— Сила может рождаться и от страданий, сынок, — так сказала однажды мать Порфиру, и это ему накрепко запомнилось.

Переболев позор поражения, перестрадав тайком неудачный свой побег, Кульбака вновь набирал духу для жизни, для преодоления крутых житейских барьеров.

В мастерских — вот где, оказывается, мог Порфир более всего раскрыться своими талантами. Ко всему с интересом приглядывался, на все набрасывался, сотней профессий, казалось, хотел бы овладеть, чтобы сразу уметь все: и по дереву, и по металлу. Совсем иначе себя чувствуешь, когда не с игрушечным, а с настоящим инструментом имеешь дело или когда тебя подпустят к мотору и ты сам уже можешь его включить. Это уже не забавы, а настоящее: джик — и пошло! Появляется чувство уверенности в своих силах от этой власти над техникой, над моторами и моторчиками, — возле них ты как бы взрослеешь сразу, становишься похожим на тех, кто, свободно положив руку на руль, быстрее ветра вылетает на ранних зорьках из Камышанки, чтобы где-то на лиманах, на просторной разлей-воде встречать свои росные голубые рассветы.

Порфиру туда теперь ходу нет. Можешь разве что выбежать к арочным воротам во время перерыва (арка да каменная ограда — все, что осталось тут от бывшего монастыря) и сквозь прутья ворот выглянуть в потусторонний, аж белый от солнца песчаный мир… Еще можешь крикнуть под аркой что есть силы, испытать свой голос, — под сводами прекрасная акустика, хоть концерты устраивай… Вечером по ту сторону каменной ограды соловьи выщелкивают, полно их там в вербах, в их зеленых кущах, что аж на ограду налегают. На вечерних линейках, когда хлопцы выходят с рапортами, соловьи будто нарочно перебивают их своими шальными руладами, и если кто-нибудь собьется с рапорта, то причиной считается соловьиное вмешательство.

Весна здесь не тянется долго. Отцвел воронец, облетели на ветрах маки полевые (рано они зацветают и быстро гаснут), и вот лето смуглое уже выглядывает из-за кучегур… В один прекрасный день из совхоза поступает срочный заказ на ящики для черешен. Это — событие! В мастерских теперь этим живут, все на черешню работают. Операция у Порфира несложная: подхватив ящик, проплывающий перед тобой, должен вогнать в него гвоздь и отправить дальше, соседу. Некоторым работа эта кажется нудной, однообразной, а Порфир и в ней находит для себя удовольствие, тут он как бы уже среди черешен, в садах; инструктор по труду поглядывает сбоку на хлопца с улыбкой, приятно ему глядеть, как ловко, прямо артистически орудует молотком лобастый камышанец, как он, подхватив гвоздь, легким и безошибочным ударом вгоняет его в дерево.

И пока на педагогических советах ломают копья в дискуссиях о том, какой путь целесообразнее: через труд — к знаниям или через знания — к труду, — Кульбака, с молотком в руке, зоркий и сосредоточенный, стоит на потоке, подстерегает пролетающий миг и дает по полторы, а то и по две нормы ежедневно.

— Стараешься? — язвительно кинет иногда Бугор, проходя у него за спиной. — Решил медаль заработать?

Кульбака не откликается, он весь в ритме работы, молотком стук да стук, а воображение его тем временем уже наполняет эти ящики «мелитопольской ранней» да сочной «жабуле», которую свежей — еще в утренней росе! — в этих ящиках погрузят в самолеты, адресуя куда-то на север, за Полярный круг… Щедрое воображение заодно выписывает и самому Порфиру бесплатные плацкарты, и уже оказывается хлопец среди арктических льдов, в обществе суровых полярников; можно видеть его с рыбаками на сейнерах и плывущим среди белых медведей на льдине; а оттуда перекинется он в синие тропические воды: идет под наполненными ветром парусами учебного парусника, пересекает экватор, и возникают перед ним острова с пальмами да тем диковинным хлебным деревом, чубуки от которого он и в Камышанку привезет, заложит питомник — должно же вырасти хлебное дерево и тут, в этих знойных кучегурах!..

Иногда трудовой артистизм Кульбаки вдруг ощущает потребность что-нибудь отколоть в присущем лишь ему духе, и тогда Порфир обращается к Гене, своему соседу на потоке:

— Хочешь, покажу, что гвозди эти можно вколачивать даже с завязанными глазами?

— Пальцы поотбиваешь!

— Спорим! Завязывайте глаза!

Компания, бросив все, крепко завязывает умельцу тряпкой глаза, и он, на диво всем, ударом вслепую и вправду вгоняет гвоздь за гвоздем в деревянные планки ящика, попадает точно по головке, а по пальцам себе — один только раз!

Вон какой мастер! Из присутствующих, пожалуй, один Гена и догадывается, на чье умение равняется Порфир в это время, на кого хочет походить — вот такой — бог труда с завязанными глазами! У дедуся его, еще когда работал виноградарем в совхозе, возник спор с какой-то комиссией при сортировке лозы. Приезжие ему: «Вы ж смотрите не перепутайте, на каждый сорт цепляйте бирку!», а Кульбака-старший им: «Зачем бирка? Я вам с закрытыми глазами скажу, где какой сорт». Шутки ради решено было проделать эксперимент, и виноградарь с завязанными глазами, одним только прикосновением пальцев, определил им сорок сортов и ни разу не ошибся! Фамильное это искусство и маме передалось, она тоже это умеет, показывает, как фокус, девчатам, когда бывает в хорошем настроении… Потому что виноград лишь для незнайки весь одинаковый, а умелец его по самой коре пальцами чует, какой сорт, кора ведь разная: то нитеобразная, то гладенькая, то ребристая, то чешуйчатая, как на рыбе… И что значит в сравнении с этим виноградарским талантом вслепую гвоздь в доску вогнать! Да еще когда их множество изо дня в день вгоняешь в одно и то же место.

Стоят, работают мальчуганы, а в это время на пороге мастерской появляется Валерий Иванович и с ним еще кто-то: в дорожном плаще, высокий, седовласый. На фоне окна отчетливо вырисовывается профиль незнакомца, горделивый, чеканный, как на старинных монетах. Вошедших мастерская встречает усиленным стуком-грохотом — так уж тут водится. Директор и незнакомец остановились, от порога оглядывают мастерскую, кого-то выискивают среди стриженых ребят, что, вытянувшись на потоке, сосредоточенно колотят молотками по дереву. Губы у хлопцев сжаты, лбы нахмурены — все такие серьезные, ни одного с улыбкой. Бьют, бьют молотками, выказывая перед директором свое трудовое рвение.

Лыжная курточка на каждом и лыжные шаровары — это здесь рабочая одежда, спецовка, все юные мастера в ней выглядят одинаково, и среди них не сразу найдешь того, кого ищешь… Стриженые головы, даже позы — все одинаково для постороннего глаза, каждый наклонился над работой с неотрывным вниманием, с нахмуренным лбом: стук да стук!

Инструктор, в прошлом авиатор, нагнулся к Гене Буткевичу, стоявшему спиной к двери:

— Гена! Отец к тебе!

Малыш рывком обернулся: да, папа стоит на пороге рядом с директором. Какое-то мгновение Гена смотрел на отца, словно не узнавая его в этом высоком седовласом мужчине, улыбавшемся ему навстречу. Неожиданное появление отца привело мальчика в смятение, губенки его передернулись, вот-вот заплачет, и казалось, он сразу же бросится к приезжему, в нежном забытьи упадет в его объятия… Но с мальчиком что-то вдруг произошло. Он сжал губы, облако отчужденности враз окутало его, отвернувшись, он схватил молоток и снова, с еще большей яростью, стал вколачивать гвозди.

— Гена! Что же ты? Беги! — сияя от радости, подтолкнул товарища Порфир.

Но Гена только ниже нагнулся над ящиками, которых к нему набежало порядочно, и даже когда директор его окликнул, хлопец, занятый делом, не поднял головы. Считайте, мол, что не услышал за грохотом, или нет времени отрываться от работы, или попросту не хочу разговаривать с тем, кто на мачеху меня променял!.. Считайте как хотите! И в сердцах колотил, колотил молотком, который сейчас казался отцу больше и тяжелее, чем был на самом деле, — может, потому, что зажат молоток в такой маленькой руке, совсем ведь тоненькая детская ручонка его держит!

— Хорошо, пусть потом, — с чувством неловкости сказал Валерий Иванович приезжему. — Обратите внимание, как работают. Предельная сосредоточенность, каждое движение целесообразно… Потому что нравится работа, еще не надоела. Вот куда мы стараемся направлять их агрессивность.

Отец хоть и пытался скрыть свое состояние, однако чувствовалось, был тяжело оскорблен тем, что сын не пожелал к нему подойти, что так пренебрег им при всех. Даже Кульбака покосился на товарища укоризненно: родной батько приехал, другой бы от радости танцевал, а этот… «Ах ты ж, деспот желторотый, тиран ты несчастный!» — выругался он мысленно.

Буткевич-старший все же не спешил показать сыночку спину, как тот показал ему свою. Подавив обиду, стоял, наблюдая, как трудится культурный его правонарушитель. Дома не знал, с какого конца тот гвоздь забивать, а тут, вишь, взялся за ум, старается, так ревностно приучается к труду. Школа, общество заставили, коли отец не смог! И, наверное, это единственное лекарство для таких, иного, пожалуй, спасения нет. Внешне хоть и тихое это создание, нежное, оранжерейное, но столько натерпелись с ним! Связался с компанией малолетних бродяг, из дому убегал, где-то в цистернах ночевал… Однако какой он худенький в сравнении с другими, всегда он был хилый здоровьем… Смотришь на ту ручонку, что слилась с тяжеленным молотом, и сердце обливается кровью…

— Я вижу, вам жаль его? — сказал Валерий Иванович. — Но заверяю вас: иного выхода нет, только труд. К тому же им нравится это дело, в мастерские из класса наперегонки бегут…

Порфир, работая, время от времени с любопытством поглядывал на чужого отца и никак не мог понять, а тем более оправдать жестокого упрямства, которое сейчас выказывал обычно покладистый Буткевич. Глупо с его стороны. Да если бы это к Порфиру явился тот, кого имеешь право назвать татой, он, наверное, с ума бы от радости сошел. Ведь тогда у тебя все в порядке, тогда никто бы уж тебя байстрюком не обзывал… Гена просто не знает своего счастья. Да еще какой отец у него!.. Архитектор, города строит, на собственной «Волге» привез Гену сюда, и сейчас вот пригнал издалека, видно же, какие у него к сыну чувства… Стоит на пороге в запыленном плаще, преждевременно поседевший, печально сгорбленный, а сыночек никак не может смилостивиться… Отцу, наверное, дороже всех отличий была бы одна приветливая улыбка сына, порыв сыновней любви, но этого нет, Гена шагу не хочет сделать навстречу своему счастью. Так ожесточился, не может собственную обиду, озлобленность в себе превозмочь. Считает, что после смерти матери (она погибла в автомобильной катастрофе) отец отступился от него, на мачеху променял. И как ни пыталась молодая мачеха Гену приручить: задабривала, в рестораны водила, на американских горках катала — он так и не смог победить в себе неприязни к ней, а заодно и к отцу. С первого класса был образцовым, одни пятерки приносил домой, а тут взбунтовался, еще и на отцову работу перенес свою детскую ярость. Однажды дошел до того, что с дружками витрины вдребезги разнес в новом кинотеатре, как раз в том, что отец проектировал. А отцовская любовь все ему прощает, любви этой, оказывается, не исчерпать… Стоял, ждал, надеялся, видно, что сын все же опомнится, одумается, сердце ведь не камень…

Но так и не дождался архитектор внимания от сына. Постоял-постоял и вынужден был уйти ни с чем. Как только он переступил порог, Порфир накинулся на Гену:

— Ты что, сдурел? Беги! Догоняй! За полу хватай! А то уедет и не приедет больше!

— Пусть едет! Пусть не приезжает! Пусть! Пусть! — аж взвизгнул истерически Гена и, швырнув прочь молоток, упал на кучу стружек в углу и в безысходном горе тяжко заплакал.