Автобус летит в степь, в миражи.
Воздух горизонта вибрирует, светлыми реками течет-переливается из бесконечности в бесконечность. Как великий художник, природа дала волю своим фантазиям, творит из весенних марев озера, лагуны, ослепительные плесы, купаются в них призрачные рощи и оазисы, а через дорогу перед автобусом все время катится миражное половодье.
Еще ранняя весна, та самая розвесень, когда прогретые солнцем поля, сколько видит глаз, буйно исходят паром, теплой земною силой струятся в небо и механизаторы говорят: «К урожаю!» Пройдет какое-то время, и засвистит над степью суховетрица, выпьет влагу, разгонит марева, а пока текут они и текут, купают просторы, перебегают шляхи степные, и даже в городах этого края, в новых микрорайонах, через широкие проспекты — наперерез троллейбусам — струятся такие вот иллюзорные пречистые реки.
Мчится по степям автобусик, не такой, правда, как те роскошные рейсовые «Икарусы», что ходят по трассе, а значительно меньше «Икаруса», будничный работяга устаревшей модели, списанный шефами и подаренный школе. На лбу у автобуса натянуто алое полотнище с надписью «Дети!», хотя сидят в нем «дети» совершенно взрослые… Их всего трое: из одного окна выглядывает молодой милиционер с задумчивой улыбкой, из окна противоположного — строгая девушка, напряженно застывшая в нахмуренной своей чернобровости, а в центре автобуса еще кто-то широкоплечий расселся, усатый, в фуражке… Ничего себе дети! А разгадка проста: торопясь с выездом, в спешке забыли ту надпись с автобуса снять, осталась она после вчерашней поездки на экскурсию к гидросооружению, куда возили премированных школярчат, тех, кто отличился работой в мастерских.
На степных развилках автобусик останавливается, будто в сомнении, в нерешительности. Выходят из него трое, осматриваются, советуются о чем-то. Словно это «что-то» нарочито водило их сегодня в расстилающихся вокруг просторах, показывало им марева и дикие огненно-красные маки на обочинах и, как бы забавляясь, снова путало их дороги.
С трассы автобусик свернет на боковую дорогу и помчится к землям конного завода, вроде бы затем, чтобы опять эти фигуры — две мужские и женская — могли выйти на меже и, жестикулируя, поспорить о чем-то среди марев, среди этих затопленных солнцем просторов, где под самым горизонтом мчит табун конезаводского молодняка. Осенью жеребята будут уже на ипподромах, будут состязаться за призы в большом дерби, а пока что гуляют, распушив гривы; молодой вожак — сам как образ и воплощение свободы — в неудержимом лёте повел их куда-то под синие небеса.
Через некоторое время еще остановится этот обшарпанный школьный трудяга у степного аэродромчика, и вышедшие из автобуса люди постоят на краю взлетного поля, наблюдая, как самолеты местных авиалиний выруливают на старт, берут разгон, оставляя после себя хвост ранней весенней пыли. Отсюда школьный автобусик, еще раз изменив направление, помчится куда-то на юг, пока не покажется из-за холма большая река, сверкая раздольем слепящего света. Внизу вдоль реки, меж кучегур, лежит полузабытая дорога, по ней теперь мало кто ездит, а эти ринутся и туда, потому что после длительных переговоров в автобусе водитель услышит короткое и решительное:
— На Камышанку!
И распоряжение это будет исходить как раз от Марыси Павловны Ковальской.
Тритузный (а это, конечно, он грузно расселся в центре автобуса) в душе не был согласен с воспитательницей, у него были свои соображения насчет маршрута, однако дискуссию он разводить не стал: пусть на этот раз будет ее верх, в конце концов, она вроде за старшего в этой поездке.
Тягостной была причина, которая гоняет их сегодня по степям: ищут Кульбаку. Испарился, исчез нынешней ночью! Пренебрег предостережениями умудренных опытом, что бежать ночью, мол, опасно, так как после отбоя охрана особенно бдительная, все ходы и выходы сторожит. Вопреки здравому смыслу, Порфир выбрал для своей операции ночь, и самую темную, и оказалось, что она, ночь-матушка, его не подвела! Пропал, растворился в пространстве. Было просто невероятным его бегство, это самое серьезное для школы за всю весну ЧП. Накануне так послушно себя вел, так поражен был белоснежностью спальни, расспрашивал про бумеранг, шутил… И совсем непохоже было, что это лишь игра, хитрость, рассчитанная на то, чтобы усыпить бдительность воспитателей и службы режима. Или, может, укладываясь после отбоя, и впрямь не думал о побеге? Тогда что же толкнуло его на этот шаг? Антон Герасимович считает, что причиной всему — фрамуга, которую не закрыли наглухо на ночь — кстати, тоже по настоянию Марыси Павловны. Показалось ей, что недостаточно проветривается комната, где хлопцы спят, попросила дежурного оставить на ночь открытой фрамугу, и вот пожалуйста… Не учла, что для такого, как Кульбака, та поднятая под самый потолок фрамуга, та узенькая щелка — уже настежь распахнутые ворота в широкий бродячий мир! Возможно, заметил еще вечером и то, что сразу за окном начинается крыша нижней пристройки, так что если спуститься на ту крышу, то такому ловкачу нетрудно перескочить с нее на дерево, а с дерева на забор… Факт тот, что, когда дежурный по коридору зашел перед подъемом в спальню, он застал кровать Кульбаки словно в насмешку аккуратно застеленной — все на месте, белоснежное покрывальце лежит на подушке, как пена морская…
— Неужели он энуретик? — раскрывая постель, спрашивала Лидия Максимовна, школьный врач.
— Говорили бы по-простому, — заметил на это Тритузный, явившийся по тревоге, — уписался, и все тут.
Энурез, этот детский недуг, довольно распространен среди воспитанников спецшколы, вероятно, он следствие всех тех переживаний, нервных потрясений, которых с избытком выпало на долю этих детей, прежде чем они попали сюда. Ведь и мерзли на чердаках, и страха пережили столько, что некоторых и поныне мучают по ночам галлюцинации; уж если он видел топор, поднятый озверевшим пьяницей на мать, то не скоро такое забудется…
Отсюда эти нервные, беспокойные ночи и детские ночные конфузы, которые причиняют столько хлопот школьному врачу…
С Кульбакой конфуза не произошло, однако сам он исчез, улетел, улетучился, как дух святой, с третьего этажа вашего образцового заведения. Ищите его теперь, беглеца, среди неуловимых степных миражей!
И вот ищут. Побывали первым делом в совхозных теплицах, где он мог, по некоторым данным, устроить себе ночлег, телефонировали в поселковый совет Нижней Камышанки, не появлялся ли на их горизонте, — нет, не появлялся, еще и спросили оттуда, любопытства ради, как же это столько ученых дипломированных сторожей да не уберегли одного маленького камышанца… Что касается конезавода и аэродромчика, то их можно было и не проведывать. Тритузный находил это лишним, ибо какой же скороход успел бы туда добежать? Однако молодой воспитательнице сбежавший субъект, наверное, представлялся крылатым, по ее настоянию автобусик уже облетал полсвета, а теперь гонит еще и в Камышанку. Гони, сжигай бензин, хоть не такой уж тот Кульбака наивный, чтобы, сбежав из школы, лететь прямиком к маминой пазухе!
Розыск пока что казался Тритузному лишенным логики и правил, вернее, если и была в нем логика, то только женская, то есть мало чего стоящая, и странно было, что представитель милиции, этот вот молоденький, который с ними едет, лейтенант не считает необходимым вносить надлежащие коррективы. На все капризы Марыси Павловны у лейтенанта — улыбки, согласие, неприкрытое проявление симпатии. Вот так бывает, когда к твоим служебным обязанностям примешивается нечто постороннее, разные шуры-муры, свидания да прогулки на мотоцикле! Нареченный он там ей или кто, а только каждую субботу можно видеть его мотоцикл возле проходной спецшколы. Лишь только солнце на закат, уже подлетел, сигналит, вызывая свою Видзигорну (иногда она подолгу заставляет себя ждать). Потом, гляди, все же выбежит, скок к нему на сиденье, ухватится обеими руками за спину и — помчались. Для других он сотрудник райотделения, лейтенант, а для нее просто Костя, чувствуется, что вертит им эта девчонка, как цыган солнцем. Вот и в сегодняшних розысках не представитель района задает тон и не сам Антон Герасимович, как начальник службы режима, а эта довольно-таки въедливая и самолюбивая особа. Тритузному только и остается, что время от времени пускать по поводу происшествия стрелы своих сарказмов.
— Вот вам и «хвеномен»… Вот вам и с живчиком да с перчиком, — бросает он куда-то в пространство. — Быстроум, интеллектуально одаренный… Хо-хо! Да если одаренный, так это еще хуже в нашем деле! Тупой, может, и не сумел бы такой номер отколоть, а этот, глянь, всех околпачил… Он им сказочки да басенки, а они и растаяли…
Молчит Марыся. Прильнула к окну, надрывает глаза, не появится ли где, не мелькнет ли, как суслик, среди кучегур… Такой это удар для нее… Еще утром шла в школу в чудесном настроении, с чувством уверенности (как это нередко с нею бывает), что день ждет ее интересный, содержательный, и пусть в чем-то будет он и нелегким, хлопотливым, но непременно принесет и какие-то радостные неожиданности. Однако уже в проходной почувствовала: что-то стряслось. Неприятно поразила Марысю мрачность часового, который даже на приветствие не ответил, а еще тревожнее стало на душе, когда вошла во двор и увидела возле автобуса группу обеспокоенных людей. Автобус снаряжался в дорогу, слышны были непривычно резкие распоряжения директора, настораживало присутствие милиции (в первое мгновение Марыся не разглядела, что это ведь Костя стоит к ней спиной в своей новенькой лейтенантской форме). Когда Марыся Павловна подошла, все обернулись к ней с холодком неприязни, так ей, по крайней мере, показалось, даже Костя не улыбнулся, лишь Антон Герасимович нарушил напряженное молчание:
— Не встречали ли там своего «хвеномена»? Исчез и адреса не оставил.
А Валерий Иванович… Нет, он не сказал ей ни слова осуждения, хотя лучше бы сказал, чем скрывать его под маской своей директорской выдержки. Казалось, Валерий Иванович вот-вот сорвется, раздраженно бросит ей при всех: «Донянчились… Так езжайте же! Ищите! Сами ловите!» Даже выговор легче было бы перенести, чем это исполненное немого укора спокойствие Валерия Ивановича и напряженное молчание коллег. Потому что охрана охраной, а все-таки это она, Марыся, насоветовала открыть на ночь фрамуги… Вот так и учат вас, наивных идеалисток! Ладно хоть мужество нашла в себе сказать директору: «Я виновата, так уж мне и поручите эти розыски. Под землею найду!» И вот пустилась в миражи, на эту дикую, позорную операцию. Разве же не дико? XX век, а вы за человеком гоняетесь, охотитесь на себе подобного… Давно такой камень не лежал на душе. Ну как Порфир мог так бессовестно отнестись ко всем, и прежде всего к ней, его воспитательнице?.. «Это же подло, подло! — кричало все в Марысе. — И как после этого верить, что можно искоренить низость человеческую, обман, коварство? Вот тебе и „материнское начало…“» Не вышло «начала», товарищ директор! Подкинули ей, неопытной, такого звереныша, что вряд ли и сами бы с ним справились!.. Хитрое, лукавое создание, оно тебя, учительницу, быстрее постигло, чем ты его. Психологом оказалось, да еще каким! Недаром пишут, что психика современного ребенка часто оказывается сложнее психики взрослого. Щадила, выгораживала, с наивным восторгом слушала его россказни, восхищалась: такое богатство воображения… И вот на тебе… Все, с чем шла сюда из института, он в прах развеял одним своим поступком! Для Марыси это поистине драма. Унаследовав семейную профессию, она сознательно пошла учительствовать, самых трудных выбрала, чтобы воевать с житейской грубостью, чтобы защитить таких, как этот юный черстводух, от их собственной жестокости. Эмоциональные бальзамы будешь лить на их детские травмированные души, переформируешь, переиначишь самого трудного, нравственным примером пробудишь в нем чувство прекрасного… В драмкружок его, а как же, артист! И он таки доказал свою «артистичность», сумел вот так тебя одурачить, выставить на посмешище при первом же случае. Все твои усилия, советы да напутствия сейчас ему, наверное, только повод, чтобы над тобой лишний раз посмеяться, позубоскалить с такими же неисправимыми, как и он сам. Столько энергии потрачено — и зачем? Бывало, и в кино не пойдешь, а возишься с ним, все свободное время отдаешь для индивидуальных бесед и кружковых занятий, художников среди них выискиваешь, хотя ведь приходилось иногда слышать: «Это вам не студия, Марыся Павловна, а спецшкола…» Однако у Марыси свое мнение на этот счет и коллеги, казалось, надлежащим образом оценивают упорство молодой учительницы, ее способность загораться работой, поступаться личным ради интересов коллектива. «В маленьком теле — великий дух!» А чего же он добился, твой дух, в этом вот конкретном случае? Или, может, и совсем упал он на почву бездуховности, раннего цинизма, эмоциональной глухоты? О нет, в эмоциях сорвиголове этому не откажешь, у него их, может, с избытком, только все они какие-то химерные, идущие наперекор здравому смыслу, как и это его камышанское упрямство, что одним махом свело на нет, на посмешище выставило все твои иллюзии!
— Чуяла моя душа, что тут без ЧП не обойдется, — опять гудит Тритузный. — Да за таким гаденышем надо было во сто глаз глядеть, а мы ему: вот на тебе «Дон Кихота», читай. Это для тебя будет интересно, потом на репетицию изволь, скоро Матюшу из «Мартына Борули» сыграешь… Вот и доигрались…
— Вы так говорите, Антон Герасимович, — заметил лейтенант милиции, — будто кто-то другой, а не служба режима прежде всего несет ответственность за его побег.
— Служба режима, товарищ Степашко, свое получит, директор не забудет ее в приказе, — обиженно ответил Тритузный. — Пожалуй, и мне на старости характеристику испортят своими оргвыкрутасами. А разве же я не долблю им каждый день, что у нас не пансион для девиц, что у нас — заведение специальное, режимное!
— Так что же — карцер построить на них на всех?
— За кого вы меня принимаете? Рука у меня твердая, это верно. Без нежностей в жизни обходился, потому как и самого жизнь не баловала. Но ведь сыновей вырастил — не тунеядцев: один гарпунер, на китов ходит, другой на Каспии буровой мастер, два ордена уже заработал, — так все же чего-нибудь да стоит моя педагогика?
Антон Герасимович не раз в дискуссиях прибегал к этому неопровержимому аргументу с сыновьями, и что тут возразишь? К тому же Степашко сам хорошо знает обоих его сыновей: всякий раз, когда приезжают летом, старик устраивает шумное гулянье в их честь где-нибудь на острове, песни тогда звучат над водами до поздней ночи, и Антон Герасимович на радостях зазывает в компанию каждого, кто только проплывает вблизи… Бывал там и Степашко, что дает ему теперь основание подтвердить:
— Вашу педагогику мы ведь тоже целиком не отбрасываем… Берем из нее рациональное зерно…
— Не так оно все просто в жизни, — ведет свое старик. — Пусть уж там, на Западе, разгильдяев патлатых поразводили, от наркотиков спастись не могут, а наш народ, он к дисциплине привык, спартанство, строгость в самой его натуре. Потому и втолковываю, что режимные школы надо внедрять и к таким, как мы, людям бывалым, внимательнее прислушиваться… Скажем, сколько раз я предлагал ограду нарастить, поднять ее хотя бы на метр, а послушались?
— Никакая ограда еще никого не удерживала, — отозвалась наконец Марыся Павловна. — Хоть до неба ее возведите.
— Надо, чтобы у правонарушителя исчезло само желание бежать, — поддержал учительницу Степашко. — А ограды наращивать, замки увеличивать — это средневековье…
— И это кто говорит? — осуждающе молвил Антон Герасимович. — Тот, кому сама служба велит — ловить их да акты на них составлять.
— Хотите знать, Антон Герасимович, когда я буду самым счастливым человеком? В тот день, когда сможем мы с вами и эти, уже существующие, ограды к чертям разобрать… Чтобы барьер из цветов вокруг школы — и все! Вот то и будет вершина наших трудов.
«Вот таким ты мне нравишься», — окинула быстрым взглядом Марыся своего единомышленника, а через минуту опять сидела сумрачная, вглядываясь в окно.
А Степашко продолжал:
— Поставим себя на его место: мальчишка рос, не зная ограничений, а мы вдруг хватаем его, в чем-то существенном ограничиваем, посягаем на его личность. Для него свобода и разболтанность — понятия пока что равнозначные, в обязанностях перед коллективом он еще не видит никакой доблести, так почему же нас должно удивлять его неповиновение, метания, бунт? Даже медики рекомендуют учитывать постоянный «рефлекс свободы», который якобы живет в каждом человеке? А мы хотим, чтобы в нем этот рефлекс так сразу съежился и замер перед нашими правилами? Нет, у каждого свой взгляд на вещи!.. Он сбежал, а вы ловите — обычная житейская диалектика…
За окнами автобуса потянулись плантации виноградников, принадлежащих здешним совхозам, появились среди бесконечных кучегур жилистые низкорослые перелески сосенок, белых акаций и бесчисленные ряды тоненьких тополей, которые, когда вырастут, пойдут в переработку на целлюлозный, а дальше опять потянулись недавно заложенные виноградники… Все это — труд научно-исследовательской станции, той самой, где работает гектарницей мать Порфира.
— Так можно же, оказывается? — окидывая взглядом местность, заговорил Антон Герасимович. — Скоро лес будет, уже тут, говорят, и диких кабанов видели, а колонисты считали эту землю навеки пропащей. Да и мы тоже поднимали станцию на смех, потому что казалось, ученые совсем за пустое дело взялись: распахивать, облеснять эти местные кучегуры, Сахару эту, что целое лето огнем полыхает. А станция свое доказала, попринимались, вишь, и сосенки и тополя… Виноград и тот приживается…
— Не только приживается, но еще и закаленнее, здоровее становится, — напомнил Степашко. — У них карантин против филлоксеры: пропускают через него даже алжирские сорта… Ведь пески эти летом таких температур, что никакая нечисть не выдерживает. А то, что Оксана Кульбака посадила, растет дай бог! Вот чью педагогику нам бы перенять…
«Как мы саженцы — так вы детей наших берегите!» — будто снова послышалось Марысе, и она вздохнула… Да, не уберегли, недоглядели. И, может, ищете беглеца совсем не там, где следовало бы искать? Может, согласно беглецким правилам, обошел он свою Камышанку десятой дорогой, и напрасный труд, как считает Антон Герасимович, трястись вам среди кучегур, гоняться за вчерашним днем?.. Впрочем, неясно: поступит ли он так; как подсказала бы холодная логика беглеца, как продиктовал бы трезвый, все взвесивший разум? Электронные роботы, те, конечно (если они когда-нибудь вздумают совершать побеги), будут действовать строго по законам логики, а у этого все же не электронное устройство, а сердце в груди, а в сердце, может, есть место и для мамы?
Несносное, ужасное существо! Но какая дьявольская настойчивость в достижении цели! Марыся чуть не улыбнулась при этом. Думалось, уже приручили его, прижился, вошел в колею, в школьный ритм, а оказалось, что и белоснежным вашим уютом, и драмкружками, и вашими симпатиями он без колебаний пожертвует, если проблеснет ему хоть малейшая возможность перенестись в иное бытие, в то, которое он с таким упоением называет «право-воля!».