И снова этого солнца блеск!
Совсем ослепило Порфира, когда он, выбежав на кучегуры, посмотрел вниз, и оттуда сверкнула ему река, ударило навстречу бушующим водоворотом весеннего света. Так бы и кинулся в него, в это половодье стихий — воды и солнца! Вот она, свобода! Гуляй сколько хочешь, иди куда вздумается, никакой Саламур не стоит над душой. Право-воля, как говорят камышанцы. И небо, и птицы, и эти родные кучегуры, до которых мамины руки еще не дошли, — все принадлежит тебе, существует для тебя, ты тут полновластный хозяин.
Камышанка отсюда почти не видна, она протянулась вдоль берега, только кое-где выглядывают над кудлатыми вербами гребни крытых камышом хат, а на них торчат крестовидные острия телевизионных антенн. Камышанские огороды своими грядками ранней клубники сбегают к самому берегу, в камышовые заросли, которые и дают Порфиру какую-то уверенность, так же, как и утром, когда он после ночного побега перевел наконец дух и улегся под маминым абрикосом. В тех камышовых джунглях каюком и в самом деле не пробьешься, там человека заметишь разве что с вертолета.
Белобокий пароходик, свернув с фарватера реки, направляется к пристани: с экскурсантами идет, не иначе. Кого же он привезет на этот раз? Нагляделся Порфир разных экскурсий, хорошо знает их протоптанный маршрут: от пристани двинутся к Тихой могиле, где каждое лето толкутся археологи, выискивают косточки скифских царей и царят. Побывают еще экскурсанты возле великана дуба — поспорят, сколько ему — пятьсот или семьсот, и, конечно же, посетят мамину научно-опытную станцию, поскольку она знаменита на весь край. Даже не поверится им, приезжим, что недавно тут лежали арены мертвых песков, сколько видел глаз, текучий песок аж звенел от малейшего ветерка, словно бритвой подсекая любое растение, а когда срывался ураган, черная буря, то хутора, и дороги, и копанки сплошь заносило песчаными буграми. Кто только не пытался движение этих песков остановить, но ничего не выходило, потому что сажали не то, или не так, или не тогда; к примеру, посадят чистую сосну, а она сразу и погибнет от вредителей или от пожаров во время засухи… И вот станция додумалась, как все же к окаянным этим пескам подступиться, у нее и виноградники уже тут приживаются, и леса разрастаются настоящие, с травой и грибами, с птицами — такой лес сам себя, без химикатов, от нашествия вредителей защитит…
А до этих кучегуров, среди которых сейчас дышит свободой Порфир, очередь еще не дошла, потому что это трудные кучегуры, тут еще нужны саперы с тракторами — два месяца фронт здесь стоял, в тех вон сагах наши были, а по ту сторону шляха — немцы, так что ходить туда ходи, а копать остерегайся. Однажды забрело сюда стадо, бык стал яриться и рыть рогами кучегуру, и дорылся: мина как ахнула, только хвост от того быка полетел в космос!
Мог бы Порфир сам водить тут экскурсии, рассказал бы и про Гилею, и про то, какие люди отважные жили в этих степях, царства сотрясали, на край света отсюда в походы ходили, аж где-то там Персия дрожала, завидев их копий лавровые рощи (острие копья каждый воин увенчивал листком лавра). Рассказал бы Порфир и про шлях тот старинный, что тянулся к соляным озерам; должен был он каменным быть, но чумаки якобы запротестовали: не надо камня, волы будут подбиваться… А за проезд по этому шляху брали с чумаков плату — с воза по копейке, для этого шлагбаум стоял. Если не заплатишь, объезжай по кучегурам, где колеса по самую ступицу в песке тонут… На месте причала когда-то паром был, а там, где сейчас Дворец культуры афишами пестреет, корчма стояла.
Все, все объяснил бы Порфир, если бы взяли его гидом к экскурсантам. «Видите, — сказал бы он, — как хорошо чувствуют себя посеянные рядочком сосны-подростки и акации-малыши, это их высеивала станция прошлый или позапрошлый год… А вон там начинаются виноградники, это единственный на Украине питомник, где выращивают из чубука саженцы разных сортов винограда — из Италии, Франции, Алжира и даже из Японии получают посадочный материал, а здесь берут на карантин, обезвреживают, потому что, как вам известно, никакой вредитель не выдерживает температуры камышанских песков! А отсюда уже чистый саженец идет в разные винсовхозы, и все здесь, что так удивляет вас, — все это делает моя мама!»
Интересуетесь тополями — и про них расскажет вам Порфир: этот — посаженный рядами — тополь черный, а еще его зовут украинский или грациозный, а белокорый — это туркестанский, он тоже прекрасно себя здесь чувствует, а где акация растет, там — так и знайте! — в глубине под песком сокрыты плодородные почвы, акация-разведчик вам указывает на них, поэтому смело сажайте в этих местах виноград…
Дико, тихо, безлюдно среди кучегур. А давно ли тут развлекался с хлопцами Порфир: выкатывали на взгорок большое мазовское колесо, один из них, свернувшись, залезал внутрь него (чаще всего это был сам Порфир), товарищи пускали это почти космическое устройство с горы, и летишь, и мир тебе вертится, пока с разгона в речку — бултых! Сейчас колесо лежит в бурьяне, нога твоя на нем, на его потрескавшейся резине, а из товарищей никого нет, все в школе — за партами протирает штаны твоя отважная плавневая гвардия! Один ты, бродяга, слоняешься так, чтобы подальше от людских глаз, потому что тебе постоянно надо быть начеку, ведь ты беглец, тебя всюду подстерегают всяческие опасности.
Однако беды покамест ничто не предвещает, зато какой свет! Там река бушует солнцем, плавни внизу аж до самых лиманов синеют, а тут маки полыхают всюду на пустырях — сколько их насеяла весна! Чашечки маков полны алого солнца, до краев полны… Межкучегурные ямы и впадины, которые камышанцы называют сагами, летом нальются песчаным зноем, все живое тут сгорит, свернется, а сейчас саги цветут, точно оранжереи, и, когда идешь, даже боязно среди маков ступать, чтобы не сломать их.
Выбрав место, откуда хорошо видна школа, Порфир залег под кустом «заячьего холодка» и стал смотреть в ее сторону. Школа новая, двухэтажная, из силикатного кирпича… С облегчением вздохнула, наверное, родная твоя школа, избавившись от тебя, ведь теперь нет там такого заводилы. Наукам предаются твои дружочки. Пожалуй, и забыли уже о своем вожаке, а он вот тут, так близко от вас, притаился между кучегур и ждет… Дождался перемены, когда школьники, высыпав во двор, с шумом, с гамом кинулись гонять мяч. Учитель физкультуры Микола Дмитрович тоже примкнул к малышам, только Порфира там и нет среди их форвардов. Вон Петро, Витько, вон Кислица Олег — все его дружки, крикнуть бы им: вот я тут, я вернулся! Айда со мной, хлопцы! Айда в плавни разыскивать ту турецкую фелюгу, которую давно уже илом в камышах затянуло… Да где там! Не крикнешь, голоса не подашь, дудки, брат, ты ведь сейчас вне общества, жить должен отныне под покровом тайны, все время помня, что тебя всюду ищут, за тобой погоня.
Прозвучал звонок, школьный двор сразу опустел, и тоскливо стало у Порфира на душе. Пойти бы в школу да сказать при всех: «Вот я и вернулся и на прошлом ставлю крест! Ибо наш лозунг: „На свободу — с чистой совестью!“»
Поднялся, опять поплелся в кучегуры и вскоре стоял на другом холме, смотрел в сторону далеких виноградников, что раскинулись до горизонта под ясным небом степей. Где-то там и мамин гектар. Где-то там ее виноградные питомцы, со всего света свезенные, чтобы проходить тут закалку в раскаленном песке… Каждое лето пасется Порфир в окрест лежащих виноградниках — и на станционных и на совхозных, как на своих, знает, где сорта наивкуснейшие, — это уже тогда, когда гроздья нальются и выглядывают из листвы, как мамины груди. Вокруг виноградников живая изгородь из колючих акаций, густая, непролазная, но Порфир и через колючки пролезет. Сквозь зыбкое солнечное марево ему видно, как по всем виноградникам белеют косынками женщины. Вон девчушка какая-то выпрямилась среди междурядий, лицо повязано платком до самых глаз, стоит далеконько, не разглядишь, какая она из себя, но даже и на расстоянии ясно, что девчушка та… смеется! Смеется вроде бы всей своей фигурой и склоненной набок головкой, и даже виноградарские ножницы как-то весело поблескивают у девушки в руке. Наверное, это одна из тех молодых переселенок, что, бывало, шутливо задевают Порфира, когда он появлялся возле Дворца культуры: «Оксаныч пришел, наша симпатия!.. Может, хоть ты пригласишь в кино, будешь кавалером?» И так это душевно у них получалось, что он и не обижался на «Оксаныча».
Отвернулась девчушка, принялась за работу, а у Порфира почему-то так хорошо стало на душе. Побрел куда глаза глядят и не заметил, как запелось-замурлыкалось ему, и странно, что именно их школьная замурлыкалась, та маршевая песенка, которую ребята ежедневно выкрикивают во дворе, шагая строем, дружно отбивая пятками такт:
Еще в песне говорилось о воспитателях и мастерах, которые заботятся, чтобы тебя в люди вывести, но тех слов он петь не стал, все повторял это: «В нашей школе режим, ох, суровый…». И хотя, сидя в карантине, порой даже раздражался, когда песня про режим долетала со двора, однако сейчас и эта, режимная, пелась охотно, бодрила душу, — что значит человек на воле очутился!
Нет ограды каменной, нет ворот, только небо обступает тебя, полевой ветерок обвевает, так и чувствуешь, что идешь сквозь воздух! Прямо из-под носа у них улизнул, перехитрил их всех! — ухмыльнулся мальчишка, вообразив, какой там поднялся переполох после его побега, как ярится Саламур, как мечет молнии на свою незадачливую стражу… Отплатил Кульбака ему за все! Жаль только, что Ганне Остаповне и Марысе тоже, пожалуй, достанется, хотя вся их вина в том, что добры были к нему, может, всех добрее. Впрочем, Валерий Иванович должен разобраться, понять, что воспитатели тут ни при чем: просто нет такой силы на свете, которая могла бы удержать Кульбаку, если его душа воли возжаждала!
Теперь черта с два они его тут достанут. Со своей стороны он тоже изменит свое поведение, добропорядочным станет, будет делать все, чтобы только мама никогда больше не плакала из-за него. Побег Порфира происходил, можно сказать, под знаменем мамы, уже один образ ее прибавлял ему силы. Очутившись на территории станции, прежде всего в парк побежал, из кустов поглядеть: есть ли мама на доске Почета? Или, может, сняли ее из-за сына-бродяги, хулигана, что в правонарушительскую школу попал? На месте была мама, даже слегка улыбалась ему с фотографии. По одну ее сторону — Илько Ярошенко, механизатор, по другую — Лида-лаборантка… Сразу легче вздохнулось Порфиру. Мама!.. О чем бы ни думал, а мыслью все к ней возвращается: какая она была при встрече с ним нежная, какая сердечная и красивая, кажется, никогда ее такою не видел! Только бы замуж не выходила, не приводила ему чужака отчима вроде бы для того, чтобы заступался. Сам за себя заступлюсь, мамо, еще и вас обороню, только не приводите пьяницу в хату! До сих пор считал Порфир, что он для матери одна досада, обуза, камень на шее (чаще встречала его издерганная, измученная, в крике, в слезах: «Горе мое! Грех мой тяжкий!»). А за время этой разлуки вишь как соскучилась, при встрече места себе не находила от радости… «Ты не из обмана, ты — из правды…» — никогда такого от нее не слыхал и никогда этого не забудет.
Бродил как раз возле Тихой могилы, когда к ней потянулась от пристани вереница экскурсантов. Одни шли обыкновенно, а были и такие, что на костылях прыгали или ковыляли с палочками, — видно, с лимана приплыли, из грязелечебницы. Со всех концов приезжает сюда публика на здешние грязи, знают сюда дорогу даже шахтеры с Крайнего Севера, некоторые прибывают совсем скрюченные радикулитами или ревматизмами, а, повиснув сезон в горячей рапе, выписываются домой уже без костылей, оставляют свои деревяшки персоналу на память вместе с растроганными записями в книге пожеланий.
Раньше, когда прибывали сюда экскурсанты, Порфир имел привычку увязываться за ними хвостиком, — кому же не интересно послушать про тех бородатых скифов, про загадочную Гилею! — а сейчас при появлении экскурсантов первым его побуждением было бежать! Мигом улепетывай прочь! Но сразу же и одумался: почему, собственно? Кому из них известно, кто ты такой?
Экскурсоводка, длинноногая, как цапля, с напущенной на лоб челкой на современный манер, не стала отгонять Порфира, даже улыбнулась ободряюще: можешь, мол, послушать, я не запрещаю. В самом деле, рассказывает для всех, а Порфир на такие вещи любопытен, хочется ему побольше знать о тех давних людях, что насыпали эти курганы-могилы в степях и ходили отсюда в далекие походы, а вернувшись, справляли тут празднества, состязались на колесницах, и смуглые скифянки в украшениях пели у вечерних костров свои, забытые ныне, песни.
— А ты почему не в школе, мальчик? — обратилась к Порфиру одна из экскурсанток, увесистая тетя в рыжих буклях, в больших, от солнца, очках.
Опрятный вид Порфира, новенькая тельняшка и медная бляха на ремне (та, которою хлопец был не раз татуирован) давали людям основание полагать, что он, верно, из училища юных моряков.
— Ты из нахимовского, да? — допытывалась круглолицая тетушка. — Капитаном будешь?
— Я из спецшколы, — буркнул Порфир, недовольный ее назойливостью.
— Как это понимать? — нахмурилась увесистая, в очках.
Нашелся сразу же в толпе и знаток — парняга в белой кепочке, грудь нараспашку.
— Это такая, где маленьких правонарушителей обламывают, — пояснил он с ехидцей. — Есть тут «спец» — одна на всю область… За монастырскими стенами. Согласно преданью, через эти стены когда-то монахам девчат в мешках подавали. За определенную мзду, конечно…
— Ну и чего же ты тут? — спросил Порфира какой-то строгий дяденька.
Хлопец, собравшись с духом, выжал из себя:
— Отпустили.
— Отличился чем-нибудь? Отбыл срок или как?
— Премия за работу в мастерских.
— Давай, добывай разряд! — подбодрил хлопца только что подошедший смуглый экскурсант. — Получив разряд, сразу мужчиной себя почувствуешь. У меня дома такой, как ты, а уже прибегает на карьеры: разреши, папа, я сам взрывчатку заложу!
Стояли, дожидаясь, пока подтянутся все. Подходившие тоже интересовались, что за мальчуган среди них, и теперь уже сами экскурсанты объясняли, что это воспитанник спецшколы, отличник, за отменную работу и образцовое поведение отпустили его погостить домой… Понурившись, слушал Кульбака эту легенду, уши у него горели, и спасло его только то, что экскурсовод отвлекла их внимание, иной мир появился перед ними: уже заколыхались в воздухе лавровые рощи, — то шли на персов воины этого края, — а на кончиках копий лавровые листья зеленели, как мамин виноград!
— Время уплотняется, эпохи сблизились, — заученно говорила экскурсовод, — и в этом кургане, возможно, лежат рядом бородатый античный скиф и половец средневековья; порубленный ордою казак и молодой пулеметчик с буденновской тачанки…
Девушка пояснила, что раскопки только начинаются, ждут здесь археологов, возможно, большие открытия… Как всегда, нашлись в группе такие, которых прежде всего интересовало, много ли золота было найдено при раскопках этой Тихой могилы. Экскурсовода это даже обидело.
— Дело ведь не в золоте, товарищи, а в том, какая на золоте том чеканка, какую художественную ценность оно собой представляет… Бывает, золото — и только, а бывает, дивная красота на нем сотворена…
Сухощавый старичок в очках, видно, книгочий, — и тут с книжкой не расставался, — когда зашла речь о художественности, оживился, развернул книгу на заложенной странице и прочитал, словно детишкам в классе:
«В те времена труд художников считался священнодейством! Художники были в большом почете. Они гордились деянием рук своих еще больше, чем цари своими победами. Только если гимны царей начинались словами: „Я разрушил…“, „Я покорил…“, то гимны художников имели другое начало: „Я воздвиг…“, „Я соорудил…“, „Я выполнил работы прекрасные…“»
— Завел старик свою пластинку, — кинул мордастый парень, целясь фотоаппаратом в гидшу, и хоть на мордастого глянули осуждающе, — хам ты, мол, братец, — однако вслух никто за старика не вступился, и он, захлопнув книжку, обиженно умолк.
Как и предвидел Порфир, от Тихой могилы экскурсанты направились к обсаженной высокими тополями усадьбе опытной станции, где, верно, осмотрят кабинет агротехники, с вредителями, засушенными под стеклом, после этого, конечно же, не минуют и совхоз, если получили разрешение осмотреть его огромные погреба с бочками вин под самый потолок. Все ушли, а Порфир остался на месте, сразу почувствовав себя одиноким, горько покинутым. Ведь в ту сторону, к людям, дорога тебе закрыта. Ты беглец, почти преступник. Постоял-постоял, послушал жаворонка, что вытюрлюкивал где-то высоко над головой, и наконец побрел, сам не зная куда. Просто так, наобум. Ибо какие же ему выполнить «работы прекрасные»?
Ноги сами привели к речке. Послонялся по берегу, полюбопытствовал, где чьи стоят каюки да моторки, примкнутые цепями к береговым корягам. Разнокалиберные замки на них висят, побольше и поменьше, но любой сам открылся бы перед Порфиром, пожелай он только… Нет на всем берегу замка, с которым бы не справился этот «мастер золотые руки».
Чей-то катерок вырвался из-за камыша, с грохотом летит к берегу. Порфир непроизвольно укрылся за кряжистой вербой. Но можно было и не прятаться, ведь это Микола, аж черный от загара, совхозный моторист, почти приятель. С шиком подходит, совсем вольно сидит за рулем, правит одной рукой, и катерок слушается малейшего его движения. Славится Микола среди камышанцев тем, что раньше всех встает, утреннюю зорьку всегда на воде встречает, о нем и мать Порфира говорит: «О, этот, ранний! Это такой, что не проспит росные голубые рассветы!..» И это правда: не раз и Порфир просыпался от того, что моторчик Миколы уже громыхал над водой у причала, еще и солнце не взошло, а уже мчался парень с каким-то поручением в город, или на ГЭС, или на целлюлозный…
Причалив, Микола глушит мотор, сходит на берег с объемистыми пакетами в руках — и только теперь замечает Порфира.
— Здоров, здоров, — говорит ему так, словно вчера лишь расстались. — Как живешь?
— Как то колесо: все время крутишься, а тебя только надувают.
Моторист хохотнул, видно, понравилась ему Порфирова шутка. И хоть хлопец ждал от него расспросов о своей судьбе, да и самому не терпелось спросить, не был ли Микола, часом, на лимане, не встречал ли там дядю Ивана, рыбинспектора, однако Миколе было, видно, не до разговоров:
— Тороплюсь, брат… В лаборатории ждут.
И ушел, кивком головы откинув чуб назад и крепче зажав под мышкой свои пакеты.
На пристани под осокорями несколько пассажиров дремлют с узлами, ждут речную ракету. Пароходик, доставивший экскурсантов, притулился к причалу и тоже отдыхает, — так и простоит, пока его пассажиры не вернутся. Вход на судно свободный, трап настлан, будто ожидает Порфира: давай сюда, парнишка, если хочешь отправиться в рейс… Капитан сидит на корме, читает газету. На верхней палубе два матроса — им Порфир как-то приносил пиво из чайной — загляделись в небо, переговариваются:
— Во-он пошли… Да ровно как!
— Не вразнобой, а строем идут… У них тоже дисциплина…
Задрал голову и Кульбака, увидел и он тот строй в небе, что, двигаясь, еле мерцал в вышине: журавли идут из гирла куда-то за Киев, на полесские болота, подальше от браконьерских пуль.