом деле встретились с ним по дороге из Венеции, а судя по светящемуся виду подруги, Хавьеру наконец-то повезло доказать ей свою преданность на деле. И ведь эта упрямица могла стать счастливой гораздо, гораздо раньше, если бы не цеплялась так усердно за общественные условности, касающиеся вопросов брака и верности супругу, каким бы негодяем он при этом ни был. Вот только чем объяснить хмурый вид Вальдеса в последнее время? Похоже, у Эртемизы открылись новые способности, и на сей раз это дар сердцеедки. Ну что ж, некоторые мужчины даже любят позволять женщине поиграть с собой, и кабальеро не без удовольствия полакомится из рук своей возлюбленной даже столь острым деликатесом.

— Когда он вернется? — будто бы и не услышав восклицания Ассанты, спросила художница.

— Он обмолвился, что, скорее всего, его не будет здесь до конца октября. Послушай, милочка, ты меня интригуешь. Давай же, поделись со мной, меня снедает любопытство…

Эртемиза не поняла или сделала вид, будто не поняла:

— Чем поделиться?

— Что ты, в самом деле? — рассмеялась маркиза, подавая руку для поцелуя проходящему мимо них сыну. Мальчик церемонно поклонился гостье и припустил к дому. — Расскажи же, каков он, — Ассанта поиграла бровями, — в постели?

Эртемиза пробурчала себе под нос что-то нечленораздельное — дескать, об этом не худо было бы спросить служанку.

— Что? — прыснула маркиза Антинори. — Служанку?! Какой, однако же, прыткий кабальеро! И служанку, и хозяйку…

На лице Мизы отобразилась мученическая гримаска, и она совсем не весело посмотрела на подругу:

— Мне не смешно. Я не могу понять, чего он добивается. С Аброй все просто — она недалекая деревенская женщина, и обвести ее вокруг пальца не составляет ни малейшего труда. Но чего добивается синьор Вальдес, пытаясь опорочить ее в моих глазах после того, как… Ах, да полно! Теперь я вряд ли что-то узнаю до ноября…

— А что говорит твоя служанка? Она устыдилась за свой поступок?

Эртемиза покачала головой и развела руками.

— На твоем месте, дорогая, я взялась бы в первую очередь за нее. Негоже, когда слуги ведут себя подобным образом. Разве ты не слышала тех историй о поджогах в богатых домах Тосканы? А ведь это все из-за неосмотрительности: набирают непроверенных людей, а потом удивляются, что их поместья грабят и жгут.

В карих глазах художницы запрыгали искры смеха:

— Что-то я с трудом представляю себе Абру или Хавьера в роли поджигателей.

Ассанта звонко расхохоталась и подхватила:

— А что, это была бы пикантная комедия! Нужно намекнуть сюжет кому-нибудь из наших драматургов. Но если говорить, не шутя, то лучше тебе все узнать у самой служанки. В моих глазах это большая дерзость — перебегать дорогу хозяйке, тем более в таких вещах.

— О чем ты, Ассанта?! Я не давала никаких поводов синьору Вальдесу рассчитывать на взаимность. Его сердечные дела меня нисколько не трогают, разве я не говорила тебе, что для меня он совершенно чужой человек? Если бы не письмо с намеком на Абру, я не вспомнила бы о нем и теперь. Абра мне не чужая.

— Что это за письмо?

Эртемиза вытащила из бархатной поясной сумочки помятый конверт и протянула ей. Ассанта пробежала взглядом скудные строчки послания и тоже ничего не поняла.

— Разве это его почерк?

— О, да! Поверь мне, я хорошо запоминаю начертательную манеру элементов. Тут определенно хотели ее изменить. Обычно этого достигают, меняя руку, но ты же знаешь, что левая у него покалечена и не удержала бы такой тонкий предмет, как перо. Поэтому он обошелся правой, но полностью исказить почерк ему не удалось.

— Если бы он так уж хотел остаться неузнанным, то велел бы это сделать какому-нибудь писарю.

— Как мне кажется, в большей мере ему хотелось выставить в дурном свете мою служанку. Да и втягивать в это посторонних, наверное, не входило в его намерения.

Ассанта задумалась:

— Да… странно… Более того — совсем не похоже на этого благородного дворянина, каким он мне всегда представлялся…

— Расскажи мне о нем все, что знаешь, — впервые за все это время сама попросила Эртемиза.

— Могу только повторить то, о чем уже говорила. Сплетникам тоже известно далеко не все, если оно не дает пищу для новых сплетен. Хавьер происходит из обедневшего дворянского рода, состоит на службе у испанского короля и здесь бывает наездами, по вопросам дипломатического характера. Если бы Раймондо занимался отношениями с Испанией, он знал бы о Вальдесе куда больше, чем сейчас, но у них слишком разные круги обязанностей. В юности Хавьер бывал на Юкатане, и теперь иногда рассказывает об аборигенах, которых зовет майя, о городах мертвых, об идолах и рукотворных горах, где совершались человеческие жертвоприношения. Там золото ценилось ниже, чем стекло, а дикари не знали даже, что такое колесо. Это все очень интересные истории, и мне жаль, что ты не слышала их из первых уст. Уверяю, тебе они понравились бы. Вальдес обычно немногословен, но оттого и рассказчик он прекрасный: все, что он говорит — всегда важно. Каждое его слово, как удар мечом в поединке, ничего лишнего. Лучший воин и лучший повествователь, пылок и верен слову — и я даже не знаю, что еще тебе нужно от мужчины.

— Я пытаюсь разобраться: что такому восхитительному герою понадобилось от такой доморощенной провинциалки, как я? У меня ни знатного происхождения, ни имущества, ни изящных манер блистательных светских львиц — ничего, что мог бы искать себе под стать такой человек, как кабальеро Вальдес. В сущности, по всем приметам он должен был бы увлечься тобой…

— Любовь зла… — вздохнула Ассанта, но Эртемиза, не слушая ее, договорила:

— Если бы он не был заинтересован в чем-то еще, что исходит от меня. Вот это я и хочу выяснить как можно скорее, пока за решеткой не оказался еще какой-нибудь невиновный. Сказки же о слепой любви мне в моем возрасте уже не кажутся правдоподобными.

— Ты излишне критична к себе, дорогая.

— Нет. Жизнь научила меня тому, что ничего не происходит просто так.

— Конечно же, это не происходит просто так! Ты отличаешься от всех женщин, которых когда-либо знала я и которых знал Вальдес! Даже от других художниц, хотя вас и немного. Ты… знаешь, ты как музыка Гоффредо ди Бернарди: вот-вот поймаешь разгадку ее тайны, и тут же она ускользает из-под рук. Вот такой вижу тебя я, вот такой видят тебя и другие. Только ты не сможешь увидеть этого даже в зеркале.

— Причем здесь ди Бернарди?

— Шила в мешке не утаишь. Я видела, как он смотрел на тебя после «Обманутого Персея».

— Я думаю, все люди разные, Ассанта.

— Не скажи. Люди так же делятся на породы, как… кони или птицы.

— Ты говоришь в точности как мой дядя.

— Твой дядюшка — умудренный жизнью мужчина, и на твоем месте я прислушивалась бы к тому, что он говорит. Поставь же себя на место идальго. Каких женщин он встречал в своей Испании? Таких же, как и здесь — или это дамы, или простолюдинки со всеми причитающимися приметами их положения в обществе. В Новом Свете это были дикарки-индианки, но при всем отличии от нас эта экзотика чересчур далека от того, чтобы насытить его ум и воображение. А он не из тех, кто удовлетворяется одними плотскими утехами. И заметь, милочка: тобой тоже увлекается всерьез только этот тип мужчин, а иным ты неинтересна ровно в той же мере, как и они тебе. В чем тебе повезло, так это в том, что сии редкие экземпляры вообще попадаются тебе на пути. Поскольку подавляющее большинство относится ко второй категории: получив свое, они забывают нас, потому что движения нашей души им попросту неинтересны. Господи, да я даже слышала утверждения, что у нас, у женщин, вообще нет души, как у бестий! О чем тут можно говорить, дорогая…

— Не «тоже»: я не увлечена Вальдесом, — возразила художница, в целом явно с нею соглашаясь.

— Но он тебе по душе!

— Только не в том смысле… Тогда — возможно.

— А я говорю и не только в том смысле. Близость по духу никогда не ограничивается лишь амурным притяжением. Она маскируется множеством форм. Он понимает тебя так, как даже ты сама не понимаешь себя. Поверь мне.

— Тогда для чего ему была нужна интрига со служанкой?

— Этого я не знаю, Миза. Может быть, чтобы найти еще одного союзника помимо меня и тем самым обрести больше шансов сблизиться с тобой?

Эртемиза тяжело вздохнула.

— Как бы там ни было, — на прощание решилась предупредить маркиза, вспомнив об одном из весьма неприятных раскладов Таро, — будь аккуратнее, побереги себя, как я тебя учила. Хотя бы в ближайшее время.

Объяснять свои слова она не стала, а подруга лишь рассеянно помахала рукою.

Домой синьора Ломи вернулась, так ничего и не разузнав, а вместо этого проработав целый день в мастерской Академии до тех пор, пока ноги не стали подкашиваться от утомления.

Абра с девочками были в саду. Присматривая за резвящимися Пруденцией и Пальмирой, служанка чистила овощи в тени оливкового дерева. Эртемиза решила, что это наиболее удобное время для разговора, несмотря даже на то, что химеры безмолвно окружили их, сделавшись любопытными зрителями, а браслет мерно, но не слишком болезненно покалывал руку.

— Чего на самом деле хотел синьор Вальдес, когда вы познакомились, Абра? И как это произошло — как вы с ним познакомились?

Абра отвела от лица прядь волос и заложила ее под косынку. Последнее время она выглядела осунувшейся и не находила себе места, но какая-то особенная, не свойственная ей прежде краса облагородила черты деревенской простушки.

— Дался вам этот синьор, мона Миза… — устало сказала она, не отрываясь от своего занятия. — Сейчас, попробую вспомнить. Если память не подводит, было то на рынке, еще прошлым летом… или как сейчас, ближе к осени… Да, на рынке. Мы там были с… — она запнулась, вскинула взгляд на хозяйку, но тут же отвела глаза, — с Джанкарло, кажется… или с Беттино. Ну кто-то из них помогал тогда, точней уже не вспомню. И тут синьор этот, Вальдес. Спросил, не у вас ли я служу, слово за слово. Поговорили, потом еще виделись пару раз. Я с тех пор про него уже и думать забыла. Он все просил, чтобы я устроила вам с ним как будто бы случайную встречу, поговорить. Но отказала я ему. Что я — сводня разве какая?

— Верно отказала. А тебя-то он ради чего добивался?

Служанка непонимающе сдвинула домиком темные брови:

— Добивался меня? Это как?

— Ну, спала ты с ним ради чего? — Эртемиза указала рукой на ее живот. — Пообещал он тебе что-то за это или еще как?

Абра даже выронила ножик в таз с очистками:

— Да побойтесь бога, синьора! В жизни я не ложилась с господами, даже если и приставали в других домах. Уходила, но не ложилась. Уж тем более — с инородцами! Я бы сразу вам пожаловалась, что вы!

— А что ж тогда твой брат Оттавио говорил о «твоем» испанце? — прищурилась Эртемиза, удивляясь между тем простодушной и легко сыгранной искренности, которую изобразила служанка.

— Да слушайте вы больше этого болтуна! И не о «испанце» вовсе, а о «гишпанце» он говорил.

— Какая же разница?

— А такая, что для него любой чернявый — «гишпанец». Это как муж ваш покойный, царствие ему небесное, — она быстро перекрестила лоб, — всех наших южан «турками» или «дзингаро» звал, даже меня однажды, когда по пьяному делу не узнал со спины, цыганкой окликнул. Чем хотите могу поклясться, да хоть им, — она приложила ладонь к животу, — никогда я не спала с этим Вальдесом! Ни с ним, ни с кем еще, кроме…

И тут она будто языком подавилась, закашлялась, кровь отхлынула от щек, а на виске запульсировала жилка. Эртемиза подхватила ее под мышки, обняла и прижала к себе. Увидев, что с матерью и дуэньей что-то неладно, к ним подбежали девочки.

— Принеси поскорее воды, Пруденция! — велела Эртемиза старшей дочери.

Кто-то их химер хихикнул, но остальные по-прежнему хранили молчание.

— Простите, мона Миза, — прошептала Абра, обнимая ее за талию и с трудом переводя дух. — Простите, что сорвалась на крик, и за хлопоты лишние тоже простите. Но не была я с тем испанцем! Господом клянусь и Матерью Его Пречистой, заклинаю вас поверить мне. Мы с ним и виделись-то последний раз задолго до Рождества, сами посчитайте. А я только после похорон мачехи вашей понесла, весной, в Риме. Как бы я могла от него?

— Да что же ты так взволновалась? Вредно тебе. Я верю, верю, — художница похлопала ее по руке. — Вот, воды попей.

Вернувшаяся девочка протянула ей холодную кружку.

— С чего вы вообще это взяли, синьора? — сделав несколько глотков, Абра вскинула на нее глаза, и что-то беззащитное, горестное появилось в них. — За что вы так ко мне?

— Ну а что же я могла подумать? Не от духа же святого ты забеременела, хотя я бы, наверное, уже и этому не удивилась после того, что видела на тех похоронах. Сама посуди. Мы приезжаем из Венеции, и я вижу, как вы переглядываетесь с Хавьером…

— А Хавьер — это кто?

— Это Вальдес.

— Ах, ну так я ж вам тогда сказала, чего он хотел… Нужна бы я ему сама была, как…

— Почему же он тогда так поспешно уехал, когда увидел тебя, а скорее — то, что у тебя, вон, под фартуком растет?

— Этого я не знаю. Вы бы его и спросили… — неуверенно посоветовала служанка и сама вздрогнула, когда осознала эту идею. Все-таки что-то она скрывает, Эртемиза чуяла это даже без подсказки обжигающего руку браслета. Да, без объяснений Вальдеса тут не обойтись…

— Потом твой брат говорит о «гишпанце» — а это значит, что тот приезжал в Анкиано вместе с тобой, и это, согласись, уже не походит на простую интрижку…

— Никуда со мной Вальдес тот не ездил, говорю вам, мона Миза! И как по мне, так страшный он, зараза, боюсь я таких, как он. Глаза что твои плошки, веки черные, брови злые, нос как обрубок! А если улыбается, так и вовсе мороз по коже продирает.

— Когда это он тебе улыбался?

— Когда письмо свое для вас всучить мне хотел. Но я не стала брать. Надоел он мне, что блоха собаке. С таким только свяжись, свет не мил покажется…

— Так кто же с тобой в Анкиано ездил? Кого Оттавио назвал «гишпанцем»?

— Вы его не знаете. Он… не хотел, чтобы я говорила кому-то. Право же, мона Миза, не Вальдес это, просто слуга в одном из здешних семейств. Это уж наши дела, никому оттого плохо не будет.

— Ну хоть покажешь его?

— Появится — покажу, — улыбнулась Абра в ответ, понимая, что Миза больше не сердится. — Издалека. А то будет мне потом пенять.

— Ладно, верю я тебе. Дело твое, ты уже женщина взрослая, сама разберешься с делами любовными. А письмо, быть может, Хавьер мне и в отместку подкинул… За то, что ты ему помочь не захотела.

— Какое письмо?

— Неважно. Девочки, пойдемте ужинать.

Эртемиза взяла дочерей за руки и увела в дом. Абра долго смотрела им вслед, потом закрыла лицо руками, скорчилась на низком табурете и тихо, но тягостно расплакалась.

Проходя перед сном мимо ее комнаты, художница услышала шепот и заглянула в щелку приоткрытой двери. Служанка стояла на коленях перед освещенным свечою распятием и тихо, но горячо молилась. Только одну фразу различила Эртемиза: «Будь милостив к нему, Господи, прости его грехи, о которых я знаю и которых не ведаю!»

 

Глава девятая Самозванец

«Дни становились все короче и короче, на пороге стоял Самайн, предрекая скорый приход к власти Правителя стужи. Но не к празднеству готовились воины в пиршественном зале короля Кормака, а к страшной мерцающей ночи исхода второго месяца осени.

И вдруг на дворе взвыл порыв ветра, распахивая двери, и вместе с ледяным порывом в зал вошел высокий и ладный человек в красном плаще, отороченном рыжим лисьим мехом, синих доспехах и шлеме, сделанном в виде волчьей морды. У него был щит, отполированный до зеркального блеска, и спатха в ножнах за спиной.

— Прошу аудиенции у Верховного, — поклонившись рыцарям, спокойно сказал он.

Умолкли воины фианы, а сидящий во главе стола Кормак сделал знак вошедшему подойти:

— Считай, что аудиенция началась, — сказал король, небрежно отдирая зубами последний кусок мяса и бросая обглоданную кость в тарелку. — Кто ты, почему скрываешь личину и чего хочешь?

— Я не скрываю, ваше величество, — отозвался незнакомец и снял шлем.

Им оказался юноша едва ли старше восемнадцати лет, прекрасноликий, словно само воплощение обитателей Сидхе, с яркими, сияющими кристальной синевой глазами и длинными, до плеч, темными волосами.

— Меня звать Финном, и я сын Кумалла.

В зале разлилась гробовая тишина. Король задумчиво провел языком по зубам, вычищая из них застрявшие волокна мяса, а рыцари, отгоняя хмель, прилаживались проворно выхватить оружие, вздумай странный гость напасть на Кормака.

— Так ты жив? — наконец подал голос Верховный.

— Как говорит мой учитель Финегас, мужчина может жить после смерти, но только не после бесчестья.

— Что ж, если твоими устами сейчас говорит бесстрашный Кумалл, я готов выслушать твои соображения по поводу нынешней ночи. Что ты затеял, сын Кумалла?

— Я могу освободить Тару от призрачного Арфиста.

— Взамен на что?

— Взамен на восстановление прав, отнятых у меня смертью отца.

— Каков! — Кормак провел взглядом по лицам своих воинов, засмеялся, а потом со всего размаха треснул кулаком по столу: — Годится! Сделай, как говоришь — и ты станешь предводителем фианы, кем был когда-то твой отец!

Когда закрылись ворота Тары на тяжелый засов, а вдали уже послышались нежные звуки арфы, юноша в одиночестве поднялся на крепостной вал. С неба мерно сыпался колючий снежок, серебрясь в мертвенном свете полной луны.

— Спи! Спи! — сквозь музыку послышался неземной шепот.

Араун начал соскальзывать из мира реальности в мир сновидений. Встряхиваясь, он крепче сжимал рукоять великолепной работы меча, но чарующий голос Арфиста убаюкивал его, как когда-то пение приемной матери у колыбели. Свежий снежный покров казался периной и звал улечься и забыть обо всем.

— Спи-и-и-и! — шепчущий Аиллен был уже совсем рядом, и тогда юноша, опомнившись, выхватил из поясного мешочка пробки, которые сделал для него друид Финегас, чтобы плотно заткнуть ими уши.

Пропали все звуки, но как рукой сняло и сон. Призрак, застилая тьмой своего плаща свет луны, возвышался над ним. Прекрасные руки длинными тонкими пальцами беззвучно перебирали струны, вот только не было у Арфиста ничего на месте головы, лишь размытое пятно, похожее на неплотный комок шерсти — оно клубилось, становясь то темнее, то прозрачнее.

Глядя в отражение на своем щите, где Аиллен представал плотским, хоть и безголовым человеком, Араун ударил его спатхой в грудь. Он думал, что клинок беспрепятственно пройдет сквозь туман, однако же ощутил, что лезвие вонзилось во что-то твердое, соскользнуло с ребра и вошло глубоко в грудную клетку фантома.

Аиллен выронил арфу и упал на колени. В отражении проступили очертания длинноволосой головы на плечах раненого чудовища. Юноша уже замахнулся, чтобы вторым ударом добить врага, но Арфист умоляющим жестом показал ему вытащить заглушку из ушей. Араун колебался недолго и, убрав пробки, услышал тихий голос раненого:

— Прежде чем ты убьешь меня, выслушай, кем был арфист Аиллен до Обелиска Аннуина и той роковой встречи с рыцарем-личем по имени Хафган…

…Когда-то сын Мидна слыл лучшим арфистом и певцом на всем Изумрудном острове, и слава о нем выходила далеко за пределы его родины. Элис, жена Аиллена, была прекраснейшей из смертных женщин, и, полный любви к ней, арфист сочинял в ее честь волшебную музыку, от которой и деревья пускались в пляс, и камни рыдали, и оживали умершие мотыльки, а в зимнюю стужу вдруг на время его пения наступало лето. Однако страшный недуг отобрал Элис у Аиллена, и, готовый умереть, утонув в реке, бравшей начало в Аннуине, он услышал со дна топи голос. «Иди вверх по течению, там ты найдешь Обелиск Заблудших, куда попал дух Элис, загнанный туда Дикой охотой Арауна и его супруги!» — сказал ему загадочный доброжелатель.

Терять арфисту было нечего. С трудом поднялся он на ноги, взял свой смолкший инструмент и направился в страну, где правил покровитель охоты.

Обелиск высился на границе миров, вершиной уходя в небеса, а основанием — глубоко под землю, в пропасть, и только мертвец смог бы преодолеть ров, заполненный огненной рекой, на подступах к нему.

«Я уже мертв наполовину, — ударив по струнам, запел тогда Аиллен. — Да сжалится надо мной владыка Аннуина и заберет в свои чертоги, если вернуть Элис невозможно!»

Вместо этого из поднебесных высот к нему спустился гигантский черный орел. Прислушиваясь, птица подбиралась все ближе и наконец склонила голову перед певцом. Тот запрыгнул к ней на спину, и орел перенес его в Обелиск. Едва ступив по скрытому фиолетовой мглой тоннелю гигантского лабиринта, так похожему на Критскую ловушку, арфист услышал вдалеке лай борзой своры и ржание лошадей.

Аиллен не стал бежать, он стоял и ждал, да и отступать ему было некуда: жуткие существа вылезли из-под земли, словно корни столетних деревьев, а увидев его, выпустили спутанные ветви и оплели ими все дороги, создав тем самым живую колючую изгородь, в которой, как певчая птица в клетке, остался стоять арфист.

Свора разъяренных белых псов с алыми ушами ворвалась в круг и обступила его, злобно скалясь. Глаза гончих горели азартом охоты.

Топот копыт все приближался, и вот два вороных коня перемахнули ограду и взвились на дыбы перед отшатнувшимся от них Аилленом.

— Он живой?! — изумленно спросила женщина в маске фурии.

Мужчина, тоже прятавший лицо под маской-шлемом в виде волчьей морды, пристально разглядывал пришельца.

— Кто ты, что здесь делаешь и как попал сюда? — невозмутимым, даже бесцветным тоном спросил он.

— Мне подсказал путь голос из реки Аннуина.

Охотник и Охотница переглянулись.

— Видно, твое дело не на пару слов, коль скоро уж ты не устрашился самовольно сойти в эти скорбные земли, — заметил тогда мужчина. — Что же, следуй с нами, держа под уздцы наших коней. И не вздумай озираться по сторонам, а тем паче — оглядываться за спину. Обелиск не прощает любопытства.

Так они и явились во дворец короля. Когда же всадник и всадница сняли свои маски, оказались они Арауном и Ночной Маллт, правителями этих краев.

— Сегодня ночью здесь будет пир, — сказала королева, проводив глазами ушедшего в свои покои мужа. — Ты смог бы играть до рассвета, веселя наших гостей?

— Безусловно, ваше величество.

— Вот и прекрасно. А позже ты поведаешь нам о своей беде. Если, конечно, гости останутся довольны и не заскучают на пиршестве.

И всю ночь Аиллену, превозмогая тоску утраты, пришлось развлекать странных гостей супружеской четы своими песнями. Вино лилось рекой, а в хоровод дикой пляски вступали даже прячущиеся по углам тени. Когда же забрезжил рассвет, пирующие поблагодарили хозяев за угощение, а танцующие — за прекрасную музыку, и все они по хлопку ладоней Арауна растворились в утреннем тумане. Борзые теперь повсюду преданно следовали за арфистом, а Маллтине, успевшая из песен узнать о горе, которое постигло певца, обратилась к супругу с просьбой вернуть тому безвременно умершую спутницу.

— Можно ли допустить, чтобы земля лишилась сразу их обоих, мой господин? — воззвала она к королю.

Араун в задумчивости прищелкнул языком, вертя в руках изящный браслет в виде змейки, выточенный когда-то руками Элис из синего драгоценного камня. Певец узнал ее творение, и сердце обожгла волна боли, как если бы кто-то ударил его кнутом. Он вздрогнул и в самом деле увидел рядом тень с бичом, который выглядел у нее в руке как живая ядовитая змея, извивался и шипел.

— Оставь нас, — велела Маллт тени, и та исчезла за колоннами.

— Кто это? — потирая раненую грудь, спросил певец.

— Одна из толпы Воспоминаний.

— Хорошо, — протягивая жене браслет, решил король. — Ступай, Аиллен. Ты найдешь Элис в лабиринте Обелиска, она будет ждать тебя. Но не проси ее поднять покровы на лице, покуда не достигнете того берега и не окажетесь в своих землях.

— Но почему?

— Сердце живого не сможет спокойно воспринять то, что увидят его глаза. А духи умерших читают в твоей душе так же отчетливо, как если бы ты говорил вслух. Малейшее сомнение твоего разума убьет Элис окончательно. И тогда уже я ничего не смогу с этим поделать, о, лучший из музыкантов, которых мне доводилось слышать. Понял ли ты меня?

— Да, ваше величество.

— Ну что ж, тогда до встречи. И пусть она произойдет не скоро.

С поклоном удалился Аиллен, охраняемый преданной сворой Аннуина.

И когда из лабиринта теней вышла фигура, завернутая скорбным покрывалом, сердце его, перестукнув, замерло. Не спрашивая ничего, он взял жену за руку и повел по бесконечному тоннелю. Постепенно свора борзых отстала и повернула обратно ко дворцу хозяина, а Элис и Аиллен шли дальше.

И вот, когда фиолетовые сумерки начали рассеиваться, а выход из темного коридора обозначился теплой звездочкой вдалеке, арфист услышал тот самый шепот, который подсказал ему путь в Обелиск: «Кого ведешь ты домой, Арфист?»

— Жену свою, Элис.

«А подумал ли ты, почему король Аннуина не велел тебе смотреть на нее? Не заподозрил ли ты подмену? Вспомни, кто присутствовал на его пиру — уверен ли ты, что не подсунули тебе одну из тех землявочек, что плясали перед Арауном?»

— Зачем бы ему это понадобилось?

«Чтобы ты привел ее в мир живых. Мы не знаем всех замыслов высших сил, Арфист!»

— Я сам пришел к нему, а не он ко мне, — возразил Аиллен, но сомнение уже шевельнулось в его душе: а вдруг объяснение короля было всего лишь отговоркой? Как может он подумать дурное об Элис? Ведь это Элис, его Элис!

«Посмотри, иначе род людской проклянет тебя, если ты приведешь в ваш мир чудовище! Удостоверься!»

— Элис! — позвал Аиллен жену, однако та молчала.

«Вот видишь!»

— Элис, одно лишь твое слово! Это ты? Ответь, и мы вернемся домой!

Она сжала его руку и что-то простонала. Певец обернулся.

«Ну же, смелее! Чего тебе терять теперь, когда остался последний шаг? Если это Элис, вы просто шагнете на свет, если нет — ты сможешь, как хотел, вернуться и умереть в Обелиске! Что ты теряешь?»

Фигура закрылась ладонью, отпрянув. Аиллен сделал к ней шаг и отвернул покрывало с ее лица.

— О, боги! — вырвалось у него.

Жуткая маска разлагающейся плоти была перед ним, пронизанная личинками насекомых, земляного цвета, с хищным оскалом смерти и мутью глаз, веки которых будто обтекали по гнилым щекам. И эта вонь, невыносимая, гибельная вонь!

«Я же говорил — это землявочка!» — рассмеялся незримый доброжелатель.

Чудовище разодрало слипшийся от слизи рот и закричало в отчаянии:

— Я была Элис! Что ты наделал?!

И словно в обратном порядке следы смерти стали стираться с ее лица, покуда не вернулись черты истинной, но неживой Элис, какой видел ее Аиллен в последний раз на смертном одре. Женщина распахнула глаза, полные боли и укора:

— Что же ты наделал? — проговорила она, воскресая лишь на мгновение, и со вздохом покинула свою оболочку, рассыпавшись пылью прямо в его руках.

И Обелиск изгнал отступника из Аннуина.

Долго и бессмысленно скитался Аиллен по всей стране, рыскал подобно дикому зверю, и рассудок его помутился. Голос преследовал его повсюду, и однажды сказал, что наложил на него заклятье — теперь все, кто бы ни встретился с Арфистом, будут принимать его за лесную тварь, даже другие твари.

И однажды его подняли с места охотники королевской фианы. Псы видели перед собой великолепного оленя, и егерям тоже было невдомек, что идут они по человеческому следу. Гнали его долго, и вот когда, изможденный, раненный в бок стрелой, он замертво упал у ручья, а собаки вцепились в его тело и начали трепать, один из всадников спешился. Это был Кумалл, предводитель фианы Верховного, а сам король воззрился на добычу из седла.

Ухватив Аиллена за длинные, спутавшиеся от долгих блужданий волосы (всем же казалось — оленя за ветвистые рога), охотник одним ударом спатхи отсек ему голову и показал остальным, а мертвое тело рухнуло в воду вместе с судорожно зажатой в руках арфой. Душа же отправилась в Обелиск на поиски любимой Элис, однако встретил ее там лич Хафган.

— Это я шептал тебе все это время, — признался он. — Но даже мое покровительство не спасло тебя от смерти. Твою голову они прибьют в холле замка к щиту, будто охотничий трофей, и ей придется охранять Тару. Но ты ведь не хочешь этого?

Дух Аиллена не мог ответить — на месте его головы был лишь призрачный комок черной шерсти.

— Мы вернемся за твоей головой к Холму королей и отомстим им всем. Что? Ты не можешь говорить? Ты сможешь шептать. Шептать так, что слышно тебя будет даже в Аннуине и Сидхе, величайший из музыкантов. Ты хочешь всего лишь вернуть себе голову и не желаешь мстить? Нет, так не бывает. Безвинная кровь должна быть оплачена обидчиком. Есть в году одна ночь, когда мы имеем право на все. Это мерцающая ночь Самайна, Аиллен. Это твоя ночь.

И с тех пор раз в году призрак Арфиста всегда являлся в Тару, усыплял всех жителей чарующим шепотом и игрой, а затем сжигал дворец в поисках своей головы. Однако чары, наложенные Хафганом, не позволяли ему увидеть тот самый щит с головой благородного оленя, за мороком которого никто не способен был разглядеть оголенного человеческого черепа. Проклятие скоро настигло обезглавившего певца охотника: Кумалл был вероломно убит одним из своих воинов, а меч его бесследно исчез.

— И вот теперь я вижу ту самую спатху в твоих руках, юноша, и вижу щит друида Финегаса. Лишь одного я не замечаю в тебе — крови Кумалла, — завершил свой рассказ раненый призрак.

— Кто же я, по-твоему? — спросил молодой самозванец.

— Ты? — Аиллен вгляделся в него. — Ты дитя Арауна, отмеченное его знаками и его именем.

— Верно. Меня тронул твой рассказ, Аиллен, но я должен остановить кровавое пиршество и прекратить чинимые тобой пожары. Я хотел бы помочь тебе, но не знаю, как, если все дело в чарах. Я никогда не верил колдунам, пока не встретился с Финегасом и не увидел, что умеет делать он и остальные друиды.

— Твоих возможностей будет достаточно, ты обладаешь собственной магией, Араун, — упираясь рукой в землю, Аиллен сел. — Это магия филидов, магия творцов, и подчас она сильнее и долговечнее чар любого волхва. Я могу предать Забвению всякого смертного, но мне порой трудно тягаться с созидателями… Хафган предупреждал меня об этом. Найди мою голову в замке Верховного, юноша, и я больше никогда не побеспокою Тару. Иначе не даст мне и вам покоя Хафган, покуда я в его власти… Однажды он был побежден Арауном, но сущность его не развеялась и по-прежнему обитает в Обелиске, ища новых слуг и выбирая новые жертвы.

— Хорошо, — пообещал Араун. — Но и ты скрой от Хафгана то, что знаешь обо мне.

Призрак Арфиста растаял в ночи.

Наутро проснувшиеся воины фианы с удивлением обнаружили, что Тара целехонька и никто из людей не исчез. В пиршественный зал снова вошел тот, кто представился вчера Финном мак Кумаллом. Он сказал, что призрак Арфиста изгнан в этот раз, однако до тех пор, пока голова не вернется на его плечи, чудовище будет возвращаться, направляемое колдовством лича. Выслушав его рассказ, Кормак вспомнил тот случай на охоте и привел Финна к стене с охотничьими трофеями. Выше всех, почти у потолка, закрепленная на огромном щите, висела голова оленя с ветвистыми, раскинувшимися на половину зала, рогами. И тогда юноша, подняв свой зеркальный щит, увидел в отражении обычный человеческий череп.

— Я найду ему замену, которая будет охранять покой этих земель, ваше величество, — решительно сказал Араун. — Но негоже поддерживать свою жизнь смертью и страданиями другого.

И весь год ушел у него на то, чтобы выточить на новом каменном щите череп, но расписать его так, чтобы при солнечном освещении это было живое и юное лицо, а при отсветах камина в ночи — напоминание о бренности бытия в лике умирающего старца. Но не по себе было королю, и он спрятал реликвию в самой дальней комнате дворца, куда не заходил никто, дабы выполняла она отведенную ей роль незаметно, как и приличествует действовать любой магии.

А когда началась мерцающая ночь следующего года, Араун явился на крепостной вал, держа в руках череп несчастного певца. Снова полилась музыка, и убаюкивающая песнь погрузила в сон всех обитателей Тары. Но в этот раз схватки не последовало: беззвучной тенью переместился Аиллен к юноше.

— Здравствуй, певец, — сказал Араун, протягивая Арфисту его голову.

Призрак вздрогнул и, словно не веря себе, медленно водрузил череп, словно корону, на пустые плечи. Тут же мрачный облик его изменился. Свет луны окутал фигуру с ног до головы. Перед Арауном стоял ясноликий молодой мужчина с длинными мягкими волосами, струящимися по плечам и подхваченными шнурком на лбу; задумчивые светлые глаза его блестели от слез благодарности, которых он не смог сдержать. И тогда за спиной его возникла другая, тоже светлая и тоже призрачная фигура прекрасной женщины, которая ждала его чуть поодаль.

В длинных пальцах музыканта возникла синяя змейка. Протянув сапфировый браслет Арауну, Арфист напутствовал его:

— Отдай это той, которая когда-нибудь пойдет с тобой. Да будет благословен весь твой род, мой избавитель. Отныне и впредь…

И будущий предводитель фианы Верховного короля Тары поднял руку в прощальном жесте, провожая взглядом счастливую чету, навсегда покидавшую мир скорби и разочарований»…

Фиоренца открыла глаза и поняла: ее сказка завершена. Она не могла и помыслить, будучи маленьким грязным цыганенком, что это произойдет именно так, накануне Рождества и в окружении людей, которые безоглядно ее любили, в доме родной бабушки из Ареццо. Ей хотелось бы, чтобы финал этой долгой истории длиною в несколько жизней услышала и мона Миза, однако той нужно было остаться во Флоренции с Аброй, которую из-за слабого здоровья она боялась брать в путешествие, тем паче по зиме, но которую при этом не хотела оставлять одну. И потому навестить синьору Консолетту-Лучиану делла Джиордано они отправились втроем — с отцом и опекуншей, доньей Беатриче.

Синьор Шеффре, как иногда по привычке продолжала величать его Фиоренца, слегка улыбнулся, глядя в огонь камина, но в отсветах пламени его лицо казалось еще моложе, чем днем:

— Напоминание о бренности бытия?.. — проговорил он. — Что же навевало тебе эту повесть, Фиоренца?

— Я не знаю. Но… вам она хотя бы нравится?

Синьора Джиордано хлопнула в ладоши и прижала сомкнутые руки к груди, а Бернарди и донья Беатриче грустно кивнули.

— Что-то не так? — все же заметив их тщательно скрываемую озабоченность, встревожилась хозяйка дома.

— Нет, нет, донья Консолетта, все в порядке, — заверили они на два голоса, однако та им не поверила и была права.

Предчувствие скорой беды не покидало и Фиоренцу. Она разрывалась сейчас на две части: одной, как и мечтала девочка всю жизнь, хотелось провести праздничное время с настоящей бабушкой, другой — умчаться домой, к своей второй матушке, и узнать, что происходит там, у них. И какое из желаний было сильнее, Фиоренца не понимала.

А не ведали она и Эртемиза главного: того, что во Флоренцию по каким-то своим делам недавно прибыл из Рима художник Аугусто Тацци.

 

Глава десятая Бег с завязанными глазами

Нынешним утром, подернутым морозцем поторопившейся зимы, пристав да Виенна входил в свой кабинет в приподнятом настроении, предвкушая, как сядет за стол, сделает большой глоток горячего питья с имбирем и займется бумагами. День должен был оказаться спокойным и в кои-то веки без беготни или поездок. И в целом его надежды оправдались, поскольку выходить из Барджелло ему не пришлось до самого вечера, но, как уже на следующий день он рассказывал Бернарди, встретившись с ним недалеко от площади перед базиликой Сантиссима-Аннунциата, неприятные известия все же его настигли.

— В День Всех Святых Биажио снова устроил нам сюрприз, — как бы между прочим поделился он, еще не зная, как отзовется приятель на эту новость.

Несмотря на его опасения, Шеффре и бровью не повел:

— И что ж на этот раз?

— Как вчера рассказал мне коллега, на этот раз он отметился в Ливорно.

— Расширяет ареал обитания? — усмехнулся музыкант.

— Как вы сказали? — фраза Бернарди изрядно повеселила Никколо. Посмеявшись, он кивнул: — Да, видимо, так и есть. И еще импровизирует виртуознее, чем вы на своей скрипке…

Бедняга композитор болезненно скривился:

— Не напоминайте мне о скрипке, Никколо, прошу вас! Я готов простить ему всё, даже полтора месяца в ваших гостеприимных чертогах правосудия, но не рассохшуюся Бертолотти, с которой у нас была взаимная любовь более двадцати лет!

— Что ж, у вас будет возможность заставить его платить по счетам, поскольку мое начальство считает, что полиция взяла след.

— Да что вы? — Шеффре насмешливо покосился на него, не ускоряя прогулочного шага. Кругом царила предрождественская суета, какие-то дети оживленно шныряли под ногами, радуясь свежему, еще не растаявшему снежку. Многие из них, пробегая мимо, здоровались с кантором и поздравляли с наступающим праздником. — Хотелось бы надеяться, на сей раз он не окажется учителем изящной словесности Фиоренцы или садовником доньи Беатриче…

— И даже не вашим слугой Стефано, — со смехом подхватил пристав.

— Ваши бы речи да Богу в уши.

— Ну, будет вам иронизировать, друг мой! Оставим учителей и обслугу в покое. Думаю, на этот раз мои коллеги не совершат такой же чудовищной ошибки, как с вами. Шепчущий снова сменил тактику: теперь он уже сознательно упустил свидетеля. Точнее — он просто стащил нападавшего с этого свидетеля. А потом, как водится, снес насильнику голову. Свидетель, вернее, свидетельница сбежала оттуда так, будто за нею гнались все черти преисподней, и ее в ту ночь видели и слышали пробегающей мимо многие рабочие в порту. Девчонку больше никто не встречал, пока делом не занялась полиция. А вот Биажио изменил своим привычкам. Зная, что из-за этого переполоха труп найдут быстрее обычного, он привязал к нему мешки с песком и скинул где-то в бухте — и тело, между прочим, так и не выловили, просто обнаружили кое-какие вещи из его карманов, которые, вероятно, через определенное время всплыли и были прибиты к берегу волной…

Да Виенна так и видел эту картину. Действия дерзкого преступника становились для него все понятнее и отчетливее. Это в точности как при игре в primero: когда ты участвуешь в ней сам, действия других игроков анализировать труднее, чем если сбросил руку и следишь за столом со стороны. Иногда, смешно признаться, Биажио даже снился ему — настолько хорошо пристав воображал себе его внешность, вот только во сне он говорил громким раскатистым голосом, как один уборщик в Барджелло, которого синьор Кваттрочи за это прозвал Томмазо-Бельканто.

По тем показаниям, что дала в полиции с огромными хлопотами найденная молоденькая девушка-посудомойка из Ливорно, следовало: без малого два месяца назад, в ночь с 31 октября на 1 ноября 1618 года, хозяин трактира задержал ее работой, и домой она отправилась далеко за полночь, когда в порт уже прибыла и разгрузилась фелука из Испании. Девчонка всегда ходила этой дорогой, но ни разу ее не подстерегала опасность, ведь крикни погромче — и сюда сбегутся грузчики, а то и услышат в самом трактире.

Но нападавший понимал это не хуже нее, а оттого, загребая свою жертву одной рукой, ладонью другой он сжал ей рот и затащил в открытый сарай, где, швырнув на связки канатов, стал насиловать. Поскольку прежде она была девицей, от боли в ее голове все помутилось, и уже не был страшен приставленный к горлу нож, не чувствовалась вонь гнилых зубов громилы, осталась только боль. И вдруг все прекратилось. Она не сразу сообразила, что это просто кто-то сдернул с нее выродка, а потом затеял потасовку. Ей удалось рассмотреть своего спасителя при свете маяка: он был и ниже, и тоньше громилы, и она, кажется, даже видела его прежде — мельком — среди частых посетителей трактира Дюранта Кирино. Несмотря на маловыгодную для него расстановку сил, парень не терялся и брал остервенелым напором, а если и был сбит с ног ударом пудового кулака, тут же снова оказывался на ногах. Девчонку разобрала злость, и, утерев окровавленные ляжки подолом, она со всей дури хватила насильника обломком весла по затылку, да так, что от неожиданности отшатнулся в сторону даже ее спаситель. Свалить громилу это не смогло, но с толку сбило. Рыча, тот кинулся было к ней, но тогда Биажио выхватил из-за спины меч или саблю — она так и не разглядела — и быстрым точным движением лишил выродка головы. Кровь брызнула во все стороны, фонтаном ударив ей в лицо. Посудомойка заверещала и бросилась бежать, не разбирая дороги, и до середины декабря скрывалась у дальних родственников в Каламброне, где ее и нашли дознаватели после того, как обнаружили на одном из складов отрубленную голову надругавшегося над нею негодяя. Биажио не удосужился даже затолкать ее в мешок, а бросил в выгребную яму для рыбных очисток. Назвать убитого полезным членом общества не смог бы даже самый принципиальный дознаватель, однако его делом вплотную занялись именно из-за связи с Шепчущим палачом.

— Он доброе дело сделал, Биажио-то! — твердила девчонка. — Если бы не он, тот бы меня потом прирезал и сбросил с мола, да и все.

По описанию хозяина трактира и некоторых постояльцев полицейские узнали приметы неуловимого убийцы. Было ему лет двадцать пять — тридцать, одевался он всегда одним и тем же образом, во все черное, не особо приметное, если не считать испанскую шляпу да спрятанный в ножны за спиной странный меч, с которым он иногда появлялся на люди. Носил Биажио длинные, почти до лопаток, волосы и — время от времени — небольшую бородку, за которой не особенно-то тщательно ухаживал. Шляпу, поля которой бросали на его лоб, глаза и щеки глухую тень, он не снимал никогда и нигде, однако по рукам угадывался примерный возраст и род занятий: было трудно предположить в нем белоручку, хотя по форме кистей и самому телосложению назвать его плебеем не повернулся бы язык. Может, и не маркиз, но и не мясник. Хотя почему бы и не маркиз — кто их, чудаков-аристократов, разберет, как они проводят свой дворянский досуг. Может, скучно ему стало со своей маркизой, он и отправился на поиски острых ощущений в свободное от служебных обязанностей время.

— У него частенько пальцы бывают чем-то перемазаны, — показал один из ливорнийских знакомцев Шепчущего, Фабио, тщедушный мужичок со шныряющими глазками. — Вынет руки из перчатки, а там, значит, то ли краска, то ли угольная пыль, то ли чернила аж в кожу въелись. Как будто нарочно выпачкал…

Прочая, еще более суеверная публика, возможно, и подавно поклялась бы на Писании, что от тосканского потрошителя за версту тянуло серой, если бы полицию интересовало что-то еще помимо фактов.

Верхней части лица и глаз Биажио никогда не показывал, но пристав да Виенна попеременно, так и эдак, представлял себе его портрет. То это был парень с ярко выраженными испанскими чертами — в тени шляпы скрывались широко расставленные, вчитывающиеся в тебя круглые глаза с темными веками, хмурые кустистые брови и короткий, словно подрезанный нос. А то внезапно он менял в воображении пристава обличие и становился утонченным вельможей с внимательно-веселыми голубыми очами, высоким умным лбом и очаровывающей женщин лукавой улыбкой одним лишь краешком губ. Во всяком случае, таким увидел Никколо маркиза Раймондо Антинори на картине кисти Эртемизы, таким он теперь всегда и вспоминался ему, хотя они не раз встречались в жизни, и почему-то его приметы сами собой, легко и непринужденно, накладывались на портрет загадочного убийцы.

— Всегда удивлялась: зубы у него хорошие — ровные, белые, — говорила жена трактирщика не без мечтательности в голосе. — Не то что у этого сброда… И рот такой… красивый рот. Только не улыбается никогда, а так, всё больше ухмылочкой скалится… нехорошей. Не по мне он, — оглядываясь на вошедшего муженька, быстро добавила она. — Да и вообще, что мне за дело до него! Спрашивайте, вон, портовых шлюх, а я женщина добропорядочная.

Тем не менее, портовые шлюхи о Биажио не слышали ничего, и шаги полиции в этом направлении уперлись в глухую стену.

Где Шепчущий живет или хотя бы останавливается, тоже не знал никто, никого он не подпускал ближе шапочного знакомства, никому не открывался даже за бутылкой, да, в сущности, и не напивался до того состояния, когда любого храбреца так и подмывает похвастать своей удалью перед сотрапезниками. Он всегда напаивал других смельчаков, а потом слушал их болтовню, пребывая вне воображаемого игрового стола: его рука обычно оставалась свободной от невыгодных карт.

И еще. Никто никогда не слышал, чтобы Биажио говорил в полный голос, при этом шепот его был так звучен и весом, что все невольно умолкали, едва он открывал рот, чтобы что-то сказать.

— Сдается мне, синьор Бернарди, узнав, почему он говорит именно так, мы сразу же поймем и главный его мотив. Я уже всё передумал — а этого так и не разгадал.

Они подошли к кондитерской тетушки Фонзоне, которая собственной персоной украшала сейчас витрину к предстоящему Рождеству, а увидев да Виенну и Бернарди, приветливо сделала им ручкой, приглашая войти.

— Зайдем, — решил Никколо. — Порадую наших ребят в участке лучшей выпечкой Флоренции.

Они вошли в облако ванильно-коричных ароматов уютной тетушкиной лавки. Пока синьора Фонзоне ловко выкладывала в корзинки заказанные приставом сладости, остря насчет того, что полицейские — самые большие любители вкусностей, да Виенна вспомнил еще одну новость:

— Вы, наверное, уже наслышаны, — понижая голос, сказал он приятелю. — На днях в город приехал Аугусто Тацци. Я бы и пропустил мимо ушей, да в связи с той историей… вы понимаете?

Глаза Шеффре мгновенно посветлели чуть ли не добела, серая муть метнулась в глубине зрачков, и он плотно сжал губы. Никколо пожалел, что ему пришлось об этом говорить, однако он подумал, что лучше бы Бернарди узнать это из его уст, потому и сообщил.

— Нет. Не наслышан, — отрывисто произнес тот после паузы. — Что ему тут нужно?

— По договору о росписи какого-то палаццо, если не ошибаюсь. Если хотите, я могу это уточнить.

Музыкант поспешно сказал, что не хочет.

— У меня к вам большая просьба, Никколо, — добавил он уже помягче. — Нельзя ли сделать так, чтобы это известие не дошло до Эртемизы?

— Во всяком случае, от меня ваша супруга этого не узнает, — пообещал пристав. — Как движутся ее дела?

— Наконец-то она полностью посвящает себя Академии, и я очень рад, что все пошло так, как всегда хотелось ей. Недавно сказала, что теперь ей будут преподавать науку перспективы, о чем она мечтала много лет.

— Прекрасно. А у вашего мальчика, который… — да Виенна не сумел подавить смешок, — который девочка?

— Никколо! — рассмеялся и Бернарди. — Может, вы уже перестанете бесконечно меня этим поддевать?

— Да я просто никогда не забуду ваших самонадеянных слов: «Неужели я не отличу мужчину от женщины?!»

— И теперь вы будете цитировать меня до Второго пришествия?

— И после него — тоже. Что сказано, то сказано. Ваша дочь превзошла любого комедианта и обвела собственного отца вокруг пальца — это ли не повод веселиться?

Кантор покачал головой и утомленно утер лоб щепоткой пальцев, призывая не возвращаться больше к этому курьезу.

— Она теперь состоит в камерате, о которой шла речь еще тогда, когда она была… ну, вы поняли…

Они не выдержали, снова расхохотались, а затем, подхватив корзинки со сластями, попрощались с синьорой Фонзоне. При выходе звякнул колокольчик, они посторонились, впуская очередного покупателя — судя по одежде, чьего-то слугу. Не переставая болтать обо всяких пустяках, Никколо оглянулся и окинул вошедшего взглядом. Тот, уловив его внимание, тоже повернул лицо вполоборота, однако кондитерша уже вцепилась в него мертвой хваткой опытного продавца. Да Виенне запомнился хвост жестких черных волос, собранных лентой на затылке, щека с легкой щетиной, толсто намотанный на шею шарф, быстрый взгляд искоса, брошенный в отражение над прилавком, и тот жест — сначала одного, потом трех отогнутых пальцев, — которым мужчина молча указал синьоре Фонзоне на ее выпечку у витрины. «Всё, как обычно! Конечно, один момент! Как здоровье доньи Теофилы? Да, да, знаю, Линуччо, в ее возрасте… эх! — захлопотала владелица магазина. — Ну ничего, ничего, все образуется!»

На улице да Виенна с Бернарди и расстались, пожелав друг другу доброго Рождества, после чего каждый отправился в свою сторону.

Тем же вечером Шеффре спросил Эртемизу, не передумала ли она оставаться дома, ведь в одиночестве Амбретта не окажется: здесь будут и другие слуги, в том числе его мудрый, иногда даже чересчур мудрый старый Стефано. Миза вздохнула и опустила глаза:

— Нет. Прости, Фредо, но… нет. Я не могу.

Он прикрыл ее кисть ладонью:

— Я понимаю. Мы уже пообещали, иначе бы…

— Ничего. В другой раз с вами поеду и я.

— Как она там?

Эртемиза прикусила кулак:

— Я боюсь за нее.

Он промолчал. О чем можно было говорить, если помочь тут могла лишь милость божья и природа.

Бедняжке Абре было совсем худо. Если раньше она еще могла притворяться бодрой, то чем больше становился срок беременности, тем неотвратимее ее состояние выдавали синие тени под глазами с припухшими веками, тусклые глаза, сердцебиение и обмороки. От прежней хохотушки-Амбретты осталась загробная тень, несмотря на все попытки доктора да Понтедры облегчить ее страдания. Еще когда Миза с доньей Беатриче впервые пожаловались ему на недуг служанки, пожилой медик сразу же уточнил, не отекают ли у нее ноги. «Да, — ответила Эртемиза. — И ноги, и руки, а еще теперь ее все время тошнит, и она почти не ест. Мы пытались заставить ее, но она в самом деле не может». «Сколько ей лет?» — «Двадцать семь». Да Понтедра досадливо покряхтел, отправился на половину прислуги, а после осмотра развел руками: «Что вы хотите, у нее очень слабые почки».

— А что это значит? — спросила синьора Мариано, глядя на него через пенсне.

— Для нее выносить младенца — слишком большая нагрузка, — объяснил врач. — Если почки откажут, Амбра погибнет. Я могу лишь прописать кое-какие микстуры и пилюли, ей станет легче, но остальное решит только ее организм.

— Всё настолько плохо? — пробормотала обомлевшая от страха Миза.

— Не ожидай она ребенка, я бы сказал, что не настолько. Но в ее положении говорить о чем-то определенном просто невозможно.

Эртемиза заглянула к ней и снова застала ее молящейся у распятия. Стоять на коленях Абре было тяжело, и она полусидела, привалившись боком к своей кровати и не сводя глаз с черного креста на стене. Женщины обнялись.

— Ничего, — шепнула ей Миза. — Всё обойдется, мы и это победим вместе с тобой.

Губы служанки тряслись:

— Мне так страшно, мона Миза. Так страшно…

Миза ласково взяла ее пальцами за узкий круглый подбородок, заглянула в заблестевшие от слез черные глаза:

— Не плачь, я не брошу тебя. Поняла? Посмотри на меня.

Та сжала губы, мелко закивала и протяжно всхлипнула:

— Я никому не говорила, только вам расскажу. Мне, девчонке, давным-давно, нагадали, что у меня через много лет родится единственный сын, которого я никогда не увижу. Так и сказали. Я не поверила тогда, думала — если его захотят у меня отобрать, то пусть только попробуют. А сейчас я поняла, что это значило.

— Это ничего не значило! Слышала бы ты, что гадали мне, так я уже три гроба должна была бы сносить, как старые башмаки, а мы с тобой сидим тут и воем. Одно слово: дурочки.

В зрачках Абры засветилась невольная смешинка.

— Во-о-от! — подхватила ее настроение Эртемиза и тоже засмеялась. — Мы с тобой еще, две старые карги, спляшем дикую гальярду на свадьбе наших правнуков, в потом сядем, напьемся и вспомним всю ту чепуху, которую говорили сегодня.

— Ну вы как скажете, — Абра не смогла побороть улыбку, а потом и вовсе прыснула сквозь слезы.

— Ложись, Абра, и ни о чем плохом не думай. Думать буду я, за нас обеих. Поняла?

Та согласно кивнула:

— Да, хозяйка. У вас это всегда получалось лучше. Ну вот, он снова толкается — значит, с нами заодно, правда?

— Конечно, заодно. Конечно.

И теперь, почти два месяца спустя, накануне Рождества, Эртемиза провожала в Ареццо донью Беатриче, Шеффре и Фиоренцу, а сама думала о служанке, которая с утра тихонько спросила ее, что значит, если перехватывает дыхание, а под ребрами все сжимается так, словно там камень. Эртемиза вздрогнула: уж больно знакомые симптомы описывала Абра.

И она не ошиблась — к вечеру спазмы не прошли, однако не стали и сильнее или продолжительнее, продержались всю ночь, а к утру обернулись не схватками, но судорогами в ногах. Миза отправила слуг за повитухой и за доктором да Понтедрой, ей было уже понятно, что просто так им теперь не выкрутиться.

 

Глава одиннадцатая Не находя в игре слабого игрока, знай: слабый игрок — это ты

Беседой с заказчиком Аугусто был доволен и, возвращаясь к себе по заснеженному городу, окутанному рождественским предчувствием таинства, нарочно шагал неспешно, чтобы полюбоваться Флоренцией. Ее он не видел уже много лет, и на то, чтобы не слишком афишировать свой приезд у него, знаменитого теперь художника, были свои причины. Столица Тосканы изменилась за эти годы, и что-то в ней радовало взгляд, а что-то пробуждало негодование. Тацци любил архитектуру, любил разглядывать архитектуру и любил писать ее, а всякое неугодное ему вторжение в сложившийся образ города расценивал как личное оскорбление.

Аугусто Тацци бродил по Флоренции, даже не подозревая, что на следующее утро его имя окажется в полицейских сводках, которые лягут на стол начальнику городской стражи. Он не чувствовал на себе пристальный взгляд, не видел силуэта скользящей за ним по снегу угольно-черной тени и рассеивающихся облачков пара от дыхания его преследователя. Вдалеке от Вечного города он стал беспечен и ленив, уверенный, что все прежние враги уже давно забыли о его существовании.

Хорошенько выспавшись с дороги на постоялом дворе, художник, зевая, выглянул в окно. Был уже поздний вечер сочельника, и с неба тихо и волшебно, порхая при свете гостиничных фонарей, падали мохнатые, сросшиеся гроздьями снежинки, укладываясь в сверкающее полотно на земле. Где-то вдалеке слышались веселые крики, смех и лай собак. Тацци потянулся и зевнул, прикидывая, сколько сейчас времени и поспеет ли он на божественную рождественскую литургию в Дуомо, если выйдет прямо сейчас.

Путь его лежал через район Нижней крепости, где, свернув на аллею городского парка, он мог сэкономить время и попасть на мессу вместе с другими прихожанами. На виа Строцци его окружила пестрая толпа молодежи, с хохотом и пением колядок выпрашивая сладости. Аугусто шел вперед, не обращая внимания на хоровод ряженых, и те вскоре бросили его. Остался лишь один — в длинноносой маске и какой-то вычурной шляпе.

— Приятель, ты ошибся, я не принимаю участия в ваших языческих увеселениях, — буркнул ему художник, утомленный хрустом снега за спиной.

Ряженый молчал. Аугусто обернулся, и тут мощный удар в челюсть опрокинул его через бордюр. Темная фигура, перепрыгнув каменный бортик, отвесила ему пинка и так — кулаками и ногами — загнала в тупик между средневековыми постройками.

Бранясь и не на шутку перетрусив, ошеломленный Тацци поднялся на ноги, и тогда незнакомец молча кинул ему шпагу в ножнах, которую художник непроизвольно схватил на лету.

— Дотанцуем? — хриплым шепотом спросил ряженый, добывая шпагу из оставшихся у него вторых ножен.

— Дьявольщина! Ты кто такой?

— Отбивайся, скотина! — уже злобно прошипел неизвестный.

Неловким движением Аугусто обнажил свое оружие, не представляя, как с ним обращаться. Ряженый сделал пробный выпад, поддевая его клинок. Тацци отскочил и попятился:

— Да кто ты, мать твою?!

И когда противник раздраженно скинул шляпу и маску, художник, вглядевшись в его лицо, истошно заорал:

— На помощь!..

Из полицейских сводок от 25 декабря 1618 года. Из рапорта патрульного городской стражи Винченцо Скабатини, несшего в ночь с 24 на 25 декабря дозор в районе Нижней крепости:

«…и, проходя по виа Строцци, я услышал доносящиеся из проулка призывы о помощи. Я окликнул коллег, которые ушли вперед, и бросился на подмогу пострадавшему.

В проулке между домами моим глазам представилось следующее: это были два мужчины-дуэлянта с обнаженными шпагами, один из них кричал и пытался избежать поединка, другой нападал на него. Тогда я взял аркебузу и сделал предупредительный выстрел»…

«Предупредительным выстрелом» незнакомца развернуло и отбросило к стене, а Тацци, швырнув в снег шпагу, как если бы это была ядовитая змея, кинулся вон.

Скабатини подошел к раненому, который полулежал, привалившись к каменной кладке, не в состоянии пошевелить ногами. Когда полицейский наклонился и снял перчатку, чтобы пощупать пульс на его шее, мужчина очнулся и, подняв к нему лицо, шепотом спросил:

— Ну и на кой черт ты это сделал?

В проулке показались другие дозорные, тащившие с собой задержанного свидетеля. Скабатини махнул им рукой: «Сюда!» Держась за раненую грудь, Шепчущий поморщился от боли и уже безучастно добавил сквозь стиснутые зубы:

— У вас там все такие придурки, или это просто мне везет?..

Воздух в доме был сумрачен и глух. Серое свечение окон навевало смертную тоску.

Эртемиза никак не могла отыскать мастерскую, и с несколькими листами картона в руках бродила по незнакомым лестничным переходам, то и дело наталкиваясь на сидящих по углам химер. Это они водили ее, не пуская к Шеффре, к отцу, к Меризи и еще к какому-то человеку, темным смутным силуэтом видневшемуся в конце любого коридора, куда бы она ни направлялась.

В животе что-то болезненно ныло, и хотелось присесть, но отец и Караваджо ждали от нее набросков, поэтому нужно было выбраться из дома, вдруг ставшего чужим и незнакомым.

И тут медленно открылась одна из дверей, словно подманивая Эртемизу. Там, у окна, в кресле сидела мать и, наклонившись к коленям, расчесывала перекинутые вперед темно-каштановые волосы. Полные белые руки, бронзовый гребень, скользящий от макушки к коленям по водопаду из густых волос… Мама тихо напевала под нос какой-то мотив.

— Нет, — вздрагивая, прошептала Миза: она узнала эту сцену, и сон повторялся почти в точности, как тогда, когда ей было двенадцать…

До ушей донеслось еле разборчивое «дайте мне умереть» Монтеверди.

— Матушка! — вскрикнула она.

Пруденция двумя руками распахнула волосяной занавес в разные стороны. Но это была не она. Глаза несчастной служанки обратились к ней двумя темными умоляющими звездочками:

— Мона Миза, я не хочу умирать!

И Эртемиза, не разбирая пути, кинулась прочь из комнаты.

Сердце дергалось, как выброшенная из воды рыбина. Миза лежала в своей постели, еще чувствуя в руках картон с набросками, запах красок и ноющий комок давно знакомой боли внизу живота. Темная комната, рождественский снег за окном с отдернутым вбок занавесом, стоны и крики Абры, терзаемой мучительными затяжными родами…

Повитуха и доктор отправили Эртемизу подремать, поскольку она едва держалась на ногах, а ее помощь еще могла бы понадобиться позже. Незаметно для себя она и в самом деле уснула, и теперь, холодея, вспоминала тот пророческий сон, что впервые был навеян ей в старом римском доме почти четырнадцать лет назад. Вот и теперь, сунув руку под подол, она при тусклом свете лампы различила на пальцах кровь. Все повторялось в точности, но только теперь вместо матери к ней во сне являлась… нет, не служанка. Не служанка — лучшая подруга, которая всегда беззаветно любила ее, будто родная сестра. И которую любила она.

Пока Миза возилась с повязкой, Абра затихла. На дрожащих ногах она кинулась в комнату служанки и натолкнулась на синьора да Понтедру.

— Она пока придремала. Пусть отдохнет, ей нужно, — шепнул доктор, осторожно кладя ладони на плечи Эртемизы.

— Что с ней?

— Пока всё то же. Схватки очень слабые, а боли в пояснице, наоборот, все нестерпимее.

— Как ей помочь?

— Я делаю все возможное. Надеюсь, что почки не откажут.

— Она так кричит… Боже, какое бессилие, — она утерла лицо руками.

— Вы отвлекитесь.

— Не могу.

— Надо.

Вняв совету доктора, Миза спустилась в мастерскую. Под руку ей попалась та книга на подоконнике, и, не разбирая текста, кроме автора и названия, художница равнодушно ее пролистала.

«Итак, из всех зверей пусть государь уподобится двум: льву и лисе. Лев боится капканов, а лиса — волков, следовательно, надо быть подобным лисе, чтобы уметь обойти капканы, и льву, чтобы отпугнуть волков. Тот, кто всегда подобен льву, может не заметить капкана».

Кто-то подчеркнул эту фразу угольным карандашом. Неужели покойный Стиаттези, которому подчас было лень даже расписаться в векселе? Эртемиза повертела книгу так и этак и нашла на форзаце выведенные чернилами инициалы — «К.Б». Вот, значит, что: вместе с другими вещами при переезде из Рима к ней попал труд Макиавелли, прежде принадлежавший ее сводному брату — Карло Бианчи.

Она отложила томик в сторону и обратила взгляд на «Юдифь». Ничего в картине с тех пор не изменилось: фигуры участников схватки безлико замерли в своих позах. Юдифь кромсала шею лежащего навзничь бородатого мужчины, сверху на него давила, перехватывая руки, служанка. А из-под свежего слоя красок на Мизу иронично и чуть свысока глядел неведомый человек со светящимися ядовитой зеленью глазами, будто испытывал ее на пригодность ремеслу.

— Футляр и не должен затмить собой прелесть спрятанного в нем бриллианта, — заговорил тогда выбравшийся из стены альраун, присаживаясь возле нее перед мольбертом. — Зачем оно вам, хозяйка? Просто верните это Медичи в том виде, в каком оно пребывает сейчас. Вы сделали всё, что от вас зависело.

— Нет, — отрезала она. — Не всё.

— Наконец-то вы снова нам отвечаете.

— Помогите Абре. Это первое и последнее, о чем я вас попрошу.

— Конечно, поможем. Мы своих не бросаем, — захихикала химера.

— Своих?

— А вы вспомните, о чем вам говорила Ассанта в монастыре.

— Я тебя не понимаю.

— Скоро поймете.

Он исчез, а тишину дома снова нарушил истошный крик служанки. Эртемиза бросилась наверх. В коридоре она взглянула на мерно постукивавшие часы; стрелки показывали без четверти полночь.

Смотреть на Абру было страшно, ни одно человеческое существо не способно было бы вместить в себя столько страдания, сколько терпела сейчас она. «У нее потуги, — шепнула повитуха, — а она еще не готова к ним… Ох, бедняжка!»

— Мона Миза, вы пришли! — мимолетный луч радости озарил неживое, почти мраморное лицо роженицы.

— Я с тобой.

— Не уходите, мне с вами легче!

— Не уйду, родная моя.

Миза погладила ее по разметавшимся волосам. Повитуха то и дело заглядывала под одеяло и разочарованно качала головой, а доктор держал Абру за руку, меряя пульс — и это все, что они могли сделать.

Неизвестно, сколько прошло времени, когда в дверь кто-то постучал. Повитуха выглянула и тут же вернулась:

— Мона Миза, там этот… Джанкарло. Говорит — вы нужны.

— Я вернусь, Абра, — пообещала Эртемиза жалобно вцепившейся ей в локоть Амбретте.

— Вернитесь, мона Миза, о, пожалуйста, вернитесь! — простонала та, задыхаясь.

За дверью стоял насмерть перепуганный слуга. Едва слышно он сказал, что там приехали из полиции и спрашивают синьору Ломи. Миза отодвинула занавеску и посмотрела на подъездную дорожку, где, спешившись и держа коня под уздцы, стоял человек в форме.

— Кто там так кричит? — растерянно спросил полицейский, когда она вышла на ступеньки крыльца.

— Это моя служанка.

— А что с нею? — и по виду смутившейся художницы он догадался, тоже слегка замялся и перешел к делу: — Синьора, говорит ли вам о чем-нибудь фамилия Фоссомброни?

Миза невольно вздрогнула и прикрыла за собой дверь в дом, откуда доносились душераздирающие крики Абры.

— Да, конечно, — ответила она. — Но что…

— В таком случае, донья Эртемиза, я должен настоятельно просить вас отправиться с нами в участок. Он поставил условие, что будет отвечать лишь в вашем присутствии.

— Он?! Отвечать? Но как это возможно?..

— Пожалуйста, синьора, поторопитесь, он тяжело ранен, и нам нужно успеть выслушать его показания.

— Подождите меня минуту, мне нужно что-нибудь надеть…

Теперь Эртемиза вспомнила и поняла все, каждый шаг и каждый миг — от начала и до конца. Так, мигом, озарением осознает, наверное, весь пройденный путь умирающий в последнее мгновение своей земной жизни.

 

Глава двенадцатая Исповедь Шепчущего палача

По словам доктора, пуля из злополучной аркебузы патрульного пробила левое легкое насквозь и застряла в грудном отделе позвоночника, так что вся нижняя половина тела раненого оказалась парализована. И еще синьор Финицио добавил, что ранение смертельно и минуты жизни Алиссандро да Фоссомброни сочтены:

— Готовьтесь: он молод, силен, и его тело не сможет так легко отпустить душу… Умирать он, скорее всего, будет долго и в адских мучениях, синьора Ломи… Поэтому хорошенько подумайте, стоит ли вам…

Она не захотела слушать его дальше.

В тускло освещенной камере Эртемиза увидела узкую кровать у окна, а на ней, на тюфяке — что-то темное, будто ворох каких-то тканей, и только подойдя ближе, различила бессильно вытянувшегося поверх грязной холщовой тряпки мужчину. Он лежал так, как его бросили на постель, когда притащили в темницу, и не мог поменять положение омертвевшего тела. Лишь слабое, прерывистое дыхание выдавало в нем остатки догорающей жизни. Под затылок и шею ему вместо подушки был подсунут небрежно скомканный — его же собственный, наверное — черный плащ из плотного сукна. Материю покрывали островки свежей крови, длинные вьющиеся волосы были разбросаны среди складок, и некоторые пряди слиплись от нее в колтун. Он походил сейчас на подбитого охотниками лесного зверя, обреченного умирать на глазах загонщиков.

— Господи, ну как же так, Сандро?!

Алиссандро открыл глаза, повернул к ней голову и, ласково улыбнувшись, шепнул:

— Хоть так тебя увидеть рядом, не таясь… Ничего, мона Миза, ничего. Самое страшное позади…

— Что может быть страшнее этого? — Эртемиза склонилась к нему.

— Жизнь, — он усмехнулся и закашлялся, а закашлявшись, слизнул языком выступившую на краю рта ярко-алую кровь. — Вот черт, бывает же такое: совсем не чую ног… Да и выше всё как-то печально. Уж то-то я обрадовался бы тебе прежде, Миза! Пылкая была бы у нас с тобой встреча — не чета нынешней!

— Что же ты наделал, Алиссандро… — она встала на колени у изголовья, чтобы хорошо видеть его лицо — он изменился с тех времен, стал диче, но и красивее, совсем потеряв былую юношескую пухлость и простецкость черт. Если бы не печать подступающей смерти, он был бы теперь мистически прекрасен, словно бы светясь изнутри таинственным сиянием. Взгляд ее задержался на старом шраме, уродливо белевшем на крепкой загорелой шее. Когда-то она видела на его месте безнадежную рану, из которой родником била кровь…

— Доктор говорит, у меня в хребте засела пуля. Вот бы ее достать, а? Так охота посмотреть на какой-то ничтожный маленький кусочек дряни, который может отобрать целую жизнь…

— Но ведь я своими глазами видела тогда, что ты мертв. Я прикасалась к тебе, твое сердце совсем не билось…

— Я чуть было и сам так не подумал, когда смотрел, как вы копошитесь и голосите там, внизу, под деревом. Видать, в преисподней мне готовили местечко потеплее и не успели в тот раз к моему приходу. Зато теперь там все обставлено с шиком… Дай мне руку, пока я чувствую хотя бы это…

Миза взяла его холодную правую кисть в обе ладони и поднесла к губам, чтобы хоть немного отогреть дыханием.

— Поиграл в вершителя судеб… — горько пробормотала она. — Почему ты отказался от исповеди?

Алиссандро снова хохотнул, подавился кровью, сглотнул, а остатки ее, заблестевшие в углах рта, стер кулаком свободной руки:

— Я ж сказал тебе, Миза: у меня в аду свой именной котел, и поздно петь отходную батюшке… Лучше я исповедуюсь тебе. Не знаю уж, кто все эти чудища, что притащились сюда вместе с тобой, ну да бог с ними, пусть слушают. Из твоих рук и яд — нектар…

Альрауны переглянулись, и рогатый в недоумении пожал плечами: «Как так? Мы не собирались показываться ему!» Миза лишь отмахнулась.

Спасла его, сама того не ведая, Абра. Когда она села в полицейскую повозку, куда закинули и Сандро, в голове у нее помутилось, и совсем без какого-то осмысления она перевязала его рану, тем самым остановив кровотечение. Их привезли в участок, долго ее допрашивали, а потом велели убираться домой. Она плакала и просила отдать труп, но ей ответили, что так не принято и что он будет похоронен вместе с другими преступниками в общей безымянной могиле на территории одной из ближайших церквушек.

— Какой же он преступник? — пристыдила их убитая горем девушка. — Мальчишка он. Чего такого он сделал, чтоб с ним вот так, синьоры?

— Это уж не первый случай, — ответили ей. — В Урбино о нем наслышаны. Знакомства дурные водил, отца своего чуть до смерти не зашиб, драки эти его постоянные… «Чего такого он сделал»!

— Так то в Урбино, по малолетству, а здесь уж не было ничего такого! — упорно твердила Абра.

— До поры до времени не было. А вон, гляди-ка, прорвалось. Дурное семя добрых всходов не даст. Папаша у него, можно подумать, лучше — пьяница и дебошир, каких поискать…

— Да правильно он этого мазилку проучил: тот девочке всю жизнь изгадил. Я бы еще от себя добавила — скалкой промеж глаз!

— Ступай-ка ты лучше домой, красотка, пока твой длинный язык и тебя до греха не довел, — смеясь, посоветовал ей начальник тамошнего участка.

Алиссандро очнулся от холода, мигающего желтого маячка, на который двигался по какому-то бесконечно длинному коридору, и, самое главное — от умопомрачительной вони. Его просто свалили вместе с другими покойниками в церковном морге, а кто-то из пьяных служителей позабыл у двери лампаду, она и помогла Сандро отыскать дорогу с того света.

Голова кружилась так, что юноша смог сесть только с третьей попытки. Страшная боль рвала горло ниже адамова яблока, и, ощупав повязку, он догадался, что пуля всё еще где-то внутри. Но он был жив и даже, как ни странно, мог передвигаться. Свалившись с ног несколько раз, покуда доковылял до двери, он взял лампаду и осветил лица жмуриков. В углу мертвецкой лежал труп парня приблизительно его возраста, с перерезанным горлом и разбитой скулой. Не сказать, чтобы он слишком уж напоминал физиономией Алиссандро, но выбирать не приходилось. Тот, шатаясь, как пьяный, подошел к покойнику и с трудом его раздел, потом разделся сам и обменялся с ним верхней одеждой. Рубаха убитого тоже была залита кровью, но так провоняла мертвечиной, что Сандро решил остаться в своей. Чистоплотному слуге до омерзения претило надевать на себя эти заскорузлые тряпки, однако жить и остаться свободным ему хотелось сильнее, а что там удумают против него легавые, он проверять не желал. Хватило и того, что они ни за что ни про что начинают палить куда ни попадя — он даже и не отбивался толком, так, отпихнул от себя того полицейского, чтобы просто смыться, кто же знал, что они там все такие переживательные.

Убравшись подальше от тех мест, к утру он забился в чей-то виноградник и заснул. Передышка добавила ему сил, и даже несмотря на тяжелую рану и озноб, пробудившись, он захотел есть. Ползти дальше голодным было бы безумием, и он постучался к крестьянам, в чьем винограднике отсыпался. Говорить Сандро не мог, даже шепотом, он и глотал-то с трудом и дикой болью, спазмами проходящей вдоль всего пищевода, как будто пуля пробуравила заодно и внутренности. Хозяева дома пожалели его и на время приютили у себя. Он сумел выковырять из горла пулю — благо, засела она не так уж и глубоко, отчасти повредив голосовые связки и кое-какие сосуды, из-за чего юноша лишь чудом не изошел кровью. А еще ему нужно было сказать спасибо своей почти звериной живучести: любой другой на его месте умер бы уже не по одному разу, а Сандро ничего — отлежался. Голос вернулся к нему только через год, да и то — хриплый, надтреснутый шепот взамен тому мягкому баритону, от которого всегда млела Амбретта, слушая его песенки под аккомпанемент старой доброй подружки-китарроне. Но к тому времени он был уже далеко от Рима, подобравшись к самой границе тосканского герцогства. Чтобы не быть слишком приметным, Алиссандро изображал из себя полностью немого, когда нанимался на работу то к одним, то к другим хозяевам, и как-то прилепилось к нему прозвище Анджело или, уменьшительно, Линуччо. Но это было днем. Ночью он вел совсем другую, отнюдь не ангельскую, жизнь.

Ночью он становился Биажио, призраком, и наводил страх на всю Тоскану — и с подельниками, и в одиночку.

Будучи покладистым работником с честными, широко распахнутыми глазами, Линуччо ни у кого не вызывал подозрений, а один молчаливый слуга всюду ценится дороже двух болтливых. Вот только забывали неосмотрительные богатеи, что он был немым, но не был глухим. Из разговоров других слуг и меняющихся у него, как перчатки, хозяев он узнавал все новости в округе, в том числе — о мерзавцах сродни Аугусто Тацци, в точности так же избежавших справедливого возмездия после официальных судебных процессов. Окончательно утвердил планы Биажио старинный меч, увиденный им в одном респектабельном доме, который — ну надо же случиться такому совпадению! — однажды ночью внезапно загорелся сразу с трех сторон. Это была кельтская спатха, прекрасное двуручное чудо, которое отрубало головы взрослым мужикам, как курятам. Но об этой стороне жизни Алиссандро не знали даже самые доверенные приятели Биажио: палачом он работал в одиночку, меняясь внешне столь же разительно, сколь и внутренне. Открытый честный взор переходил во взгляд исподлобья, из глубокой тени от полей испанской шляпы. Шепчущий убийца распускал волосы, в обычной жизни перехваченные лентою в хвост на затылке, переставал сбривать щетину со щек и подбородка, едва только замысливал очередную вылазку, и походка его становилась крадущейся, беззвучной и скользящей, будто был он в самом деле призраком.

А в один прекрасный день Алиссандро случайно узнал о том, что выданная замуж за какого-то недотепу Эртемиза живет теперь во Флоренции. Любопытство оказалось сильнее осторожности. Сандро разыскал ее новый дом и долго присматривался к его обитателям, не попадаясь никому из них на глаза. Особенно его порадовало присутствие Амбретты — он был почему-то уверен, что с нею хозяйка не пропадет даже в самом пиковом случае, как не пропала бы и с ним. Но саму Мизу ему было жалко: счастливой она не выглядела, хотя у нее уже были дети, две симпатичные девчушки, да и работа, судя по обилию заказчиков среди знатных персон, ладилась неплохо. Настораживал его только муж Эртемизы. Алиссандро казалось, что это из-за него она ходит с таким траурным лицом, да и Абра особенным весельем не отличалась, на людях еще хорохорилась, а оставаясь одна, рыдала в подушку. Вот тогда он и решился заручиться в ее лице поддержкой самого верного союзника, о каком только можно мечтать. Как в былые времена, Биажио взял да и забрался к ней в комнату через окно. Был поздний вечер, и она молилась перед сном, не услыхав шороха за спиной, а секунду спустя заколотилась шальной птицей у него в руках, когда он осторожно, но крепко зажал ей рот ладонью.

— Т-ш-ш-ш! Обещаешь не орать?

Услышав шепот, удивительно знакомый и родной, у себя возле уха, Амбретта обмякла и кивнула. Сандро ослабил хватку и позволил ей повернуть голову. Когда их глаза встретились, служанка вместо того, чтобы орать — к чему он уже изготовился, — неожиданно выскользнула из-под руки, шлепнувшись в обморок, в последний миг пойманная им у самого пола.

— Ну ты даешь, детка! Лучше б, знаешь, ты орала… — усаживая ее на стул и брызгая в лицо водой из кувшина, пробормотал Алиссандро.

Труднее всего было убедить ее в том, что он не призрак и не оживший мертвец. Во время рассказа, сопровождаемого порывами ощупать его лицо, плечи и руки ради проверки, Абра лишалась чувств еще не раз, и уж так ему это надоело, что во время очередного обморока он просто переложил ее на кровать, освободившись от обязанности ловить тело, которое так и норовило свалиться со стула.

Потом она разозлилась и спустила на него всех собак за то, что он заставил их с хозяйкой столько страдать вместо того, чтобы вернуться к ним и сказать, что жив. Усмирить ее гнев оказалось проще и приятнее, хотя и заняло целую ночь. Одеваясь перед уходом, Сандро настоятельно попросил служанку ни о чем не рассказывать Эртемизе.

— Но как же?! — расстроилась Амбретта. — Ей бы это за счастье было. Знаешь, как мы все эти годы по тебе убивались?!

— Не нужно покамест. Я скажу, когда будет можно. Сам приду. Ты не вмешивайся.

И она покорно согласилась, как соглашалась потом со всеми доводами Алиссандро, не в состоянии на него надышаться после тех страданий, что причинила ей его мнимая гибель. Сама того не зная, она была и его дополнительной осведомительницей, делясь бабскими сплетнями, услышанными от других служанок на рынке. Абра ничего не знала о второй, темной, стороне его жизни, но уже догадывалась — по повадкам, по иногда бросаемым взглядам, по нежеланию о чем-то говорить — что тот полицейский был прав: дурное семя добрых всходов не даст, и папаша Фоссомброни правдами и неправдами прорывается в проделках своего сына. Однако ей было невдомек, что страшный Шепчущий палач, о котором шла молва по всей Северной Италии, и ее грубоватый, но великодушный и знакомый с самой ранней юности возлюбленный — это одно и то же лицо. Она доверчиво рассказывала ему обо всех невзгодах хозяйки, даже не подозревая о том, какую бурю ярости в отношении идиота-Стиаттези вызывает у него этими историями. Но вместо того, чтобы открутить голову Мизиному горе-муженьку, Алиссандро всякий раз лихорадочно искал способы незаметно им помочь, однако сделать это было трудно: Эртемиза занималась всеми хозяйственными вопросами и обязательно заметила бы неучтенную статью дохода. Не раз и не два он подлавливал напившегося и проигравшегося Пьерантонио где-нибудь в темном переулке, набивая его карманы монетами, однако синьора брезговала картежными деньгами и никогда к ним не прикасалась, так что художник неизменно проигрывал их снова. Поступиться принципами Мизе пришлось лишь однажды, когда кредиторы совсем приперли их к стенке, а она, обучаясь в Академии и ожидая скорого прибавления, до смерти не хотела покидать Флоренцию. В ту ночь Алиссандро понял, что у него есть еще один сторонник, и в ту же ночь Абра едва не выдала его невольным восклицанием, увидев на пороге дома того музыканта, кантора Шеффре: уж слишком они были похожи статью с тосканским головорезом.

А потом их с Амбреттой случайно встретил в городе Хавьер Вальдес. Под личиной простака-слуги Сандро чувствовал себя достаточно хорошо замаскированным, однако с Вальдесом получилась другая история.

Вальдес видел — и запомнил! — Линуччо среди прислуги в некоторых домах, где бывал по служебным делам и где подельники Биажио потом пускали «красного петуха». Сложить два и два испанцу не составило труда. Алиссандро отошел от подруги, делая вид, будто не имеет ней отношения, и наблюдая, как Хавьер, отведя Абру в сторону, о чем-то ее расспрашивает.

— Это хахаль хозяйкин! — смеясь, успокоила его Амбретта, когда они снова сошлись на соседней улице. — Про нее спрашивал.

«Про нее спрашивал, а на меня косился», — подумал Сандро, но говорить этого не стал.

— Ты будь с ним начеку.

— Ой, да полно тебе, осмотрительный какой!

Конечно, заподозрить Алиссандро в подвигах Шепчущего палача испанец не мог, но хватало и того, что он сопоставил присутствие примелькавшегося слуги со странными возгораниями и грабежами в зажиточных поместьях герцогства. Биажио решил на время исчезнуть — «залечь на дно», как выражались в его среде. Это довело Абру до отчаяния: она подумала, что с ним что-то случилось, и была сама не своя, пока он не явился к ней в ее отсутствие и не затолкнул веточку полыни за распятие на стене. Увидев знакомое послание, служанка немного успокоилась.

Тем временем Эртемиза родила мертвых двойняшек и полностью отдалась учебе и работе, а весной из Рима пришло известие о смерти мачехи. Зная, что для Алиссандро это важно, Амбретта отыскала его, и он тайно поехал за ними на похороны — его-то Миза и увидела на отпевании Роберты в церкви, а потом и на кладбищенской дороге: Абра тогда, делая страшные глаза, дала ему понять, что он замечен хозяйкой.

Потом, уже летом, случилась эта история с дочерью ди Бернарди, о которой все думали, что она мальчик. Сандро не мог понять, что в этом «мальчике» не так, и когда уже все стало известно, до него дошло: у воспитанника доньи Беатриче всегда был запах девочки, а не мальчишки, и доверяй Алиссандро своему носу чуть больше, секрет юного Дженнаро был бы раскрыт гораздо раньше. Девчонка оказалась не промах и хорошо огрызнулась в ответ на приставания докторишки. Но, зная нравы полицейских, очень уж любивших пострелять не в тех, в кого следовало бы стрелять, Биажио забрался в дом Игнацио Бугардини и велел ему помалкивать, тогда как Фиоренца и его подруга уехали в Анкиано. Абра, которая последнее время часто чувствовала недомогание и сильные боли в ногах и спине из-за тягости, попросила его приехать за нею через день, чтобы поскорее вернуться к дочерям Эртемизы, и Сандро, поворчав для вида, мол, нашла себе возницу, послушно все исполнил.

Миза не выдержала и перебила его рассказ на полуслове:

— Не подумал ли ты, что твое дитя родится бастардом… а теперь еще и останется сиротой?

— Больше того, что подумал, мона Миза — я отговаривал ее как мог. Тогда, в Риме, после похорон Роберты хреново мне было, впору вешаться, а я еще в твоей бывшей комнате в мансарде сидел… Ну, где мы с тобой виделись в последний раз… И все как будто вчера случилось, только тебя рядом не хватало. Амбра ко мне тихонько поднялась, пожрать чего-то там принесла, а мне и кусок в горло не лезет. Она давай меня утешать, сама разревелась, кончилось тем, что уж наоборот — я ей нос вытирал, — он хмыкнул, скорчился от боли и продолжил. — Вот тогда она и завела свою песню. Стала меня жалобить. Я ей толкую: ты головой-то подумай, дуреха, меня ж не сегодня-завтра ухлопают, к чему оно тебе? Вас, Контадино, и так по пальцам не перечесть, еще моего добра там не хватало. Сама ж всегда жаловалась на дурную кровь папаши Фоссомброни. А она все одно. Ты же знаешь Амбретту: если ей что-то втемяшится, проще сделать то, что она требует…

— Просто она всегда любила тебя, болвана этакого. Всегда. Плевать она хотела на дурную кровь и на дурные твои выходки. И в глубине души тоже предчувствовала, что ты закончишь вот так.

Он не стал спорить, только вздохнул и подавил непроизвольный стон боли:

— Не о том мы сейчас говорим с тобой.

— Вот за эту гордыню по отношению к ней мне всегда и хотелось оторвать тебе голову.

— Не беспокойся, ты сделала это. Еще в тот день, когда мы с Бианчи приехали в Рим из Урбино, а ты позвала меня в старый амбар и стала рисовать… Ты показалась мне тогда такой неказистой, и я взял и влюбился в тебя… еще задолго до появления в доме Амбретты… После каждой твоей зарисовки потом не знал, куда себя девать, аж все нутро там камнем сводило, и так на весь день, хоть волком вой. Попробуй-ка поработай, когда все мысли известно где. Да всё одно: ты опять звала — я опять шел…

И Эртемиза вспомнила давнее-давнее откровение проболтавшейся служанки. Было то, кажется, после их с Сандро поцелуев на берегу Тибра в день возвращения из Ассизи. «Он, видать, забылся, когда это самое, и назвал меня вашим именем, вообразите: даже не заметил! Бешеный такой был, как с цепи сорвался. Сна ни в одном глазу — замучил совсем, — простодушно пожаловалась она, не скрывая довольной улыбки, и, спохватившись, со смехом хлопнула себя пальцами по губам: — Ох, Пречистая, что ж я такое девице-то рассказываю! Простите, мона Миза!» Ей было невдомек, каких откровений уже наслушалась эта девица из уст подруги по монастырю, если с тех пор отнюдь не целомудренно втайне распаляла свою фантазию после бурной встречи у реки, напоминавшей о себе болезненным, призывным нытьем в животе — и, похоже, распаляла не только она. А когда случилось то, что случилось между ней и проклятым Аугусто Тацци, как же она жалела, что «тот самый первый раз» был у нее не с тем, с кем всегда мечталось. Но знала она: тогда Алиссандро убил бы Тацци на месте, причем сразу же — ей ведь было невдомек, что чудесным образом воскресший слуга и без того запятнает впоследствии свою душу еще более чудовищными прегрешениями перед Богом и людьми. В прошлый раз он угасал безвинным, и, наверное, для него было бы лучше не возвращаться к жизни.

Миза ужаснулась своим мыслям: не ее это дело — судить о путях провидения. Каждый отвечает сам…

Внезапно взгляд Сандро остановился, переместившись за плечо Эртемизы, в угол темницы, посерьезнел, а потом снова подернулся той насмешкой обреченного, которому не страшно уже ничего. И он еле слышно прошептал: «Не спеши, любовь моя, не торопись, еще немного — и я весь твой уже навечно»…

Он нескоро, уже по возвращении Мизы из Венеции, узнал о той ошибке полицейских дознавателей, чья сообразительность была настолько всеобъемлюща, что обвинила Гоффредо ди Бернарди в злодеяниях Шепчущего палача.

— Твой музыкант — дельный парень. Пусть он не держит на меня зла, мона Миза, скажи ему, что я просил об этом до того как сдохнуть. Вот перед кем мне до чертиков стыдно. Мне и в голову не могло прийти, что кто-то додумается приписать мои художества такому мужику, как кантор. Узнай я раньше, что ищейки загребли его в каталажку, так был бы пошустрее с выбором очередного олоферна. Тогда им ничего не осталось бы, как отпустить его на все четыре стороны.

— Что ты несешь… — Эртемиза прикрыла лицо ладонью.

— Ты ему скажи, — настаивал он, сжимая ее руку своей, все более холодеющей.

— Хорошо, скажу, Сандро, скажу.

На губах Алиссандро снова выступила кровь, но теперь она стала полупрозрачной и пузырилась. Терпя нарастающую боль, он свел брови у переносицы и прикрыл глаза. Эртемиза не знала, чем ему помочь, и прижала платок к уголкам его рта, стирая кровавую пену с губ.

Когда стало понятно, что Хавьер Вальдес решил рыть под них с Аброй, Биажио стал его тенью. Он никогда не убивал просто так и не собирался трогать испанца, но хотел держать его в поле зрения, под своим контролем, не допуская к встрече с Эртемизой. Однако служебные дела и без того задержали идальго на родине на неопределенный срок, и Алиссандро вернулся в Италию, как обещал, в начале ноября. Ему совсем не нравилось то, как выглядела и чувствовала себя Амбретта, но она по своей привычке хорохориться убеждала его, что это в порядке вещей для всех женщин на сносях. «А то я не видел женщин на сносях», — не поверив ни одному ее слову, ответил Сандро. Он бы и хотел ей помочь, но не знал, как — наверное, это была ее судьба, которую она выбрала с безропотностью куропатки, бросающейся под ноги хищнику, чтобы отвести ему глаза от родного гнезда.

А потом… Потом Биажио проведал о приезде в город Аугусто Тацци, и это стало первым шагом к бесславному финалу…

— Почему же ты не пришел ко мне сразу, когда выздоровел, перебрался во Флоренцию и узнал, что я тоже тут?

Первый, еще слабый, приступ агонии встряхнул его тело.

— Не хотел я бросать на тебя тень. Поверь, я… я уже не был тем парнем, которого ты знала. Поздно было пытаться… вернуть все обратно… Просто… — он захлебнулся воздухом и кровавой пеной, закашлялся, сплюнул в сторону. — Ч-черт, извини… Просто я надеялся, что ты станешь счастлива, большего мне было и не надо.

Новая волна судороги уже сильнее свела все его существо, даже парализованные ноги. Сандро заколотился, неосознанно выдернул руку из ее ладони, хватаясь за край тюфяка и опять чудом избегая тисков смерти. Эртемиза расплакалась, скинула с себя шерстяную накидку, оставшись в том наряде, в каком ее застали дома полицейские, и, содрогаясь от холода в темнице, укутала его.

— Я была бы счастлива, зная, что ты жив.

— Тогда… — брызнув кровью, Алиссандро насмешливо фыркнул. — Тогда мне жаль… тебя… разочаро… разочаровывать…

Движения рук умирающего стали беспорядочными, как у сломанной ярмарочной куклы, и перерывы между припадками все укорачивались, иногда не позволяя договорить начатую фразу. Кровавая пена хлестала изо рта без остановки, и Эртемиза не успевала стирать ее, приподнимая ему голову, чтобы не захлебнулся.

— Уходи, Миза! — прошипел он сквозь сжатые зубы до хруста сведенных челюстей. — Нельзя тебе это видеть.

— Нет, не уйду!

— Прощай, я тебя люблю. И ее… дуреху эту… так ей и передай…

— А я — тебя! — с вызовом откликнулась Эртемиза. — И ей передам, обещаю.

Сандро уже не смотрел и не видел, не слушал и не слышал. Агония корчила и швыряла его на узком тюремном одре так, что он успел лишь прохрипеть: «Уйди! Уйди, не смотри!»

Рыдая, она вскочила на ноги, обхватила его руками и всем телом навалилась, прижала к тюфяку, чтобы он не расшибся:

— Помогите! — крикнула она безучастно стоявшим у двери стражникам. — Укройте его чем-нибудь еще!

Никто и не пошевелился.

Этот приступ был самым страшным и последним. В какой-то миг, которого Миза не уловила, Алиссандро затих и навсегда прекратил быть собой: черными, будто спелые маслины, не успевшими закрыться глазами он взглянул в вечность. И нежно, боясь неосторожным жестом погасить прощальный всполох красоты того, что еще недавно дышало, чувствовало, страдало, Эртемиза скрестила ему руки на груди.

— Прощай, мой хороший, — шепнула она, посмотрела напоследок в неподвижные зрачки и провела окровавленными пальцами по смуглому лицу покойного — ото лба к губам, смыкая ему веки.

А затем, склонившись, поцеловала в теплый еще лоб.

Дом встретил ее глухой отчужденностью. Едва передвигая от горя ноги, Эртемиза только сейчас вспомнила о том, в каком состоянии оставила перед отъездом Абру. Мысль эта подстегнула ее, как кнутом, и женщина вбежала в холл, где нос к носу столкнулась с выходящим ее встречать доктором да Понтедрой. По его лицу она поняла все. Врач скорбно поджал губы:

— Ее больше нет, синьора Ломи.

Миза села на ступеньку. Слезы иссякли. Вот на лучшую подругу-то их и не хватило…

— А… ребенок?.. — она до смерти боялась услышать ответ.

— Он там, с повитухой. Это мальчик, мона Миза. Он выжил. Он хотел родиться и родился, когда она уже скончалась. Я никогда такого не видел, ей-богу…

Женщина вскочила на ноги и стремглав кинулась наверх. В комнате не было никого, кроме умершей роженицы. Эртемиза робко подошла к постели спокойной и мраморно неподвижной, переодетой во все белое Абры, а перед глазами стояла картина из полузабытого прошлого, когда вот так же, девочкой, она приближалась к смертному одру собственной матери, и безмолвная Пруденция Ломи была не менее прекрасна, чем ныне — та, которая до последнего своего часа служила ее дочери.

— Ты всегда была такой сильной, Абра… Скорее я могла бы подумать, что это мой удел, а не твой…

— У каждого свое, синьора, — прозвучало за спиной. — Не кличьте беду.

Эртемиза оглянулась, и пожилая повитуха поманила ее за собой в соседнюю комнату. Когда она передавала Мизе новорожденного, он проснулся и как-то удивительно осмысленно, не так, как все младенцы, посмотрел ей в лицо черными, будто спелые маслины, глазами.

— Я больше никогда и никому не позволю обидеть тебя, Сандрино, — нежно целуя его в теплый лоб, сказала она. — Спи, мой хороший.

 

Глава тринадцатая Арауновы чада

— Мы можем поговорить об этом с Раймондо, — чуть оправившись от потрясения, сказала Ассанта. — Такие вопросы в его сфере влияния, и я думаю, он не откажет тебе.

Она проследила взглядом, как Эртемиза, с трудом поднявшись из кресла, подошла к перилам балкона. Вся в черном, понурая. Наверное, подумалось маркизе, долго ей еще суждено носить траур, будто какая-то напасть движется за нею, по пути отбирая все самое дорогое в ее жизни.

— А если запротестует церковь? — не оглядываясь, слабым голосом спросила художница.

— Оставь это ему, дорогая. Однажды им с его высочеством удалось даже благополучно разрешить вопрос с захоронением актера на кладбище, уж очень он нравился герцогам. Фоссомброни, конечно, не актер… хотя… как сказать… И дьявол был когда-то ангелом… Но отдай это на откуп моему супругу. Да, к слову. Знаешь, если у тебя нет на примете кормилицы, я могу предложить тебе кое-кого. Я хорошо ее знаю, она сестра одного из слуг мужа и как раз недавно родила.

Эртемиза кивнула:

— Да. Пожалуй, да. На примете у меня нет никого…

— Обожди минутку.

Ассанта поднялась, вошла в свою комнату и, взяв с туалетного столика маленький колокольчик, серебристо им прозвонила. Не прошло и минуты, как в комнату заглянула смешливая служаночка, сделала в меру умений серьезное лицо и присела в реверансе.

— Позови сюда Жермано.

Вернувшись к подруге и кутаясь в меховую шубку, маркиза присела возле нее на балконную тумбу. Эртемиза бесцельно пощипывала и разминала в пальцах веточки пожухшего от холодов бересклета в мраморном вазоне. В кожу рук ее намертво въелась краска, но Мизе было уже настолько все равно, что она не скрывала ее несмываемые следы под перчатками и лишь изредка грела кисти в меховой муфте.

— Значит, он служил у художника…

Эртемиза кивнула:

— Как выясняется, последние года полтора. У Массимо Грассины и его престарелой матери, доньи Теофилы. Я даже немного знала этого художника. Кто бы мог предположить…

Проведенное в обществе пятнадцатилетней Эртемизы время не кануло напрасно для ее слуги: рассказывая ему о хитростях живописи, когда они тихомолком пробирались в мастерскую в отсутствие отца и отцовских подмастерьев, девушка не нарочно, просто между делом, выучила его растирать в порошок красящие вещества, узнавать нужные пропорции масла для смешивания красок, готовить составы для проклейки и грунтовки холстов и прочим ремесленным премудростям, которые когда-то и ей поведал дядя Аурелио. Нисколько не умея рисовать, Сандро меж тем запомнил все технические приемы, что знала она, и когда Грассина нанял его для ведения хозяйственных дел, однажды, от скуки, прибравшись у него в студии, навел ему прекрасный бордовый колер, чистота и насыщенность которого поразили не особенно одаренного хозяина. С тех пор, если слуга оказывался под рукой, Массимо всегда обращался к его помощи, в чем «немой» охотно шел ему навстречу, тоскуя по беззаботным денькам под крылышком семейки Ломи-Бианчи и таким незамысловатым образом позволяя себе окунуться в милые воспоминания, от которых ныло в груди. Изредка художник ставил красивого статного слугу в качестве натурщика вместе с другими моделями для своих картин и всегда удивлялся его умению выдержать сеанс без малейшего ропота, замерев, словно горгулья, в любой неудобной позе. Но только не понимал Массимо той ревнивой придирчивости, с которой Анджело по обыкновению разглядывал результат, ведь говорить парень не мог, а показывать на пальцах, каково его мнение, — не хотел. Узнав о том, кем был их безгласный ангел-Линуччо на самом деле, вызванные в участок мать и сын Грассина сами едва не потеряли дар речи. Как признался друг Гоффредо, пристав да Виенна, он и сам ни за что не подумал бы на того ладного молодого человека, которого и прежде не раз встречал в кондитерской тетушки Фонзоне — слуга всегда покупал у нее что-нибудь по заказу сладкоежки доньи Теофилы. Видел он Линуччо и накануне Рождества, обратил на него мимолетное внимание, когда взгляд слуги, скользнув по нему самому, как-то странно и немного дольше, чем это приличествует прохожему, задержался на канторе. Какова же была растерянность Никколо, когда ранним утром 25 декабря он увидел этого красавца с окровавленной грудью и легкой улыбкой на устах в тюремном морге, а ему сказали, что перед ним — тот самый Шепчущий палач…

Для Эртемизы это известие было сродни воздушному поцелую, отправленному ей Сандро уже из небытия, ведь прошлой ночью он не успел рассказать о художнике и своей деятельности у него в доме так же, как унес с собой в могилу и сведения, где спрятан старинный кельтский меч — полицейским не удалось отыскать следов орудия ритуальных убийств: на встречу с Тацци он явился с двумя шпагами, желая разрешить эту засевшую больной занозой вражду в поединке, а на встречу с Господом — безоружным.

Если бы дуэль состоялась, у Аугусто не было бы ни малейшего шанса…

— Да, все-таки Хавьер Вальдес был прав, — вздохнула Ассанта. — Он ошибался только в отношении целей твоей служанки, но в общем опыт его не подвел… Жаль, что вы, скорее всего, больше не увидитесь. Или не жаль? Ведь вы с ди Бернарди обвенчаетесь этим летом?

— А что с ним? — без особого интереса спросила Миза, и подавно пропустив мимо ушей вопрос о свадьбе.

— Он оставил дипломатическую службу, родственники, насколько это дошло до нас, отыскали ему в Испании подходящую партию — девочку из богатой семьи. И он остается на родине, — маркиза хохотнула и интимно понизила голос. — Поговаривают, невеста моложе него почти на четверть века, ей то ли четырнадцать, то ли пятнадцать…

— Мадонна, да она младше нашей Фиоренцы!

— При испанском дворе это не редкость, можно даже сказать, что она почти перестарок. Тем более, когда брак настолько выгоден. Если помнишь, меня саму хотели выдать за Раймондо в шестнадцать, впрочем, и ему тогда было всего двадцать, а не под сорок. О, а вот и Жермано.

К ним на балкон вышел невысокий, чуть полноватый молодой человек с глазами томной коровы.

— Синьора! Звали?

— Да, Жермано, я хотела спросить у тебя, как поживает Милена.

— Благодарю вас, насколько я знаю — не жалуется.

— А достаточно ли у нее молока?

Слуга если и удивился, то не выдал эмоций ни единым мускулом лица или взглядом:

— Наверное, синьора. Во всяком случае, худым Карлито не назовешь…

— Как?! — вырвалось у Эртемизы.

Хозяйка и слуга воззрились на нее.

— Карлито, — объяснила Ассанта, — племянника Жермано назвали Карло.

Миза прикрыла глаза и удрученно рассмеялась:

— Видимо, это судьба…

Беседа с Раймондо вышла короткой. Настроенный на рабочий лад, собранный, маркиз в своем кабинете не казался таким «душкой» и дамским угодником, как в салоне жены, но на Эртемизу по-прежнему смотрел с уважением и теплым сочувствием. Она опустила глаза и пробормотала себе под нос:

— Мне неловко докучать вам, Раймондо, но право же, сердце мое подсказывает, что хотя бы так можно исполнить последнее и главное желание Амбретты. Я не была к ней внимательна, как она того заслуживала при жизни, так пусть хоть после смерти она воссоединится с тем, кого все время ждала столь терпеливо и верно. И он… я сужу по его последним словам — Алиссандро хотел бы того же, знай он, что Амбра умрет почти одновременно с ним…

— Эртемиза, — мягко сказал Антинори, — вам не нужно оправдываться за свое волеизъявление, я понимаю вас лучше, чем вы думаете. И не вижу никаких препятствий для этого. Мертвых не приговаривают, у них уже свой прокурор и адвокат… в едином лице…

Миза вскинула на него недоверчивый взгляд, но Раймондо ободряюще кивнул, подтверждая сказанное. Ассанта молчала.

— Лишь одна просьба, — добавил он, провожая их обеих к двери, — не слишком афишировать эти похороны. В глазах общества он должен быть закопан неизвестно где в общей безымянной могиле, как поступают со всеми убитыми или казненными бродягами и преступниками.

— Я поняла вас, — кивнула художница. — Чтобы избежать разорения могилы.

Супруги переглянулись:

— Да нет, — уклончиво ответил маркиз, с трудом сдерживая непонятную улыбку и по очереди целуя им руки. — Не совсем.

Когда женщины вышли, Эртемиза шепотом спросила подругу:

— Что имел в виду Раймондо?

— Я не знаю, — Ассанта сделала невинное лицо.

Претендовать на внука синьора Контадино не собиралась. Она и на похороны поехала лишь после долгих уговоров детей, уж очень расстраивал ее выбор дочери, а теперь она напрямую винила Алиссандро в смерти Амбретты и не хотела даже слышать об их новорожденном сыне, не говоря о том, чтобы его увидеть. «Этот бастард убил мою дочь, вашу сестру! Не смейте и заикаться при мне ни о разбойнике, ни о его ублюдке!» — холодно высказала она Эрнесте и дала подзатыльник дерзкому Оттавио, готовому спорить с нею. Юноша взорвался, отбил от бессилия кулаки о стену и сбежал, но к сборам во Флоренцию возвратился.

В ожидании их приезда из Анкиано и Карло Бианчи — из Пизы, готовясь к похоронам, ди Бернарди и Эртемиза наняли кормилицу для Сандрино: ею и стала подсказанная Ассантой Милена. Когда Миза договорилась с Антинори, всеми остальными вопросами занялся уже Гоффредо. Донья Беатриче не могла без слез смотреть на художницу и ее падчерицу, по очереди укачивавших беспокойного мальчика, покуда в доме не появилась спасительница-Милена, но и наевшись до отвала, маленький Алиссандро плакал, пока его не брали на руки Эртемиза или Фиоренца.

Весть о поимке и гибели знаменитого головореза облетела всю Флоренцию за пару дней. История эта попала даже в печатные издания города, а слухи бродили самые невероятные. В Ареццо его всерьез считали призраком мести, восставшим из могилы, в иных городах Тосканы поговаривали, будто это какой-то вельможа, обвиненный в политических преступлениях и сбежавший из-под стражи, а на родине Алиссандро, в Урбино и его родном Фоссомброне, никто не верил в то, что это был их земляк, сынок не так давно прирезанного в драке Руджеро да Фоссомброни и его жены, забитой тетушки Клары. Там были уверены, что это какой-то оборотень, принимавший в повседневности обличие задиры-Сандро, а в периоды полнолуния — зверя-убийцы.

— Там нотариус, — вполголоса сказал Гоффредо, тихонько входя в спальню к задремавшей с младенцем на руках Эртемизе, — он хотел бы поговорить с тобой, но сначала у меня самого есть к тебе небольшой вопрос…

Она всхлипнула и, зябко поправив шаль, провела ладонью по заспанному лицу. Музыкант заглянул через ее плечо в безмятежное лицо посапывавшего мальчика.

— Дело в твоем трауре, Миза, — сказал он, наклоняясь к ее уху. — Поскольку он закончится только летом, и… Одним словом, я хотел бы, чтобы Алиссандро получил фамилию Бернарди уже сейчас. Если, конечно, ты не против.

Эртемиза качнула бровями:

— Ты в самом деле твердо так решил?

— Конечно, твердо. А ты против?

— Нет, просто я даже не рассчитывала на это. Я думала дать ему фамилию Ломи, когда будут оформлены все нужные бумаги. Если не секрет — почему ты захотел сделать так?

Шеффре засмеялся, давая волю заскучавшим чертикам в глазах, и потер пальцем кончик носа:

— Меня уже принимали за его отца, так стоит ли нарушать устоявшуюся традицию?

— Ну что ж, так тому и быть. Пусть Сандрино станет Бернарди прежде меня, — усмехнулась и Миза. — Присмотришь за ним, пока я поговорю с синьором Кавалли?

Он кивнул и, признавшись, что уже давно забыл, как это делается, немного неуверенно принял у нее маленький сверток.

Еще одним откровением для Эртемизы и Шеффре стало то, что рассказал о молочном брате Карло Бианчи. Когда они проводили умерших в последний путь, а семейство Контадино — назад в Винчи и собрались в доме синьоры Мариано, время удушающих слез сменилось воспоминаниями о былом.

— Как думаешь, Карлито, зачем он все это делал? — не удержалась Миза, придвигаясь поближе к камину: от тяжелого недосыпа ей теперь все время было зябко. — Ты ведь знал его гораздо лучше и дольше, чем я…

Молодой ученый неопределенно повел плечами:

— Дольше — да, но вот лучше ли?.. — задумчиво сказал он, глядя на нее ничуть не померкшими с юношеских лет голубыми глазами. — Мне кажется, он все это время казнил себя за то, что не смог тогда предугадать и остановить подонка…

— Но он-то в чем был виноват? Я сама не хотела его вмешивать и велела Абре не говорить ему ничего, что происходит из-за этих «старцев» в нашем доме. Он ведь бешеный… был.

— Это… видишь ли, сестрица, это сложно объяснить для женщины. Вот синьор Бернарди меня поймет, — он кивнул музыканту, а тот вздохнул. — Джанкарло тоже поймет. Это что-то такое… глубинное, впитанное с молоком матери, мужское. Без этого никак. Распоряжаться своей жизнью и отвечать за тех, кого по собственной воле впустил в нее. Он же, сама помнишь, часто любил говорить: «Meglio vivere un giorno da leone, che cento anni da pecora». Вы с Аброй над ним подшучивали, а он ведь это всерьез.

— Погоди-ка, — в голове Эртемизы промелькнуло одно недавнее воспоминание — из той страшной ночи в сочельник. — Насчет льва… Прошу прощения, я на минуту.

Она поднялась и вышла в свою мастерскую, где быстро отыскала книгу Макиавелли. Увидев ее, Карло удивился:

— Как только этот бред попал к тебе?

— Я и сама не знаю. Случайно, полагаю…

Тут вмешался Гоффредо:

— А в каком возрасте вы ее читали, синьор Бианчи? — с интересом спросил он.

— Не помню! Я не потянул ее дальше пяти первых страниц, — хохотнув, признался Карлито. — Ужасный бред. А вы прочли, Гоффредо?

— Я — да, и тем более теперь мне непонятно, для чего вы делали пометки в тексте.

— Э-э-э… Я? Я не делал там пометок.

Эртемиза раскрыла перед ним одну из почерканных угольным карандашом страниц. Увидев каракули, Карло начал смеяться, удивляя всех пригорюнившихся домочадцев.

— Дай-ка сюда! — полистав книгу, Бианчи еле-еле успокоился: — О господи, нашелся государь! Вот откуда у него взялась вся эта дурь в голове…

— У кого?

— У Алиссандро!

Фиоренца тут же схватила книгу и вцепилась в нее, как коршун в цыпленка, а Эртемиза поняла, что сейчас начнет медленно сходить с ума:

— Карло, он же всегда жаловался на свою неграмотность!

— Да он и был… — Карло безнадежно махнул рукой. — Полуграмотным он был. Выучил я его читать на свою голову еще в детстве, по Библии. Сандро вызубрил ее от корки до корки лучше всякого богослова, а писать он не умел. Только каракулями, как вон там: что слышу, то и карябаю, да еще и шиворот-навыворот. Перед дворней стеснялся, боялся, что если другие слуги узнают — засмеют, будут «ученым» дразнить. Государь! Стянул у меня эту книжку, наверное, и тоже заездил до дыр. Сильно ли поумнеешь от такой литературы? Государь! Ох, прости меня, боже, что над покойником смеюсь! Но повеселил братишка на прощание. Хорошо, что мать уже не узнает обо всех его «государственных делах»… Ох, Сандро, Сандро…

Не сдержался, ткнулся носом в сгиб локтя и мелко затрясся от плача. Шеффре и Джанкарло в смятении отвернулись, а Эртемиза судорожно сглотнула, но слез больше не было.

Когда весь дом уснул, она, в который по счету раз перевернувшись в постели, поняла, что провалиться в спасительный омут грез ей не суждено. Миза оделась потеплее и, прихватив с собой лампаду, спустилась в нетопленую студию. В этом году зима выдалась настолько суровой, что даже могильщики ругались, когда уже вырытую могилу им пришлось расширять для двух гробов, долбя лопатами промерзшую землю.

Постояв перед ненавистным уже холстом, где замерли в бессмысленных позах три фигуры, которые не то боролись, не то собирались заняться каким-то вычурным видом любовных утех, Эртемиза вдруг ясно вспомнила тот момент, когда, впервые приехав с Пьерантонио во Флоренцию, стала разбирать свои вещи, и из какого-то свертка — теперь это так и стояло перед глазами — вывалилась та самая книга. Она тогда разрыдалась и, бросив всё в отчаянии, поручила заниматься этим Абре. А ведь этот сверток уже в самый последний момент сунула ей в руки… ну конечно! Мачеха! Роберта! Эртемиза вскочила:

— Аб… — крикнула было она по старой привычке и тут же захлебнулась, зашептала: — Господи, ты же говорила мне, ты ведь говорила мне тогда, куда девала эту пачку… Абра, помоги, прошу тебя!

— Оставьте вы ее, душенька! Она заслужила свой покой! — грустно посоветовала сидящая на подоконнике рогатая горгулья. — Мачехин сверток Абра положила в сокровенной комнатке старого дома на набережной, под лестницей, где кладовка. Там потом все заставили досками и прочим хламом. Он и поныне там.

— Спасибо тебе, альраун! — вскочила Эртемиза.

«Страхолюд» не скрыл удовольствия, весь так и напыжился, гордый ее искренней благодарностью:

— Да чего уж там! Мы своих не бросаем!

Эртемиза разбудила бедного Джанкарло и выпалила в его удивленные глаза приказ взять сию минуту лошадь, съездить в их старый дом и, заплатив нынешнему хозяину денег за беспокойство, любым способом уговорить его отдать сверток из кладовой. Юный слуга встряхнулся, но спорить не стал (Эртемиза невольно представила себе, как изворчался бы сейчас на его месте Алиссандро) и, взяв из ее рук набитый кошелек, поехал выполнять распоряжение, а вернулся спустя час, когда хозяйку уже трясло от тревоги.

— Мона Миза, можно я не буду повторять того, что мне велел передать вам тот синьор? — взмолился парень, собирая брови домиком и отдавая ей большой холщовый пакет, покрытый пылью и кое-как отчищенный от паутины.

Прижав к груди свое сокровище, Миза вернулась в мастерскую. Она уже знала, что найдет в этом свертке.

Все ее наброски, которые когда-то выгребла из тайника и спрятала от глаз дознавателей обозленная Роберта, теперь легли перед нею. Совсем еще юные, живые Абра и Сандро — смеются, дурачатся, окруженные альраунами, обнимаются, стоя или сидя перед нею. Алиссандро, наигрывающий им на китарроне, а вот он, совсем еще мальчишка, на ее смешных, полных ошибок набросках из амбара. И ее любимая — слуга с кошкой на коленях, в профиль, увлеченный игрой с когтистой лапой лениво огрызающегося зверя. «Вот ты такая же, как мона Миза! — корил его Сандро, поддразнивая хозяйку. — Хвостом лупишь, а с коленей не слезаешь! Эй, да что я такого сказал, мона Миза?! Ладно, я молчу, молчу!»

Закусив губу добела, Эртемиза прикрепила обтрепавшуюся от времени и переездов бумагу вокруг мольберта, и теперь любимые лица друзей смотрели на нее в перевес гнусным рожам ненавистных альраунов, что повылезали из стен. Молча схватила бутылку с лаком и, плеснув прямо на холст, разогнала вязкую прозрачную жидкость по всему полотну. Алиссандро хитро улыбался, готовый сию секунду подмигнуть. Абра с простодушным кокетством пожимала плечом.

«Чего в ней не хватает по сравнению с той, первой?»

«Может быть… отчаяния?..»

Несколько стремительных, жестикулятивных мазков по уже готовому изображению.

Удивленный взгляд мальчишки-слуги на их самом первом, оплаченном ею тремя кваттрино, наброске, а в темных глазах — вопрос: «Что я здесь делаю?!»

Дальше, дальше — уже по памяти, без натурщиков, без подсказок отца, на волне своей боли, торопливо, как будто дышит в спину вся свора Аннуина из сказки Фиоренцы. Allegro! Allegro! И лишь пока танцуешь — живешь. Лишь пока танцуешь ты возле своего мольберта отчаянную гальярду, предводитель Дикой охоты не выпустит стрелу из арбалета ни в тебя, ни в кого-то из тех, кого ты любишь. Presto! Presto!

Заходясь в агонии, с какой уходил из этого мира Сандро. Сжимаясь в агонии, с которой давала Абра жизнь своему сыну. Пытаясь вырваться из агонии, нахлынувшей с кинжальной болью в боку, вырваться и догнать проклятую фелуку… И ничего больше не видеть, не слышать и не чувствовать, кроме всеохватывающей агонии творения. Ты есть начало, ты же есть и финал всего!

Presto!

Она открыла глаза. Кисть выскользнула из перемазанных краской пальцев. Изо рта шел пар, но Миза не ощущала ничего. Ни-че-го.

Над нею высились три фигуры.

Некрасивая, грузная женщина средних лет в золотистом платье и с ее браслетом на руке. В холодной, продуманной ярости наваливается она сбоку от жертвы, мечом кромсая его шею.

Роберта.

Молодая, темноволосая, в одежде служанки и в косынке, сосредоточенно, а вовсе не так весело, как на Мизиных набросках, где они баловались с Сандро, перехватывает руки умерщвляемого врага. Она-то знает, что если сейчас они дадут слабину, мученическая смерть ждет и ее, и хозяйку.

Амбретта.

Страшный, заросший бородой, с закатившимися глазами, брызжущий кровью из рассеченной шеи. Ненавистный. «Даже пес не пошевелит против тебя языком своим!» — крикнула коварная Юдифь Олоферну, когда заманивала его в ловушку.

Аугусто Тацци.

И как подкошенная, без сил, Эртемиза повалилась под мольберт, прямо на пол.

— Больше тебя не побеспокоят ни они, ни он, — объявляясь в ее тягучем темном сне, освещенный сбоку единственной, но яркой лампадой, пообещал мессер да Караваджо и указал сначала на химер, а после — на ее браслет. — Ни я.

Эртемиза с готовностью сняла со своей руки дар Охотницы и протянула его мертвому художнику.

— Нет, — ответил Меризи, избегая прикосновения, — пусть теперь он остается у тебя. Когда-нибудь ты сама передашь его тому, кого изберешь. Если будет такое желание. А теперь спи, моя хорошая!

Увидев ее поутру лежащей на полу в выстуженной мастерской, Шеффре перенес Мизу в спальню и закутал одеялом, а когда она приоткрыла мутные глаза, поцеловал в блеснувший первой серебристой паутинкой висок:

— Спи, спи!

Она проспала двое суток и проснулась лишь от голода. Узнав о том, что хозяйка встала и позавтракала, в столовую вбежали Джанкарло и Беттино. «Синьора! Мона Миза! Вы должны это увидеть!» — наперебой загомонили парни.

Запряженная повозка быстро доставила их на кладбище, и Эртемиза не узнала могилы своих покойных слуг. Посреди ледяной зимы та стояла, заваленная горой свежих цветов. Джанкарло покосился на хозяйку, Беттино схватился за голову со словами «Святый и правый, теперь их стало еще больше!», Миза медленно прикрыла рот ладонью.

— Это то, что имел в виду твой муж, не советуя афишировать место захоронения? — спросила она Ассанту через несколько дней, когда они на карете маркизов Антинори свернули к погосту и еще издалека разглядели захоронение, затерянное в пламенном море осыпающихся на морозе лепестков.

— Ну а чего ты ожидала в отношении того, кто столько лет держал за яйца всех тосканских извращенцев? — в своей беззастенчивой манере откликнулась монастырская подруга юности.

 

Глава четырнадцатая Город туманов

Шесть лет спустя, двадцать седьмого марта 1625 года.

Когда до казни остается какой-то жалкий час, весь мир сжимается до пяти шагов вдоль и двух поперек, теснясь в твоем последнем пристанище — камере для смертников…

Пепе навострил уши, а сердце заколотилось, как шальное.

За дверью послышался звон ключей и скрежет отпираемого замка. Английская стража традиционно пунктуальна: ни минутой раньше, ни минутой позже положенного срока явились тюремщики по душу бродяги Пепе-Растяпы. Цыган мелко затрясся и вдруг, освобожденный от кандалов, в истерическом порыве отплясал вприсядку по темнице, чем изрядно повеселил удивившихся поначалу стражников.

— Ну пошел, пошел! — посмеиваясь, поторопили они его. — Тайбернское дерево пустовать не любит.

Утренний Лондон заволокло холодным туманом.

Процессия выдвинулась из тюрьмы Ньюгейт по известному горожанам маршруту, и повозки с Растяпой, а также еще двадцатью везунчиками нещадно забрасывали тухлыми отбросами, а из окон поливали помоями. Думая о виселице, Пепе позабыл уже и о похищенной когда-то девочке в венецианском квартале, и о костерившей его на чем свет стоит тетке Росарии, и о прочих сородичах, всю жизнь пытавшихся научить его уму-разуму, но так и не преуспевших в этом благом занятии.

За городом промозглый туман понемногу рассеивался. В Тайберне уже вовсю готовились к представлению, торговцы суетились у своих прилавков, а зеваки на разные лады острили и делали ставки, чей висельник спляшет веселее в матушке-петле.

На Тайберн-роуд с повозкой Пепе поравнялся всадник. Сидевший на тонконогом вороном жеребце мужчина лет тридцати пяти — сорока на вид старался не смотреть на приговоренных и поскорее разминуться с жуткой процессией и все же, огибая третий обоз, где везли Растяпу, неожиданно встретился с цыганом взглядом. Глаза его вдруг потеряли присущий им синий цвет и сделались пустыми, как белесый лондонский туман. «Это, видать, лунный бог Алако его глазами посмотрел на меня сейчас!» — подумал тогда Пепе, но всадник толкнул шпорами бока коня и проскакал мимо, в сторону города, лишь дрогнули перья на шляпе да короткий дорожный плащ взметнулся за спиною напоследок, словно бы с пренебрежением отпуская смертнику грехи.

Устроенная из трех соединенных вершинами балок, виселица поджидала своих гостей. Еще немного подразнят разгоряченную ожиданием публику — и в петлях-плодоножках древа смерти созреет новый урожай. «Ведь накаркала мне, старая ведьма!» — недобрым словом помянул Растяпа давно уже почившую тетку.

Было сыро и холодно, как всегда в этих краях.

По устоявшемуся обычаю всем приговоренным надели на головы колпаки. Пепе получил такой, что не возникло ни малейшего сомнения: эти уборы передают по наследству так же, как королевскую корону, да и снимают подчас вместе с головой…

Цыган попал в первую семерку взошедших на эшафот, и тут толпа заколыхалась, расступаясь перед несколькими конниками, однако неожиданные изменения в сценарии казни пришлись публике по вкусу. Оживление зрителей росло по мере того, как лошади, расшвыривая грудью самых медлительных зевак, прокладывали себе дорогу. Так медленно и неуклонно движется в бурном море военная флотилия.

Один из богато разодетых всадников спешился и взбежал по ступенькам к палачу у виселицы.

— В честь коронации его величества, отныне божьей волей короля Англии, Шотландии и Ирландии, Карла Стюарта нынче утром был подписан указ об амнистии всех, кого приговорили к казни сего дня! — зычным голосом провозгласил он на всю площадь, похлопывая себя свернутым в свиток документом по раструбу перчатки. — Повешение заменяется поркой с дальнейшим изгнанием из страны. Король умер — да здравствует новый король!

Пепе стоял, не веря своим ушам, а потом, когда всем им развязали руки, стянул колпак и, сунув его кляпом в рот, засмеялся. «Ведь обманулась, старая ведьма! Обманулась!»

Тем временем всадник, в котором глупый бродяга узрел цыганского бога, заметил на дороге приближавшуюся дуврскую карету. Клочковатый туман все еще мешал ему как следует разглядеть коней и экипаж, однако мужчина узнал его шестым чувством и припустил жеребца быстрее. Лошади заржали, и тогда из окна кареты нетерпеливо выглянула женщина…

Преодолев многие мили от порта Дувра до Лондона, карета свернула на ровный тракт. Кони в упряжке заржали. Эртемиза высунулась в окно, когда Гоффредо уже приблизился, и помахала ему рукой. Он обнял ее прямо с седла, приноравливаясь к ходу экипажа и едва успев придержать шляпу.

— Как вы добрались? Устала?

Торопливо его целуя, она покачала головой:

— Только когда переправлялась через Па-де-Кале. Немного потрепало, ночью был сильный шторм.

Бернарди окликнул кучера и по-английски попросил его остановиться. Только тут недогадливый возница придержал лошадей, давая всаднику возможность спрыгнуть на землю.

— Кажется, я становлюсь суеверным: мне пришлось сейчас проехать по Тайберн-роуд, а там как раз везли ньюгейтских смертников…

Кучер, услыхав его, засмеялся и что-то сказал. Плохо понимавшая местный язык, Эртемиза вопросительно посмотрела на мужа, лицо которого сразу прояснилось.

— Он говорит, с самого рассвета ходили слухи, что из-за предстоящей коронации Карла все приговоренные в стране сегодня будут помилованы, — перевел Шеффре.

— Все хорошо, что хорошо кончается, — ответила она и торопливо позвала его в карету; привязав коня сбоку от экипажа, Бернарди сел к ней, а дуврский кучер щелкнул кнутом. — Ты виделся с моим отцом?

— Да, позавчера. Он очень ждет тебя.

— Ты думаешь?..

— Да я уверен!

Эртемиза вздохнула, ощущая невероятное облегчение. Во время путешествия из Неаполя во Францию, а оттуда — в хмурый Альбион, больше всего она переживала о том, как примет ее отец. Узнав, что дочь и ее семья намерены некоторое время обретаться в Англии, приглашенный Карлом в качестве придворного художника Горацио Ломи отыскал в Лондоне зятя и долго с ним беседовал об Эртемизе, пока еще занятой выполнением контракта в Италии, а когда Шеффре пообещал позаботиться об их встрече, благодарно пожал ему руку. И все же после стольких лет отчуждения Миза страшно волновалась.

— Как он?

— Замечательно. Обе девочки не отходили от него, а когда он увидел Сандрино, то воскликнул: «Так это же вылитый Амур-Победитель Меризи!»

Она не сдержала улыбки удовольствия:

— Ему всегда нравился Алиссандро, а Сандрино — просто его маленькая копия. Как же я по всем вам соскучилась!

— Еще он посмотрел рисунки Пруденции и сказал, что из нее, пожалуй, может выйти толк, ежели ты позволишь ему приложить к этому некоторые усилия…

— Ох, батюшка, каков хитрец! А ты? Чем занимался все это время ты?

Он таинственно улыбнулся и, заигрывая, прикусил губу.

— Нет, ну в самом деле? Фредо! Говори же!

— Это сюрприз, — ответил Бернарди.

Эртемиза сощурилась:

— Тогда я спрошу синьору Каччини и ее мужа. Или Фиоренцу!

— Спроси. Все они знают, что это сюрприз. Но, пожалуй, если к вечеру я сочту, что ты как следует отдохнула с дороги, и ты успеешь собраться в «Блэкфрайерс», тебе удастся узнать кое-что.

— И пожалуйста! — зевнув, сдалась она. — Ты прекрасно знаешь, что коли уж я лягу спать, добудитесь вы меня не ранее, чем… э-э-э… а какой сегодня день недели?

— Четверг, — с веселым смехом подсказал Шеффре, целуя ее руку.

— Ну что ж, если я усну сегодня, в следующий раз мы увидимся только в субботу.

Несмотря на все заверения, любопытство не позволило ей проспать интригу, но к моменту пробуждения в их доме не было уже никого, кроме нее и служанки, которая говорила и понимала итальянский в той же мере, что и Эртемиза — английский. На туалетном столике лежала записка, почерком Гоффредо гласившая: «После — спускайся к карете, которая тебя ждет». Служанка помогла ей надеть наряд, сшитый в сдержанной нордической манере, и Эртемиза оглядела себя в зеркале, любуясь мягкими складками элегантного бархатного костюма того самого насыщенно-синего оттенка, что всегда был ей к лицу. В моде она смыслила мало и дома всегда полагалась на знания своей портнихи, однако то, что она увидела в отражении сейчас, ей понравилось не меньше. Английская швея, как видно, учла и ее положение, настолько изящно прикрыв баской пока еще только-только обозначившийся животик, что художница выглядела теперь, пожалуй, даже стройнее, чем когда бы то ни было прежде. Руки, как всегда для таких выходов, пришлось прятать в черные перчатки, из-за чего на родине за нею давно уже закрепилось прозвище Mistress-in-nero.

Карета и в самом деле ждала на подъездной дорожке у дома. В городе накрапывал мелкий дождик.

— В «Блэкфрайерс», насколько я понимаю, — сказала Эртемиза на ломаном английском, кучер на ломаном итальянском ответил, что всё знает, и вскоре они оказались у высокого здания с прозрачной крышей, окруженного множеством карет, крытых повозок и толпами стекающихся отовсюду людей.

Зябко кутаясь в белое манто, Миза шагнула на застеленную досками дорогу. Идти пришлось, перескакивая вместе с другими прохожими с настила на настил и придерживая повыше подол, чтобы не перепачкаться грязной жижей, в которую из-за непогоды превратились все подходы к строению. Привычной к вымощенным камнем флорентийским, римским и неаполитанским площадям, ей было странно видеть слякоть вокруг здания королевского театра.

— Миза! — донесся откуда-то голос, знакомый ей с самого рождения.

Она отвлеклась от изучения земли под ногами и стала озираться в потемках. И тут ее взяли за руку.

— Миза…

Горацио растерянно и по-детски робко смотрел на нее. Эртемиза выдохнула, прикрыла глаза.

— Здравствуйте… — сказала она; он развел руки, и, на мгновение замешкавшись, Миза стремительно его обняла. — Здравствуйте, отец!

— Прости меня, Миза, — попросил он, целуя ее в щеки.

— Да, да, да! — горячо ответила она.

А потом, уже внутри театра, их окружили знакомые лица.

— Ассанта?

— Да, дорогая моя. И Раймондо! Вот он.

— Рад видеть вас, Эртемиза!

— Франческа! Джованни! О, синьор Галилей! Дядюшка Аурелио! О, боже! Вы все здесь, неужели я не сплю?! Девочки! Сандро!

— Мы не столь бесчеловечны, моя милая, чтобы являться к тебе во сне! С тебя станется в таком случае остаться во сне насовсем.

— Ассанта, как обычно, внезапна в своих умозаключениях и скромна в прогнозах.

— Да, дорогой, я очень реалистично оцениваю нашу роль в жизни этой синьоры. Не так ли, Миза?

Та посмотрела по сторонам, пытаясь отыскать взглядом Шеффре, но ее тут же увлекли на балкон слева от сцены. Ассанта показывала ложу, в которую обещал прибыть его величество новый король Англии, Франческа, извинившись, куда-то удалилась вслед за мужем, а Галилео сел у самых перил балкона на скамейку.

И с появлением в «Блэкфрайерсе» его величества началась комедия-балет Франчески Каччини, премьера которого состоялась еще зимой во Флоренции. Музыкальный спектакль «Освобождение Руджеро» был столь неожидан и не похож ни на что, созданное кем-либо прежде, что на родине и в Варшаве, откуда прибыл польский король Владислав IV, его ждал оглушительный успех. Эртемиза видела оперу впервые, но теперь поняла, что, в дополнение к прочему, вызвало такой фурор вокруг «Руджеро»: роль Мелиссы, спрятавшись, как обычно, под венецианской маской и псевдонимом Кукушонок, исполняла Фиоренца, и это было самое чистое и звонкое меццо-сопрано, которое когда-либо слышали в Тоскане. Англичане аплодировали ничуть не тише, и девушка, выходя на поклон вместе с другими певцами, взглянула из-под маски на балкон Эртемизы. И тут Франческа Каччини, поклонившись ложе Карла и зрителям, пригласила на сцену «своего коллегу и лучшего друга», который оказал ей неоценимую помощь в постановках этого спектакля, а также хотел бы внести свой вклад в чествование нового правителя, впервые исполнив перед ним симфонию собственного сочинения. Эртемиза ощутила, как испытующе смотрит на нее сидящая подле Ассанта, а когда снова перевела взор на сцену, увидела стоявшего перед оркестром мужа.

— Я отдаю на ваш суд то, что принимало свое нынешнее обличие в течение шести лет, — негромко и очень просто сказал он по-итальянски. — Не знаю еще, что из этого получилось, но называться оно захотело не совсем обычно. Эта небольшая вещица называется «Горькая полынь», и она — то немногое, в чем я могу выразить свою бесконечную благодарность одному прекрасному человеку.

Эртемиза тихо ахнула, а отец сжал ее локоть и молча указал глазами на сцену, где сейчас, приложив к щеке скрипку так, словно это была рука любимой женщины, ди Бернарди поднял смычок.

И полилась музыка. И это была самая чудесная мелодия, которую когда-либо в самом лучшем из снов слышала Эртемиза. Она то стихала в оркестре за спиной создателя, то вдруг снова напирала, раздвигая невидимые преграды подобно тому, как распускается набирающий цвет бутон, от нее хотелось и плакать, и смеяться, и невыносимо трепетные — и печальные, и радостные — переживания снова трогали душу, точно это происходило впервые. Это была симфония запредельного мира светил, которую когда-то, давным-давно, не успел пообещать ей венецианский учитель музыки, но которую сотворил флорентийский композитор…

А когда унялось волшебное vertigo, Эртемиза поняла, что стоит на мосту над Темзой в объятиях Бернарди, и сверху на них сеется нудный ночной дождик Лондона.

— Я люблю тебя…

— А я — тебя, — с вызовом откликнулся Шеффре.