— Ну и везет же тебе, Микола, — плескаясь у рукомойника, говорит бульдозерист Брага голому по пояс Миколе Египте, который стучит краником, разбрызгивая во все стороны воду.

— В чем же это мне так везет, Левко Иванович?

— Ну как же, тебя, собрата моего по труду, прораб товарищ Красуля посылает сегодня со скрепером на другой объект, прямо в Тарасовку.

— Ну и что?

— А то, что поедешь и будешь себе песни в дороге распевать! А после обеда вдруг окажется, что твой скрепер как раз нужен нам здесь. И тебе придется возвращаться. Так себе прогулочка в полста километров в будний день. Не каждому выпадает такой дурняк.

— А мне-то что! — сверкает Египта молодыми белыми зубами. — Порожняком? Начальству виднее. Мне хоть ветер гонять, только бы платили.

— То-то же! Слушаю тебя и вижу — парень ты не промах. Только смотри, друг, не упусти еще один шанс…

— Это вы насчет па «налево»? — хохочет Египта.

— Ох, и догадлив же ты! Цыганская у тебя натура, хлопец! Глину!.. Эту глину кое-кто с канала бабам в Марьевку возит, они сейчас как раз хаты обмазывают…

— Глиной промышлять — это я еще не пробовал. А пожалуй, стоит рискнуть, — смачно приговаривает Египта. — Только сами же потом возьмете меня за душу как председатель товарищеского суда!

А Брага будто и не слышит, продолжает свое:

— Да смотри не проторгуйся, не продешеви. Не то мне будет стыдно, что собрат мой по работе за гроши нашу глину отдает. Это ведь не просто какие-нибудь, а первородные киммерийские глины — геологи могут засвидетельствовать.

— Скажите! А я и не знал!

— Однако же и теток зря не обманывай, набирай ковши пополнее, глины на планете хватит.

— Не на глине, так на земельке, а дельце проверну, — жуликовато ухмыляется Египта. — И постараюсь не попасться ни обехаэсовцам, ни своему родному начальству. Сами же тогда устроите над Египтой товарищеское судилище под лозунгом «Позор леваку!». А разве ж я виноват, что я сроду левак?

— Ты не левак.

— А кто же, винтик?

— Когда-то были винтики…

— Ну, не винтик, так, скажем, карданный вал.

— Мы с тобой строители, Микола, люди, которые созидают, — вот в чем дело…

— Что же, от этого мы лучше?

— Ну, лучше не лучше, а не может человек, который строит магканал, создает что-то великое, вести себя как пигмей.

— Сильно сказано!

— А ты отойди-ка, дай место девушке, — говорит Брага, кивнув на Лину, которая с полотенцем через плечо вышла из вагончика и терпеливо дожидалась своей очереди за спиной у Египты.

— А, и ты уже встала! — воскликнул Египта и, сверкнув озорной своей усмешкой, отступил, пропуская девушку к умывальнику. — Бедненькая! У папы-мамы спала бы, в постельке понеживалась, а тут еще и солнце не взошло, а ты уже на ногах вместе с нами, варварами.

— А почему вы варвары? — спрашивает Лина, принимаясь чистить зубы.

— Ну как почему?.. Без всяких тонкостей, без церемоний. Порой и выругаешься по-простому, по-рабочему.

— А вы не ругайтесь. И почему это ругаться — значит, по-рабочему? Просто отсутствие элементарной культуры. Вон Левко Иванович не ругается, я ни разу не слыхала.

— Ругаюсь. Да еще как… Только больше про себя, в душе, — буркнул Брага и, натянув после умывания замасленную гимнастерку, отправился к бульдозеру.

А Египта, свернув к вагончикам, не упустил случая ущипнуть мимоходом девушку за ребрышко, и хоть она и отмахнулась от него с негодованием, однако гнев ее был явно преувеличен.

Дома она и в самом деле еще спала бы, а здесь встает с рассветом — сама жизнь поднимает, — трудовой день строителей канала начинается рано. Работы ведутся далеко в степи, между пикетами, которые расставляла и Лина.

Нельзя сказать, чтобы Лине так уж нравилось ежедневно глотать здесь поднятую бульдозерами пылищу и обжигать на сухих ветрах свое белое личико. Да и не так-то приятно девушке, вскочив спозаранок, спешить к умывальнику, где уже до тебя изрядно набрызгано, везде мыльная пена, а к кранику и не протолкнешься сквозь голые мужские спины да жилистые темные затылки, и не такое это большое удовольствие, нажарившись на солнце, проголодавшись, выстаивать в обеденный перерыв очередь у окошечка котлопункта (и словечко-то какое выдумали управленческие крысы: котлопункт!); дадут тебе на алюминиевый поднос порцию жирного переболтанного борща или супа, сядешь под навесом за один из грубо сколоченных самодельных столов, и, пока обедаешь, над тобой беспрерывно роятся голодные степные мухи. Многого не хватает здесь из привычного тебе комфорта, можешь только мечтать сейчас о душе, сооруженном дома для тебя отцом, нет и еще кое-чего, что должно бы быть… Вот уже и вода кончается, еле-еле каплет из краника, механизаторы всю выплескали до тебя.

И все же именно здесь, среди этих строительных неурядиц, Лина впервые в жизни почувствовала, что она нужна людям, каждым нервом своим ощутила, как начинает жить полноценной, а не растительной, не оранжерейной жизнью.

На труд у нее свой взгляд. Не так уж она наивна, чтобы думать: еще одно сооружение, канал этот — и все станут счастливыми. Не в этом дело. Человек напоминает ей парус, которому непременно нужен и простор и ветер. В безделье поник он, нет его… А тут он полон — грудью вперед летит сквозь жизнь! И пусть обгорает, шелушится тут лицо, пусть трескаются губы, но здесь ты неотделима от тех, кому трудно, и хоть работа твоя несложна — размерять с Василинкой да с мастером-гидротехником стометровые отрезки трассы, расставлять пикеты, — однако же и эта простая работа кем-то должна быть сделана — без твоих пикетов дело не пойдет.

Солнце вылезло из-за горизонта, красное, нежаркое, заблестело на металлических боках механизмов, сбившихся беспорядочным стадом возле штабного вагончика: опять там какая-то задержка… Механизаторы вместо утренней гимнастики ссорятся с прорабом, бранят механика, и даже Брага Левко Иванович, человек мирного, покладистого нрава, сейчас не очень-то выбирает слова, клеймя нераспорядительность начальников. Как всегда в таких случаях, механик выдумал себе дело и исчез, умчался в Брылевку, поэтому весь шквал возмущения за простой вынужден был принять на себя прораб товарищ Красуля. Он тут не ночевал, ездил к молодой жене, а теперь, чувствуя вину, что не позаботился своевременно о доставке горючего и смазочных материалов, суетится между людьми. Втянув голову в щуплые плечи, он то и дело виновато огрызается, а сам, наверное, думает: «Ну вас всех к чертям! Когда уже я вырвусь отсюда на какую-нибудь стройку поспокойнее или в город со своею Ниночкой-лаборанткой (оба они заочно учатся в институте)…» Левко Иванович видит его насквозь, угадывает его мысли, поэтому прямо в глаза бросает Красуле:

— Делаешь все кое-как, а ведь еще молодой! Служишь будто частной фирме, вместо того чтобы вкладывать душу!

Красуля огрызается:

— Не напасешься души!

— Ну да, если душа воробьиная!

Лина, вооружившись пестрой рейкой, подходит к толпе, и механизаторы, на мгновение прекратив ссору, подзуживают и ее:

— А ну-ка, по плечам его, Лина, рейкой за простой! Из-за того, что он у своей Ниночки гостил, сколько человеко-часов теряем!

— Ей волноваться нечего, у нее ставка, — бросает в адрес Лины Египта, уже приготовивший свой скрепер в дорогу.

Лина промолчала, однако в душе не согласилась с его словами. Она чувствовала, что вся эта неразбериха и в ней вызывает раздражение, так и хочется крикнуть вместе с Брагой прорабу в глаза: «Где же твоя совесть? Почему ты не побеспокоился? Как же это получается, что рядовые механизаторы болеют за дело больше, чем ты?»

Египта, сняв кепку, приветливо машет ею Лине на прощание, просит не забывать и обещает привезти из Тарасовки полный ковш абрикосов… Чудной этот Египта. Что-то есть в нем беспечно-разудалое, бесшабашное. Недаром о нем и на стройке говорят: «Брось Египту в море — вынырнет с рыбой в зубах!» Ковш абрикосов привезет… Подшучивает, конечно, а вообще-то он такой — может что угодно добыть, повсюду у него знакомые, приятели, друзья, за официантками по степным чайным увивается, хотя всем известно, что уже платит алименты какой-то на Северном Донце, где раньше работал… Верный своим привычкам, Египта не пропустит никакого мало-мальски удобного случая закалымить, взять левый заказ, и не боится ни прораба, ни механика, которые, кажется, и сами потакают ему. Единственно, чего Египта побаивается, так это товарищеского суда, по воле механизаторов возглавляемого Левком Ивановичем Брагой. Левко Иванович постоянно держит Египту на прицеле, и за одну его недавнюю историю, не совсем красивую, при всех предупредил:

— Хотя ты, Египта, и механизатор широкого профиля, на всех машинах богом себя чувствуешь, но держись: еще один левак — и вылетишь в космос!

Египта выехал, прогрохотал скрепером, и хоть не в космос он держит путь, а только в Тарасовку, где строится хозяйственный канал, однако Лина чувствует, что отныне ей будет не хватать озорных усмешек парня, грубоватых его шуток и тех маленьких стычек с ним, когда он дает волю рукам, а ей приходится отбиваться.

Наконец привезли горючее и смазочные материалы, прораб повеселел, и все механизаторы оживились. Брага, заправив горючим свой робот, уже с просветленным лицом испытывает, хорошо ли работают его железные мускулы.

Степь наполняется грохотом машин, один за другим отправляются механизаторы к месту работы. И Лина с Василинкой тоже торопятся на свои места — и они ведь не последние спицы в этом огромном трудовом колесе, разве ж не их вешки дают простор для работы механизмов, указывают верное направление каналу? От железобетонного низенького столбика-репера, воткнутого в землю еще кем-то до тебя, ведешь ты линию канала, тянешь ее вперед и через каждые сто метров выставляешь свою пестренькую веху. Под ногами стерня или трава тонконог, виноградник или заросли полыни и чертополоха, а ты шаг за шагом отмеряешь землю, начиная от реперного столбика. И там, где проходишь сегодня ты, завтра уже будут в разгаре земляные работы. Брага, бригадир бульдозеристов, будет перекрывать со своей бригадой нормы, а еще чуть позже в свежевырытом русле заголубеет днепровская вода. Вода уже заполнила русло на головных участках канала, уже подведена к какому-то там километру, и туда съезжаются по праздникам колхозники из степных районов посмотреть на нее, полюбоваться, как на диво, на самую обыкновенную, еще мутную от глины воду.

Вот так и идешь ты пикетажисткой по сухой степи, как бы ведя за собой будущую, еще незримую воду, царапаешь голые загорелые икры чертополохом, жаришься на солнце. И никаких тебе событий, разве иногда мастер, раздражительный, но, в сущности, добрый старичок Анатолий Петрович, позволит взглянуть в окуляр нивелира, чтобы приучалась, а потом сам же и оттолкнет, выверит еще раз перед тем, как скрипуче закричать бульдозеристу: «Давай!»

Стрелой тянется магистральный канал на юг в сухие, испокон веков безводные степи. Придет время, и устремится вода за самый Перекоп, до каких-то крымских Семи Колодезей, которые только называются так громко, а на самом деле воду туда и до сих пор привозят цистернами. Там, где природа забыла речку проложить, сейчас волею людей рождается новая река, с той только разницей, что не петляет она по степи, а проложена по линейке, хотя водой будет не беднее, чем Ворскла, или Сула, или даже Южный Буг. На всех географических картах твоей родины появится эта речка, какую сегодня вместе с бульдозеристами строишь немножечко и ты.

На днях проведать Лину приезжал отец, интересовался, как она тут живет. На этот раз не было ни угроз, ни упрашиваний. Постаревший и поникший, стоял он перед дочкой, а потом светил своей сединой в жарком вагончике, присев на краешек твердого матраца, на котором она спит. Лине стало даже жаль отца, такого покорного и внезапно состарившегося: за это, она чувствовала, часть вины ложится и на нее. Как баловал он когда-то ее маленькую, с какой радостью, вернувшись со службы, брал на руки! Лине тогда и в голову не могло прийти, что ее отец, такой сильный и черноволосый, когда-то вот так состарится и поседеет. Казалось, он всегда будет в добром здоровье, с голосом весело-грозным и при оружии. Однажды там, на Севере, во время пурги, она в трех шагах от дома неожиданно заблудилась, — ох, какую он тогда поднял стрельбу! Всех поставил на ноги, сколько ракет было выпущено в метель, в бушевавшую снежную вьюгу, хотя Лина в это время уже сидела в теплом помещении у одной знакомой. А в другой раз, когда Лина играла с детьми возле упряжки ездовых собак, лежавших у барака, одна девочка чего-то испугалась и закричала, а отцу показалось, что это голос Лины, что собаки набросились на детей (иногда и такие случаи бывали). Он выскочил на крыльцо с пистолетом в руке и сгоряча перестрелял на месте всех собак… Почему-то подобные случаи стали чаще вспоминаться Лине после того, как она очутилась здесь, на канале. Она как будто только теперь стала замечать отцовскую самозабвенную любовь к ней, так же, как только тут, среди опаленных солнцем степей, Лина, кажется, впервые по-настоящему поняла, что и там, на Крайнем Севере, была не только стужа да пурга, от которой леденеет душа, не только мхи да уродливо скрученные низкорослые березы, но и краса белых летних ночей, когда молодые солдаты, сменившись с постов, среди ночи натягивали сетку и играли в волейбол! Болельщица-девчушка, она делала для них бумажные розы, дарила команде победителей букетики этих белых безжизненных цветов. И был там среди бойцов один смуглый, чем-то немножко похожий на Египту, и она была по-детски чуточку в него влюблена…

Здесь же, на канале, отец казался тихим и смирным, на ее расспросы про гладиолусы признался, что теперь за ними ухаживает он сам, потом, отозвав в сторону мастера, расспрашивал его о Лине, о том, как она работает, как живет и с кем дружит, перед прорабом и кухарками постарался замолвить за нее словечко, Лине даже неловко было за его совершенно ненужные хлопоты. Побеседовал отец и с Левком Ивановичем Брагой, почувствовав, видимо, что бригадир пользуется всеобщим уважением. Что ему говорил отец, Лина не разобрала, слышала только ответ Браги, твердый, успокоительный:

— О дочке, товарищ майор, не беспокойтесь. И сама здорова, и в здоровый коллектив попала. В обиду не дадим.

Жене Левка Ивановича, поварихе на котлопункте, отец Лины понравился своею рассудительностью и серьезным взглядом на жизнь. Когда отец уехал, она Лине даже нотацию по-дружески прочитала:

— Ты, девушка, на отца не очень фыркай. Говорят, ты чуть не отреклась от него? Было у нас такое время, когда дети от родителей отрекались… Какой там он ни есть, но тебе отец, и роднее его нет никого у тебя на свете.

Лине тогда стало немного стыдно от справедливых укоров Бражихи — в самом деле, как это она, которую отец так бережно растил и лелеял, выпорхнула теперь из дому и за все отплатила ему только упрямством и даже пренебрежением? А ведь чтобы вот так хорохориться, упрямиться, отвернуться, для этого много ума не надо. В чем-то он отстал, чего-то недопонимает, в чем-то ты с ним не совсем согласна. Так ты, как дочь, помоги ему, борись за своего отца, добейся, чтобы он поднялся, если жизнь его покорежила, изломала! Да, в нем немало есть такого, что неприемлемо для тебя, но разве только в нем? А в тебе самой? А в Миколе Египте? Вот Египта вовсе только начинает жить, а сколько уже ты находишь в нем такого, с чем душа никогда не сможет примириться! Так борись, искореняй из своей и из их душ ненужный бурьян, чтоб стали они настоящими людьми!.. «Только не донкихотство ли это с моей стороны?!» — подумала Лина и улыбнулась про себя.

Неподалеку работает Брага — впереди своей бригады роет, разгребает, разрыхляет землю. Спроси у него о таких вещах, скажет, что у него сейчас только одна цель: переработать определенное количество грунта. Целыми часами не отрывается он от рычагов, работает упорно, сосредоточенно, гоняет и гоняет свою машину взад и вперед, прорубает траншеи, набрав грунта на полный нож, то выталкивает его на откос, то на повышенной скорости пикирует, возвращаясь снова на прежнее место. Словно прикованный к своему железному роботу, повторяет он одну и ту же операцию множество раз, привычно, методически. Кажется, что и сам он одуревает от грохота и скрежета горячего железа, которое оседлал. Только уже вдоволь наработавшись, остановит бульдозер на валу, выйдет из него в одной майке, в жестких, запыленных, из какой-то чертовой кожи штанах, и тогда вдруг оживет, улыбнется девчатам:

— Ну, когда же ты, Лина, убежишь отсюда? Никак не могу понять, чего ты до сих пор здесь?

Василинка тихонько прыскает на шутки брата, а Лина отвечает бригадиру в тон:

— А вы почему не убегаете?

— Что я? Шесть классов да седьмой коридор за плечами — с этим, голубка, далеко не убежишь.

— Нам бы столько перечитать, как ты, — заметила Василинка и пояснила подруге: — Зимой целые ночи просиживает над книжками… Даже Плутарха читает.

— Все больше вот про этого болвана книжки да про подобные ему создания, — говорит Брага, кивая в сторону своего бульдозера, и даже толкает его слегка в гусеницу. — Болван, лентяй, а вот никак не могу его бросить!

«Болван, увалень, робот безмозглый» — такими и подобными прозвищами обычно награждает Брага свой бульдозер, хотя надо быть просто глухим, чтобы в его голосе при этом не уловить более глубокую, затаенно дружескую интонацию.

Достав замасленную помятую пачку сигарет «Верховина» (Левко Иванович предпочитает этот сорт за его крепость), закуривает и снова продолжает свое:

— Робот несчастный — это он меня в эту канальскую историю втянул да его предшественники. Еще мальчишкой, как только первый «фордзон» появился в селе — вот когда я погиб, девчата. Если бы не та встреча, давно был бы где-нибудь завгаром или кладовщиком. А вот с тех пор и пошло: тракторы, бульдозеры, тягачи, канавокопатели… Из-за канавокопателя, можно сказать, жену-партизанку нашел, известную вам отважную и решительную особу. Вы же слышите, сколько она мне каждый день указаний дает. Взяли с нею такой в жизни разбег, что никак остановиться не можем, кочуем, а хлопцы, казаки мои, уже четвертую школу меняют.

При упоминании о сыновьях голос Браги сразу становится мягче, ласковее.

— Полещуки они у меня, росли у матери среди болот да лесов, хоть отец коренной степняк. Когда забирал их сюда, думал: привыкнут ли к степи? А привез: «О, говорят, тату, хорошо и тут!» — «А чем же вам хорошо? Ежевики, орехов лесных нет». — «Зато здесь много неба…» Смешные!

— Дядько бригадир! — зовет Кузьма Осадчий, остановив свой бульдозер неподалеку и вылезая из кабины. — Мой что-то покашливает…

— Грипп азиатский? Или что там у него?

Левко Иванович направляется к бегемоту Кузьмы.

— Загадочный тип, — разводит руками хлопец, — как будто и гоняю, выжимаю из него все, а дела меньше, чем у вас!

— А ты без толку не гоняй. Потому что он хоть и робот, а тоже кое-что понимает, — начинает растолковывать Левко Иванович. — Когда набираешь грунт на нож, прислушивайся к работе двигателя. Как только почувствуешь, что он начинает терять мощность — довольно. Наверстывай на другом; когда возвращаешься на рабочее место, переключайся на максимальную скорость. Как раз на этих, на холостых ходах нужные минуты и сэкономишь.

— Вот оно что!

— А ты как думал… Да еще перед работой, с утра повнимательнее узлы осматривай, ослабевшие винты закрепи, а то я видел, как вы, молодые, все хип-хап, все бегом, сел за рычаги — и айда, лишь бы скорее в забой…

Так переговариваясь, они принимаются вдвоем осматривать еще совсем новый бульдозер Кузьмы. Левко Иванович, в поисках повреждения, сам залезает в кабину, и вскоре бульдозер уже снова грохочет. Кузьма, подпрыгнув, взбирается на его железный хребет, а Брага, передав ему рычаги, идет к своему агрегату. С лязгом и скрежетом врезается он в слежавшийся грунт, выбирает его, все больше углубляясь, добирается наконец до тех киммерийских глин, что залегают под травами этой степи мощным горизонтом.

С Левком Ивановичем девушки встретятся теперь уже во время обеда, когда в толпе других бульдозеристов с подносом в руках он будет стоять в очереди к окошечку, то бишь к котлопункту. Прошло время, когда не было этого котлопункта и механизаторам приходилось есть всухомятку или ватагами ездить по селам в поисках горячего обеда. Теперь прогресс, пахнет поджаркой, а над окошечком выдачи на куске ватмана красуется еще и написанная тушью крылатая мораль для работяг: «Ничто нам не стоит так дешево и ничто не ценится так дорого, как вежливость!»

— Это ты здорово загнула! — восхищенно сказал Лине Египта, когда впервые прочитал написанный ею плакат.

— Это не я, это Сервантес сказал, автор «Дон Кихота», — пояснила она Египте, а он засмеялся:

— Ты и сама у нас как Дон Кихот!

Что он имел в виду? Что она такая длинная и худая, как Рыцарь печального образа? Или он считает, что самостоятельную жизнь свою она начинает борьбой с ветряными мельницами? Но как бы там ни было, а призыв к вежливости, написанный ее рукой, висит на этом бойком месте, и от нечего делать его читают, хотя, по правде говоря, именно под этой надписью, в тесноте, в сутолоке, и возникают чаще всего ссоры.

Правда, сегодня здесь довольно спокойно, потому что нет Египты, некому задирать, даже Левко Иванович отметил его отсутствие:

— Вишь, нет Египты, и как тихо, даже скучно. Никто не лезет без очереди. А он себе распродал глину да угощается у какой-нибудь бабенки, уминает пышные вареники с вишнями.

Из окошка на голос мужа отзывается Бражиха, стоявшая на выдаче:

— О, слышу, мой партизан явился.

Брага веселеет.

— Что там сегодня, женушка? Борщ с молодой курятинкой? Наконец-то!

— Сегодня как раз твой любимый суп гороховый…

— То все на макаронах сидели, а теперь горох да горох зарядили… Нет, хватит с меня такой жизни! До Семи Колодезей добью, а там баста! Дураков нет. Дальше пускай сыновья роют, а нам даешь пенсию. Финский особнячок на берегу моря сооружу, под окнами — синева морская, виноградником займусь, помидорами, огурчиками, на досуге стану читать тебе, женушка, в холодочке курортную газету «За бронзовый загар»…

Бражиха сосредоточенно орудует черпаком, но сурово сомкнутые губы ее невольно вздрагивают в улыбке. Не впервые ей слышать от мужа эту песню. Еще в Каховке слышала: «Построю и больше не буду». И на Ингульце слышала: «Брошу, к чертям, кладовщиком или завгаром пойду…» А после того снова, как цыган, перекочевал сюда и ее потащил, чтобы вдвоем пробиваться к этим легендарным, никогда не виденным ею Семи Колодезям. Слушая мужа, она и о деле не забывает:

— Забирай, муженек, компот да освобождай место.

Обедает Брага за одним столом с сестрой и с Линой. Под навесом, где стоят столики, тесно — тут толкаются, смачно хлебают, утираются ладонями, всюду Лина видит замызганные майки, перепревшие от пота безрукавки, видит простые трудовые лица, лоснящиеся потом, темные от загара шеи, которые уже и солнце не берет. Вот громко чавкает бульдозерист Закарлюка, молча с жадностью тянут из мисок другие механизаторы: Волкодав, Штанько, Барыльченко, Фисунов; рядом с Линой примостился усатый Куцевол, и она совсем близко видит руки с толстыми короткими пальцами, на которых пообломаны ногти. Такие же руки и у Левка Ивановича, они огрубели, сплошь покрыты ссадинами. Лину в первые дни все это коробило, а теперь ей даже как-то уютно среди этих плеч, лиц, приятно класть свои тонкие усталые руки рядом с их огрубевшими в работе, натруженными на рычагах руками. «Разве же не в них, не в этих руках, — думает она, — вся сила и богатство трудового человека, который добывает ими не только свой хлеб, но еще и возможность ни перед кем не заискивать, не криводушничать? Именно они, эти руки в ссадинах, дают человеку право жить без лжи, без угодничества, без всего такого…»

Брага ест молча, серьезно, лицо его продублено ветром и солнцем, а около прищуренных глаз уже лучатся морщинки — свидетели нелегкой, видно, жизни. «Сколько живу, все на передовой, потому что тут человеку самая большая выгода, — как-то пошутил он. — И место тепленькое, и никто на него не позарится…»

На строительстве у него место не просто тепленькое, а прямо-таки горячее — в одежду, тело въелась степная пыль, майка на широких плечах прокипела солью, потом, мазутом. Тетка Катерина порой даже оправдывается за эту его майку перед девушками:

— Ей-же-ей, через день стираю! А только смену отработает — снова такая же.

Всем здесь известно, что во время войны их бригадир был подрывником в партизанском соединении, принимал участие в героических рейдах в североукраинских и белорусских лесах, и жена его, эта тетка Катерина, тоже оттуда, из Полесья, и тоже бывшая партизанка.

Съев суп, Левко Иванович принимается за макароны с котлетами, которые попались ему до черноты пережаренные.

— Поштурмуем теперь эту жужелицу, — говорит он и кричит к выдаче: — Жена! Забыла свежих помидорчиков положить!

— В Брылевке помидоры, — слышится оттуда.

— Тогда огурчиков…

— Огурчики в степи. Начснаб не насобирал.

— Помидоры где-то перезревают, огурчики желтеют, а вы…

— Ешь, муженек, и не привередничай!

Брага сокрушенно качает головой.

— Точнехонько как в той притче: ребенок хлеба просит, а мать: «Воды выпей». — «Не хочу воды». — «А, постреленок, трясця твоей матери, ты еще перебирать?» Дайте книгу жалоб, я благодарность вам запишу.

— Не к нам, к начальнику рабснабжения все претензии, — отрезает вторая кухарка.

— Сколько ни критикуют того начальника рабснабжения, а с него что с гуся вода, — говорит Василинка, как всегда с бесконечным эпическим спокойствием.

Лину всякий раз поражает в ней это спокойствие, уравновешенность. Василинка и делает все без суеты, и разговор ведет неторопливо, и обедает без спешки, она как будто и Линину нервозность утихомиривает своею степенностью, успокаивает ровной, тихой улыбкой и здоровым взглядом на мир.

— Вот она, наша с тобой жизнь, Куцевол, — принимаясь за компот, говорит Брага товарищу, который на это только шевельнул ржавопроволочными усами. — Вот куда загнала нас с тобой погоня за длинным рублем!

— Не наговаривайте на себя, Левко Иванович, — усмехнулась Лина, которая не впервые уже слышит об этом длинном рубле.

— Не веришь? Слышите, она думает, что чистой воды романтика нас сюда привела. Вот они, герои, степная гвардия, так она думает о нас. Даже жилы трещат у Браги, так он рвется вперед, чтобы побыстрее своим роботом снести Турецкий вал и дать воду степям. Еще раз взять штурмом Перекоп: отец брал тот, а сын этот! А герои твои, девушка, в это время думают о том, что завтра получка да что после нее хорошо было бы в Копани в чайную шугануть… Разве не так, Барыльченко? — обращается Брага к угрюмому бульдозеристу, обедающему за соседним столиком. — Правду ведь я говорю, что длинный рубль нас сюда привел?

— Я не слыхал.

— А ты, Кузьма?

Кузьма Осадчий, смачно уплетая за обе щеки свой горох, отрицательно вертит головой, расплывается над миской в ухмылке:

— Вы меня, дядько бригадир, на этом не купите, — и продолжает хлебать дальше.

У него сегодня хорошее настроение. Не оставляет это настроение Кузьму с того самого дня, как парень, совершенно освободившись из-под отцовской опеки (отца его перевели бригадиром на хозяйственный канал), самостоятельно сел на бульдозер, с «отцовской шеи на железную перелез», как выразился по этому поводу Египта. Правда, с новым бульдозером Кузьма еще не совсем освоился, справляется с ним пока с горем пополам, но все же справляется и норму, хоть с большой натугой, выполняет.

— Смотрите, чей это бульдозер угнали? — кричит вдруг от крайнего стола Супрун, водитель тягача. — Кузьма, твой!

И хоть Кузьму на этом ловят не впервые, он снова под общий хохот дергается и невольно оглядывается в ту сторону, где на валу нерушимо сверкает ножом его новый стальной гигант.

— А вон и черногузы тянутся обедать, — говорит Куцевол, кивая на группу археологов, которые, появившись из-за кургана, приближаются к котлопункту.

Впереди, в самом деле как черногуз, ковыляет длинноногий их начальник, а за ним следует группа его сотрудников — три женщины с оголенными плечами да еще студент в войлочной конусовидной панаме. Он идет в одних трусах, как будто бы здесь пляж. Археологи ведут на кургане раскопки, перебирают косточки каких-то далеких предков, торопятся, потому что должны завершить свою работу, пока не подошли бульдозеры.

— Вишь, какие Адамы и Евы, — роняет недовольно Волкодав. — В городе такой вольности себе не позволят, а тут кого им стесняться? Людей нет, одни бульдозеристы кругом.

— Пусть себе загорают, кому какое дело! — вступается за археологов Василинка, хотя сама она, как и Лина, относится к этому неодобрительно.

Археологи, ступив под навес, вяло здороваются, старший даже снимает кепку, из-под которой засияла белым гребнем седина, а голоногий студент в своей дурацкой панаме из какого-то кавказского козла, поигрывая тощими мускулами, иронически кивает спутницам на Линину надпись о вежливости. А когда получают обед, тетка Катерина прямо в глаза замечает всей компании, особенно бесштанному студенту и женщинам, бесстыдно обнажившим свои пятнистые облезлые плечи:

— Придете еще раз в таком виде — обеда не дам. Тут не пляж.

Бульдозеристы с крайнего стола деликатно освобождают места женщинам-археологам, невзирая на их слишком оголенные спины, которые и впрямь облезают, как на ящерицах. Начальнику раскопок, человеку пожилому, жилистому, тощему, как будто он постоянно недоедает, тоже дали место. Не нашлось места только для студента — пусть, дескать, постоит, чтобы впредь не воображал себя таким умником: сам пришел в столовую без штанов да еще смеет кивать на их плакат над окошком!

— Ну, что же вы сегодня откопали? — спрашивает Брага старшего археолога, которого почему-то считают профессором, хотя никто точно этого не знает.

— Да ничего особенного, — без энтузиазма отвечает ученый, и его сухое, землистое, с запавшими щеками лицо становится и вовсе постным.

— А мы все ждем, — не отстает Брага, — ждем, что вы там что-нибудь откроете, разгадаете какую-нибудь тайну.

— Может, бочку золота выкопаете, — весело бросает через стол Барыльченко.

— Им больше глиняные черепки попадаются, — авторитетно добавляет Волкодав. — Мечи, да копья всякие, да женские побрякушки.

— Какие люди, какие племена тут жили до нас — вот что хотелось бы узнать, — задумчиво говорит Брага. — Племена тавров или кто?

— И киммерийцы жили, — уточняет профессор. — Современники Гомера.

Брагу это даже обрадовало.

— Слышишь, Кузьма? Теперь будем знать: мы — киммерийцы. — И он снова обратился к профессору: — А как у них было насчет бюрократов и взяточников? Водились? Не нашли каких-нибудь следов этого в раскопках?

— Это следов не оставляет, — засмеялась одна из женщин-археологов, блеснув в сторону Браги очками. Смех, как и голос, был у нее грудной, глубокий, и она смеялась нарочито так, чтоб слышно было, какой он глубокий.

— Истлевает, значит, дотла? — допытывался Левко Иванович. — А что же нетленно? Как по-вашему? Что оставляет след? — Видно, ему был очень нужен этот самый след.

— Прежде всего работа, вот такая, как ваша, оставляет след, — молвил профессор в раздумье.

— Мотай на ус, Кузьма, — оживился Левко Иванович. — А то пересыпаешь землицу с места на место, даешь кубы согласно установленной норме, и невдомек тебе, что из этого получается. Следи только, чтобы какой нерадивец не попался с запасом равнодушия в сто тысяч лошадиных сил, такой и оком не моргнув сведет на нет твою работу. Ведь был у нас такой случай на Ингулецкой системе: пустили мы воду в один совхоз, а у них оросительная сеть чертополохом полна, втянуло его в пропускные трубы, забило их, вода и ринулась через дамбы. Разве при наших здешних порядках не может и тут такое случиться? Нет, должна быть чистота во всем! Ни чертополоха, ни бюрократизма — вот наш с тобой лозунг, Кузьма! Правда?

— У тех киммерийцев, — вставляет Куцевол, — вряд ли было такое, чтобы горючего по два часа ждать.

— Или чтобы бульдозеры использовались как тягачи, — поднял голову Фисунов, — а тягач в то же время простаивал без дела на базе.

— А нераспорядительность вся эта от чего? — свирепо вытаращивается Бахтий. — От нехватки ума? Нет, от рыбьего сердца — вот от чего!

Этот разговор непосредственно метил в прораба Красулю, который, где-то задержавшись, только что прибыл обедать и, съежившись, принимал возле окошечка на поднос то, что ему причиталось.

В другой раз ему, конечно, уступили бы место, а сейчас у всех еще в памяти утренний простой, и потому все сидят неподвижно: сидит Куцевол, сидит Брага, Фисунов, Закарлюка, Бахтий. Едят, а кое-кто уже и покуривает, но все делают вид, будто и не видят прораба, не замечают, как он робко пристраивается рядом со студентом в сторонке на ящике и как-то по-сиротски располагает миску на коленях. Вот тебе, прораб, за твою нераспорядительность и равнодушие к делу, которыми ты сегодня оскорбил весь коллектив!

— Кому можно позавидовать, так это Египте! — говорит Брага и встает из-за стола. — Почистит какому-нибудь колхозу пруд мимоходом — и центнер пшеницы на кон. А нам снова ишачить без премий. Мы сухим Семи Колодезям — воду, а нам что? Двенадцать дней отпуска бульдозеристу в год — разве это не позор? — апеллирует он к профессору. — Работал бы я, скажем, где-нибудь экскаваторщиком на производстве или даже кладовщиком на складе, был бы у меня и отпуск вдвое больше, а тут двенадцать дней! Вот как расщедрился кто-то… Разве ж это не насмешка?

— А вам чтоб на полный курортный сезон? — ядовито спрашивает тщедушный студент, останавливая взгляд на коренастой, атлетической фигуре бульдозериста. — Чтобы здоровьице подремонтировать?

— На здоровье, молодой человек, не жалуюсь, — отрубил Левко Иванович, и голос его налился гневом. — Не в отпуске суть. Не хочу, чтобы труд мой был принижен! Чтобы какой-нибудь книгоед ставил его ниже того, что он стоит!

— Надо снова писать в ВЦСПС, — поднялся и Фисунов.

Один за другим механизаторы оставляют столы, идут к поставленным в тени бочонкам с водой, толпятся там, пьют.

А Бражиха тем временем, подозвав студента к окошку за котлетами, которых ему поначалу не хватило, объясняла ему терпеливо:

— Про курорт вы Левку Ивановичу напрасно — не для курортов он на свете живет! Сколько у него всяких грамот, благодарностей за работу, вам и не снилось. Рабочий он, и честь рабочая ему, голубь мой, дорога… А подлечиться ему тоже не мешало бы: как зима, так у него раны партизанские открываются на ногах.

— Простите, я не знал.

— Да еще и радикулит на бульдозере нажил!

— Не знал я этого.

— А знайте! — И она, стукнув задвижкой, закрыла перед ним окно выдачи.

Вскоре и сама тетка Катерина появляется под навесом тоже с миской супа, подсаживается к девчатам и женщинам-археологам, которые обедают, совершенно разморенные, алея своими опаленными худыми спинами.

— Пустые это балачки, девчата, про длинный рубль, — говорит тетка Катерина с горячностью. — И что он тому калымщику Египте завидует, тоже не верьте. Не терпит он хапуг и леваков. «Такие, говорит, только позорят нашу степную гвардию. Честь человека, говорит, в труде, и ни в чем больше ее не ищи».

У тетки Катерины лицо иконно-темное, суровое, преждевременно увядшее, а глаза молодые, полные неугасимого блеска… Пока Катерины не было тут, на канале, Брага не раз о ней рассказывал каналостроителям по вечерам. И она, по его словам, представлялась прямо-таки красавицей. «Не женщина, а нива золотая, — говорил он, — полсвета обошел, пока нашел ее». Но когда она, темноликая, разъяренная, появилась тут с детьми и налетела на него с бранью, что не выехал встречать, то все даже оторопели: это он про этакую злюку им столько пел, ее разрисовал такими словами? Потом привыкли к ее резкому нраву, к напоминавшему мумию сухому лицу без улыбки. Зато когда она изредка улыбалась своему партизану, когда сквозь сердитую темную иконопись на миг пробивалась невольная улыбка, это так меняло Катерину, что некоторым казалось: не так уж Брага, может, и преувеличивал, воздавая хвалу жене…

— Вишь, как обгорела с лица, — говорит Бражиха, разглядывая Лину, ее прихваченное степным загаром миловидное личико. — Да это ничего. Солнце обожжет, кожа облупится, и будешь такая, как и все. Только худенькая очень, высокая, а худенькая. Может, ты не наедаешься? Может, добавки тебе? Ты не стесняйся! А то вешки все носишь и сама стала как вешка.

— Я такая и была, — улыбаясь, заливается краской Лина.

— Добрый у вас муж, — вдруг сказал Бражихе профессор, который до сих пор равнодушно жевал. — Поэт труда. Богатая натура!

Бражиха сразу расцвела, заулыбалась от неожиданного комплимента.

— Добрый, это верно. Когда с ним по-доброму, то хоть на шею ему садись. Но уж если рассердишь…

— Правдолюбец он.

— Ой, не говорите: не раз на этом обжегся. «Теперь уже молчать буду», — говорит. А потом опять-таки не смолчит. За то и почет ему в коллективе: наши механизаторы председателем товарищеского суда его выбрали. Весной, когда шоферы наши в беду попали в рейсе, мастер говорит: «Давай в прокуратуру передадим», а Левко Иванович ему: «Э, нет, погоди… Сначала сами разберемся. Может, и своим судом людей спасем». Нас, мол, воспитала наша власть, и нам следует воспитывать, а не стремиться скорей засадить человека за решетку. Так по его и вышло. Зато как теперь хлопцы стараются!

Археологи благодарят за обед, встают, собираются идти.

— Ну, а это правда, что ваши люди будто бы большой кувшин с пшеницей выкопали? — спрашивает тетка Катерина вдогонку. — Левко Иваныч как-то рассказывал, когда мы с ним детей проведать ехали. «Такое, говорит, пшеничное зерно выкопали, что в десять раз больше теперешнего. Каждое зернышко величиной… ну, с грецкий орех!»

— Это он пошутил, ваш партизан, — весело замечает одна из женщин-археологов. — Зерно с грецкий орех… Это пока только плод воображения.

— А кто знает, может, и такая пшеница росла когда-нибудь на планете, — серьезно возразил профессор. — Да, может, когда-нибудь и в будущем родить будет. Если, конечно, не превратят землю в сплошной атомный шлак…

Пикетажисток между тем уже зовет мастер. Василинка и Лина берут свои пестрые палки и спешат к месту работы, а тетка Катерина, оставшись в тени под навесом одна, подобревшими глазами смотрит, как ветер треплет их легонькие ситцевые платьица. Бульдозеры на валу оживают, один за другим проваливаются в забой, где им предстоит работать до вечера, ворочать пласты этих киммерийских глин. Вот уже и Левко Иванович своим грузным телом втискивается в кабину, а Кузьма Осадчий кричит ему со своего бульдозера, стоя на гусенице во весь рост:

— Киммерийцы мы, дядько бригадир, киммерийцы! Теперь мне ясно! Понятно, почему так жаждет моя кровь синевы эгейской и беломраморных эллинских островов!..

Вот он шумит сейчас, приплясывает на гусенице, а наступит вечер, приплетется Кузьма к вагончикам, как побитый, спешенный и поникший, остановится перед бригадиром, а тот в это время уже бреется после работы, готовится ехать с женой в село к сыновьям. Бреется Левко Иванович, а сам напевает, как песенку, какое-то стихотворение, прочитанное им еще зимой; к нему он подобрал и свой собственный нехитрый мотив: «Лишь правда извечна, а то все трава!..» Проведет бритвой, намылит щеку и снова еще громче: «А то все трава!.. А то все трава!..»

— Левко Иваныч, — наконец осмеливается прервать его Кузьма. — Снова с моим что-то… Еле из забоя выбрался.

— Спазмы? Тромбы? Или, может, инфаркт?

— Не знаю, — чуть слышно тянет Кузьма, а сам старается спрятать смущение под густыми бровями, посеревшими от пыли.

— И что же теперь будет? — закончив бритье и вытягивая шею перед зеркальцем, прилаженным к карнизу вагончика, спрашивает бригадир. — Повесим носы, пусть повисят или как?

Тетка Катерина, сообразив, чем все это угрожает, спешит напомнить мужу:

— Мы с тобой собрались детей навестить!

— Отойди, солнышко, не то как бы мне не порезаться!

— Ну, скребись побыстрее да едем!

— Сначала поглядим, что там у него, — складывая бритву, говорит Левко Иванович и, продолжая напевать свой мотивчик, отправляется с Кузьмой к танку, где уже сбились стадом несколько бульдозеров в ожидании, когда освободится укрепленный на танке кран. (К вечеру возле танка всегда многолюдно — за день обязательно набежит какой-нибудь ремонт.)

Сердитым, ревнивым взглядом следит Бражиха за мужем, и ей хочется на всю степь закричать, когда она видит, как муж, скинув чистую сорочку, которую только что успел надеть, снова натягивает на себя рабочую куртку и лезет под брюхо Кузькиного бегемота. Долго не вылезает. Кузьма ему туда еще и электрической лампой подсвечивает, потому что под бульдозером уже темно. Вздохнув, присмиревшая Бражиха упавшим голосом жалуется девушкам, замечтавшимся на пороге вагончика:

— Теперь уже на всю ночь.

Всю тяжесть мужниной работы она ощущает даже не тогда, когда он трудится, роет землю, набирает и выбрасывает ее из забоев на поверхность, а больше всего когда подгонит к танку свой бульдозер и начинает возиться возле него или, вот как сейчас, помогает ремонтировать кому-то из своих товарищей. Если взялся, то его уже не оторвешь, до поздней ночи не вытянешь. Придет потом словно выжатый, но зато довольный, что дело свое сделал. Она знает мужнину работу, знает, как достается ему в сырые, холодные зимы, когда, не переставая, льют дожди или бушует метель, — в такой холод, кажется, немыслимо к железу и прикоснуться голыми руками, а он спокойно берет, ощупывает железные мускулы. С утра и до ночи без тепла, на ветру, в кабине сквозняки, фуфайка насквозь продувается, а тут тебя еще и радикулит ломает — профессиональный недуг бульдозериста. Или, скажем, весной, когда черная буря гудит над степью, когда так затянет небо, что и работать приходится при свете фар, и солнце в небе тоже, как подслеповатая фара, чуть-чуть поблескивает в пыли…

— Этой весной буря прошла какая-то вроде бы маслянистая, липкая, будто с нефтью. Не с Каспия ли нанесло? — говорит тетка Катерина, присев рядом с девчатами на ступеньках вагончика. — Так, бывало, насечет за день, что потом не отмоешься, одежду не отстираешь, хоть выбрасывай. Не выходите, девчата, ни за бульдозеристов, ни за скреперистов, — невесело пошутила она.

При упоминании о скреперистах Лине почему-то представился Египта, озорной, веселый. Он сейчас небось, оставив свой скрепер, ужинает где-нибудь в чайной беззаботно и при этом игриво подмигивает какой-нибудь девчонке своими цыганскими глазами. Или, может, в драку какую попал, он до этого охоч; а может, взяли его дружинники, а то где-нибудь в дороге громыхает по степи и везет ей, Лине, полный шестикубовый ковш абрикосов — улыбнулась она этой шутке Египты и загляделась на небо, вдоль которого от края до края высеялся звездами Чумацкий Шлях. Чумацким Шляхом назван когда-то этот изгиб Галактики. Магистральный канал проходит на юг как раз по этой звездной трассе, по которой молодая революция шагала в обмотках на штурм Перекопа, а в старину со всей Украины шли тысячи чумацких мажар, чтобы нагрузиться солью на крымских соляных озерах. Босыми ногами проходили тут когда-то твои пращуры, пускались, словно Колумбы, в сухой океан степей. И не раз, бывало, их тут косила чума и глаза еще у живых выклевывало воронье. Сквозь столетия, сквозь чуму, сквозь пожары пролегает этот путь, путь мужественных трудовых людей, страдный путь невольников и невольниц, которых со скрученными за спиной руками гнали в полон в Крым, шлях рыцарей запорожских, топотом своей конницы будивших весь край… Сколько крови и слез вобрала в себя эта многострадальная земная дорога, что звездами и созвездиями навеки отразилась в темном зеркале неба ночного!.. Дальше и дальше пойдет магистральный, ровной трассой пройдет он через Перекоп, через Турецкий вал, через вековечное поле многих кровопролитных сражений. Через стрелы татарские, ржавые патроны английские, через прах погибших революционных бойцов… Проходят века, волею людей изменяется география степи, другими становятся и люди, и ветры, и травы, остается неизменной только эта безмерная ширь степная да высокий Чумацкий Шлях, что мерцает над нею, усыпанный мириадами звезд. А впрочем, теперь уже известно, что изменяются и звезды, и наше солнце, так же как и люди. Но каждый ли поддается изменениям, можно ли души ковать, как металл, и не пустые ли это девичьи мечтания, что Египту тоже можно сделать совсем другим, безупречным? «Все это так сложно, — думает Лина, — так нелегко найти основу основ, постигнуть природу человека…» Вода по каналу понесет в степи жизнь, вольет свежесть в растения, ну а вольет ли она свежесть также и в души людские? Очистит ли она ту житейскую накипь и грязь, которой еще немало вокруг? Чистоты жаждет душа, но это, видно, даром не дается, за это пока только воюй да воюй. На днях Брага сцепился с кассиром, что привез заработную плату, кричал ему, глухому, в ухо: «Мы не только бульдозеристы, мы сантехники нашей эпохи! Такими нас и запишите. Борьба против чертополоха жизни — вот наша вторая профессия, а в вашей ведомости это не указано!..»

— Ждут сыны, ждут соколы, — приговаривает в темноте тетка Катерина.

А Василина успокаивает:

— Ничего с ними не случится.

— Погоди, сама станешь матерью, еще не то запоешь. Мальчишка, он мальчишка и есть. Все его к железу тянет. На той неделе прибегает Толик из города, в руках ржавая коробка: «Мама, что это?» А я глянула — и похолодела: мина! Ведь тут в земле пакости этой — где ни копнешь, там и наткнешься.

Звездно, тихо в пространстве. Где-то далеко на совхозных полях ровно, по-пчелиному гудит трактор; у походной мастерской мелькает переносная лампа: там все еще продолжается возня около бульдозера Кузьмы, слышны голоса, стук. Лина прислушивается к этим звукам. Вот они, люди трудной жизни. Были солдатами. Стали рабочими. Их руки привычны к рычагам, к рулю, к шоферским баранкам… Жизнь у них не тихая. Скитаются по стройкам, по дорогам, по чайным. Так и живут. В будние дни кубы дают. По праздникам в домино режутся. Грубые, как правда. Чистые, как небо. С ними она связала свою судьбу и не жалеет об этом.

— Вот ведь как трудятся, не щадят себя, — говорит Бражиха. — Если бы все так к своему делу относились, далеко бы мы уже были. А то вон Черненькую затапливает, вода просачивается из нашего канала, хаты у людей уже поразмокали, среди сухой степи болото образовалось, а почему? Потому что тот, кто проектировал, хоть его и учили, а он с холодной душой свое дело делал. Спустя рукава, лишь бы отделаться. А теперь вся Черненькая клянет его… Или даже то Кахморе возьмите. Хотя мы с Левком Иванычем и строили его, а проку в нем немного я вижу. Большое болото сделали, сто сорок тысяч гектаров леса в плавнях пустили под нож — разве ж это по-хозяйски? Разве нельзя было дамбами добрую половину тех плавней огородить? А берега? Обсадить обещали, так и поныне обсаживают языками. А люди теперь на нас, на строителей, жалуются. Возле моря живут, а напиться негде, волной берег все больше и больше разрушает, чернозем размывает все дальше, и не знаешь, где будет этому конец. Придет переселенка с коромыслом к берегу да полчаса над обрывом и провозится, пока воды там зачерпнет.

— Но мы же воду для нашего канала берем как раз из Каховского моря, — напомнила Василинка.

— Вот это разве только морю и оправдание. Досадно, когда человек кое-как к делу своему относится, — вот что я скажу! Начальник СМУ неделями у нас не бывает, разве же так руководят? — говорит Бражиха, и в голосе ее клокочет гнев, который она при первой же возможности готова выплеснуть прямо в глаза начальнику СМУ.

Всякий раз, как только он появляется, Бражиха не упускает случая пожаловаться на бесквартирность, на невзгоды кочевой жизни и на то, что дети ее учатся уже в четвертой школе…

— Не пора ли нам спать? — говорит Василина и встает, потягиваясь.

— Вы идите, ложитесь, а я еще подожду своего.

Девушки идут к вагончику, а Бражиха долго сидит, одиноко вглядываясь в небесный звездный шлях, в его светлые туманы, созвездия.

Ждет Бражиха. И она дождется, когда, закончив работу, с облегчением загомонит возле танка мужнина бригада, услышит она шутки этих неутомимых гвардейцев, возвращающихся к своему вагончику, услышит и веселый голос Левка Ивановича, обращенный к кому-то:

— А они ж думали, как магистральный строится… И днем строится, и ночью!..

Подошли к Катерине, стали подшучивать, что долго не спит, и еще папиросы свои не докурили перед сном, как в степи послышался грохот, ударил свет фар, и вместо замолкшего сердитого рычания агрегата прозвучал голос Египты:

— Где прораб? Подайте мне его сюда!

— Я тут, — из темноты командирского вагончика отозвался прораб. — Что тебе?

— Вы мне плюнули в душу!

— Это как же?

— Не знаете как? Перегон пустой!

— Неувязка вышла.

— В печенках у меня ваши неувязки! Разве для того живу, чтобы холостые перегоны делать? Я же вам не пигмей какой-нибудь! Пылищу поднял по шляху, тридцать километров пыли поднял — только и всего!.. А я не хочу для пыли!..

— Заплатят! — донеслось из будки.

— Не хочу я вашей дурной платы! Какая цена дню, прожитому впустую? Эти вот здесь ишачили день, так хоть знали для чего, а я? Натурой верните мне этот день! Не галочкой в наряде, а день жизни верните!

На крик Египты собрались бульдозеристы, показались в дверях и девчата. Только теперь, когда он вернулся, Лина почувствовала, что душа ее встала на место, спать она будет спокойно.

А Египта между тем, подстрелив у кого-то сигарету, уже весело рассказывал товарищам, что нет, все же не даром и он этот день прожил…

— Еду по степи, как вдруг глядь — бугай огромный человека топчет. Я, как тореадор, скрепером на него, а он только сопит, запенился, глаза кровью налиты, будто у какого самодура-бюрократа. Ну, я его все-таки оттиснул, человека спас, — правда, оказалось, что это наш начальник рабснабжения: если бы знал, так еще подумал бы, надо ли спасать!

В ответ взрыв хохота. Но скоро и он утихнет, лагерь окутается сном, и слышен будет только стрекот кузнечиков в звездных просторах теплой степной ночи.

И снова наступает трудовое утро; бульдозеры уже подошли к кургану, и теперь не женщины-археологи своими нежными пальчиками выбирают в нем черепочки, а могучие машины режут его стальными лемехами, разравнивают, разгребают. Работаешь — и только диву даешься, кто смог насыпать этот курган и чем его насыпали, такой высокий, шапками ли сюда таскали землю по древнему воинскому обычаю, шлемами или еще как? Чем глубже врезается в землю Кузьма Осадчий, тем отчетливее видит, что курган этот, как книга, сложен страницами-пластами: слой земли, под ним прокладка настланной кем-то морской травы, потом снова слой земли, под ним опять прокладка морской травы, которая и за века не перегнила, лишь слежалась, плесенью взялась. Где же те амфоры, в которых сберегали древние пшеничное зерно с грецкий орех?

Разровняли и курган, из грунта его сделали крылья канала, называющиеся кавальерами, и дальше пошли в степи перекопские.

Степи перекопские… Наверное, нет другого такого места на планете, где тело земли было бы так густо начинено металлом войны, где стрелки компасов так танцевали бы от искусственных аномалий. Словно по фронтовым дорогам, прошли саперы впереди строителей магистрального канала, вынимая из земли проржавевшие мины, тяжелые авиабомбы и целые свалки артиллерийских снарядов, что, как гадюки в гадючнике, дремали в этой земле, скрытые бурьянами. Саперы с удилищами миноискателей, в вылинявших болотного цвета панамах, которые пикетажисткам казались такими необычными на солдатских головах, были учтивыми и компанейскими хлопцами. Они даже позволили девушкам взять в руки свои удилища и надеть наушники, чтобы те услышали голос этой загадочной земли. А на прощание еще и сфотографировали Василинку и Лину с этими наушниками и миноискателями.

Однако не на всю нужную глубину, видно, прослушивают землю и эти чуткие устройства, по-птичьи попискивают они и там, где должны были бы замолкнуть. Как-то утром, когда Кузьма Осадчий прорубал свежую траншею, под лемехами его бульдозера вдруг что-то резко заскрежетало. Остановив агрегат, Кузьма соскочил на землю, с виноватым видом наклонился к гусенице, а к нему уже торопились бригадир и другие бульдозеристы.

— Что у тебя опять? — крикнул Брага, но, заглянув под гусеницу, сразу же отстранил рукой и Кузьму, и всех собравшихся: — А ну все отсюда!

Отогнав людей, бригадир только сам по праву бывшего подрывника остался на месте происшествия, да с ним еще Куцевол, который служил в войну сапером, разминировал Вену, где и сейчас будто бы еще не слиняло на стенах: «Разминировал Куцевол».

Прораб сразу же послал самосвал за командой подрывников, а пока что моторы были заглушены, агрегаты остановлены, на всем участке работ — тишина и стрекот цикад. Лишь возле грозной находки Кузьмы, черной, похожей на опаленную свиную тушу авиабомбы, Брага и Куцевол соображают что-то, копошатся вдвоем под самыми гусеницами. Вскоре Брага забрался в кабину и осторожно, как только он умеет, подал машину Кузьмы слегка назад, и строители сразу увидели всю бомбу целиком; вот она, уже извлеченная из земли, стоит торчком, а возле нее спокойный Куцевол. По правилам сапера он должен огородить это место, пометить: не подходи, мол, опасность! Не найдя ничего другого под рукой, он снимает свой засаленный, заношенный картуз, нахлобучивает его на бомбу, как на снеговую бабу. Нахлобучил да еще чуть прижал, будто надвинул на глаза, — и бомба сразу стала какой-то смешной в этом картузе, похожей на огородное чучело.

Пометив таким способом опасное место, к которому нельзя подходить, Куцевол побрел к своему бульдозеру и, чтобы не терять попусту время, повел его мимо бомбы вперед разрабатывать трассу дальше.

Работа возобновилась, бульдозеристы то и дело выглядывали из кабин и посмеивались, глядя на чудовище, уже переставшее быть страшным в затасканном Куцеволовом картузе. Лишь Кузьма Осадчий все еще не мог подавить в себе чувство тревоги; работая, он постоянно прислушивался к тому, что делается внизу, и ему временами казалось, будто опять он слышит в земле под гусеницами угрожающий металлический скрежет.

Команда подрывников прибыла во второй половине дня. Вместе с Брагой и Куцеволом они втащили бомбу в самосвал и повезли ее в степь, откуда вскоре донесся взрыв и вслед за тем поднялась туча степной пыли, похожая на вихрь. Девчата, оцепенев, стояли со своими пестрыми рейками в руках, прислушивались, как тает в степи грохот взрыва, этот запоздалый отголосок войны.

День за днем продвигаются вперед строители магистрального. Слепящая степь окружает их, океаном солнца залито все впереди, но из той светлой дали до строителей время от времени долетают глухие удары взрывов, заставляющих и пикетажисток, и Кузьму Осадчего, и всех бульдозеристов на мгновение настораживаться. Потом они снова двигаются дальше, вспомнив, что эти встречные взрывы доносятся к ним из евпаторийских степей, где в карьерах открытым способом добывают строительный камень-ракушечник. На тысячи гектаров, на многие километры вокруг раскинулись эти степные каменоломни, а над ними то и дело раздаются взрывы и встают желто-бурые облака, но это не атомные облака! После того как взрывы раскидают верхний слой грунта, под ним открываются пласты морского золотистого камня — остаток доисторических морей. Машины режут его, как масло. Затем его грузят и развозят по стройкам в степные города, совхозы и колхозы; пригоден этот камень и для некоторых сооружений канала, где со временем он, состарившись, из золотисто-желтого станет темно-серым, похожим на тот древний, вечный, из которого были когда-то построены Херсонес севастопольский и гордая эллинская Ольвия над днепровским лиманом.